Страница:
Портье Спадаро слукавил: номер и вправду мал, из мебели только старинный зеркальный шкаф, бюро да узкая кровать; ванная и вовсе убогая. Слукавил насчет вида – в единственное окно, выходящее на запад, видны часть Сорренто над Марина-Гранде, густая зелень парка, виллы, стоящие на крутом гористом склоне мыса Капо. И когда Макс отворяет обе створки и, ослепленный светом, выглядывает наружу, то различает даже часть залива с расплывающимся вдалеке островом Искья.
После ванны, набросив на голое тело белый махровый халат с вышитым на груди логотипом отеля, шофер доктора Хугентоблера разглядывает себя в зеркало. Придирчивый взгляд, обостренный профессиональной привычкой изучать особей рода человеческого – от этого зависит успех или провал его начинаний, – медленно скользит по застывшему перед зеркалом старику, который всматривается в собственные мокрые седые волосы, морщины, усталые глаза. Все еще ничего себе, делает он вывод: если снисходительно отнестись к ущербу, который в таком возрасте обычно наносится внешности мужчины. Следы убытков, поражений, упадка. Невосполнимых потерь. В поисках утешения он ощупывает себя под халатом: несомненно, отяжелел и раздался в поясе, но талия все же сохраняет пристойный объем, фигура – былую стать, глаза – живой блеск, а осанка подтверждает, что упадок, годы неудач и безнадежности так и не смогли согнуть его. В доказательство Макс, как актер, отрабатывающий трудный кусок роли, несколько раз подряд улыбается в зеркало старого шкафа, и эти внезапно вспыхивающие улыбки, которые совсем не кажутся заготовленными заранее, освещают лицо: оно привлекательно, располагает к себе и, как золото убедительным знаком высокой пробы, отмечено даром внушать доверие. Так он стоит неподвижно еще секунду, и улыбка очень медленно, будто сама собой, гаснет у него на губах. Потом берет гребешок с бюро и на свой прежний манер зачесывает волосы назад, прочерчивая слева и очень высоко безупречно ровный пробор. Критическим оком окинув результат, приходит к заключению, что все еще не утратил былую элегантность повадки. Или может не утратить, если постарается. Все еще сквозят и подразумеваются навыки хорошего воспитания, которые в былые годы нетрудно было выдать и за приметы хорошей породы: годами, привычкой, необходимостью и талантом навыки эти отшлифованы до такого блеска, что в нем давным-давно исчез даже малейший след первоначального обмана. Все еще угадываются следы прежней притягательной силы, позволявшей ему когда-то с дерзкой самоуверенностью промышлять в краях неведомых – если не враждебных. Пускать там корни и даже процветать. По крайней мере, до совсем еще недавних пор.
Макс сбрасывает халат и, насвистывая «Вернись в Сорренто», начинает одеваться с медлительной взыскательностью былых времен, когда сборы – рутинный ритуал выбора: как именно заломить шляпу, каким узлом завязать галстук, каким из пяти способов разместить белый платочек в верхнем кармане пиджака – заставляли его в хорошие минуты, когда верится в свои силы и в свою удачу, чувствовать себя воином, надевающим доспехи перед битвой. И это вот смутное дуновение былого, знакомый аромат ожидания и неизбежности схватки тешит его оживающую гордыню, меж тем как он натягивает хлопчатобумажные трусы, серые носки – это требует известных усилий и, чтобы не сгибаться, ему приходится сесть на кровать, – сорочку, ведущую происхождение от гардероба доктора Хугентоблера и потому чуть широковатую в талии. В последние годы носят обтягивающие пиджаки, расклешенные брюки, приталенные блейзеры и рубашки, но Макс не в состоянии следовать моде, тем более что ему нравится классический покрой бледно-голубой «Sir Bonser» с воротником «баттон-даун» – и она, как и все прочее, сидит так, будто сшита по мерке. Прежде чем застегнуться, Макс останавливает взгляд на звездчатом, диаметром около дюйма, шраме на левой стороне груди, чуть ниже ребер – это память о пуле, которая 2 ноября 1921 года в марокканском городке Тахуда задела легкое, уложила на койку в госпитале Мелильи и оборвала недолгую военную карьеру Макса Косты: за пять месяцев до этого под этим именем, навсегда сменившим прежнее – Максимо Ковас Лауро, – его зачислили в 13-ю роту первого батальона Иностранного легиона.
Танго, пояснил Макс, это слияние нескольких элементов – андалузского танца, хабанеры, милонги и безымянной пляски чернокожих рабов. Гаучо-креолы, со своими гитарами все ближе подступая к кабакам, тавернам и притонам на окраинах и в предместьях Буэнос-Айреса, освоили и милонгу-песню, а вслед за тем – и танго, начинавшееся как милонга-танец. Важный вклад внесли и негритянские музыка и пляски, потому что в ту эпоху пары танцевали не в обнимку, но лишь соприкасаясь друг с другом. Это позволяло выполнять фигуры, как бесхитростные, так и замысловатые, с большей свободой, чем теперь.
– Негритянское танго? – Армандо де Троэйе, казалось, был по-настоящему удивлен. – Я не знал, что там были чернокожие.
– Были. Бывшие рабы, разумеется. К концу века очень многих скосила желтая лихорадка.
Все трое сидели за столом, накрытым в двойной каюте первого класса. Здесь пахло хорошей кожей чемоданов и саквояжей, одеколоном и скипидаром. В широком иллюминаторе виднелась тихая синева океана. Макс – в сером костюме, в сорочке с мягким воротником и клетчатом шотландском галстуке – в две минуты первого постучал в дверь каюты, и в первые несколько секунд ему показалось, что в ее обширном пространстве композитор находится один, да и за обедом – консоме со сладким перцем, лангуст под майонезом и сильно охлажденный рейнвейн – разговор вел он: рассказав несколько забавных случаев из своей жизни, принялся расспрашивать гостя о его детстве в Буэнос-Айресе, о возвращении в Европу, о карьере профессионального увеселителя, протекавшей в фешенебельных отелях, на курортах и на трансатлантических лайнерах. Макс, осмотрительный, как всегда, если дело касалось его биографии, ограничивался краткими репликами и хорошо продуманными туманностями. Под занавес, когда закурили за кофе с коньяком, он по просьбе де Троэйе вновь заговорил о танго.
– Белые, – продолжал Макс, – которые поначалу только наблюдали за неграми, потом приспособили их танец под свои вкусы, замедлив темп там, где не способны были его выдерживать, и добавив еще фигуры вальса, хабанеры и мазурки… Следует учесть, что танго было тогда не просто музыкой, но еще и манерой танцевать. И прикасаться к партнеру.
Пока он говорил, деликатно опираясь о край стола одними запястьями в обрамлении белых манжет с серебряными запонками, глаза его несколько раз встретились с глазами Мечи Инсунсы. Жена композитора почти весь обед слушала молча, в разговор не вмешивалась и лишь изредка позволяла себе сделать беглое замечание или вскользь задать вопрос, с учтивым вниманием ожидая ответа.
– Танго, когда за него взялись итальянцы и другие выходцы из Европы, сделалось более медленным и упорядоченным, хотя шпана из предместий и с окраин усвоила манеру чернокожих, – продолжал Макс. – Когда его танцуют «верной дорогой», как принято выражаться там, где оно родилось, кавалер резко останавливается сам и останавливает свою даму, чтобы покрасоваться или зафиксировать позу, – тут он взглянул на внимательно его слушавшую Мечу. – Это знаменитое па называется «кебрада», и в благопристойной версии тех танго, что танцуют ныне, вы превосходно с ним справляетесь.
Меча Инсунса поблагодарила его улыбкой. Сегодня на ней было легкое платье из charmeuse[15] цвета шампанского; в падавшем из иллюминатора свете золотились на затылке коротко остриженные волосы, открывавшие стройную шею, которую после безмолвного танго в зимнем саду Макс вспоминал теперь постоянно. Из драгоценностей на ней было только жемчужное ожерелье в два витка и обручальное кольцо.
– А что представляют собой компадритос? – спросила она.
– Представляли. Их уже нет.
– Нет?
– За последние десять-пятнадцать лет многое изменилось. В детстве моем компадритос называли молодых людей из низов общества, сыновей или внуков тех гаучо-скотоводов, которые постепенно заполоняли городские окраины и предместья.
– Звучит угрожающе, – заметил композитор.
Макс бесстрастно объяснил, что их-то как раз можно было не опасаться. Вот с компадре и компадронами дело обстояло иначе, это были люди пожестче: одни – настоящие бандиты, другие всячески старались им подражать. Политики охотно пользовались их услугами – на выборах, к примеру, и в тому подобных делах – или брали в телохранители. Впрочем, тех, настоящих, как правило, носивших испанские фамилии, вытеснили теперь подражавшие им дети эмигрантов – окраинный сброд, перенявший лишь манеры головорезов из предместий, пригородов, окраин, но не обладавший ни их отвагой, ни кодексом чести.
– А подлинное танго – это танец компадре и компадрито? – спросил Армандо де Троэйе.
– Так было раньше. Те, первые, танго были откровенно непристойны: пары прижимались друг к другу более чем вплотную, переплетали ноги, вращали бедрами, как это принято в негритянских плясках. Немудрено, если вспомнить, что их первыми партнершами были девицы из публичных домов.
Краем глаза Макс перехватил улыбку Мечи – одновременно пренебрежительную и заинтересованную. Ему и раньше приходилось видеть такие улыбки у дам одного с ней круга, когда речь заходила о чем-то подобном.
– Ну да, отсюда и пошла дурная слава… – сказала она.
– Разумеется, – ответил ей Макс и продолжал, из деликатности обращаясь к мужу: – Знаете ли вы, что одно из первых танго называлось «Дай марочку»?
– Марочку?
Жиголо, метнув на нее искоса еще один быстрый взгляд, замялся, подбирая подходящие слова.
– Ну, – вымолвил он наконец, – это билетик, который мадам… хозяйка заведения выдает девицам за каждого принятого клиента, а девицы вручают своим котам для отчета…
– Кому? – переспросила женщина.
– По-французски это maquereau, – пояснил ей муж. – Сутенер.
– Спасибо, дорогой, я прекрасно поняла.
И даже когда танго, ставшее популярным, начали танцевать на домашних праздниках и семейных вечерах, продолжал Макс, такие вот резкие остановки были запрещены как неприличные. В его детстве танго танцевали только на утренниках, устраиваемых испанскими или итальянскими землячествами, либо в борделях, либо на холостых квартирках молодых шалопаев со средствами. И сейчас, хоть танго триумфально пришло на сцены театров и в бальные залы, еще остаются под запретом определенные па – корте и кебрада. Ну, вульгарно выражаясь, нельзя просовывать ногу меж колен партнерши. Чтобы попасть в приличное общество, танго пришлось поступиться характером. Оно, как будто утомившись, сделалось менее стремительным и не таким сладострастным. И вот оно-то, укрощенное и одомашненное, попало в Париж и обрело славу.
– И превратилось в тот монотонный танец, который мы видим в салонах, или в ту пародию, которую демонстрирует на экране Валентино[16].
Медовые глаза смотрели на него пристально. Зная это, стараясь избегать встречи с ними и сохранять, насколько это возможно, спокойствие, Макс вытащил портсигар и открыл его перед Мечей. Она взяла турецкую сигарету, муж последовал ее примеру и, дождавшись, когда она вправит свою в мраморный мундштучок, щелкнул золотой зажигалкой. Меча, чуть наклонившись вперед, поймала огонек, потом вскинула голову и снова взглянула на Макса сквозь первое облачко дыма, в потоке света из иллюминатора ставшего плотным и голубоватым.
– А в Буэнос-Айресе? – спросил Армандо де Троэйе.
Макс улыбнулся и, осторожно постучав кончиком сигареты о крышку портсигара, тоже закурил. Новый поворот разговора позволил ему опять взглянуть в глаза Мечи. Он смотрел на нее и держал улыбку не меньше трех секунд. Потом повернулся к мужу.
– Среди обитателей предместий до сих пор принято перегибать партнершу в поясе и просовывать колено между ее ногами. В социальных низах еще сохраняются последние остатки старого танго… А то, что делаем мы, – на самом деле бледная тень этого. Не более чем элегантная хабанера.
– И с текстами произошло нечто подобное?
– Да, но относительно недавно. Поначалу была только музыка или театральные куплеты. Когда я был еще ребенком, танго только-только начинали петь, и слова неизменно были малопристойные, лукавые – двусмысленно-похабные истории, которые рассказывались от лица циничных проходимцев…
Он замолчал, засомневавшись на миг, что продолжать будет уместно.
– И что же?
Это произнесла Меча, играя серебряной ложечкой. И Макс решился.
– Ну… Стоит только вспомнить, что некоторые невинные на первый взгляд названия – «Ветерок слабоват, а пыль столбом», или «Семь дюймов», или «Немытая рожа» – на самом деле значат совсем другое. Или «Раковина Лоры».
– Кто такая эта Лора?
– «Проститутка» – на воровском арго. Гардель[17] часто использует его в своих танго.
– А раковина?
Макс, не отвечая, взглянул на де Троэйе. Усмешка позабавленного композитора превратилась в широкую улыбку.
– Понятно, – сказал он.
– Понятно, – через секунду повторила она. И не улыбнулась.
Танго чувствительное, продолжал Макс, – недавнее явление. Слезливые баллады, где непременно действуют бандиты-рогоносцы и сбившиеся с пути женщины, обрели популярность благодаря Гарделю. И под его пером цинизм преступника стал жалостным и меланхоличным. За поэтами такое водится.
– Мы с ним познакомились два года назад, когда он гастролировал в Мадриде, – сообщил Армандо де Троэйе. – Очень милый человек. Немного шарлатан, конечно, но очень располагает к себе, – он взглянул на жену. – И эта его знаменитая улыбка, да? Как будто он тут вообще ни при чем.
– Я его видел только однажды и то издали – в «Тропесоне», – сказал Макс. – Он ел куриное пучеро[18]. Вокруг, как всегда, толпились люди, и я не решился подойти.
– Поет он замечательно. Но немного слишком томно и сладко, не находите?
Макс затянулся сигаретой. Де Троэйе, подливая себе коньяку, предложил и ему, но тот молча качнул головой.
– Он ведь в самом деле изобрел этот стиль. Прежде были только куплеты или бордельные песенки… Едва ли у него найдутся предшественники.
– А в отношении музыки? – Де Троэйе чуть пригубил и поверх бокала посмотрел на Макса. – В чем, по-вашему, разница между танго старым и современным?
Макс откинулся на спинку кресла, указательным пальцем слегка тронул сигарету, сбивая столбик наросшего пепла.
– Я ведь не музыкант. Я всего лишь зарабатываю себе на жизнь танцами. И не сумею, наверное, отличить целую ноту от восьмушки.
– И тем не менее я хочу знать ваше мнение.
Макс еще несколько раз затянулся сигаретой и лишь после этого ответил:
– Я могу сказать лишь о том, что знаю. Что помню… Произошло то же самое, что и с манерой танцевать и петь танго. Поначалу музыканты продвигались на ощупь, по наитию и разрабатывали малоизвестные темы по партитурам фортепиано или по памяти. Импровизировали наподобие джазменов.
– А что это были за оркестры?
Маленькие, уточнил Макс. Три-четыре человека, простые аккорды, максимальная быстрота исполнения. Скорее интерпретации, чем оригинальные композиции. Со временем эти группы усвоили кое-какие новшества: вместо гитар – соло фортепьяно и в дуэте со скрипкой… Это помогало неопытным танцорам и новичкам-любителям. Потом к новому танго приспособились и профессиональные оркестры.
– Это танго мы и танцуем, – договорил Макс Коста и очень аккуратно погасил в пепельнице окурок. – Оно и звучит в салоне «Кап Полония» и в приличных заведениях Буэнос-Айреса.
Меча Инсунса раздавила свою сигарету в той же пепельнице – но спустя несколько секунд после того, как это сделал Макс.
– А другое? – спросила она, играя мундштуком. – Что стало со старым танго?
Он не без труда отвел глаза от ее рук – тонких, изящных и породистых. На безымянном пальце левой сверкало золотое кольцо. Подняв голову, он перехватил устремленный на него взгляд де Троэйе – пристальный, но лишенный всякого выражения.
– Так и идет до сей поры, – ответил он. – Все дальше оттесняется на обочину, все реже встречается. И когда изредка его все же играют, почти никто не танцует. Оно труднее. Жестче, грубее.
Макс помедлил. С такой улыбкой, что внезапно заиграла у него на губах, обычно что-нибудь припоминают.
– Один мой приятель говорит, что есть танго страдательные, а есть убийственные… Оригинальное танго относится ко второй категории.
Меча Инсунса облокотилась на стол, подперла щеку ладонью. Казалось, она слушает его с огромным вниманием.
– Его порой называют «танго старой гвардии», – уточнил он. – Чтобы отличить от нынешних, современных.
– Красиво, – заметил композитор. – Откуда взялось такое название?
Теперь его взгляд никак нельзя было счесть бесстрастным. Де Троэйе вновь превратился в любезного хозяина. Макс чуть развел руками:
– Не знаю. Затрудняюсь сказать вам. Вероятно, в память какого-нибудь старого танго…
– И оно все так же… непристойно? – спросила она.
Спросила тусклым голосом, безразличным тоном. Как если бы ученый-энтомолог справлялся у коллеги, насколько непристойно спариваются майские жуки. Если, конечно, они спариваются, подумал Макс. Почему бы им, впрочем, не спариваться?
– Это зависит от того, где танцуют.
Армандо де Троэйе был в восторге от услышанного.
– Замечательно интересно все, что вы рассказали, – сказал он. – Это превзошло все мои ожидания. И поменяло мои представления. Я хотел бы увидеть это своими глазами… Увидеть это танго в его естественной, так сказать, среде обитания.
– Насколько мне известно, сейчас такое можно увидеть лишь там, где приличным людям появляться не стоит, – ответил Макс уклончиво.
– И вы знаете в Буэнос-Айресе такие места?
– Знать-то я знаю… Но… – Он помедлил, взглянул на Мечу Инсунсу. – Порядочной женщине туда лучше не ходить… это может быть небезопасно.
– На этот счет не тревожьтесь, – сказала она очень холодно и очень спокойно. – Нам уже случалось бывать в неподобающих местах.
Вечереет. Солнце, клонясь к закату, еще висит над мысом Капо, окрашивая в красновато-зеленые тона стены вилл, густо рассыпанных по склону. Макс Коста в том же темно-синем блейзере и серых фланелевых брюках – он лишь сменил шелковый шейный платок на завязанный виндзорским узлом красный галстук в синюю точку – выходит из своего номера и присоединяется к другим постояльцам, пьющим аперитивы перед ужином. Кончилось лето, а с ним – и многолюдство, но благодаря шахматному матчу в отеле оживленно почти по-прежнему: заняты едва ли не все столики в баре и на террасе. Плакат на подставке сообщает о том, что утром состоится очередная партия матча Келлер – Соколов. Остановившись, Макс рассматривает фотографии соперников. Из-под густых бровей – они такого же пшеничного цвета, что и ежик на голове, – светлые водянистые глаза советского чемпиона недоверчиво всматриваются в фигуры на доске. При виде его округлого, простецки-грубоватого лица, склоненного над доской, невольно думается, что несколько поколений его предков так же смотрели, уродился ли хлеб, следили за передвижением облаков по небу, гадая, дождь завтра будет или вёдро. А рассеянный, почти мечтательный – даже немного наивный, думает Макс – взгляд Хорхе Келлера устремлен прямо в объектив. Но впечатление такое, что видит он не фотографа, а кого-то или что-то, находящееся чуть поодаль и не имеющее никакого отношения к шахматам, и кажется, будто гроссмейстер по-юношески грезит наяву или созерцает какие-то смутные химерические образы.
Ласковый ветерок. Гул голосов смешивается с нежной негромкой музыкой. Великолепная терраса отеля «Виттория» вместительна и просторна. За балюстрадой открывается прекрасная панорама: Неаполитанский залив нежится в золотистых закатных лучах – с каждой минутой они ложатся все более и более полого. Мэтр ведет Макса к столику возле изваянной из мрамора обнаженной женщины, заглядевшейся на море. Расположившись, Макс заказывает бокал белого похолодней, смотрит по сторонам. Публика элегантна, как и подобает этому месту и времени суток. Есть хорошо одетые иностранцы – в основном американцы и немцы, – проводящие в Сорренто мертвый сезон. Прочие – это гости миллионера Кампанеллы, немногие избранные, приехавшие по его приглашению и живущие за его счет. И те неистовые поклонники шахмат, кому по карману расходы на путешествие и проживание. Среди сидящих за соседними столами Макс узнает красавицу кинозвезду и ее мужа, продюсера «Чинечитта», в компании еще каких-то неизвестных ему лиц. Неподалеку бродят двое молодых людей, по виду – местные журналисты, у одного на шее висит «Pentax», и всякий раз, как репортер вскидывает фотоаппарат, Макс как бы случайно закрывается ладонью или отворачивается, делая вид, будто что-то привлекло его внимание в другом конце террасы. Это автоматическая реакция охотника, не желающего стать дичью. Давний рефлекс, развившийся за долгие годы постоянного профессионального риска почти до степени безусловного. Главная опасность для Макса Косты возникала, если по лицу устанавливали его личность, а потом то и другое оказывалось в распоряжении какого-нибудь полицейского, склонного поинтересоваться, а что, собственно, затевает здесь (или там) виднейший представитель племени тех, кого в былые времена определяли наивным иносказанием «воры в белых перчатках»?
Когда репортеры удаляются, Макс смотрит по сторонам, ищет. Выходя из номера, он подумал, что будет слишком невероятной удачей, если он сразу же повстречает ту женщину, – однако вот она, здесь, поблизости, сидит за столиком, и рядом с ней нет ни Келлера, ни девушки с «конским хвостом». Сегодня она без своей твидовой шляпы: коротко стриженная, серебрящаяся сединой – вроде бы вполне натуральной, – голова непокрыта. Слушая собеседников, она наклоняет ее с учтивым вниманием – это движение так отчетливо помнится Максу, – а порой, с улыбкой следя за разговором, откидывает на высокую спинку стула. Одета очень просто, с той же элегантной небрежностью, что и вчера: на ней просторная темная юбка и белая шелковая блузка, перехваченная в талии широким ремнем. На ногах – замшевые мокасины, на плечи наброшена замшевая же куртка. Ни колец, ни серег и вообще никаких украшений – только плоские часы на запястье.
Попробовав вино и убедившись, что охлаждено оно правильно – бокал запотел, – Макс чуть наклоняется, чтобы поставить его на стол, и вдруг встречается глазами с женщиной. Это происходит случайно и длится не больше секунды. Она как раз договорила фразу и обвела взглядом террасу – и в этот самый миг встретилась глазами с человеком, сидящим через три столика. Взгляд этот не остановился на нем, а скользнул дальше, а сама она возвращается к прерванному разговору, внимательно слушая собеседника, и не сводит глаз с него и других своих спутников. Макс, меланхолично отметив, что самолюбие его слегка задето, улыбается про себя и ищет утешение в новом глотке «Фалерно». Ну да, разумеется, время его не пощадило, но ведь и она тоже изменилась. И сильно – с той последней встречи, двадцать девять лет назад, осенью 1937-го в Ницце. И еще сильней – если вести отсчет с событий, произошедших в Буэнос-Айресе за десять лет до того. И еще больше времени минуло с разговора на шлюпочной палубе – разговора, который состоялся спустя четыре дня после памятного ланча в каюте супругов де Троэйе, куда его пригласили поговорить о танго.
После бессонной ночи, когда Макс до утра лежал с открытыми глазами в своей каюте второго класса, ощущая мягкое покачивание огромного судна и где-то в самой его утробе – отдаленную вибрацию машины, он начал искать встречи с Мечей. Были вопросы, требующие ответа, были планы, нуждавшиеся в доработке. Надо было прикинуть вероятный выигрыш и возможный провал. Но кроме того – хоть он и самому себе не желал в этом признаться, – билось и пульсировало в его желании отыскать женщину нечто личное, необъяснимое, не имеющее никакого отношения к материальным обстоятельствам. Нечто, на удивление лишенное обычного расчета, но состоящее из ощущений, опасений, тяги.
Он нашел ее на шлюпочной палубе – там же, где и в прошлый раз. Лайнер полным ходом шел сквозь легкий туман, мало-помалу рассеивавшийся и редевший под лучами восходящего солнца, – золотистый диск с размытыми очертаниями полз по небосводу все выше. Меча Инсунса сидела на тиковой скамье под тремя огромными красно-белыми трубами. На ней были спортивного покроя юбка в складку и полосатый шерстяной джемпер, туфли на низком каблуке, а склоненную над книгой голову охватывала узкополая соломенная шляпка колоколом. На этот раз Макс не прошел мимо, ограничившись кратким поклоном, но остановился перед ней, снял кепку и поздоровался. Море было спокойно, солнце било в спину, и потому чуть колеблющаяся тень Макса легла на страницы книги и, когда женщина подняла глаза, на ее лицо.