Петухи смолкли.
   Дальний свет, занявшийся по-за енисейскими хребтами, как-то быстро и незаметно распространился по небу, отчетливо отчеркнулись перевалы возле Малой и Большой Слизневок, из утренней мглы начали проступать призраками заречные горы, и вот возле самого неба белесым облаком означилась и стала набухать Гремячая, а там и Покровская гора — это уж у города и в самом городе.
   Я поднялся с бревна, пробежал до поскотины, перемахнул через нее, да не согрелся, было знобко шее и спине под гимнастеркой, но яснел и приближался от самой воды грузно взнявшийся и все круче, выше, решительней врезающийся в небеса Слизневский перевал, и, пока я поднимусь в его крутик по осыпям и вилючей каменной тропке, сделается мне жарко, там и солнце взойдет, осушит летнюю, недолговечную росу. По холодку я быстренько пролечу версты, разделившие меня с училищем, обратный путь все под гору, под гору, а под гору версты короче. Что-то там меня ждет? Куда-то отправят работать? Но что бы ни ждало, меня теперь надолго хватит.
   На самой верхотуре, возле прохладного, росой сверкающего сосняка, под обшкрябаныыми ветром и бурями лиственницами, я непременно присяду передохнугь, постараюсь вдосталь насмотреться на село, озаренное восходящим солнцем, и еще раз достану взглядом то место за лесами дивными, за горами высокими, где разгибаются и уходят в поднебесье расщелины двух могучих рек, раскрываясь мохнатым глухариным крылом, в котором не счесть перьев и перышек — «Там летела пава через сини моря, уронила пава с крыла перышко…»
   Я много раз, с разных мест смотрел туда, где сливаются Енисей и Мана, стараясь преодолеть взглядом или хотя бы мысленно молчаливую, конца не имеющую даль, и всегда мне казалось, да и сейчас кажется, что там, за той далью, находится неведомая мне, чудесная страна, в которой, я знаю теперь, мне никогда не бывать, но которая так всегда манила и манит, что я иной раз путаю явь со сном, потому что неведомая страна с детства обворожила меня, вечный ее зов бродит в моей крови, тревожит сердце, тело, и пока я жив, пока работает память, тоска по этой не достигнутой мною стране — каждодневно, каждоминутно будет со мной.
   И когда придет мой последний час и последний свет станет уходить из моих глаз, верую: и тогда томящим видением будет так и не открытая мною страна, и не умрет, а замрет ее образ во мне, чтоб через годы, может быть, через столетия ожить в другом человеке, и увидит он ее моими глазами и заплачет, как я плачу сейчас, сидя в поднебесье на скале, моими слезами, не сознавая, что плачет он от какого-то озарения, встревожен чьей-то воскресшей в нем любовью, пронзившей толщу времен и доставшей ту плоть, ту душу, в которой суждено повториться и моей печали, и моей радости, всем, что заказано будет мне пережить, запомнить и унести с собою.
 
   1977

Соевые конфеты

   Миша Володькин, Петя Железкин, оба из города Канска, и я распределены были работать на станцию Базаиху, третью в те поры станцию, если ехать от Красноярска на восток, никакого, кстати, отношения не имеющую к одноименному поселку. Ныне город достал и вобрал в себя поселок Базаиха с одной стороны и станцию Базаиху — с другой. А когда-то она с девятью путями, с желтым, просевшим в земле вокзалишком, с выводком домишек, рассыпанных вокруг него, среди которых полутораэтажный блок-пост выглядел сооружением не только самым высоким, но и значительным — сиротливо ютилась под крутыми голыми косогорами.
   Подле вокзала, у первого пути, брюхом в траве, стоял пассажирский вагон, разгороженный надвое деревянной переборкой. В одной из половин, в той, где была сложена печка, нас определили на жительство. К работе мы приступили с первого дня. Нас включили сцепщиками в составительские бригады, но предупредили, чтоб мы быстрее осваивались, привыкали к специфике станции и сами возглавили бы бригады.
   В направлениях и удостоверениях об окончании училища указано: «составители», а не «представители», — мрачно съязвил, беседуя с нами, начальник станции Иван Иванович Королев.
   Человек седой, угрюмый, преклонный годами, он был из тех людей, что если уж полезут на дерево, то сперва выберут дерево по силам и тогда непременно взберутся до самой вершины — начав со стрелочника, он достиг того предела, который был по его умственным силам и грамоте, и на большее не прицеливался — но уж вверенную ему станцию знал вдоль и поперек, железнодорожные правила и премудрости въелись и него вместе со станционной ржавчиной, пылью, суетой, руганью и пропитали не только легкие и сердце, но и тело насквозь. Поразил он нас тем, что не матерился, — редкость для железнодорожника вообще, для начальника станции в частности. «Порченый», — решили мы единогласно, и такое ему прозвище от нас и прилипло.
   «Спецификой» станции Базаиха было то, что составители поездов и многие специалисты жили в Красноярске, ездили на работу пригородным поездом. Товарная станция Красноярска, забитая до того, что, казалось, нитки вот-вот лопнут по всем швам и полетит весь транспорт под откос, старалась как можно «интенсивней» использовать пригородные станции. Но станция Енисей не больше нашей. Злобино — еще только начинала разрастаться, однако окружена уже была мощными предприятиями, действующими и восстанавливающимися в эвакуации, и сделалась станция Базаиха, до которой еще «доставала рука», чем-то вроде «милкиных ворот», перед которыми, «топнув копытами, конь, остановися!». А как это — остановися, когда идет война и Родина ждет!
   Освоиться со «спецификой» успел лишь я, да и то не очень. Мишу Володькина и Петю Железкина, не успевших «стать на броню», тут же мобилизовали и отправили в формирующуюся отдельную сибирскую стрелковую бригаду. Зачем, спрашивается, учили полгода, кормили и маяли ребят? Остался я в просторном вагоне один, и завертела меня работа, так я уставал попервости, что ни разу не побывал во второй половине вагона, куда битком набили мобилизованных из деревень «на прорыв желдортранспорта» девок, и они порой оживленно, можно подумать, с целью, повизгивали и молотили в стену кулаками так, что из переборки выпадывали оконтуженные клопы.
   Ох, не зря на транспорте говорится: «Бог создал любовь и дружбу, а черт — железнодорожную службу!» И поныне, едучи поездом, стою я у окна и гляжу на тусклые огоньки маленьких станций, и как увижу дремлющую на отшибе маневрушку, встрепенусь, провожая ее взглядом в дальше, глубже погружавшуюся тьму набегающих лесов, перелесков, снегозащитных щитов и ельников. Десять станционных путей! Кому и какое дело до них? Один или девять? Главное, чтоб поезда шли. Маневрушку гоняли с первого пути, если встречный, то и со второго — стало быть, из девяти два долой. А так как полыхала война и встречные да поперечные ошалело мчались день и ночь туда-сюда, то пускали нас работать на главные пути лишь на самом утре, когда все на земле замирало и транспорт тоже дышал устало, заторможенно. Девятый путь со ржавыми рельсами был забит «больными» вагонами, заблудившимся порожняком. На третьем и четвертом пути от входной до выходной стрелки, вытянувшись, ждали череду, чтоб рвать в назначенные дали, «срочные», «спец», «литерные», «особые» и всякие другие поезда, названия которых поначалу пугали меня своей многозначительностью. В середке станции часто торчала беда и порча нервов — балластная вертушка с до зарезу нужным грузом — ко всем эвакуированным заводам «срочно», «экстренно», «по особо важному приказу» прокладывались ветки, без балласта им ни жить, ни дышать.
   И выходило: два-три пути в твоем распоряжении, товарищ составитель поездов или «товарищ бригадир». Как назовут меня, бывало, «товарищ», да еще «бригадир» — я и покраснею, чувствую, какой я еще зеленый, неумелый, как не соответствую высокому и важному званию, как подвожу станцию, транспорт, фронт.
   Еще была в нашем распоряжении ветка в балластный карьер, где работали злые, перекипелые в горе женщины и рвал ручки круглосуточно рычащего, содрогающегося от дряхлости экскаватора пожилой, животом мающийся машинист.
   «Использовать вспомогательные мощности!» — призывал Порченый, вот и вертишься, бывало, по-за станцией, «используешь», а по первому пути мчат и мчат составы, высекая из рельсов искры — на Запад, новые или латаные, с поющими, пиликающими на гармошках солдатами; на Восток — одышливо, будто все время в гору, битые, издырявленные, сборные составы; реденько мелькнет белыми занавесками санитарный; тяжело пробухает по стыкам рельсов «спецпоезд» с тяжелым оборудованием из какого-нибудь еще одного большого города, сданного врагу.
   Станет поезд, отдаст машинист, чаще помощник, жезл дежурному по станции, и тут же оба они ткнутся лицами в грязные, протертые подлокотники окошек, охваченные тревожной дремой, опустится убито кочегар у горячей топки, и коробит ему жаром грязное лицо. Не курит, не говорит, спит с открытыми глазами кочегар, и машинист не убирает с реверса руку, так и отдыхает в «боевом положении».
   Поезд облепляли неуклюжие, в стеженые грязные брюки одетые, крикливые бабы не бабы, девки не девки, смазчицы, осмотрщицы вагонов, матерились громко, бегали прытко, а толку…
   Выйдет с жезлом в руке дежурный по станции, товарищ Рыбаков, постоит, глядя на убитого усталым сном машиниста, на облепивших состав «тружениц тыла», вздохнет и виновато скажет: «Поехали, механик!»
   «Поехали так поехали!» — отзовется машинист, зевнет, протрет ладонью глаза и, коротко взревев, ФЭДЭ или ЭМКА буксанет на месте, «кинув» состав взад, и, дождавшись обратного толчка, который катится от хвоста, бренча буферами, словно щелкая гнилые орехи, тихо, почти невидно шевельнется, и, кажется, не состав поплыл, а наш желтый вокзальчик, по углам, наличникам и дверям крашенный для фасона коричневым суриком; дежурный по станции поплыл со свернутым желтым флажком; девчонки, бабы с длинными молотками, со смазочными «чайниками» в руках, а за горой уже ревет, просится на станцию другой состав, не менее важный и еще более срочный.
   Вагонный парк к этой поре уже шибко пострадал от войны, вагоны пожгли и побили немцы, взамен их насобирали старые, со сплошь заржавелой, немазаной сцепкой, худыми воздушными рукавами, расхлябанной тормозной системой, с буферами, которые звякали по-боевому громко, но так и норовили вывалиться на ногу или расплющить тебя. А уж борта платформ, стенки старых вагонов — дыра на дыре. Но попробуй на маневрах просыпать груз: уголь, руду, цемент, соль или чего еще — тебе так просыплют!..
 
 
* * * *
   На первых послесменных планерках меня еще «не замечали», и дежурный по станции точил до дыр оператора, стрелочников, составителей поездов, весовщиц и всех, кто подвернется под руку. Те отбрехивались как могли, женщины часто ударялись в громкий плач, мне казалось, на станции обретается куча бездельников и разгильдяев — никто из них не умеет и не хочет работать, только то они и делают, что изо всех сил подводят Родину. Солидно помалкивал сидящий, как и положено главе семейства, в переднем углу густобровый, насупленный начальник станции, чего-то черкал в откидном блокноте с форменными бланками, строго поглядывал в ту сторону, где сидел распекаемый дежурным нерадивый работник. Когда, наоравшись и наплакавшись, все умолкали, Порченый прокашливался и подводил итог:
   — Значит, дежурный по станции товарищ Рыбаков смену проанализировал, в опшэм и целом, так сказать, картину обрисовал, поработали, надо сказать, ничего, в опшэм и целом с грузопотоком справились, хотя не обошлось без накладок и все еще имеются простои, промахи и недостатки…
   Не знаю, был ли он талантливым руководителем, если бы был, ему бы, наверное, дали станцию или должность побольше, но он много поработал на своем веку, поседел на железной дороге, хорошо знал ее «ндрав» и потому был человеком терпеливым и добрым, в отличие от иных старых железнодорожников, не чуждавшихся спеси и чинодральства, про которых прежде говорили: «Да, туповат наш брат железнодорожник, зато пуговицы по пузу в два ряда!..»
   Словом, начальник станции, как и полагалось отцу-миротворцу, всё на шумной планерке успокаивал, вводил жизнь в берега, отпускал новую смену с наказами сделать то-то и так-то, кому-то грозил пальцем вдогон, кого-то поощрял добродушным воркованьем, обещал дополнительные талоны на кашу и просил остаться ту или иную женщину после планерки — значит, беда, значит, похоронная. К этой поре прибывал пригородный поезд, под названием «Ученик», который, пятясь задом, тащил паровозик «СУ» — сучка по-здешнему, и все, кто жил в городе, торопились уехать домой.
   Мой наставник и бригадир, Кирила Мефодьевич Зимин, высокий, грузный, с виду вяловатый мужик, умел, однако, без разгона, с места, запрыгивать в катящийся вагон, на ходу сцеплял и расцеплял пусть и ржавые форкопы, на ходу же мог соединить или разъединить и перекрыть воздушные рукава и вообще работал как бы играючи. Во время планерки он садился в угол на пол и тут же крепко засыпал, и на работе, если случалась хоть маленькая остановка, он тоже мог мгновенно уснуть, хоть в дежурке, хоть на блок-посту, хоть в будке стрелочника, хоть на угле в тендере маневрового паровоза — большой силы, крепкой натуры человек и опытный работник. Даже крикливый дежурный не решался на него орать, потому что Зимин вперед него и лучше знал, как и что надо делать.
   Замечу, что работа составителя лишь со стороны кажется шаляй-валяй, прыгай, бегай да сцепляй. И железнодорожный состав — это не сборище разномастных вагонов, как попало меж собой соединенных. Нет, железнодорожный состав — продуманное и довольно сложное сооружение, в котором все рассчитано по осям, тормозам, тоннажу, по техническим возможностям локомотива, по длине станционных путей, словом, с учетом многих технических условий движения поездов и правил сигнализации железной дороги.
   К примеру, если сунуть двухосный пустой вагон в середину тяжелого состава — его может при торможении «выдавить», ну вот как иногда в очереди выдавят человека — и он окажется наверху, и ему ничего не остается делать, как «идти по головам». Если торможение к тому же начнется «под горку» — не миновать крушения.
   Кроме всего прочего, составитель обязан распределить по составу ручные тормоза так, чтоб в случае отказа воздушной магистрали можно было бы ими приостановить состав. В сборных поездах одиночные прицепки-вагоны, платформы, цистерны ли располагаются с хвоста или с головы состава, чтобы на станции назначения их можно было отцепить, не делая лишних перекидок, но, опять же, с учетом тормозящих средств. Многое я уже забыл из того, что обязан был помнить в ту пору и что знал, несмотря на малую грамоту, как верующий человек — «Отче наш».
   Если планерка заканчивалась до прихода «Ученика», Кирила Мефодьевич Зимин оставлял фонарь в тамбуре «моего» плацкарта и долго, с неподдельным изумлением смотрел на картинки, которые я вырезал из забытых кем-то на вокзале цветных журналов и налепил на беленые стены вагона, чтобы жить веселее.
   — Рубенс, — шевеля губами, трудно выговаривал Зимин. — Похишшэние Яфродиты. Рембрат — Ди-ва-на… Гляди ты, все бабы голые да справные какие! Не по карточкам кормленные.
   Я растоплял печку, целясь плеснуть на сырые дрова керосину из своего маневрового фонаря.
   — А вот у тебя, скажем, пожрать есть чё?
   — Картошек сварю. В одиннадцать хлеб привезут…
   — До одиннадцати на картошках, после такой-то смены…— Он выглядывал в окно вагона и торопился. — Паровоз обернули. Я поехал. Ты вот чё, как выспишься, ко мне валяй — дрова пилить поможешь, баба покормит. Пока!
   Скоро Зимина вернули в Красноярск, и я начал работать самостоятельно, встречал его редко. Но вот запомнился он мне почему-то на всю жизнь, добродушием, хлебосольством ли, ничего не стоящими в сытой мирной жизни и не имеющими цены в войну, умением ли все делать справно, ко всем относиться ровно, без подобострастной улыбки к начальству и без обидного снисхождения к такому работяге, как я. Он не давал мне лихачить — прыгать с места в вагон, сигать на ходу с подножки, работать меж катящихся вагонов. «Поспеешь еще шею сломать! — увещевал Зимин. — Работа считай что саперная. Много нашего брата без ног, без рук мыкается. Калеке какая радость в жизни?..»
   Бригада моя состояла из четырех человек: составитель поездов, сцепщик, машинист паровоза и его помощник, который по военному времени совмещал и должность кочегара. Машинист у меня был хотя и в годах, но на вид моложавый, и звали его все Павликом. Любил он страстно пожрать и такой матерщинник был, что всей станцией его было не перематерить. Помощников его я не успевал запоминать — они часто менялись, уходили на самостоятельную работу, да и не выдерживали парни и девки крикливого нрава машиниста, а главным образом — его сыпучей матерщины.
   Сцепщик мне достался небольшого ростика, какой-то занюханный, драный, сонный, с бородавкой на глазу и с грязно темнеющими усами. Звали его Кузьмой, жил он в Красноярске, тамошние мудрецы знали, чего сбыть на пригородную станцию, — «на тебе, Боже, что нам негоже»; не менее мудрые деятели пригородной станции, конечно же, сунули Кузьму самому молодому простофиле-бригадиру.
   Моего сцепщика никуда нельзя было послать одного, он забывал или делал вид, что забыл, зачем его послали, засыпал на подножке маневрушки, прятался от меня на тормозных площадках вагонов, один раз сонный выпал с площадки и чугь не угодил под вагоны. Кроме всего прочего, он никак не мог запомнить правила сигнализации, путал «вперед» и «назад». Павлик крыл его на чем свет стоит, мне на каждой планерке всыпали но первое число, потому что работы становилось день ото дня больше и больше, один я с нею не справлялся.
   Но однажды с Кузьмой случился голодный обморок, и мы узнали, что у него пятеро детей, все сыновья, хлеба не хватает, он давно уж досыта не едал, работа тяжелая, а уходить нельзя — где дадут такому трудяге хлебную карточку на восемьсот граммов да еще дополнительные талоны в столовую.
   Присматриваясь к невзрачному, плохо умытому мужичонке, я дивовался — как такой вот хмырь-богатырь сумел замастырить пятерых парней?
   Павлик тоже был многосемейный, но изворотлив, как дьявол, не давал жизни подмять себя, постоянно соображал и высматривал, где бы и чем поживиться, чтоб только паек его оставался семье. Как-то углядел он двухосный вагон, который долго не ставили ни в какой сборный состав. Вагон шибко нам мешал, и мы его то и дело катали с одного пути на другой. И Павлик, как я ему ни махал флажком или фонарем: «Тише!» — долбал и долбал этот вагон, да еще и паровозишко при этом ругал, совсем, дескать, дряхлая машина, либо на меня наваливался, что я-де сперва высплюсь, потом сигнал даю.
   Скоро, однако, все объяснилось. Павлик так разогнал свою «овечку» и так резнул ее буферами в буфера вагона, что оттуда раздался вопль, открылась дверь, на землю соскочил заспанный, лохматый человек и заорал на меня: «За все ответишь, враг!» Павлик ухмылялся и подмигивал мне. Человек шумел, шумел и сказал:
   — Ведро яиц и полчайника сгущенки, но чтоб сегодня втиснули в состав!
   Человек этот сопровождал вагон с продуктами, был уже бит, стрелян и обираем в пуги. Но и Павлик духом не поослаб, на легкий посул не откликнулся.
   — Два ведра яиц, чайник сгущенки! Ставим сквозняком до Боготола, а там пособляй тебе Бог…
   По сию пору, если яйцо хоть чуть-чуть залежалое — воротит меня от него — так мы тогда намолотились переболтанных, припахивающих яиц.
   Любила наша славная бригада ездить в балластный карьер — там экскаватор подкопался под совхозные поля, и поначалу машинист выбирал из загруженных платформ проросшие картофелины, с конца июля — и молодой картофель; осенью начали попадаться в ковш экскаватора вместе с гравием турнепс, свекла, морковь. В топках экскаватора и нашей маневрушки, на крюком изогнутых ломах все время клокотало какое-нибудь варево, в ведерном медном чайнике кипяченая вода, запаренная то травою, то ветками малинника, одичало растущего по-за огородами и на пустырях.
   Но однажды Павлик узрел воробьев в спутанных бухтах проволоки, нагретой за день, открыл клапаны, продул котел, паром сшиб столько пташек, что нагребли их почти полное ведро, навздевали на железные прутья и стали обжигать в притушенном котле, и я поцапался с Павликом, а цапаться с машинистом — последнее дело — он в бригаде важнее составителя.
   Мы вытянули порожняк с оборонного завода, и поскольку на станции была теснотища, я решил на заводской стрелке подобрать вагоны, чтобы на станции поставить их в поезд без возни. Порожняка было не так много — пара полувагонов, четырехосная платформа, штук семь крытых вагонов — «пульманов» — заводу много приходило сухого, ценного химиката. Перешучиваясь с заводской стрелочницей, известной мне по нашему училищу, я быстро разбросал, затем собрал вместе порожняк и повелел Кузьме оставаться в середине состава, который стоял на только что уложенных рельсах новой ветки.
   — Магистраль соединять не будешь? — спросил меня машинист.
   — Не-э, — откликнулся я, шагая по гребню насыпанного гравия, — ветку продолжали тянуть дальше, и мы каждую смену подавали сюда из карьера по две-три вертушки сыпкого материала.
   — Дело хозяйское, — буркнул Павлик, ревнул гудком «овечки» и, пробуксовывая, тронул порожняк.
   Тормозную воздушную магистраль полагается соединять и приключать к паровозу, даже если ты тянешь пяток вагонов, а тут их вон сколько. Нарушение. Я стоял на куче балласта, поджидая платформу с тормозной площадкой. Постукивая о новенькие, свежерыжеющие рельсы, платформа кособоко приближалась ко мне, чуть опав на ослабевшие передние рессоры — флажок у меня за голенищем сапога, грудь нараспашку, сейчас вспрыгну на платформу, сяду, ножки свешу, сверну цигарку, покурю всласть, отдыхая и блаженствуя до самой станции.
   Глаз уцепил скобу с отвинченной гайкой — схватись — и загремишь под колеса. «Ах, сучки осмотрщицы! Куда только глядят?» — отмечая чужое нарушение, ругнулся я и приподнял ногу, чтоб вскочить на другую подножку, ползущую на уровне с горкой балласта. «Стоять на осыпях, на песке, балласте, куче извести, асбеста, тем более прыгать с них категорически запрещается!» — вспомню я минутой позже наставления по технике безопасности. Пока я стоял, опора хоть и ненадежная, но все же была на две ноги, но поднял одну ногу, и вторая сильнее давнула гравий, он стронулся, потек, камешки защелкали о рельсы и шпалы — я вскрикнуть не успел, как забарахтался в потоке гравия, гребя его под себя руками, но меня сносило на рельсы, под платформу, колесо которой надвигалось неумолимо. Вдруг стиснулись, заскрипели вагоны, из-под колеса платформы порхнул дымок, но колесо, хоть и с визгом, дымясь, искря, продолжало катиться. Я уже не барахтался, а, подобрав под себя ноги, парализованно наблюдал, как оно приближалось, давило в порошок камешки на рельсе, успел еще зацепить взглядом тормозные колодки — они болтались безработно — тормозная воздушная магистраль разъединена.
   Прошло много, очень много времени. Вечность пронеслась надо мной! Платформа дрогнула, звякнула железным скелетом, с ее щелястого пола сыпанулась пыль, произошло какое-то непосильное напряжение — и колесо ладонях в двух от моих колен замерло, перестало крутиться.
   Мне говорили потом, что я не сразу выскочил из-под платформы, решили — зарезало. Первый, кого я увидел, был Павлик. Он молча бежал от паровоза с чайником в руке. Подскочив, он сперва сунул мне рожок чайника в рот, но я не мог сделать ни единого глотка. Тогда ото всей-то душеньки Павлик отвесил мне пинка под зад и снова сунул горелый носок чайника в рот. Я поперхнулся водой, протолкнул в себя первый глоток и жадно, звучно, как конь, начал пить, затем отлип от чайника и загоготал, глядя на собравшихся путейцев, на Павлика, на Кузьму.
   — Эй, ты! Чё хохочешь-то?
   — Видать, того он…
   Павлик заматерился, подпрыгнул, принялся хлестать меня со щеки на щеку: «Сосунок! Сосунок! Жись-то одна! Жись-то одна!..»
   Не раз и не два отсечет потом рукавицы на моих руках при сцепке «на ухо» — это когда фаркоп — винтовую сцепку набрасываешь на специально для того сделанное на автосцепке приспособление, формой и и самом деле напоминающее свиное ухо. На той же самой заводской ветке, поскользнувшись, попаду я снова под вагоны и, вытянувшись в струнку меж рельсов, пропущу над собой несколько платформ, покажется мне, что простучит надо мной бесконечно длинный поезд, однако сильнее того страху, того остолбенения, которые пережил я под кособокой платформой, не испытывал вплоть до фронта.
 
 
* * * *
   Работая в ночную смену, я послал Кузьму на хвостовую платформу вертушки и велел глядеть «в оба» — ветка в карьере не ограждена, связана на живульку, ее все время передвигают к экскаватору, и когда спускаешь вертушку в карьер — испереживаешься.
   Надвигалось утро, на экскаваторе погасили свет и спали. Мы его в потемках миновали. Чувствуя что-то недоброе, я помахал фонарем сбоку — «тише, тише». Машинист давнул тормоз, пшикнула, напряглась воздушная магистраль, скрипнули, заискрили колодки, прижимаясь к бандажу колес. Я собрался попросить паровоз гуднуть экскаватору, чтобы нам тоже свистком откликнулись из темноты, но в это время впереди послышался удар, вертушка грохнула, сыпанулся и защелкал о рельсы недобранный при разгрузке балласт. Меня толкнуло так, что, не схватись за поручни, а ехал я в середине вертушки, на тормозной платформе, то и свалился бы. Я прыгнул в темноту, угодил в горку балласта, упал на колени, разбил стекло фонаря. От паровоза бежали. Выхватив фонарь у помощника машиниста, я крикнул, чтоб завернули на платформах ручные тормоза, и помчался в хвост вертушки, с ужасом представляя, как увижу под колесами растерзанное тело сцепщика, — уснул, сбросило, измяло, порезало на куски…