Умер он? Все умерли? Кто их знает… Ушел? Ушли все вместе, унося все с собою, чтобы не быть здесь, когда их нет?
   Тот, кто ушел или умер, оставив по себе память, словно он и сейчас живет среди близких, не совсем ушел, не вполне умер, — он будет уходить и умирать с каждым родичем, другом, знакомым, которые уйдут или умрут после, пока не исчезнут и не сгинут все.
   Так и случилось с Владетелем сокровищ. Рыбаки недаром твердили «сгинул» — он ушел, но это еще не все, он не исчез совсем. Поклонялся он Злому Разбойнику и на изображении Голгофы поместил его посередине, одесную — Димас, ошую — Христос. Долго еще на галерейке валялись листки с молитвой Гестасу, нераскаянному вору.
   На его галерейке, здесь… Паутина сверкала сокровищами первых ливней, неразрывно связанных с ярким блеском. Трудно ее разглядеть и на самых видных местах, пока не повиснут на ней почти невесомые капли зимних дождей. Ничего не видно, а выглянет солнце — и засверкают алмазы. Это питало его надежду, он ожидал, что отыщет щель, заглянет туда, где сейчас непроницаемая стена, старая известка, ветхое дерево подпорок.
   Владетель сокровищ исчез, уйдя в глубь предметов, чтобы обитать в небывалой свободе темных недр вещества. Он жил по-прежнему здесь, молился Разбойнику, бил пиратов. Недоставало щелки, чтобы застать его врасплох среди слепых червей, пролагавших ходы сквозь дерево или в камнях стены, точимой зимней водою, или в бочонке, в пепле, среди монет, или в комнатах большого дома, изъеденного дождевыми каплями, под землей, в могилах без мертвых, или в Нищенской луже…
   Щелку бы только! Щелку!..
VII
   Ливень застигает врасплох, даже если падать ему с обугленного неба, лить на безлюдные дома, на деревья, на животных. Галерейка противилась ливню черепичною крышей, взъерошившейся под дождем. словно мокрая курица Там и укрылся он — взбудораженный, веселый. — после того, как ливень застал его посередине патио и обратил в бегство. Руки он засунул в карманы брюк, воротник поднял, шляпу надвинул на уши, а башмаки успели разбухнуть, словно холодные клецки.
   Капитан Бульон потерпел кораблекрушение. Древесные кроны, зеленые шары на привязи, и тучи, сорвавшиеся с привязи шары, плавали в светящейся мгле дождя, по небу, озарявшемуся молнией, а зубная боль пронзала нервы, идущие сквозь плоть, и ударяла в измученный, мигающий, едва не лопнувший глаз.
   Он прижался спиной к твердой, холодной стене, поплотнее приник к неживому, чтобы утишить боль. Дождь сек его искоса, сбоку. Галерейка едва держалась на трех подпорах и угрожала сложиться, словно зонтик, а капитан Бульон стоял, вжавшись в стену, страдал, боялся, боль дергалась, будто лягушачья лапка, при каждой вспышке молнии, нему нестерпимо хотелось туда, в большой дом, где, заперев окна, чтобы спасти ковры, гардины, мебель, его, наверное, уж хватились призраки-слуги, индейцы с черными косами.
   От мелькания дождевых струй веки у него слипались. Боль притихала за щекою. Он не спал, но, глядя на дождь, с трудом открывал глаза. Чтобы совсем проснуться, он вынул из карманов захолодевшие руки и потер лицо, осторожно, не слишком сильно, а то еще и боль разбудишь.
   И тут он не удержался. Спрыгнул с борта в море, перемахнул через лужу и — по отмытым камням, по вязкой грязи, мимо сваленных изгородей, брошенных овец, покинутых волов, вымокших мулов — добрался туда, где спал, не закрывая глаз, давешний старик. Разглядел он его, когда обхватил руками, вместе с посохом, чтобы поднять с земли и понести, нет — поволочь куда-нибудь. Старик ничего не весил. Кожа да кости, волосы да одежда. Куда же его тащить? На галерейку. Туда, в свое царство, где можно укрыть всех, переживших бурю. Он ступал прямо по грязи, стараясь не упасть, и останавливался, когда заросли дождя смыкались передним. Ветер разбивал стеклянную стену ливня, прокладывал ему Дорогу. Он добрел до галерейки. Старик все спал. Открытые глаза глядели куда-то — наверное, он видел сны. Из большого дома вышли гуськом слуги — босые, в заношенных штанах, в прилипших к хребту, промокших рубахах — и. тихо стеная, разбредись, как белые мыши, повсюду его искать. А не отыщут, — когда настанет тьма, прекратится дождь, пойдут обратно, освещая путь сосноны-ми факелами, горящими диким пламенем, и будут идти, пока ею не найдут.
   — Проклятый старик! — бранились за окнами, спасавшими их от дождя, жирные, как суп, кухарки. — И для чего живет!.. Никакого толку… Ни тебе мрет, чтоб лежать на кладбище, ни тебе оживает, чтоб дело делать!
   И, туманя стекло дыханием, подхватывали старухи:
   — Из ихнего рода никто еще в могилу не лег, в склепе места не занял. Прав был сеньор альгуасил, хоть его тряханул, чтобы очнулся, когда индейцы эти, старики, жабы сморщенные, требовали у него землю.
   Его не нашли. Ветер, ливень и тьма погасили сосновые факелы. Нашли только посох да след на земле. Наверное, ястребы утащили, а то и дождем его смыло, красненького, как креветка, с козлиной бородой.
   Служанки перекрестились. В этом доме все исчезают… Тот хозяин оставил накрытый стол, тот — расстеленную постель, а один — полную залу приглашенных…
   Двери открыты — на случай, если вернутся; в конюшне овес — если вернутся верхом; стол уставлен пирожными и фруктами — если вернутся голодные; в бокалах вино — если и глотки их, и души мучит жажда; кровати мягкие, теплые, простыни чище чистого — если вернутся усталые от скитаний.
   Спустился сон. Далеко, в ночном небе, среди громоздящихся туч показалась луна. Словно пробуждаясь, призраки-слуги — индейцы с черными косами и жирные, как суп, кухарки — услышали , шаги, чей звук отдавался в просторной прихожей. Все знают, что шаги мертвых не вызывают эха… Кто же там такой? Кто пришел так поздно туда, куда никто никогда не возвращался?
VIII
   Он ушел с галерейки и вернулся в большой дом, неся на руках, прижимая к трепещущей груди легонький груз, не тяжелее паука, промокшего под дождем. Когда миновали ворота из грубого камня, всегда открытые настежь, старик задрожал, как будто живой, а потом замер, и тщетно прикладывал слуга к его лбу платки, смоченные одеколоном, тщетно тер прямые древки пальцев, на которых темнели, словно флажки, грязные черепаховые ногти. Другой слуга спешил закрыть окна.
   Только это он в доме и делал, только этим занимался, открывал и закрывал окна. Медленно, поочередно, широко разводя руки, словно в поклоне, когда приходилось выпрямить сложенные вдвое ставни из ценного дерева и прикрыть ими стекла. Владетель галерейки отряхнул ладони, будто принес мокрую землю, и ушел.
   Где же умер старик — на галерейке? Или раньше, еще до того, как он его поднял? Задохнулся? Замерз? Скончался от старости?
   Мальчик хотел перекреститься, но рука повисла в воздухе, и он долго сидел на кровати, размышляя о том, что старика бы спасли если бы он не тащил его на галерейку, играя в капитанов и кораблекрушения, а понес прямо в дом, где беззубые слуги с косами перебороли бы смерть целебным питьем, грелкой, дымом паленых тряпок и бормотанием молитв.
   Он встал с кровати, страшась молчания, и, неслышно ступая босыми ногами, отправился на поиски спальни, в которой лежит старик. За стенами все так же плакал дождь. Правда, он переставал, и успела выйти луна, но теперь снова слышался горестный звук воды, бегущей с крыши в трубы и канавки.
   В спальне было пусто. Кровать там стояла, а старик исчез. Окна распахнуты, в подсвечниках — скорее дым, чем огонь. Он закрыл глаза — старик здесь. Открыл — старика нет. Разобрал постель, сбрасывая на пол простыни, перины, подушки, пошарил под кроватью. Нет как нет. Снова закрыл глаза и ощутил, что старик здесь; открыл — и никого не увидел.
   Занялся день. Никогда прежде он не одевался так споро. Отшвырнув ногой призрачную ночную сорочку, надел рубашку, трусы, штаны, носки, башмаки. Вот и готов. На столе в столовой, рядом с его тарелкой и фарфоровой чашкой, украшенной золотым ободком, стоял тяжелый серебряный прибор. Теперь, когда старика не было, он понял, что всегда завтракал с ним вместе. Пока тот сидел напротив, он его не замечал, а сейчас, прикрыв глаза, видел четко. Он взял салфетку, развернул. Зашевелились слуги. Служанка принесла молоко и кофе в серебряных кувшинчиках, и он спросил ее, где старик, который завтракал с ним всякое утро. Она не взволновалась и пробормотала:
   — Хозяин-то?.. Сгинул… Тут все исчезают, в этом доме!
   Он отодвинул, не пригубив, кофе с молоком (только горячий вкусный пар коснулся его губ), кинул салфетку (она упала на пол) и побежал по гулким лестницам искать рыбаков.
   Всех расспросил он, и все отвечали, глядя куда-то туманным взглядом.
   — Неужели вам все равно? — говорил он. — Старик же исчез! Что это значит — исчез да сгинул?..
   Горбатый рыбак готовил наживку для удочек. Мухи досаждали ему, слетаясь на запах потрохов, которые он крошил. Холодные мухи падали сверху мигом, а поднимались тяжело, прилипнув к крови, к кишкам, к легким. Сурило. Так он звался, так его звал и — Сурило. Порою и сам он ел сырые потроха, воняющие мертвечиной. Глядя на мальчика, он посмеивался. О чем его спросишь, убогого, да и других, и всех? Исчез… что ж. значит — исчез.
   Окрестные жители шли к рыбакам попросить рыбы, дать вперед денег и протягивали монеты, совсем такие, как те, у него, и бочонках.
   С тон стороны, где не было мелких строений, дом глядел в открытое поле, на просторную равнину, там какие-то люди раскинули большой шатер, не спросившись у хозяев, поскольку в этом пустом и непустом доме хозяев не было, и слуги сказали, что их нет. но они вернутся.
   Пока рыбаки спускались сквозь заросли к Нищенской луже, пришельцы с шатром, то есть мужчины — кто рябой, кто бородатый, усатый, чернобровый — и женщины в усыпанных каменьями гребнях, девушки на высоченных каблуках, расстелили шатер на земле, словно шкуру огромного белого зверя, и приготовились проткнуть шилом именно там, куда воткнут средние подпоры, боковые, а также те, на которых натянут холст, места для публики.
   Слуга, тот самый, который вчера взял у него легкое тело, пришел теперь за ним самим, пробравшись между клетками, пропахшими звериной мочой, которые опустили на землю на устланых соломой фургонов на высоких колесах.
   Это приехал цирк. Привез большие чемоданы, полные костюмов, быстро перезнакомился с народом. Циркачи напевали что-то, шутили. Втыкали в глубокие ямки высокие подпоры и, чтобы им не упасть, клали вокруг камни, привезенные издалека, ближе камней не было. Ходили к Нищенской луже поить и купать ученых гривастых лошадок. Был у них и лев, часами кружил по клетке.
   — Хозяин, молодой хозяин, с вами поговорить хотят… — сказал слуга, подходя к нему, и он подумал, что говорить хочет тот, кто исчез или умер, но не бросился бежать, потому что безбородый индеец с черной косой показал на усатого, бровастого человека с заросшими ушами. Пальцы унизаны перстнями, на полосатом жилете золотая цепочка, в руке — глиняная трубка.
   Мальчик удивился, что с ним хочет поговорить владелец цирка.
   — Пойдемте к вам… — сказал усатый, а циркачи тем временем истово и рьяно возились с шатром. По бокам купол уже вздулся, и они. с помощью блоков, веревок и колец, прикрепляли к самым высоким подпорам верх, середину, под которой акробаты превращаются в ангелов.
   Придя в дом, хозяин цирка подождал, пока мальчик сядет в кресло с высокой спинкой и длинными шелковыми подлокотниками. принесенное слугой, и поставит ноги на бархатную подушку с золотыми кистями по углам.
   — Насколько мне известно, — сказал он, держа в унизанных перстнями пальцах дымящуюся трубку. — со вчерашнего вечера, когда исчез ваш дедушка, именно вы владеете всем, что здесь есть. и потому. Юный Владетель сокровищ, я прошу у вас разрешения расположить тут свой цирк.
   Юный Владетель сокровищ впервые услышал, что его так именуют, когда, разрешив раскинуть шатер хозяину цирка, от которого пахло и перхотью и духами, он поспешил по переходам к молельне Злого Разбойника, постоял там, словно считая скамьи, оконца, серебряные лампы, светившие в тишине снежно-белым светом, вернулся и сошел но ступеням в патио.
   — Владетель сокровищ!.. Юный Владетель!..
   Так называли его, когда он шел. Кто называл? Неизвестно. Кто-то, укрывшийся среди вещей.
   Он незаметно прошел мимо тех, кто хлопотливо поднимал купол к самому верху шеста — на бескрайней равнине они казались муравьями, — и поспешил на галерейку, а там ощутил, что его защищают скат крыши, стена, подпорки, чаша. Вроде бы он был здесь один, но знал — его небольшое царство населено семействами мышей, тараканов, скорпионов…
IX
   Вспомнив о корабле и буре, он немного отвлекся и стал восстанавливать в уме, не в яви, — что же действительно случилось, пока не почувствовал, как он несет невесомого, словно кукла, старика. Где он умер? Под ливнем? На галерейке, когда он спас его? В своей постели? Нет, нет, нет. Просто исчез, сгинул. Он смахнул со лба темное дуновение. Сердце частыми толчками гнало с галерейки туда, в непогоду, где его называли Юным Владетелем сокровищ, то есть маленьким призраком, обреченным на исчезновение, ибо Владетели эти, все до единого, исчезли, как исчез старичок.
   Окрест раздавались гортанные голоса самозваных распорядителей, вой запертых зверей, женский смех, негромкое пение, неслаженное бренчание отдыхающего оркестра.
   Только здесь, на галерейке, мог он ощутить, что жил и прежде всех этих чуждых звуков, к которым примешивались шаги и речи охочего до новостей народа, который глазел, как располагается чирк, и справлялся, когда же будет первое представление.
   Гордости его льстило, что именно он разрешил циркачам обживаться позади дома. Так явил он в первый раз власть Владетелей. На груди у него был старинный драгоценный камень, светящийся в темноте и темнеющий на свету. Днем — гагат, ночью — алмаз. Сокровище Владетелей. Рукою в черной замшевой перчатке он провел по черному камзолу, украшенному одними лишь черными пуговицами, увидел черные башмаки и вспомнил, что, прежде чем он вышел излома, слуга дал ему широкополую черную шляпу.
   Поделиться мыслями было не с кем, и он сказал себе, словно бы другому:
   — В этом доме нет смерти. Я никогда не слыхал, чтобы умер кто-нибудь из моих родичей. Здесь не знают ни последних болезней, ни несчастных случаев, ни ран, ни агоний, ни завещаний, ни похорон, ни траура. Все исчезали куда-то. Предки мои исчезали. Никто и не ведал, когда они уйдут насовсем. Они никого не предупреждали, никак не готовились. Конь да шпага — и все, в путь.
   Он говорил и говорил, как говорят рыбаки после скудной ловли.
   — Высохла бы Нищенская лужа, открылась бы огромная яма, прямо котел, а на дне — могилы, кладбище без крестов… Костяки отмытые, чистые, руки-ноги — такие, будто они плывут, волосы — зеленые, ребра облеплены тиной… Помнится, одна сеть вытянула костяк. Когда поднимали в лодку, думали — рыбина, что-то на него налипло клейкое, вроде чешуи. Рыбак чуть не умер со страху. Выпустил сеть, а в ней-то костяк, да и вся рыба — хорошо хоть в лодку не втащили — и давай Бог весла, уплыл, не оглянулся.
   Юный Владетель выпрямил руку, которой, опершись о колено, поддерживал подбородок, а с ним — и голову, а с нею — и мысли…
   Ах, если бы только и дела, что сгинувшие предки да кладбище в Нищенской луже, вода, отдающая землей и камнем, старик, который умер в его объятиях и потом куда-то делся, слуги в белых штанах и белых рубахах, безбородые призраки в балахонах, с черными косами! Если бы только это, но теперь тут еще и клоуны, акробаты (не надо, нельзя бы разрешать!), все эти циркачи — раскинули свой шатер, бродят по лесу, ищут съедобные коренья. Сосешь клубенек, смакуешь, и хорошо, приятно, словно в тебя медленно, сладостно перетекает жизнь, которая прежде перешла из земли в растение. Есть корни, сохранившие вкус дождя и песчаника. По этому лесу бродил и он, держа Ильдефонсу за руку, похожую на пальчатый корень: они подходили к деревьям — к одному, к другому, ко многим, глядели на красивые плоды. Сахаром рассыпались птичьи трели, и птицы улетали, испугавшись шагов безумной. Он плохо помнил ее. В памяти его жила другая Ильдефонса. Та, настоящая, ушла, тоже делась куда-то. А он вспоминал такую, как утопленники из Лужи, которые выходят по ночам, купаются и свете луны, желтой, словно плод нанес.
   Кто-то шел к галерейке. Он спрятался, пока не заметили. Сердце прыгало под сорочкой. Появился Сурило. Короткие ноги раскорякой, длинные руки, острый затылок, выдвинутый подбородок, уши вроде рогов. Горбатый рыбак держал пращу из питы, в праще был камень. Остановившись на галерейке, он поглядел, где циркачи — голоса их слышались отовсюду, — подождал, прикинул, грозно раскрутил пращу над головой, еще раскрутил, еще и сколько было сил метнул камень. Вот это ловко! Сурило притопывал и смеялся, зубы его едва виднелись в сплошной сетке морщин.
X
   Безбородые слуги с косами, призраки в белом пепле; комнаты большого дома, освещенные днем и ночью, распахнутые двери и окна; рыбаки, промерзшие в стальной воде и, словно пауки, расстилавшие сети в темном патио, вывалив в плоскодонки серебро рыб и рыбешек; тени пастухов, спрыгнувших с крепких коней, чтобы преклонить колено перед Злым Разбойником; лай собак в загонах; повозки о двух колесах, чуть накренившиеся набок, теряющие очертания, когда, насвистывая песню, погонщики выпрягут волов и, с палками на плече, повернут их к пруду, не сняв ярма, а там воловьи шеи в ярме задвижутся вверх-вниз — один вол погрузит морду в холодную воду, другой поднимет, глотнет горячего воздуха.
   Юный Владетель сокровищ выглянул в окно. В ноздре у него засвербило, и он поднес руку к носу, словно решил в нее чихнуть.
   Глубокое синее небо, цветочный венчик, пушистые облачка, горячий дух тростника с сахарного завода.
   Черными глазами, подобными гагатовым пуговицам, подвижными пуговицами из-под трепещущих век он оглядел все, что мог увидеть, пока не натолкнулся взглядом на шатер, громадную черепаху, светящуюся изнутри, с голубым флагом на шесте и белыми, желтыми, зелеными, красными флажками на боковых подпорах.
   Вокруг кишели люди. Как-никак— премьера, первое представление. Вход освещали комья тряпок, пропитанные газом и салом, чтобы дольше не гасли. Головы христианских мучеников… Рядом со входом, запруженным зрителями, пели трубы, звенели тарелки, грохотал барабан, как бы подтверждая пламенный зон плююшихся золотом факелов. Клоун толковал о деньгах с проданном билетов, разумно толковал, степенно. Так разумны и степенны куклы, которые видят все. что нужно, и вдали и вблизи от просунутых в них пальцев.
   Из тряпичного кома, клубка огненных гусениц, вырвалась бабочка дыма. Крылья ее свились винтом, когда она долетела до Владетеля, чей паланкин несли слуги в пепельных штанах и балахонах, исчезнувшие вслед за белой бабочкой.
   Хозяин труппы вышел навстречу гостю, низко склонился перед ним, скаля золотые зубы, и пожаловался на зубную боль. Нервы, знаете ли… Все же премьера.
   «Маэстро, марш!»
   Хозяин только это подумал, кусая трубку, чтобы не взвыть от боли, а мысль его уже передалась оркестру, и музыканты, друг за другом стряхивая дремоту, заиграли марш-пасодобль. Начал корнет-а-пистон, сверкая золотой огромной челюстью, перебирая ее когтями-пальцами, словно обоих их пронзала боль, но вместо крика из-под послушных клапанов вырывался раскаленный свист.
   Музыканты зашагали в такт маршу к дорожке, ведущей на арену, чтобы придать представлению блеск, аккомпанируя каждому номеру. Двигались они гуськом, играя, раздувая щеки, в отблесках пламени, которым горели тряпки, сало и газ.
   Хозяину труппы надо было хлебнуть спирту; может, уймется боль — нервная, от премьеры. Сперва весь рот опалит, потом станет полегче. Да и сам он меньше будет яриться, пока идет представление.
   Ему принесли стаканчик агуардьенте (алкогольный напиток, прпготовляемый из сахарного тростника или различных фруктов.). Спирта не было. Да что там, все едино.
   Золотые зубы застучали о стекло, губы затряслись, щека вздулась-полоскание помогало. Однако уши горели, глаза слезились, и страдалец отступил назад, пропуская музыкантов, медленно шествовавших к арене в такт своему пасодоблю.
   Хозяин терпеть не могэтихобжор, мерзавцев, бездельников, и от злости зуб заболел так сильно, что ему не удалось скрыть свои чувства и заметить, что. как это ни опасно, стоит он прямо у факела. Куда там… Он и подумать не успел, что это уже не опасность, а страшная, жуткая правда — изо рта у него рвется пламя, лижет лицо.
   Что же случилось? На него свал идея тряпичный огненный ком. Хозяин хотел уклониться от пылающего шара, но было поздно, слишком поздно. Рот горел, словно золотая челюсть превратилась в бушующий костер. Несчастный кинулся за кулисы, не слыша аплодисментов — зрители решил и. что этот эффектны и номер открывает программу.
   Весь в огне, он перебирал пальцами, как музыкант, игравший на корнет-а-пистоне, или ангел Страшного суда, извлекающий из своей трубы зубастые звуки, которые укусят мертвых, чтобы те проснулись, оделись, принарядились и явились на свет божий.
   Тогда, в долине Иосафага. хозяин труппы снова обретет лицо, губы, усы, брови.
   Владетель сокровищ встал, чтобы похлопать, как все, но тут же ОПУСТИЛ руки. Рядом с ним упал хозяин — без усов и без губ, скалясь, словно череп. Золотые зубы, побагровевшие от жара и почерневшие от копоти, как бы осклабились пламенем; клоуны прыгали на распростертом теле, пытаясь потушить огонь; зрители хлопали изо всех сил, восторгаясь пантомимой.
   Акробатка в розовом трико растерялась и успеха ради полетела с трапеции на трапецию, все выше и выше, как душа злосчастного хозяина, у которого сгорело все лицо, даже веки, и совсем обнажился безгубый золотой оскал.
   Вернувшись на землю, акробатка вынула платочек из-за расшитого блестками пояса и обтерла лицо и руки, покрывшиеся смертным потом, который липнет к тебе глухой пчелою, когда делаешь тройное сальто-мортале.
   Так представление и кончилось.
   За клетками, где, зычно рыча и тяжко ступая, расхаживали звери, перенявшие волнение укротителя, умирал в муках хозяин — без глиняной трубки, без усов, а из-под рваной рубахи, на черно-багровой груди, виднелся пепел сгоревшей рыжей шерсти.
   Кто стоя, кто сидя, кто неподвижно, кто — меняя позу в свете керосиновой лампы, затухающей стеклянным зевком, семья циркачей (обезьяны, люди, кони, псы, словом — все, кроме цыган и зверюг) смотрела, как медленно умирает злосчастный Антельмо Табарини.
   Оркестр молчал. Музыканты ощущали хоть какую-то, да вину. Беда стряслась, когда они проходили, играя марш-пасодобль. Рябой плосконосый музыкант, корнет-а-пистон, чесался, ловил блох, словно читал мелкую нотную запись. Большим и указательным пальцами он хватал самых крупных, кровавых — то были целые ноты, — но не гнушался восьмушками и шестнадцатыми, скакавшими кто где. без нотных линеек.
   А зрители — подумать только! — все хлопали, полагая, что это ч есть означенный в программе номер: «Пожиратель огня». Тот же— кто должен был и впрямь глотать пламя, бесстрастно взирал на муки дона Антельмо, ковыряя спичкой в зубах.
   Владетель сокровищ остался с труппой до конца. Дочка дона Антельмо попросила разрешения приклеить отцу искусственные усы, чтобы похоронить его усатым, как он был при жизни. Губы сгорели, пришлось клеить к зубам.
   Безбородые белые слуги с черными косами собирались имеете, все же не так страшно (особенно пугал их серый пепел, осевший на одеждах) и раскапывали босыми ногами фамильную усыпальницу, где по велению Владетеля сокровищ должен был найти последний покой дон Антельмо Табарини. Ему выпала честь улечься там первым, ибо никто из здешнего рода похорон не дождался, все исчезли, не пожелав гнить в земле.
XI
   Юный Владетель сокровищ пытался себе представить то, что слуги, несомненно, от него скрывали, — судьбу былых хозяев, которых никогда не было в доме, вечно они странствовали или исчезали совсем. Преходящее благо, достояние кочевников, утерянное оседлыми людьми. Одни уйдут и не вернутся, словно умрут, чтобы порвать с семьею, от которой только и спасешься что бегством или безумием. Другие облачатся в траур, тоскуя под гнетом будней, обращавших крошки в песок, соль — в слезы, любовь — в скуку, круг света от уютной лампы — в отверстие бездонного колодца. Юный Владетель видел, как борются они с роднею, со слугами, с вещами, с тенью, тоже одетой в траур с головы до ног. Был и такой, который боролся с собственным отражением, бил зеркала, чтобы уничтожить свой образ. Тот исчезал, он убивал себя в стекле и так остро чувствовал смерть, что потом слонялся по дому, словно бродячий призрак, неприкаянная душа, пережившая свое тело.
   Бедный убийца отражений! Его прозвали Коршуном за траурный костюм с желтизной, за редкие волосы-перья, прилипшие к хищной головке, и за то, что зимою он странствовал с места на место, волоча за собой постель, стол, стулья, книги; начиналось же это, когда недвижным водопадом низвергнутся на пол стекла, прольется зеркальная вода, и слуги сметут ее, словно градины первых ливней.
   Легкий, как время, он выходил каждый месяц, тринадцатого, в полночь, из своей недолговечной спальни, чтобы возжечь восковые черные свечи, горевшие очень ярким, очень желтым огнем перед крестом Злого Разбойника, который верил, что от человека остается лишь мертвое тело и всякий, рожденный на свет, становится только прахом, как бы велик и могуч он ни был при жизни.
   — Воистину умерший, прости мою немощь!.. — взывал он. стоя на коленях перед мерзким распятием. — Когда я гляжу в черкало, мне мерещится, будто там, за этой жизнью, есть что-то еще. Вот мой грех, и я тебе каюсь. Много раз оскорблял я тебя, но обещаю, отче, больше не заглядывать туда, где мне видятся иные пути, ибо ты их отверг, смеясь последним смехом, когда обманутый мечтатель предлагал тебе рай.