Страница:
– Я счел целесообразным немного полюбопытствовать, – спокойно ответил Куарт.
Больше всего беспокоило его лицо старого священника, изборожденное во всех направлениях морщинами, складками и мелкими шрамами, придававшими ему жесткое, суровое и одновременно измученное выражение; это лицо напомнило Куарту сделанные с самолета фотографии пустынь, на которых видны следы разрушения, трещины земной коры, глубокие русла исчезнувших рек, прорубленные временем в земле и камне. А еще были глаза: темные, мужицкие, глубоко сидящие в глазницах и смотрящие оттуда на мир безо всякой симпатии. Эти глаза смерили Куарта с головы до ног, задержавшись, как он заметил, на серебряных запонках его рубашки, на покрое костюма и наконец на его лице. И похоже, увиденное весьма мало удовлетворило их.
– Вы не имеете права находиться здесь.
Тяжелый случай, подумал Куарт и повернулся к Грис Марсала в надежде на ее содействие, хотя и понимая, что вряд ли получит его: женщина за все время ни словом не вмешалась в их малоприятный диалог.
– Отец Куарт хотел повидаться с вами, – нехотя проговорила американка.
Глаза старого священника продолжали сверлить непрошеного гостя:
– Для чего?
Посланник Рима примирительно поднял левую руку, и взгляд его собеседника тут же с неодобрением отметил блеск дорогого «Гамильтона» на его запястье.
– Мне нужна информация об этом месте. – Куарту уже было ясно, что первый контакт провалился, однако он решил сделать еще одну попытку. В конце концов, в этом и заключалась его работа. – Хорошо бы нам с вами поговорить, падре.
– Мне не о чем говорить с вами.
Куарт набрал в легкие воздуха и медленно выдохнул его. То, что происходило, похоже, было наказанием за его прошлые грехи; оно подтверждало его худшие опасения, а кроме того, вызывало к жизни призраки, которые ему нисколько не хотелось воскрешать. Все, что он ненавидел, вдруг воплотилось перед ним в этой тщедушной фигуре: нищета, потрепанная сутана, недоверие и подозрительность деревенского священника, твердолобого, неотесанного, годящегося только для того, чтобы грозить адскими муками да исповедовать прихожанок, от чьего невежества его самого отделяли лишь несколько лет, с грехом пополам проведенных в семинарии, да жалкие крохи латыни. «Нелегко мне придется, – подумал он. – Очень нелегко. Если этот старик и есть Вечерня, то оказанный им прием является безупречным с точки зрения камуфляжа».
– И тем не менее простите, – настойчиво повторил Куарт, доставая из внутреннего кармана пиджака конверт с оттиснутыми в углу тиарой и ключами святого Петра. – Я полагаю, есть много такого, о чем нам следовало бы поговорить. Я направлен сюда Институтом внешних дел с особым поручением, а это послание, адресованное вам службой Государственного секретаря, является подтверждением моих полномочий.
Дон Приамо Ферро взял конверт и, даже не взглянув на него, разорвал пополам. Обрывки, порхая, опустились на пол.
– Мне плевать на ваши полномочия.
Он смотрел на Куарта снизу вверх, маленький, взъерошенный, и во всем его облике читался вызов. Шестьдесят четыре года, говорилось в информации, лежавшей на столе в гостиничном номере Куарта. Двадцать с лишним лет в сельском приходе, десять в Севилье. Он хорошо смотрелся бы на пару с Мастифом на арене Колизея: так легко было представить его себе юрким, опасным ретиарием[29], с трезубцем в руке и сетью на плече караулящим каждый неверный шаг противника под кровожадные крики трибун. За свою достаточно долгую профессиональную жизнь Куарт научился с первого взгляда различать, кого из людей, с которыми ему приходилось иметь дело, следует остерегаться. А отец Ферро был как раз таким – ограниченным, упертым священником из глубинки. Неплохо он выглядел бы и при захвате Теночтитлана[30], переходящим вброд лагуну по пояс в воде и с вознесенным над головой крестом. Или где-нибудь в Крестовых походах перерезающим горло неверным и еретикам.
– И я не знаю, что это там за штука насчет внешних дел, – прибавил священник, не отводя глаз от Куарта. – Я подчиняюсь архиепископу Севильскому.
Который, судя по всему, хорошо подготовил почву к приезду столь несимпатичного ему посланника из Рима. Однако Куарт сохранял спокойствие. Снова сунув руку во внутренний карман пиджака, он показал уголок другого конверта – такого же, как тот, что валялся на полу у его ног.
– С ним я как раз собираюсь встретиться.
Священник презрительно кивнул, но неясно было, относится ли его презрение к намерениям Куарта или же к личности монсеньора Корво.
– Встретьтесь, встретьтесь, – резко отозвался он. – Я обязан подчиняться архиепископу, и, когда он прикажет мне поговорить с вами, я поговорю. А до тех пор забудьте о моем существовании.
– Меня специально прислали из Рима. Кто-то попросил нас вмешаться в это дело. Полагаю, вы в курсе.
– Я не просил ни о чем. И, как бы то ни было, до Рима отсюда очень далеко, а эта церковь моя.
– Ваша.
– Вот именно.
Куарт ощутил на себе взгляд Грис Марсала, выжидательно наблюдающей за обоими. Он вздернул подбородок и мысленно сосчитал до пяти.
– Это не ваша церковь, отец Ферро, это наша церковь.
Ферро несколько мгновений помолчал, глядя на два куска бумаги на полу, потом повернул голову в сторону со странным выражением – ни гримасой, ни улыбкой – на морщинистом, испещренном шрамами лице.
– В этом вы тоже ошибаетесь, – произнес он наконец, как будто ставя последнюю точку в разговоре, и направился вдоль лесов к ризнице.
О Господи! Совершая насилие над собой, Куарт сделал последнюю попытку примирения. Он хотел, чтобы его совесть была чиста в час, когда всем и каждому придется получать по заслугам. Этому старику, подумал он, подавляя ярость, пропишут все, что положено. Семьдесят раз по семь лет.
– Я приехал, чтобы помочь вам, падре, – сказал он вслед священнику; сделав это усилие, он успокоился.
Произнеся эти слова, он исполнил долг, предписываемый смирением и церковным братством. С этого момента не один лишь отец Ферро сможет чувствовать себя проводником гнева Господня.
Старый священник задержался перед главным алтарем, чтобы преклонить колена, и Куарт услышал короткий, резкий смешок, ничего общего не имеющий с юмором.
– Помочь мне?.. Не знаю, чем может мне помочь такой человек, как вы. – Вставая, он обернулся, чтобы в последний раз взглянуть на Куарта, и его голос эхом отозвался под куполом храма. – Я хорошо знаю таких, как вы… Эта церковь нуждается совсем в иной помощи, которую вы не сможете вытащить из своих драгоценных карманов. А теперь уходите. Мне через двадцать минут крестить.
Грис Марсала проводила его до дверей. Куарт, призвав на помощь всю свою дисциплинированность и хладнокровие, чтобы не выдать досады и разочарования, выслушал без особого внимания ее попытки оправдать священника. На него сильно давят, говорила архитекторша. Политики, банки и люди архиепископа так и бродят вокруг, как стая волков. Если бы не упрямство отца Ферро, церковь бы уже давно снесли.
– Возможно, в конце концов ее все-таки снесут, – заметил Куарт, давая небольшой выход своим чувствам. – Благодаря ему. И с ним вместе.
– Не говорите так.
Она была права. Ему не следовало говорить подобных вещей. Абсолютно не следовало, упрекнул себя Куарт, вновь обретая самообладание и глубоко вдыхая аромат цветущих апельсиновых деревьев, буквально окутавший обоих, как только они оказались на улице. В уголке, образованном фасадом церкви и стеной соседнего здания, возле бетономешалки, орудовал лопатой рабочий. Куарт рассеянно скользнул по нему взглядом, шагая по площади рядом с архитекторшей.
– Я не понимаю его поведения, – проговорил он. – В конце концов, я на его стороне. Церковь на его стороне.
Грис Марсала иронически глянула на него:
– Какую Церковь вы имеете в виду?.. Римскую? Или архиепископа Севильского? А может быть, самого себя?.. – Она недоверчиво покачала головой. – Нет. Он прав и знает, что прав. На его стороне нет никого.
– Это меня не удивляет. Похоже, он любит сам создавать себе проблемы.
– Их у него хватает. Его конфликт с епископом – это открытая война… Что же касается алькальда, то он грозит подать жалобу в суд: он считает оскорбительными выражения, употребленные доном Приамо по отношению к нему во время воскресной проповеди пару недель назад.
Куарт остановился, заинтересованный. В информации, полученной им от монсеньора Спады, об этом ничего не говорилось.
– Что же он сказал?
Архитекторша усмехнулась углом рта:
– Он назвал его низким спекулянтом, недобросовестным священнослужителем и бессовестным политиком. – Она искоса взглянула на Куарта, ловя выражение его лица. – Вот так, насколько я помню.
– И часто он произносит такие проповеди?
– Только когда сильно разгорячится. – Грис Марсала помолчала, размышляя. – Пожалуй, в последнее время довольно часто. Он говорит о менялах, наводнивших храм, и так далее.
– О менялах, – повторил Куарт.
– Да. Среди прочих.
Куарт постоял, подняв брови, обдумывая услышанное.
– Что ж, неплохо, – заключил он. – Вижу, наш друг дон Приамо – настоящий специалист по части обзаведения друзьями.
– У него есть друзья, – возразила женщина. Потом, наподдав ногой пустую жестянку из-под пива, проследила за ней глазами. – Есть и прихожане: добрые люди, которые приходят сюда молиться и которые нуждаются в нем. Так что вы не можете осуждать его за то, что произошло между вами.
Она проговорила это с некоторой горячностью, от которой вдруг показалась Куарту моложе своих лет. Он раздраженно качнул головой.
– Я приехал не затем, чтобы судить его. – Он обернулся, чтобы обозреть обшарпанную звонницу церкви, хотя на самом деле – чтобы не встретиться глазами с американкой. – Это будут делать другие.
– Ну, конечно. – Грис Марсала стояла перед ним, засунув руки в карманы джинсов, и то, как она смотрела на него, совершенно не понравилось Куарту. – Вы из тех, кто пишет свой отчет и умывает руки, верно?.. Вы ограничиваетесь тем, что приводите человека к претору. А уж другие говорят: ibi ad crucem[31].
Куарт изобразил удивление, смешанное с иронией:
– Я и не представлял себе, что вы настолько хорошо знакомы с Евангелием.
– Мне кажется, есть слишком много такого, чего вы себе не представляете.
Испытывая неловкость, Куарт переступил с ноги на ногу, потом провел рукой по своим седым, коротко подстриженным волосам. Каменщик, работавший метрах в двадцати возле бетономешалки, прервал свое занятие и смотрел на них, опираясь на лопату. Это был молодой человек, одетый в потрепанную солдатскую форму, густо заляпанную известкой.
– Единственное, что я хочу и собираюсь сделать, – сказал Куарт, – это обеспечить проведение расследования по всем правилам, без каких бы то ни было нарушений и предвзятых выводов.
– Нет. – Ее светлые глаза вонзились в него с симпатией скальпеля. – Дон Приамо поставил правильный диагноз: вы приехали, чтобы обеспечить проведение казни по всем правилам.
– Он так сказал?
– Да. Как только служба архиепископа сообщила о вашем приезде.
Куарт перевел взгляд на то, что находилось за спиной женщины. А находилось там окно с изящной решеткой, уставленное горшками с геранью, и клетка с неподвижно сидящей на жердочке канарейкой.
– Я только хочу помочь, – произнес он нейтральным тоном, и собственный голос вдруг показался ему чужим. В этот момент позади него зазвонил колокол церкви, и канарейка, радостно встрепенувшись, разразилась трелью.
Работа предстояла трудная.
III. Одиннадцать баров Трианы
Бывают собаки, при взгляде на которых можно довольно точно понять, что представляют собой их хозяева, и бывают автомобили, вид которых достаточно ясно отражает личность и характер их владельцев. «Мерседес» Пенчо Гавиры был темный, блестящий, огромный, с трехконечной звездой, угрожающе ощетинившейся на радиаторе и напоминающей прицел носового пулемета. Машина не успела остановиться, как Селестино Перехиль уже стоял на краю тротуара, придерживая открытую дверцу, чтобы шефу было удобнее выйти. Движение напротив «Ла Кампаны» было весьма оживленным, так что смог успел оставить заметный след на вороте розовой – точнее, цвета лососины – рубашке Перехиля, между двубортным пиджаком цвета морской волны и шелковым галстуком, усеянным красными, желтыми и зелеными цветами и горевшим на его груди подобно светофору. Струи выхлопных газов шевелили его редкие прямые волосы, разрушая камуфляжное сооружение, которое он каждое утро воздвигал со всем терпением, тщанием и немалым количеством лака, начиная с пробора над левым ухом.
– Ты еще больше облысел, – намеренно едко заметил Гавира, на ходу скользнув взглядом по испорченной прическе Перехиля. Он знал, что ничто так не задевает его телохранителя и помощника, как высказывания на эту тему, но считал, что периодическое использование шпор идет на благо скотине в его загонах, не давая ей слишком успокоиться. Кроме того, Гавира был человеком крутым, создавшим самого себя, и такого рода упражнения в христианском милосердии вполне соответствовали его натуре.
Несмотря на интенсивное движение и смог, день обещал быть прекрасным. Гавира окинул быстрым взглядом то, что окружало его; он стоял на тротуаре, очень прямой, оправляя манжеты рубашки так, чтобы они высовывались из-под рукавов пиджака – ровно настолько, дабы майское солнце смогло поблистать на золотых (двадцать четыре карата) запонках, отягощавших двойные отвороты из бледно-голубого шелка, – творение лучшего портного Севильи. Он выглядел как манекенщик из журнала мужских мод в ожидании фотографа, особенно когда поправил узел галстука и затем провел ладонью той же руки по виску, приглаживая свои густые черные, чуть вьющиеся за ушами волосы, зачесанные назад и блестящие от бриллиантина. Пенчо Гавира был смугл, строен, честолюбив, элегантен, любил побеждать, имел деньги и находился на пути к гораздо большему. Из этих семи определений или ситуаций четырьмя или пятью он был обязан исключительно собственным усилиям, что составляло предмет его гордости и его надежду. А также давало ему все основания для того уверенного, удовлетворенного взгляда, которым он обвел вокруг себя, прежде чем направиться к углу улицы Сьерпес вместе с Перехилем, который следовал за ним по пятам, с опущенной головой и видом раскаявшегося грешника.
Дон Октавио Мачука восседал за своим всегдашним столиком в кондитерской «Ла Кампана», просматривая бумаги, которые подкладывал ему Кановас, его секретарь. Вот уже несколько лет президент банка «Картухано» по утрам предпочитал своему кабинету в Аренале, отделанному дорогим деревом и украшенному картинами, столик и четыре стула на этой террасе, расположенной там, где билось самое сердце города. Здесь он читал «АБЦ», созерцал текущую мимо жизнь и делал свои дела от часа завтрака до часа аперитива, после чего отправлялся обедать в свой любимый ресторан «Каса Роблес». Теперь он почти никогда не появлялся в банке раньше четырех часов дня, так что у его служащих и клиентов, если дело требовало срочного решения, не оставалось иного выхода, кроме как приходить в «Ла Кампану». Это относилось также и к самому Гавире, который, как вице-президент и генеральный директор банка, был вынужден проделывать этот путь почти каждый день.
Это, несомненно, являлось причиной того, что его победоносный взгляд все более омрачался по мере приближения к столику, за которым над чашкой кофе с молоком и половиной булки «Антекера», намазанной сливочным маслом, сидел человек, которому он, Пенчо Гавира, был обязан своим настоящим и будущим. И уж совсем омрачился взгляд финансиста, уловив среди газет и журналов, выставленных в соседнем киоске, обложку «Ку+С», красующуюся на самом видном месте. Глаза Гавиры лишь на мгновение задержались на ней; потом, затылком ощущая напряженный взгляд Перехиля, он как ни в чем не бывало продолжил свой путь. Но где-то внутри у него возникла и стала разрастаться черная туча; от ярости у него даже свело желудок, закаленный ежедневными часовыми занятиями на тренажерах и сауной. Злополучный журнал уже два дня как лежал на столе его кабинета в Аренале, и Гавире были знакомы до последней мелочи – так, будто он сам делал их, – все и каждый из снимков, занимавших несколько страниц, а также фотография на обложке. В силу обстоятельств она получилась не слишком резкой, однако на ней можно было безошибочно узнать его, Гавиры, жену – Макарену Брунер де Лебриха, наследницу герцогского титула дель Нуэво Экстремо, происходящую из старинного аристократического рода, уступающего в знатности лишь герцогам Альба и Медина-Сидония, – выходящую из отеля «Альфонсо XIII» в четыре часа утра вместе с тореадором Курро Маэстралем.
– Ты опоздал, – заметил старик.
Это была неправда, и Пенчо Гавира знал, что это неправда; ему не нужно было даже смотреть на часы. Поддерживать напряжение мелкими, но постоянными замечаниями – таков был и его стиль, перенятый как раз от дона Октавио Мачуки: он держал подчиненных в состоянии благотворной неопределенности, не давая им почить на лаврах. Перехиль, с его пробором над самым ухом и его более или менее скрытыми пороками, служил Гавире ближайшим подопытным кроликом.
– Не люблю, когда люди опаздывают, – повторил Мачука на сей раз громко, словно информируя об этом факте официанта в полосатом жилете, с латунным подносом в руках, ожидавшего указаний рядом со столиком и на лету ловившего каждое слово и движение дона Октавио. По уграм ему всегда оставляли один и тот же столик, рядом с дверью.
Гавира слегка кивнул, принимая слова шефа с полным спокойствием. Потом велел официанту принести пива, расстегнул пуговицу пиджака и сел на плетеный стул, на который президент банка «Картухано» жестом указал ему. Отвесив подобострастный поклон, Перехиль занял место за другим столиком, в сторонке, где уже сидел секретарь Кановас, складывая бумаги в черный кожаный портфель. Худой, похожий на крысу Кановас, отец девятерых детей и безупречный семьянин, служил дону Октавио Мачуке еще в те времена, когда тот занимался контрабандой желтого табака и духов через Гибралтар. Никто не помнил, чтобы Кановас когда-либо улыбнулся, – может быть, потому, что его чувство юмора было погребено в пантеоне объемистого списка членов его семьи. Как бы то ни было, секретарь не вызывал симпатий у Гавиры, и он тайно вынашивал планы относительно его будущего: немедленное увольнение, как только старик решится освободить свой уже почти необитаемый кабинет в Аренале.
Не произнося ни слова и так же, как его шеф и покровитель, устремив взгляд на улицу, полную людей и машин, Гавира подождал, пока официант принесет пиво. Получив свой заказ, он отпил глоток, наклонившись вперед, стараясь, чтобы пена не капнула на безупречную складку его брюк, затем промокнул губы платком и откинулся на спинку стула.
– Алькальд наш, – наконец сообщил он.
На лице Октавио Мачуки не дрогнул ни один мускул. Он смотрел через дорогу, на бело-зеленый рекламный транспарант Андалусского ломбарда (основан в 1935 году), вытянувшийся вдоль балкона второго этажа дома по соседству с выстроенным в неомавританском стиле зданием банка «Поньенте». Гавира перевел взгляд на костлявые руки старого финансиста с длинными, крючковатыми, словно когти, пальцами и старческими коричневыми пятнами на тыльной стороне. Мачука был очень худ, очень высок, с крупным носом, по сторонам которого пара черных глаз, всегда окруженных большими темными кругами, словно от постоянной бессонницы, смотрела острым, пронизывающим взглядом, похожим на взгляд хищной птицы, привыкшей охотиться где угодно и когда угодно, лишь бы наполнить желудок. Прожитые годы отражались в этих глазах не терпением, не милосердием: одной лишь усталостью. В молодости вор и контрабандист, позже ростовщик в Хересе, ставший севильским банкиром, когда ему не исполнилось еще сорока, основатель банка «Картухано» собирался уйти на заслуженный отдых, и единственным его желанием после этого (или, по крайней мере, единственным, о котором он говорил вслух) было так и продолжать завтракать каждое утро на террасе кондитерской на углу улицы Сьерпес, через дорогу от Андалусского ломбарда и здания конкурирующего банка, который «Картухано» только что прибрал к рукам, предварительно тщательно подготовив его падение.
– Давно пора, – отозвался Мачука.
Его взгляд был по-прежнему устремлен на противоположную сторону улицы, и Гавира не понял, к чему относились эти слова: к банку «Поньенте» или к алькальду.
– Вчера мы ужинали вместе, – прибавил он, чтобы выяснить это, краем глаза держа в поле зрения профиль старика. – А сегодня утром у нас состоялся длинный и весьма сердечный разговор по телефону.
– Ох уж этот твой алькальд… – пробормотал Мачука, как будто пытаясь припомнить смутно знакомое лицо. Любой другой мог бы принять это за признак старческого склероза, но только не Пенчо Гавира, знавший своего президента слишком хорошо, чтобы делать поспешные выводы.
– Да, – подтвердил он, внутренне насторожившись, чтобы не упустить ни единой мелочи, ни единого жеста или оттенка речи: именно это помогло ему стать тем, кем он был. – Он согласен привести в порядок этот участок и немедленно продать его нам.
В его голосе не было торжествующих ноток, хотя он имел на них полное право. В том мире, в котором жили эти двое, одним из неписаных правил являлась сдержанность.
– Будет много шума, – заметил старый банкир.
– Ему все равно. Через месяц истекает срок его мандата, и он знает, что больше его не переизберут.
– А пресса?
– Прессу можно купить, дон Октавио. – Гавира сделал рукой движение, каким перелистывают страницы газеты. – Или кинуть ей пару костей повкуснее.
По тому, как кивнул в ответ Мачука, он увидел, что старик понял его намек. Кановас как раз только что спрятал в портфель собранное им, Гавирой, досье – настоящую бомбу – о злоупотреблениях при выплате правительством Андалусии пособий по безработице. План состоял в том, чтобы опубликовать эти материалы одновременно, в качестве защитного экрана.
– Городской совет противодействовать не будет, – продолжал он. – Совет по культурному наследию у нас в кармане, так что остается уладить только церковный аспект проблемы. – Он сделал паузу в ожидании комментариев, однако старик не разжал губ. – Что касается архиепископа…
Из осторожности он не закончил фразу, предоставив сделать следующий ход своему собеседнику. Ему нужны были подсказки, сигнальные огни, выражения соучастия.
– Архиепископ хочет получить свое, – наконец заговорил Мачука. – Ты же знаешь: Богу – Богово.
Гавира осторожно кивнул:
– Само собой.
Только тут старый банкир повернул голову и взглянул на него.
– Ну так дай ему что следует, и дело с концом.
Дело было нелегкое, и оба знали об этом. Старая скотина!
– Мне все ясно, дон Октавио, – подвел итог Гавира.
– Тогда не о чем больше и говорить.
Мачука помешал ложечкой в своей чашке кофе с молоком и снова погрузился в созерцание рекламы Андалусского ломбарда. Сидевшие за соседним столиком Кановас и Перехиль, глухие к разговору хозяев, враждебно уставились друг на друга. Гавира заговорил, тщательно выбирая тон и слова:
– При всем моем уважении, дон Октавио, нужно обсудить еще кое-что. У нас в руках самый грандиозный градостроительный куш со времен Всемирной выставки девяносто второго года: три тысячи квадратных метров в самом сердце Севильи, в Санта-Крус. И в связи с этим – покупка «Пуэрто-Тарга» саудовцами. То есть от ста восьмидесяти до двухсот миллионов долларов. Но вы ведь позволите сэкономить по мере возможности… – Он отпил глоток пива, чтобы в воздухе подольше продержался отзвук слова «сэкономить». – Я не хочу платить десять за то, что мы можем получить за пять. А архиепископ слишком зарывается.
– Но ведь придется как-то отблагодарить монсеньора Корво за то, что он умывает руки. – Мачука чуть сузил свои морщинистые веки, что должно было означать улыбку, хотя даже отдаленно не напоминало ее. – Как ты говоришь, предоставить льготы, диктуемые необходимостью. Не каждый же день архиепископы соглашаются отдать такой участок земли, выгнать священника и снести церковь… Тебе не кажется? – Перечисляя, он загибал костлявые пальцы поднятой руки, потом усталым движением уронил ее на стол. – Это называется высший пилотаж.
– Знаю. И это мне стоило немалого труда, если позволите заметить.
– Потому ты и сидишь в своем кресле. А теперь заплати архиепископу компенсацию, на которую он намекнул, и покончи с этой частью дела. В конце концов, деньги, с которыми ты работаешь, мои.
– Но они принадлежат также и другим акционерам, дон Октавио. Помнить об этом – мой долг. Если я чему-то научился от вас, так это именно тому, как выполнять взятые на себя обязательства, не бросая денег на ветер.
Больше всего беспокоило его лицо старого священника, изборожденное во всех направлениях морщинами, складками и мелкими шрамами, придававшими ему жесткое, суровое и одновременно измученное выражение; это лицо напомнило Куарту сделанные с самолета фотографии пустынь, на которых видны следы разрушения, трещины земной коры, глубокие русла исчезнувших рек, прорубленные временем в земле и камне. А еще были глаза: темные, мужицкие, глубоко сидящие в глазницах и смотрящие оттуда на мир безо всякой симпатии. Эти глаза смерили Куарта с головы до ног, задержавшись, как он заметил, на серебряных запонках его рубашки, на покрое костюма и наконец на его лице. И похоже, увиденное весьма мало удовлетворило их.
– Вы не имеете права находиться здесь.
Тяжелый случай, подумал Куарт и повернулся к Грис Марсала в надежде на ее содействие, хотя и понимая, что вряд ли получит его: женщина за все время ни словом не вмешалась в их малоприятный диалог.
– Отец Куарт хотел повидаться с вами, – нехотя проговорила американка.
Глаза старого священника продолжали сверлить непрошеного гостя:
– Для чего?
Посланник Рима примирительно поднял левую руку, и взгляд его собеседника тут же с неодобрением отметил блеск дорогого «Гамильтона» на его запястье.
– Мне нужна информация об этом месте. – Куарту уже было ясно, что первый контакт провалился, однако он решил сделать еще одну попытку. В конце концов, в этом и заключалась его работа. – Хорошо бы нам с вами поговорить, падре.
– Мне не о чем говорить с вами.
Куарт набрал в легкие воздуха и медленно выдохнул его. То, что происходило, похоже, было наказанием за его прошлые грехи; оно подтверждало его худшие опасения, а кроме того, вызывало к жизни призраки, которые ему нисколько не хотелось воскрешать. Все, что он ненавидел, вдруг воплотилось перед ним в этой тщедушной фигуре: нищета, потрепанная сутана, недоверие и подозрительность деревенского священника, твердолобого, неотесанного, годящегося только для того, чтобы грозить адскими муками да исповедовать прихожанок, от чьего невежества его самого отделяли лишь несколько лет, с грехом пополам проведенных в семинарии, да жалкие крохи латыни. «Нелегко мне придется, – подумал он. – Очень нелегко. Если этот старик и есть Вечерня, то оказанный им прием является безупречным с точки зрения камуфляжа».
– И тем не менее простите, – настойчиво повторил Куарт, доставая из внутреннего кармана пиджака конверт с оттиснутыми в углу тиарой и ключами святого Петра. – Я полагаю, есть много такого, о чем нам следовало бы поговорить. Я направлен сюда Институтом внешних дел с особым поручением, а это послание, адресованное вам службой Государственного секретаря, является подтверждением моих полномочий.
Дон Приамо Ферро взял конверт и, даже не взглянув на него, разорвал пополам. Обрывки, порхая, опустились на пол.
– Мне плевать на ваши полномочия.
Он смотрел на Куарта снизу вверх, маленький, взъерошенный, и во всем его облике читался вызов. Шестьдесят четыре года, говорилось в информации, лежавшей на столе в гостиничном номере Куарта. Двадцать с лишним лет в сельском приходе, десять в Севилье. Он хорошо смотрелся бы на пару с Мастифом на арене Колизея: так легко было представить его себе юрким, опасным ретиарием[29], с трезубцем в руке и сетью на плече караулящим каждый неверный шаг противника под кровожадные крики трибун. За свою достаточно долгую профессиональную жизнь Куарт научился с первого взгляда различать, кого из людей, с которыми ему приходилось иметь дело, следует остерегаться. А отец Ферро был как раз таким – ограниченным, упертым священником из глубинки. Неплохо он выглядел бы и при захвате Теночтитлана[30], переходящим вброд лагуну по пояс в воде и с вознесенным над головой крестом. Или где-нибудь в Крестовых походах перерезающим горло неверным и еретикам.
– И я не знаю, что это там за штука насчет внешних дел, – прибавил священник, не отводя глаз от Куарта. – Я подчиняюсь архиепископу Севильскому.
Который, судя по всему, хорошо подготовил почву к приезду столь несимпатичного ему посланника из Рима. Однако Куарт сохранял спокойствие. Снова сунув руку во внутренний карман пиджака, он показал уголок другого конверта – такого же, как тот, что валялся на полу у его ног.
– С ним я как раз собираюсь встретиться.
Священник презрительно кивнул, но неясно было, относится ли его презрение к намерениям Куарта или же к личности монсеньора Корво.
– Встретьтесь, встретьтесь, – резко отозвался он. – Я обязан подчиняться архиепископу, и, когда он прикажет мне поговорить с вами, я поговорю. А до тех пор забудьте о моем существовании.
– Меня специально прислали из Рима. Кто-то попросил нас вмешаться в это дело. Полагаю, вы в курсе.
– Я не просил ни о чем. И, как бы то ни было, до Рима отсюда очень далеко, а эта церковь моя.
– Ваша.
– Вот именно.
Куарт ощутил на себе взгляд Грис Марсала, выжидательно наблюдающей за обоими. Он вздернул подбородок и мысленно сосчитал до пяти.
– Это не ваша церковь, отец Ферро, это наша церковь.
Ферро несколько мгновений помолчал, глядя на два куска бумаги на полу, потом повернул голову в сторону со странным выражением – ни гримасой, ни улыбкой – на морщинистом, испещренном шрамами лице.
– В этом вы тоже ошибаетесь, – произнес он наконец, как будто ставя последнюю точку в разговоре, и направился вдоль лесов к ризнице.
О Господи! Совершая насилие над собой, Куарт сделал последнюю попытку примирения. Он хотел, чтобы его совесть была чиста в час, когда всем и каждому придется получать по заслугам. Этому старику, подумал он, подавляя ярость, пропишут все, что положено. Семьдесят раз по семь лет.
– Я приехал, чтобы помочь вам, падре, – сказал он вслед священнику; сделав это усилие, он успокоился.
Произнеся эти слова, он исполнил долг, предписываемый смирением и церковным братством. С этого момента не один лишь отец Ферро сможет чувствовать себя проводником гнева Господня.
Старый священник задержался перед главным алтарем, чтобы преклонить колена, и Куарт услышал короткий, резкий смешок, ничего общего не имеющий с юмором.
– Помочь мне?.. Не знаю, чем может мне помочь такой человек, как вы. – Вставая, он обернулся, чтобы в последний раз взглянуть на Куарта, и его голос эхом отозвался под куполом храма. – Я хорошо знаю таких, как вы… Эта церковь нуждается совсем в иной помощи, которую вы не сможете вытащить из своих драгоценных карманов. А теперь уходите. Мне через двадцать минут крестить.
Грис Марсала проводила его до дверей. Куарт, призвав на помощь всю свою дисциплинированность и хладнокровие, чтобы не выдать досады и разочарования, выслушал без особого внимания ее попытки оправдать священника. На него сильно давят, говорила архитекторша. Политики, банки и люди архиепископа так и бродят вокруг, как стая волков. Если бы не упрямство отца Ферро, церковь бы уже давно снесли.
– Возможно, в конце концов ее все-таки снесут, – заметил Куарт, давая небольшой выход своим чувствам. – Благодаря ему. И с ним вместе.
– Не говорите так.
Она была права. Ему не следовало говорить подобных вещей. Абсолютно не следовало, упрекнул себя Куарт, вновь обретая самообладание и глубоко вдыхая аромат цветущих апельсиновых деревьев, буквально окутавший обоих, как только они оказались на улице. В уголке, образованном фасадом церкви и стеной соседнего здания, возле бетономешалки, орудовал лопатой рабочий. Куарт рассеянно скользнул по нему взглядом, шагая по площади рядом с архитекторшей.
– Я не понимаю его поведения, – проговорил он. – В конце концов, я на его стороне. Церковь на его стороне.
Грис Марсала иронически глянула на него:
– Какую Церковь вы имеете в виду?.. Римскую? Или архиепископа Севильского? А может быть, самого себя?.. – Она недоверчиво покачала головой. – Нет. Он прав и знает, что прав. На его стороне нет никого.
– Это меня не удивляет. Похоже, он любит сам создавать себе проблемы.
– Их у него хватает. Его конфликт с епископом – это открытая война… Что же касается алькальда, то он грозит подать жалобу в суд: он считает оскорбительными выражения, употребленные доном Приамо по отношению к нему во время воскресной проповеди пару недель назад.
Куарт остановился, заинтересованный. В информации, полученной им от монсеньора Спады, об этом ничего не говорилось.
– Что же он сказал?
Архитекторша усмехнулась углом рта:
– Он назвал его низким спекулянтом, недобросовестным священнослужителем и бессовестным политиком. – Она искоса взглянула на Куарта, ловя выражение его лица. – Вот так, насколько я помню.
– И часто он произносит такие проповеди?
– Только когда сильно разгорячится. – Грис Марсала помолчала, размышляя. – Пожалуй, в последнее время довольно часто. Он говорит о менялах, наводнивших храм, и так далее.
– О менялах, – повторил Куарт.
– Да. Среди прочих.
Куарт постоял, подняв брови, обдумывая услышанное.
– Что ж, неплохо, – заключил он. – Вижу, наш друг дон Приамо – настоящий специалист по части обзаведения друзьями.
– У него есть друзья, – возразила женщина. Потом, наподдав ногой пустую жестянку из-под пива, проследила за ней глазами. – Есть и прихожане: добрые люди, которые приходят сюда молиться и которые нуждаются в нем. Так что вы не можете осуждать его за то, что произошло между вами.
Она проговорила это с некоторой горячностью, от которой вдруг показалась Куарту моложе своих лет. Он раздраженно качнул головой.
– Я приехал не затем, чтобы судить его. – Он обернулся, чтобы обозреть обшарпанную звонницу церкви, хотя на самом деле – чтобы не встретиться глазами с американкой. – Это будут делать другие.
– Ну, конечно. – Грис Марсала стояла перед ним, засунув руки в карманы джинсов, и то, как она смотрела на него, совершенно не понравилось Куарту. – Вы из тех, кто пишет свой отчет и умывает руки, верно?.. Вы ограничиваетесь тем, что приводите человека к претору. А уж другие говорят: ibi ad crucem[31].
Куарт изобразил удивление, смешанное с иронией:
– Я и не представлял себе, что вы настолько хорошо знакомы с Евангелием.
– Мне кажется, есть слишком много такого, чего вы себе не представляете.
Испытывая неловкость, Куарт переступил с ноги на ногу, потом провел рукой по своим седым, коротко подстриженным волосам. Каменщик, работавший метрах в двадцати возле бетономешалки, прервал свое занятие и смотрел на них, опираясь на лопату. Это был молодой человек, одетый в потрепанную солдатскую форму, густо заляпанную известкой.
– Единственное, что я хочу и собираюсь сделать, – сказал Куарт, – это обеспечить проведение расследования по всем правилам, без каких бы то ни было нарушений и предвзятых выводов.
– Нет. – Ее светлые глаза вонзились в него с симпатией скальпеля. – Дон Приамо поставил правильный диагноз: вы приехали, чтобы обеспечить проведение казни по всем правилам.
– Он так сказал?
– Да. Как только служба архиепископа сообщила о вашем приезде.
Куарт перевел взгляд на то, что находилось за спиной женщины. А находилось там окно с изящной решеткой, уставленное горшками с геранью, и клетка с неподвижно сидящей на жердочке канарейкой.
– Я только хочу помочь, – произнес он нейтральным тоном, и собственный голос вдруг показался ему чужим. В этот момент позади него зазвонил колокол церкви, и канарейка, радостно встрепенувшись, разразилась трелью.
Работа предстояла трудная.
III. Одиннадцать баров Трианы
Ты должен рубить, рубить и рубить, рубить безжалостно, пока не очистятся ряды деревьев и лес не сможет снова считаться здоровым.
Жан Ануй «Жаворонок»
Бывают собаки, при взгляде на которых можно довольно точно понять, что представляют собой их хозяева, и бывают автомобили, вид которых достаточно ясно отражает личность и характер их владельцев. «Мерседес» Пенчо Гавиры был темный, блестящий, огромный, с трехконечной звездой, угрожающе ощетинившейся на радиаторе и напоминающей прицел носового пулемета. Машина не успела остановиться, как Селестино Перехиль уже стоял на краю тротуара, придерживая открытую дверцу, чтобы шефу было удобнее выйти. Движение напротив «Ла Кампаны» было весьма оживленным, так что смог успел оставить заметный след на вороте розовой – точнее, цвета лососины – рубашке Перехиля, между двубортным пиджаком цвета морской волны и шелковым галстуком, усеянным красными, желтыми и зелеными цветами и горевшим на его груди подобно светофору. Струи выхлопных газов шевелили его редкие прямые волосы, разрушая камуфляжное сооружение, которое он каждое утро воздвигал со всем терпением, тщанием и немалым количеством лака, начиная с пробора над левым ухом.
– Ты еще больше облысел, – намеренно едко заметил Гавира, на ходу скользнув взглядом по испорченной прическе Перехиля. Он знал, что ничто так не задевает его телохранителя и помощника, как высказывания на эту тему, но считал, что периодическое использование шпор идет на благо скотине в его загонах, не давая ей слишком успокоиться. Кроме того, Гавира был человеком крутым, создавшим самого себя, и такого рода упражнения в христианском милосердии вполне соответствовали его натуре.
Несмотря на интенсивное движение и смог, день обещал быть прекрасным. Гавира окинул быстрым взглядом то, что окружало его; он стоял на тротуаре, очень прямой, оправляя манжеты рубашки так, чтобы они высовывались из-под рукавов пиджака – ровно настолько, дабы майское солнце смогло поблистать на золотых (двадцать четыре карата) запонках, отягощавших двойные отвороты из бледно-голубого шелка, – творение лучшего портного Севильи. Он выглядел как манекенщик из журнала мужских мод в ожидании фотографа, особенно когда поправил узел галстука и затем провел ладонью той же руки по виску, приглаживая свои густые черные, чуть вьющиеся за ушами волосы, зачесанные назад и блестящие от бриллиантина. Пенчо Гавира был смугл, строен, честолюбив, элегантен, любил побеждать, имел деньги и находился на пути к гораздо большему. Из этих семи определений или ситуаций четырьмя или пятью он был обязан исключительно собственным усилиям, что составляло предмет его гордости и его надежду. А также давало ему все основания для того уверенного, удовлетворенного взгляда, которым он обвел вокруг себя, прежде чем направиться к углу улицы Сьерпес вместе с Перехилем, который следовал за ним по пятам, с опущенной головой и видом раскаявшегося грешника.
Дон Октавио Мачука восседал за своим всегдашним столиком в кондитерской «Ла Кампана», просматривая бумаги, которые подкладывал ему Кановас, его секретарь. Вот уже несколько лет президент банка «Картухано» по утрам предпочитал своему кабинету в Аренале, отделанному дорогим деревом и украшенному картинами, столик и четыре стула на этой террасе, расположенной там, где билось самое сердце города. Здесь он читал «АБЦ», созерцал текущую мимо жизнь и делал свои дела от часа завтрака до часа аперитива, после чего отправлялся обедать в свой любимый ресторан «Каса Роблес». Теперь он почти никогда не появлялся в банке раньше четырех часов дня, так что у его служащих и клиентов, если дело требовало срочного решения, не оставалось иного выхода, кроме как приходить в «Ла Кампану». Это относилось также и к самому Гавире, который, как вице-президент и генеральный директор банка, был вынужден проделывать этот путь почти каждый день.
Это, несомненно, являлось причиной того, что его победоносный взгляд все более омрачался по мере приближения к столику, за которым над чашкой кофе с молоком и половиной булки «Антекера», намазанной сливочным маслом, сидел человек, которому он, Пенчо Гавира, был обязан своим настоящим и будущим. И уж совсем омрачился взгляд финансиста, уловив среди газет и журналов, выставленных в соседнем киоске, обложку «Ку+С», красующуюся на самом видном месте. Глаза Гавиры лишь на мгновение задержались на ней; потом, затылком ощущая напряженный взгляд Перехиля, он как ни в чем не бывало продолжил свой путь. Но где-то внутри у него возникла и стала разрастаться черная туча; от ярости у него даже свело желудок, закаленный ежедневными часовыми занятиями на тренажерах и сауной. Злополучный журнал уже два дня как лежал на столе его кабинета в Аренале, и Гавире были знакомы до последней мелочи – так, будто он сам делал их, – все и каждый из снимков, занимавших несколько страниц, а также фотография на обложке. В силу обстоятельств она получилась не слишком резкой, однако на ней можно было безошибочно узнать его, Гавиры, жену – Макарену Брунер де Лебриха, наследницу герцогского титула дель Нуэво Экстремо, происходящую из старинного аристократического рода, уступающего в знатности лишь герцогам Альба и Медина-Сидония, – выходящую из отеля «Альфонсо XIII» в четыре часа утра вместе с тореадором Курро Маэстралем.
– Ты опоздал, – заметил старик.
Это была неправда, и Пенчо Гавира знал, что это неправда; ему не нужно было даже смотреть на часы. Поддерживать напряжение мелкими, но постоянными замечаниями – таков был и его стиль, перенятый как раз от дона Октавио Мачуки: он держал подчиненных в состоянии благотворной неопределенности, не давая им почить на лаврах. Перехиль, с его пробором над самым ухом и его более или менее скрытыми пороками, служил Гавире ближайшим подопытным кроликом.
– Не люблю, когда люди опаздывают, – повторил Мачука на сей раз громко, словно информируя об этом факте официанта в полосатом жилете, с латунным подносом в руках, ожидавшего указаний рядом со столиком и на лету ловившего каждое слово и движение дона Октавио. По уграм ему всегда оставляли один и тот же столик, рядом с дверью.
Гавира слегка кивнул, принимая слова шефа с полным спокойствием. Потом велел официанту принести пива, расстегнул пуговицу пиджака и сел на плетеный стул, на который президент банка «Картухано» жестом указал ему. Отвесив подобострастный поклон, Перехиль занял место за другим столиком, в сторонке, где уже сидел секретарь Кановас, складывая бумаги в черный кожаный портфель. Худой, похожий на крысу Кановас, отец девятерых детей и безупречный семьянин, служил дону Октавио Мачуке еще в те времена, когда тот занимался контрабандой желтого табака и духов через Гибралтар. Никто не помнил, чтобы Кановас когда-либо улыбнулся, – может быть, потому, что его чувство юмора было погребено в пантеоне объемистого списка членов его семьи. Как бы то ни было, секретарь не вызывал симпатий у Гавиры, и он тайно вынашивал планы относительно его будущего: немедленное увольнение, как только старик решится освободить свой уже почти необитаемый кабинет в Аренале.
Не произнося ни слова и так же, как его шеф и покровитель, устремив взгляд на улицу, полную людей и машин, Гавира подождал, пока официант принесет пиво. Получив свой заказ, он отпил глоток, наклонившись вперед, стараясь, чтобы пена не капнула на безупречную складку его брюк, затем промокнул губы платком и откинулся на спинку стула.
– Алькальд наш, – наконец сообщил он.
На лице Октавио Мачуки не дрогнул ни один мускул. Он смотрел через дорогу, на бело-зеленый рекламный транспарант Андалусского ломбарда (основан в 1935 году), вытянувшийся вдоль балкона второго этажа дома по соседству с выстроенным в неомавританском стиле зданием банка «Поньенте». Гавира перевел взгляд на костлявые руки старого финансиста с длинными, крючковатыми, словно когти, пальцами и старческими коричневыми пятнами на тыльной стороне. Мачука был очень худ, очень высок, с крупным носом, по сторонам которого пара черных глаз, всегда окруженных большими темными кругами, словно от постоянной бессонницы, смотрела острым, пронизывающим взглядом, похожим на взгляд хищной птицы, привыкшей охотиться где угодно и когда угодно, лишь бы наполнить желудок. Прожитые годы отражались в этих глазах не терпением, не милосердием: одной лишь усталостью. В молодости вор и контрабандист, позже ростовщик в Хересе, ставший севильским банкиром, когда ему не исполнилось еще сорока, основатель банка «Картухано» собирался уйти на заслуженный отдых, и единственным его желанием после этого (или, по крайней мере, единственным, о котором он говорил вслух) было так и продолжать завтракать каждое утро на террасе кондитерской на углу улицы Сьерпес, через дорогу от Андалусского ломбарда и здания конкурирующего банка, который «Картухано» только что прибрал к рукам, предварительно тщательно подготовив его падение.
– Давно пора, – отозвался Мачука.
Его взгляд был по-прежнему устремлен на противоположную сторону улицы, и Гавира не понял, к чему относились эти слова: к банку «Поньенте» или к алькальду.
– Вчера мы ужинали вместе, – прибавил он, чтобы выяснить это, краем глаза держа в поле зрения профиль старика. – А сегодня утром у нас состоялся длинный и весьма сердечный разговор по телефону.
– Ох уж этот твой алькальд… – пробормотал Мачука, как будто пытаясь припомнить смутно знакомое лицо. Любой другой мог бы принять это за признак старческого склероза, но только не Пенчо Гавира, знавший своего президента слишком хорошо, чтобы делать поспешные выводы.
– Да, – подтвердил он, внутренне насторожившись, чтобы не упустить ни единой мелочи, ни единого жеста или оттенка речи: именно это помогло ему стать тем, кем он был. – Он согласен привести в порядок этот участок и немедленно продать его нам.
В его голосе не было торжествующих ноток, хотя он имел на них полное право. В том мире, в котором жили эти двое, одним из неписаных правил являлась сдержанность.
– Будет много шума, – заметил старый банкир.
– Ему все равно. Через месяц истекает срок его мандата, и он знает, что больше его не переизберут.
– А пресса?
– Прессу можно купить, дон Октавио. – Гавира сделал рукой движение, каким перелистывают страницы газеты. – Или кинуть ей пару костей повкуснее.
По тому, как кивнул в ответ Мачука, он увидел, что старик понял его намек. Кановас как раз только что спрятал в портфель собранное им, Гавирой, досье – настоящую бомбу – о злоупотреблениях при выплате правительством Андалусии пособий по безработице. План состоял в том, чтобы опубликовать эти материалы одновременно, в качестве защитного экрана.
– Городской совет противодействовать не будет, – продолжал он. – Совет по культурному наследию у нас в кармане, так что остается уладить только церковный аспект проблемы. – Он сделал паузу в ожидании комментариев, однако старик не разжал губ. – Что касается архиепископа…
Из осторожности он не закончил фразу, предоставив сделать следующий ход своему собеседнику. Ему нужны были подсказки, сигнальные огни, выражения соучастия.
– Архиепископ хочет получить свое, – наконец заговорил Мачука. – Ты же знаешь: Богу – Богово.
Гавира осторожно кивнул:
– Само собой.
Только тут старый банкир повернул голову и взглянул на него.
– Ну так дай ему что следует, и дело с концом.
Дело было нелегкое, и оба знали об этом. Старая скотина!
– Мне все ясно, дон Октавио, – подвел итог Гавира.
– Тогда не о чем больше и говорить.
Мачука помешал ложечкой в своей чашке кофе с молоком и снова погрузился в созерцание рекламы Андалусского ломбарда. Сидевшие за соседним столиком Кановас и Перехиль, глухие к разговору хозяев, враждебно уставились друг на друга. Гавира заговорил, тщательно выбирая тон и слова:
– При всем моем уважении, дон Октавио, нужно обсудить еще кое-что. У нас в руках самый грандиозный градостроительный куш со времен Всемирной выставки девяносто второго года: три тысячи квадратных метров в самом сердце Севильи, в Санта-Крус. И в связи с этим – покупка «Пуэрто-Тарга» саудовцами. То есть от ста восьмидесяти до двухсот миллионов долларов. Но вы ведь позволите сэкономить по мере возможности… – Он отпил глоток пива, чтобы в воздухе подольше продержался отзвук слова «сэкономить». – Я не хочу платить десять за то, что мы можем получить за пять. А архиепископ слишком зарывается.
– Но ведь придется как-то отблагодарить монсеньора Корво за то, что он умывает руки. – Мачука чуть сузил свои морщинистые веки, что должно было означать улыбку, хотя даже отдаленно не напоминало ее. – Как ты говоришь, предоставить льготы, диктуемые необходимостью. Не каждый же день архиепископы соглашаются отдать такой участок земли, выгнать священника и снести церковь… Тебе не кажется? – Перечисляя, он загибал костлявые пальцы поднятой руки, потом усталым движением уронил ее на стол. – Это называется высший пилотаж.
– Знаю. И это мне стоило немалого труда, если позволите заметить.
– Потому ты и сидишь в своем кресле. А теперь заплати архиепископу компенсацию, на которую он намекнул, и покончи с этой частью дела. В конце концов, деньги, с которыми ты работаешь, мои.
– Но они принадлежат также и другим акционерам, дон Октавио. Помнить об этом – мой долг. Если я чему-то научился от вас, так это именно тому, как выполнять взятые на себя обязательства, не бросая денег на ветер.