— Не томите, синьор Бруно.
   — Только что я вам сказал: в кончине новорожденного грехи мирские его родителей — не причем. Я бы это сказал любому другому, оказавшемуся в подобном положении. Люди в таких случаях корят себя, припоминая все свои нехорошие поступки. Это естественно. Выбаливает совесть. Идет процесс самоочищения. Но все, что ими делалось, делалось ведь в процессах того же естественного хода развития. И делалось потому, что не могло не делаться.
   Ноланец выдерживает паузу.
   — Поступки наши не от нас, хотя и в нас. И вы, Ваше величество, не раз ловили себя на этом. Как всякий другой думающий человек.
   — Что было, то было, — кивает герцог.
   — Ваши переживания, как вам сейчас кажется, естественны. На первый взгляд это так. Кого не скручивала боль от потерь?.. Но давайте посмотрим на смерть эту с другой стороны… По большому счету, скорбь ваша, как это дико не прозвучит, очень сходна с безутешным горем ребенка, потерявшего любимую игрушку.
   — Несравнимые вещи, монах.
   — Не сказал бы! — возражает Бруно. — Как вы смотрите на ребенка, рыдающего по утраченной драгоценности?
   — Снисходительно… И все равно, — не сравнимо смутно догадываясь, куда клонит Ноланец, с некоторой долей настороженности говорит герцог.
   — Вот с этим «не сравнимо» — я согласен. Дитя никогда не поймет вашей снисходительной беспристрастности. Да и вам трудно будет прочувствовать всю глубину его трагедии… Почему? Да потому, что вы смотрите на один и тот же мир глазами разного внутреннего времени — взрослого и детского…
   Дело все в том, что степень качества нашего внутреннего зрения зависит от проникновения в понимание окружающего. Мы проникаем, а стало быть, понимаем настолько, насколько мы сами меняемся во Времени. Насколько становимся взрослее. Или скажем так: насколько становимся совершеннее. Редко кто из нас может видеть, а следовательно, и понимать, то, что лежит за пределами нашего Времени…. Теперь, Ваше величество, представьте себя тем же ребенком по отношению к миру, существующему вне нас?
   — Такое, пожалуй, не возможно, — роняет Козимо.
   Бруно оставляет его замечание без внимания.
   — К этому соотношению мы еще вернемся. Пока же рассмотрим другой, весьма распространенный факт, лежащий в той же плоскости. Скажите мне, уверены ли вы, что умершее дитя — ваше дитя?
   — Не понял! — сердито насупливается Козимо.
   — Это не то, что вы подумали, — спешит успокоить его Джорди. — Спора нет — семя ваше. Но семя плоти — не семя сути. Суть — это дух. Дух — это жизнь. Это судьба, выражаемая мышлением, действиями и взаимоотношениями, которые в нас, но отнюдь не зависят от нас… На мой взгляд, дитя ваше не могло жить не по причине наказания за грехи, а потому, что суть, обеспечивающая дальнейшую жизнь народившемуся еще не была готова. Нить времени его жития еще не была определена. Вспомните Екклесиаста: «Всему свое время и время всякой вещи под небом. Время рождаться и время умирать…»и так далее. В вашего младенца еще не было заложено Времени. Оно еще не приспело… Что касается наказания за грехи, то кому, как не вам, знать: у Всевышнего бесчисленное множество способов и вариантов призвать к ответу грешного.
   — Эх, монах, — вздыхает герцог, — понять можно. Но как со всем, что ты есть, встать вровень с этим пониманием? Как подняться над чувствами, что затмевают разум?!
   — Страсти выше человека, — соглашается Бруно. — Детородство и забота о потомстве необоримое из чувств человеческих. Лишь единицы относятся к нему с необходимым спокойствием. Замечено: чем равнодушней человек к помету своему, тем он сильней. Вроде, если можно так выразиться, надчеловечен… Кто, спрашивается, знает — кого он родил и кого пестует? Чей дух овладеет телом его семени? Заклятого врага? Убийцы, пропойцы или — к кому был вопиюще несправедлив?.. Вот тут-то и вступает в права сила, карающая нас за грехи. Сила Господа. Он дает нам не того, кого мы хотим, а того, кого мы заслуживаем. Ни одно злое дело не остается не отомщенным. Ни одна капля пролитой невинной крови не остается не прощенной.
   — Не быть рабом чувств родительских — дар небес, — подхватывает герцог. — Им наделяются Личности. Именно они являются действительными, а не мнимыми сильными мира сего. Они перетряхивают его по своему хотению. Они ворошат умы людей… Им престол обеспечен. Они приговорены на власть… Где бы и в какой семье они не родились. Хотя бы в том же самом хлеву… Но, монах, — понижая голос до шепота, произносит Козимо, — это же противоречит христианской морали. Морали небес.
   — А что мы знаем о морали, Ваше величество? — прищуривается Бруно.
   — Мы знаем как должно быть.
   — И как не бывает, — пылко перебивает его Ноланец.
   — Почему же?!
   — Да потому, что церковь не знает и не хочет знать истинного механизма действия мира, создавшего нас. И он, этот мир, посылая нам людей с надчеловечными качествами, о которых мы говорили, тыкает нас, как кошенят, носом в наше дерьмо. Мол, не туда и не за теми идете.
   — Не туда и не за теми, — глухо вторит ему Козимо.
   — Сейчас только я просил вас представить себя ребенком перед лицом мира, существующего вне нас и вы сказали: «Такое не возможно» И вот вам мой ответ: Возможно! Познав время! То есть, ту ее среду, в коей мы обитаем, в соотношении с тем, которое сидит внутри нас… Ибо внешняя структура Времени Земли несет в себе следы высшего времени, в котором бытие более разумно. Высшее время и есть высшая мораль.
   — Познать время?.. Это любопытно, — блуждая глазами по комнате говорит герцог и предлагает поговорить об этом подробнее.
   — Сейчас не могу, Ваше величество. Это требует времени, а я валюсь с ног. Мне еще надо пристроиться на постоялом дворе…
   — Дядюшка, — вмешивается Беллармино, — он действительно устал. Мы, признаться, бежали. Я его вырвал из лап прокуратора Венеции. Спасибо графине Филумене. Она сделала невозможное. Даже допросными листами завладела. Вот они.
   Аббат протянул свернутый рулон.
   — Никакого постоялого двора! — взмахнув принятыми бумагами, категорически объявляет Козимо. — Вы, синьор Бруно, останетесь у меня в замке.
   Дождавшись вызванного им камердинера, он тем же повелительным тоном распорядился:
   — Чезаре! Синьору Бруно выделить комнату и служанку. Он нанят мной учителем философии и математики для графа Джакомо. Сегодня же выдать ему двести дукатов. Еда и одежда за мой счет… Обеспечить всем, что он попросит. Ступайте!
   — Весьма признателен, Ваше величество, — сраженный неожиданной щедростью герцога промолвил Бруно, выходя вместе с Беллармино и камергером из библиотеки.
   Козимо кивнул. Он заинтересованно смотрел, вчитываясь в текст первого попавшегося на глаза листа допроса.

2

   Часовщика совсем не волновало как устроится Бруно, однако он не мог отказать себе в удовольствии, прочесть глазами правителя Тосканы те строчки в допросе, на которые тот обратил свое внимание.
 
    … «Был спрошен:
    — Действительно ли в своих высказываниях и сочинениях отрицал вознесение Христа?
 
    Ответил:
    — Я утверждал и утверждаю вознесение Христово. Нет человека, чья душа не вознеслась бы к Господнему порогу. Мы все возносимся туда. Каждый в свое время.
    Отрицалось мной только то, что Иисус вознесся к Отцу небесному вместе с плотью земной. В Божьем лоне обитания с другими условиями жизни плоть земная без надобности… Да он создал человека по образу и подобию своему, но не из той материи, из которой состоят подданные Его необъятного царства, а из праха земли нашей…».
   — С огнем играет монах, — цыкая, вслух произносит герцог.
 
   …Оставив правителя Тосканы читать допросные листы, Часовщик вернулся к чтению Бруно…
 
   Тот уже подбегал к опочивальне хозяина. И когда уж было взялся за рукоять, неожиданно остановился. «А если, — ужалила его мысль, — если она пожаловалась Антонии на его более чем странное и унизительное для нее поведение, а Антония, естественно, передала все мужу… Тогда понятно, почему герцог позвал его. Распекать, конечно, не станет. Козимо — любитель „клубнички“ — поймет наперсника по философским вечерам. Пожурит немного. Все равно неприятно. Ну а если он вызывал по другому поводу? В таком случае, вывод один: прелестная незнакомочка умолчала о его амурной атаке. А это будет добрым знаком. Значит, и ей он понравился», — лихорадочно анализировал Джорди.
   — Синьор Бруно! — окликнул его вышедший из библиотеки Чезаре. — Его величество здесь.
   Герцог, поглаживая ладонью сердце, возлежал на софе. Пахло настоем валерианы. «Снова был приступ», — догадывается Бруно.
   — А, это ты, Джорди. Видишь, опять схватило. И как! — разлепив глаза, под которыми висели тяжелые мешки, пожаловался он.
   — Вам нужен покой, Ваше величество, — советует Бруно.
   — Не помогает, — говорит он и, лукаво блеснув глазами, добавляет:
   — Нить времени моего на исходе.
   — Полноте! Обойдется! — пылко заверяет Бруно.
   — Как бы хотелось так думать, — грустно вышептывает он, а после короткого молчания, приподнявшись на подушке, продолжил:
   — Вот зачем ты мне был нужен… С Джакомо будь построже. Ему бы шпагой махать да весь день на лошадях скакать. Это неплохо, наверное, для мужчины. Но всему свое время… Не так ли, Джорди? А ты потакаешь его баловству. Я с ним переговорил и предупредил, что скоро устрою ему экзамен. Если он не выдержит его, Парижа ему не видать, как своих ушей.
   — С экзаменом, я думаю, Джакомо справится. Он способный мальчик. Хватает все на лету. Память хорошая. И если я ему делаю поблажки, то для того, чтобы не отвратить его от учебы. Чтобы он тянулся к книге, а не бегал от нее в поисках развлечений.
   — Что ж, посмотрим. Экзамен устроим к концу месяца… К этому времени я уже вернусь. Дело в том, что я с утра пораньше по срочному делу отбываю в Рим, — кивнув на напольные часы, сказал он.
   — Козимо! Я категорически против! — раздался от двери звенящий негодованием женский голос.
   Бруно обернулся и… обомлел. Прямо на него, чуть приподняв над полом юбку, наплывала утрешняя незнакомка.
   — Антония! — воскликнул герцог и как ни в чем не бывало резво поднялся с места. — В чем дело, милая?!
   — Вы же больны! Больны серьезно. Как можно в такую даль, по бездорожью и с таким сердцем?!
   — Прелесть моя, я чудесно себя чувствую, — обвив талию жены, пророкотал он. — Заиграй сейчас мазурка, я с тобой прошелся бы по кабинету в темпе, от которого у тебя закружилась бы голова. А ты… Больной, больной…
   — Не притворяйтесь, Козимо! Я вижу, вам плохо, — строго и не без нежности укоряла она.
   — Ерунда, милая. Я просто немного понервничал с Джакомо.
   — А в дороге — тряска. Она хуже нервов, — убеждала Антония.
   Бруно стоял ни жив, ни мертв. Герцог в ту минуту забыл о его присутствии. Он был занят женой. Демонстрировал, как он здоров. Чего это ему стоило, Бруно, конечно, не знать не мог. Усадив жену в кресло, герцог, направляясь к другому, что стояло напротив, наконец удосужился обратить внимание на Джорди.
   — Да, Антония, — спохватился он, — это тот самый ученый монах, о котором я тебе рассказывал — Джордано Бруно из Нолы.
   Джорди поклонился и, пока герцог устраивался в кресле, еле слышно пролепетал: «Простите…».
   В осенних глазах Антонии мелькнул солнечный зайчик теплой улыбки. Она протянула ему руку.
   Потом, по прошествию многих лет, когда они уже были вместе, вспоминая тот вечер, он говорил ей: «Я коснулся руки твоей губами, а обжег сердце. Как оно ныло. И сейчас ноет, когда не вижу тебя…».
   «Я помню твои губы, — признавалась она. — Они были, как лед. По мне пробежал мороз… Ты тогда уже взял меня…».
   Но это было потом. А до этого «потом», был родовой замок правителя Тосканы, забранный в черный креп, и заунывное, вытягивающее душу, пение молитв по безвременно почившему герцогу Козимо Первому деи Медичи…
   Экипаж, увозивший герцога в Рим, увозил его из жизни. Нить времени Козимо оборвалась по дороге, на 37-м году жития мирского.
   Потом уехала из Тосканы Антония, еще через год он остался без Джакомо. Родня увезла его во Францию… Потом вышел его труд «Изгнание торжествующего зверя», вызвавший оглушительный скандал в католической епархии Европы.
   Преследуемый церковными ищейками, Джорди скитался по Италии не имея ни приработка, ни крыши над головой. Узнавая кто он, люди гнали его от жилищ своих. Плевали ему в лицо и вослед. И шипели аки змеи: «Богомерзкая тварь…»
   Изможденный, рваный и пылающий жаром, он зимним сумраком подошел к Ноле.
 
   …Часовщик видит этот момент. Джорди сидит на валуне. Он трет окоченевшие ноги и смотрит вниз на город.
   — Вот я и дома, — выстукивают его зубы.
   — Ты уверен, Джорди? — спрашивает его Часовщик.
   Бруно долго молчит, вдыхая запах прогорклых дымов, веющих от насупленных силуэтов домов. Всматривается в непролазную грязь неприютной дороги. В скудном вечернем свете она мерцает бельмами луж…
   Не отзывается Нола на пришельца. Пусты ее глаза.
   «Но мне некуда больше идти», — горестно вздыхая, отвечает он голосу, задавшему ему вопрос, и, вздернув голову к черному небу, простуженным горлом кричит:
   — Но где он?.. Где мой дом, о Боже!..
   Ты на пути к нему, Джорди. Уже скоро, — успокаивает Часовщик и спешит по нити дальше…

3

   Руки Бруно стянуты веревкой, один конец которой привязан к луке седла дородного всадника. Лошадь под ним трусит довольно споро. Джорди с трудом поспевает перебирать ногами. Другие два всадника погоняют его, больно тыкая кнутовищами то в шею, то в спину. За ними, с распущенными космами седых волос, семенит старуха.
   — Отпустите! Отпустите его! — цепляясь за стремена, вопит она на всю Нолу.
   А город молчит, угрюмо провожая кавалькаду церковной стражи, угоняющей его знаменитого уроженца.
   — Джорди, сынок, прости меня! — кричит Нола голосом старой Альфонсины.
   — Ты ни в чем не виновата, тетушка… Уходи! Ради бога, уходи! — пытаясь остановиться и повернуться к женщине, просит он.
   Споткнувшись, Альфонсина падает. Путаясь в юбках, она ползет, пытаясь встать на ноги. Наконец поднимается. Делает шаг вперед и, поскользнувшись, вновь валится на землю.
   — Уберите ее… Уведите ее, люди! — шаря глазами по сторонам в поисках хотя бы одного прохожего, умоляет Бруно.
   В ответ — тишина. На улице, обычно оживленной и шумной — пусто. Любопытные окна серых домов смежены веками тяжелых ставен. Зевы ворот подворий закрыты. Даже собаки не лают. Солдатам от этого безлюдья не по себе.
   — Прибавь шагу! — командует один из них, с силой вонзая в затылок Бруно острие кнутовища.
   От резкой боли Джорди отскакивает в сторону. Всадник, к седлу которого его приторочили, выполняя команду, бьет пяткой под брюхо лошади. Она рвется вперед. Ноги Джорди заплетаются. Он теряет равновесие и падает лицом на колкие грани мокрой гальки. Раздирая лицо и одежды, лошадь тащит его по дороге, лениво уходящей из города. Альфонсина, видя это, дико вопит:
   — Изверги! Чертовы дети!
   Это последнее, что слышал Джорди. Все вдруг погрузилось во мрак.
   …Боли он не чувствует. И нет зла на стражников.
   «Они слепы», — говорит он себе.
   «Они не ведают, что творят», — подтверждает Часовщик.
   «Они слепы, — повторяет он, — хотя и зрячи».
   «Их разум слеп и глух», — поправляет его Часовщик.
   «Конечно, — не возражает Бруно, — люди мыслят от увиденного и от услышанного. Видят они то, что показывает им Время Земли, а слышат то, что внушают им власть имущие этого Времени».
   «Ты уже приступил к „Трактату о Времени?“» — перебивает его Часовщик.
   «Пока нет. Наблюдений и записей накопилось много, — делится Бруно. — Хотел в Ноле. И только Альфонсина поставила меня на ноги, как… опять арест. Опять в застенок…».
 
   … Подняв голову кверху, Бруно, то ли чего-то дожидаясь, то ли, высматривая, застыл на месте. Там, у самого потолка, узкое оконце. Оттуда золотым пучком льется свет весеннего солнца… И оттуда нет-нет, да пахнет, пусть слабеньким, но свежим сквознячком. Один такой он поймал. Какое это было наслаждение!.. Какая благодать!.. Зажмурившись, он ждет другого такого же дуновения.
   Ноланец стоит спиной к двери. Судя по характерному звуку, кто-то из надзирателей приподнимает и тут же со звонким стуком захлопывает деревянную заслонку. Бруно не обращает на это внимание. Через нее за ним подглядывают и всовывают еду. Так положено. Заслонка-подглядка открывается чаще, чем дверь. Ее освобождают от кованых засов раз в две недели. Когда заносят для подстилки свежую солому. «Это было как раз вчера. Значит — подглядывают», — решает Бруно, продолжая стоять, задрав лицо к оконцу. Но что-то на этот раз не так. За дверью надзиратель гремит ключами. Один из них с силой всаживает в висячий замок ржавый ключ. С лязгом расстегивает массивные засовы и дверь нараспашку… Ноланец оборачивается.
   — Проходите, Ваша светлость, — приглашает кого-то из коридора надзиратель.
   В камеру уверенно входит запахнутый в черный плащ незнакомец. Лица не разглядеть. Спасаясь от тюремной вони, он кипельно белым платком прикрывает рот и нос.
   «Что-то не то, — лихорадочно соображает Бруно. — Если это допрос, то почему меня не вывели?..».
   — Оставь нас! — тоном не терпящим возражений, полуобернувшись к надзирателю, бросает вошедший.
   Тот послушно и торопливо ретируется.
   — Ну и ароматы у вас, — говорит вошедший.
   Незнакомец отнимает от лица платок. В полумраке камеры его трудно разглядеть. Лет двадцати — не больше. Высок, широк в плечах и по-юношески строен. Как нынче модно — бритолиц.
   — Вы меня не узнаете? — с вежливым добродушием басит незнакомец.
   Джорди качает головой.
   — Посмотрите внимательно, — просит он.
   — Здесь, синьор, — Бруно обводит глазами камеру, — слишком тускло.
   — Это — я. Ваш ученик. Джакомо Медичи…
   — Бог ты мой! Джакомо!.. Я бы обнял тебя… Да вот…
   — Грязен, что ли?!.. Ерунда! — и сам обнимает Бруно.
   — У меня мало времени, — не отпуская его шепчет ему в ухо Джакомо. — Буду краток. Завтра вас повезут к папскому легату. Оттуда под усиленным конвоем отправят в Рим. В лапы Святой инквизиции. Синьорию ваше области Кампании папа просил об этом еще пару месяцев назад. Сегодня она, под настойчивым давлением подлеца легата, дала такое разрешение… Итак, как войдете в помещение папского посланника, проситесь в туалет. В нем, на единственном окне, решетка уже подпилена. В нужник вас отведет старший конвоя. Он в курсе всего. Как войдете, накидывайте на двери крючок и… действуйте. Под окном вас будут ждать мои тосканцы… Дальше их заботы…
   — Джакомо, это рискованно.
   — Вам что, хочется к костоломам Святой инквизиции?
   — Рискованно для твоей репутации.
   — А это уже мои заботы, учитель, — лукаво подмигивает он и, направившись к выходу, громко и резко добавляет:
   — Советую раскаяться в своих деяниях! Святая инквизиция великодушна к повинившимся! Бог милостив!
   Джакомо ударил ногой в дверь. В проеме, схватившись за ушибленный лоб, вымучивая на лице подобострастную ухмылку, стоял надзиратель…
   Сделайте все так, как я вам посоветовал, — с хорошо понятным для Бруно значением, произнес Джакомо и вышел вон.
   … Через час после завтрака Ноланца без всяких объяснений выводят из камеры. Три здоровенных стражника ловко и грубо запихивают его в крытую тюремную повозку. Еще через четверть часа она подкатывает к дому, где размещался папский легат.
   Бруно в сопровождении конвоиров поднимается по парадной лестнице. В этот самый момент к дому подъезжает украшенная золотом и сверкающая на солнце коричневым лаком карета. «Легат!» — шепчет один из конвоиров. И все трое, не сговариваясь, оттесняют арестанта к перилам лестницы, дабы сановник свободно прошел мимо них. Солдаты спинами заслоняют Ноланца от вальяжно вышагивающего папского посланника в Кампании. Бруно, тем не менее, видит его. Он узнает его. Джорди сражен.
   По ступенькам взбирался тот, кто не так давно, по повелению покойного Козимо Первого и с помощью супруги дожа, отбил Джорди у венецианского прокуратора. Это был Роберто Беллармино. Вслед за ним так же по-хозяйски чинно поднимались два известных в Неаполе богача, представлявших Синьорию Кампании. Бруно, невольно дернувшись, тянется к вышагивающему впереди Роберто. Он делает это непроизвольно, а в голове мелькает тревожная мысль: «Почему Джакомо ни словом не обмолвился, кто папский легат в Кампании?». И ему вдруг ясно-ясно припомнились слова Джакомо: «… под давлением подлеца-легата Синьория приняла решение…». Значит, Риму его выдает Беллармино.
   Джорди пытается затаиться за спинами солдат, но Беллармино уже заметил его.
   — Здравствуй, Ноланец! — с подчеркнутым высокомерием приветствует он.
   — Здравствуйте, Ваше преосвященство.
   — Дофилософствовался! Возомнил себя знатоком Божьего мира! Совсем захулил святую церковь! — декламативно, словно читая Горация, произносит он.
   Джорди опускает голову.
   — Что-то ты очень бледен, Ноланец, — продолжая подниматься вверх по лестнице, замечает легат.
   И Джорди осеняет.
   — Ваше преосвященство, мне очень плохо, — кричит он ему вдогонку. — После завтрака меня выворачивает и жуть как режет живот. Просто нет мочи.
   — Отведите его в уборную, — брезгливо передернув плечами, распоряжается легат.
   И тут над самым ухом Джорди слышит шепот старшего по конвою: «Спасибо».
   … Уже в дороге, под дробный стук копыт во весь опор скачущих коней, Джорди, вспоминая этот момент, гадал: «Кого благодарил стражник? Легата или меня?»

Глава четвертая
АНТОНИЯ

1

   Часовщик перебирает нить дальше. Hа экране небольшая, хорошо обставленная комната. Танцующей Шивой мерцает бронзовый канделябр. Hа широкой кровати лежит Бруно. Восковое лицо, на котором трепещут отсветы желтых язычков свеч, сливается с белой подушкой. В кресле у канделябра осоловелыми от бессонницы глазами за действиями врача наблюдает Антония. Hа краю кровати, рядом с Джорди, сидит лекарь. Рука его на пульсе больного.
   Поразительно, Ваше величество! — наконец говорит он. — Такое в моей практике впервые. Чтобы выкарабкаться из столь ужасной пневмонии, нужно было чудо, — старик-лекарь поднимает руку вверх, — опасность позади. Он будет жить. Расшторивайте окна. Пусть будет светло. Пусть будет много солнца. Скозняков не надо. Форточку, однако, старайтесь открывать почаще. Для него свежий воздух сейчас лучше любого снадобья.
   Собрав саквояж, врач удаляется. Антония раздвигает портьеры. Море солнечного, по-весеннему радостного света заполняет комнату. Она смотрит на спящего Бруно. Hа лбу его легкая испарина. Антония полотенцем утирает ее и замечает, что щеки больного, чего не видно было при колеблющихся огнях свеч, заметно порозовели. Она прижимается лицом к выпрастанной из-под одеяла его ладони. Трется по ней носом и губами. Из глаз бегут слезы.
   — Слава тебе, о великий Боже! — горячо шепчет Антония. — Спасибо тебе. Ты вернул его.
   А еще недавно… Хотя почему недавно?! Уже минул месяц. Целый месяц с двумя днями, когда он на ее глазах, хрипя и задыхаясь, рухнул на пол. Сначала, невидяще глядя перед собой, он сипло кричал кому-то, чтобы его отпустили. Просил не вязать руки. От кого-то увертываясь, он драл себя за горло, отдирая, впившиеся в него мертвой хваткой чьи-то невидимые пальцы…
   Вошедшая к нему в комнату Антония, наверное, с минуту, а может и больше, стояла с раскрытым ртом. От представшего ее прямо-таки парализовало… Джорди, дико тараща глаза, в исподней рубашке волчком вертится посреди комнаты. Он с кем-то дерется. И не с одним. Их, судя по тому, как он бросается из стороны в сторону, много. В комнате же никого.
   — Что с тобой, Джорди? — не имея сил сделать даже шаг вперед, выкрикивает она.
   Он слышит ее голос. Он останавливается.
   — Антония! — охваченный ужасом сипит он. — Беги! Беги, родная…
   Руки его висят, как плети. Они дергаются в конвульсиях.
   Наконец овладев собой, Антония бросается к нему. Она обнимает его.
   — Бог ты мой! Ты же горишь, милый. Ты весь в огне.
   Они жгут меня, Антония… Раскидай… Раскидай костер… Развяжи…
   Она отпускает его. Она бежит к двери. И слышит она свой, рвущийся надрывами голос: «Все ко мне! Живо! Живо ко мне!»
   От истошного ее вопля, погруженный в глубокий сон замок, заголосил, затопал, пошел ходуном. К ней отовсюду бежала дворня.
   — Лекаря! Скорей лекаря, — в изнеможении выдыхает Антония.
   Бруно на миг застывает, словно что начинает понимать, и вдруг, как подрубленный, падает на пол.
 
   …Надо звать священника, Ваше величество. Четвертый день беспамятства. Он уже хрипит. Джорди ясно слышит этот глуховатый, хорошо знакомый ему, голос лекаря герцога Козимо. «Бедный герцог — отходит», — вяло думает он. Потом ему слышится горький женский всхлип. «Это Антония», — с тем же безразличием догадывается он.
   Чезаре, — зовет она камергера, — Бруно умирает. Пошли за священником.
   «Как это?! — вздрагивает он. — Это я умираю?!..» Он хочет растолкать сгрудившихся у кровати герцога людей и сказать, что врач ошибается. Hе он отходит, а герцог… А сил растолкать нет…
   «Что это значит?» — в панике думает Джорди и открывает глаза…
   Полумрак. Едко пахнет уксусом. Над головой чьи-то тени. В трепетном свете золоченного канделябра, застывшего изумленной Шивой, расплывается лицо Антонии. В глазах ее стоят слезы.