Первой в ловушку угодила Ана, как была, вместе с шаром. Запутавшись в сети русалочьими волосами, она поднимала руки, словно боролась с волною, но высвободиться не могла, запутывалась все больше, пока не оказалась в плену, и сеть подняли в воздух, где не покатаешься на шаре.
   Рыбаки потребовали расправы с теми, кто бил Сурило. Их поддержка вернула Укротителю власть.
   Ана висела в одной сети, не могла шевельнуться, негр Пнспис — в другой, и оба покачивались, освещенные мирным светом комьев, пропитанных газом и салом.
   Звери царственно вышли на середину арены, чтобы присутствием своим поддержать Укротителя, который бил негра, словно током, бичом для укрощения львов. Наездники торжествовали, выделывая на конях невиданные пируэты. Обезьяна раздумчиво задрала хвост, чтобы на него не сесть.
   — Надир!.. — стонала Ана Табарини в позорной ловушке, которая к тому же могла загореться от факелов, изрыгавших пламя, дым и золото. — Надир!.. — Растрепанные волосы закрыли лицо, глаза глядели кротко, как у голубки.
   Услышав свое имя, лев закачал гривастой головой, зарычал и, подражая затмению солнца, медленно прикрыл глаза влажными, сонными веками.
   — Надир!.. Надир!..
   Укротитель смеялся над всеми, попирая сапогом хребет зверя, Человек-Челюсть стоял рядом с ними и тоже смеялся, скаля четыре ряда острых зубов:
   — Ха-ха-ха! Хо-хо-хо!.. Писпис и Ана под куполом цирка!
   Надир Хранитель родился в львином логове, на склоне горы, в тех землях, которые когда-то звались империей Диоклетиана. Он был еще слеп, очень мал, едва ковылял на щенячьих больших лапах, но звезды жарких ночей знали, что в нем течет кровь окрыленного льва, первого из Надиров, который врывался в храмы и сокрушал алтари, где хранилось святое причастие, пока некий златокузнец, осененный свыше, не украсил дарохранительницы львиною гривой, перехитрив кощунственного царя кошачьих, после чего лев ревностно охранял святыню. Историю эту, несомненно, знал дон Антельмо, нарекая последнего из Надиров именем Хранителя.
   Сейчас молодой лев, чья жилистая кожа густо поросла темнозолотою шерстью, ходил по клетке, томясь и терзаясь от пронзительных, жалобных криков Аны Табарини. Иногда, остановившись, он отрешенно глядел в бесконечность. Никто не спал. Укротитель вернулся из закутка, где держал грим и костюмы; волосы у него были желто-зеленые, как вермут, высокую тулью украшало павлинье перо, сверкали золотом пуговицы куртки, сапоги блестели еще больше от ночной влаги, на конце хлыста красовался пучок тубероз.
   — Ана Табарини…— сказал он. поднимая голову и глядя туда, где гибкая гимнастка билась в сети, словно птица в силках. — Ана Табарини…— Он прервал свою речь, заметив, что жертва намерена в него плюнуть, опустился на колени и зашептал, протягивая вверх украшенный цветами хлыст. — Прости меня, погляди, вот я стою перед тобой, я преклонил колени и сделаю все, что ты прикажешь, если ты спрыгнешь в мои объятия!
   Ана Табарини трепетала, как птичка. Она попыталась схватить и вырвать хлыст, но в руке у нее остались только цветы. Благоухание земных соков растревожило ее, и она еще громче, еще горше закричала:
   — Надир!.. Надир!..
   Вдалеке, сквозь дрожащую синюю мглу, живым желтоватым серебром блеснули львиные зубы, ней показалось, что, увидев ее, лев кинется на зов, освободит из сетки, которой при помощи мух рыбаки изловили их с негром, висевшим теперь пониже, у самого входа.
   — Надир!.. Надир!..
   Как бела грудь Аны Табарини рядом с цветами тубероз! От гимнастки пахло мокрой солью. Пот и слезы катились по ее лицу.
   — Надир, от горя из меня выйдет вся соль крещения! Снизу раздался голос Писписа:
   — Негья закьил глаза, не глядит, не плачет, только он не спит!.. Не спит негья!
   Укротитель стоял на коленях под сетью, в которой висела Ана. Из накладного карманчика, у сердца, торчала сигара.
   — Негья попьесит… дай покуйить…— И негр так любовно взглянул на карман, что Укротитель поднял было руку, чтобы дать ему сигару (все же милосердие велит не лишать узников курева), но только пальцы его коснулись тугой трубочки из листьев, он услыхал, что негр тихонько хихикает, и, одумавшись, легонько хлестнул его по боку.
   — Мерзавец ты, мерзавец! Теперь мое дело — табак. Разве Ана поверит мне? Ведь ты не поверил, что я прижимаю руку к сердцу, а не к табачку!..
   И он хлестнул негра по носу, прямо между глаз, окруженных ячейками сети, словно оправой очков.
   — Негью не бей! Дай сигаю, негья повейит, что сейце…
   — Говоря строго…— начал Укротитель, не поднимаясь с колен, но Писпис его перебил:
   — Не надо стьего! Надо хоешо, пусти негью!
   Острой струею воды, колючей проволокой ожгли черную щеку Удары бича. Лев, золотая тень, метался за решеткой, туда-сюда, туда-сюда.
   Крики едва срывались с пересохших губ Аны Табарини:
   — На-лир!.. На-дир!..
   — Так тебя пеетак! — взвыл Писпис, тщетно пытаясь коснуться щеки, на которой от огненных ударов вспухали шишечки боли. Наконец ему удалось высвободить руки из сети, не дававшей двинуться, и он заорал:
   — Тьенешь — убью!
   И заплакал. Негры легко смеются и легко плачут, легче некуда.
   — Погоди, вылезу— кости живой не оставлю!
   Укротитель стоял на одном колене перед сетью, в которой, едва дыша, теряя сознание и нелепой позе, висела донья Ана. Он понимал, что смешон, и вскочил бы, точно пружина подбросила, если бы вовремя не вспомнил: тогда он утратит надежду на ответную любовь. Гордо выпрямиться, подняться — и остаться навек одному… Нет, нет и нет! Лучше смиренно преклонять колено, опустив светловолосую голову, — немного поодаль, чтобы плевок не долетел… Да что там, пускай плюет, зато унижение сродни упованию.
   — Почему я не сказал твоему отцу? Почему не поговорил с ним о моей любви? Потому что он был злой, каких мало. Глазами бы сожрал, в лицо бы плюнул…
   — Вот и говоил бы, и говоил бы, он тебя сожьял и не выплюнул! — хлестал его негр бичами слов, зная, что скоро освободится, ибо под острыми зубами — понемногу, постепенно — стали рваться решетки сетчатой тюрьмы. Теперь он старался не рухнуть вниз, и горечь неволи сменилась заботой о том, чтобы крепко держать обрывки нитей.
   — На-а-а-а!.. На-а-а-а!..
   Немного подальше беспокойно и шумно метался по клетке лев, слыша приглушенный крик Аны Табарини и сокрушаясь, что оба они в неволе. От предков он унаследовал лишь гриву, подобную той, что когда-то украшала дарохранительницу.
   — О, дивная сирена, снизойди к моим страданиям! — молил Укротитель. — Тогда Надир ляжет к твоим ногам и, верхом на льве, ты объявишь о нашей свадьбе!
   Ана Табарини открыла глаза, шире, еще шире, чтобы получше разглядеть Укротителя, коленопреклоненного, как на картине, поправила волосы (легко ли двигать рукой, когда ты висишь в сети?) и закричала:
   — Ты сказал «свадьба»?
   Словно марионетка, Укротитель взвился в воздух, чтобы расцеловать ее руки и щеки, хотя на самом деле скромный, робкий, испуганный рыцарь облобызал лишь узилище любви, припорошенное рыбьей чешуею, — а потом, пролетев над ареной, опустился у клетки Хранителя.
   — Надир, мое второе «я», брат мой лев, золотой двойник мой, пади к ногам прекрасной Укротительницы и вылижи их! А ты. негритяга. бери сигару, забудь, что я тебя бил!
   Писпис выскочил из сети, не дожидаясь освобождения, ибо уже перегрыз все ячейки, потом взял сигару и задымил, как паровоз, с трудом защищая свою добычу от обезьяны, тоже падкой до курева, и объясняя ей, что печаль сменилась счастьем.
   — Ты не говойи, бизяна, — увещевал он, расправляя онемевшие руки-ноги, — ты не говоии, что негьи куят только на пьяздник!
XVII
   Тощие рыбаки, похожие на корни мангров, в лохмотьях и в желтоватых пальмовых шляпах, чинили сети, которыми они изловили гимнастку и негра, чтобы отомстить за Сурило. Работали молча. Только двигали руками. Приникнув лицом к сетям, они то и дело приоткрывали сжатые губы и схватывали зубами ускользнувшую было нить, тогда как пальцы их завязывали узел. Не только руки, но и лица мелькали в расстеленной паутине со свинцовыми грузиками по углам.
   В этот ранний час рыбакам вторили и перестук капель, срывающихся в пруд с тростника, и всплески нырявших уток — вторили, как бы отражаясь в еще не досмотренных снах. Большой дом отбрасывал в просторный патио тень, похожую на петуха, и рыбаки представляли себе для потехи, какой запоет, а там начнет перекликаться с другими петухами, стряхнув со стен синеватый сумрак, словно взмахнув ночными крыльями, и гордо подняв голову, украшенную алым гребнем башенки, чьи черепицы засверкали в первых же утренних лучах. Вдобавок петух направился к курице, то бишь к шатру, который циркачи, готовясь уезжать, сняли с подпор и сложили. Огромная птица распласталась на земле и ждала, что черный петух прыгнет на нее.
   Мендиверсуа, самый старый рыбак, отряхнул руки: когда починишь сеть, чешутся пальцы, словно к ним что-то пристало. Работу он кончил. Откинув назад шляпу, он подставил ветру горячий лоб и кончиком языка лизнул кровоточащую ранку на большом пальце, у самого ногтя.
   «Ох, хорошо, что уберутся эти сахарные!» — подумал он, увидев, что шатер лежит на земле и его вот-вот свернут, а потом погрузят на повозку. Мендиверсуа считал циркачей не людьми из плоти и крови, а разноцветными сахарными куклами, которых легко растворить в воде обыденной жизни и с удовольствием выпить.
   К. нему подошли другие рыбаки:
   — Пора скатывать. Мендиверсуа!
   —А то!..
   Однако в огромной паутине, расстеленной на плитах патио, починенной, готовой к ловле, оказалась нежданная добыча, — не черный петух и не шатер.
   Мсндиверсуа неспешно повернул голову (ветер стал сильнее, дул в уши), а потом и все туловище, словно тяжелую лодку. Левая его рука свисала вниз, как бы помня, что рукав рубахи разорван, совсем разлезся; правой он подбоченился. Рыбаки, начавшие было скатывать сети, точно окаменели.
   Перед ними стояли Укротитель в шляпе с посеребренной тульей на волосах такого цвета, как вермут, в оливковом сюртуке с золочеными пуговицами, в сверкающих сапогах и с туберозой на конце хлыста; Писпис, курящий сигару, в черно-белом клетчатом пиджаке с коротковатыми рукавами, целлулоидном воротничке и с бантом на шее, как у кошки; Ана Табарини в трико, плотно облегающем маленькую грудь, тонкую талию, длинные ноги и поджарый зад, и за нею Надир Хранитель с развевающейся гривой, важный, довольный, совсем счастливый, этому теперь ничто не мешало, разве что он сам.
   Рыбаки застыли на месте, а по разостланным сетям, мимо недвижного Мендиверсуа, уже катилась Ана, богиня на земном шаре, не попадая в плен ячеек, как не попадут к ним в плен свет, вода и воздух. Укротитель указывал ей путь хлыстом, звонко целуя туберозу, гимнастка покорно катила шар, а по бокам шествовали неф, наслаждавшийся сигарой, и целомудренный Надир.
   Черный петух, постепенно уменьшаясь, оставил наконец в покое белую курицу — шатер. Из окон повысовывались чернокосые слуги, свиристя, словно птицы в клетках.
   Бородатая Женщина, притаившись за шторой в спальне, где почивал Владетель, предложила его разбудить:
   — Надо, чтобы мальчик открыл глазки… Нельзя так, глазки ему откройте!..
   Ана Табарини двигалась все дальше, катилась на земном шаре, гнала его ступнями по залитому солнцем патио, между стайкой рыбаков, цирковым трио (Неф, Надир, Укротитель) и чернокосыми слугами, спускавшимися по ступеням с птичьими клетками, лейками, стеблями тростника.
   Циркачи уходили, исчезали у Нищенской лужи вместе с фургонами и битюгами. В фургонах ехали клетки с тиграми, шатер, цирковая утварь, старики, женщины, дети. Едва виднеясь сквозь пыль, Сурило раскручивал пращу над головой, метя в колеса, все глубже увязавшие в заросшей тростником топи.
   На белой простыне, на благоуханной перине, под вышитым пододеяльником спал бледный, хмурый Владетель, и черная его одежда едва-едва проступала сквозь снежное полотно. Даже спать его укладывали в черном.
   В глубине дома, за гардинами, появился Человек-Челюсть с Бородатой Женщиной. Он заскрипел зубами, пугая ошарашенных слуг, и жестом велел им уйти, ибо сам он тоже уходит. Показал рукою на дверь и вышел вслед за ними поискать клоуна. Судя по храпу, клоун был в столовой, спал, прижав к скатерти щеку. Человек-Челюсть взял его за шкирку и понес по лестнице. Бородатая шла за ними, причитая:
   — Ай, Челюсть ты, Челюсть, вылитый Злой Разбойник!
   Человек-Челюсть взглянул на нее своими звериными глазами. Сравнить его с самим Отцом! Нет, что за льстивое создание! Он даже не улыбнулся. Великие мира сего бесстрастны, словно мрамор.
XVIII
   Земнои шар, на котором катилась крылоногая донья Ана, приминал красноватый песок у небольшого озерца. По воле ласкового бриза волосы ее порхали над раковинами, нет — над листочками ушек, над плечами и спиной. Надир Хранитель сунул голову в кусты, чтобы увенчать гриву цветами. Лапой он отмахивался от бабочек.
   Не глядя больше на зрелище, которое могло показаться последним представлением под открытым небом, Мендиверсуа и его люди сели в плоскодонки, чтобы плыть по обмелевшему озеру.
   — Встали ни свет ни заря, куклы чертовы! — сказал Мендиверсуа. — Утро из-за них потеряем, это уж точно!
   По воде зашлепали весла, большие, как лопата булочника. Большими они только казались, на самом же деле были маленькими, но, отражаясь в воде, удваивались, и грести становилось легче. Рыбаки отплыли от берега. Ветер помогал им. Однако земля была еще близко, благоуханная свежесть деревьев еще достигала их, когда счастливая донья Ана подкатила, едва касаясь ступня ми, голубой, в золотистых звездах шар. С нею, мелькая в пенящейся воде, по берегу двигались лев, Писпис, Укротитель и Владетель сокровищ.
   — Я на свадьбу не опоздал? — виновато спросил Владетель.
   Ана Табарини. которой китайцы подарили фату, сотканную одной-единственной гусеницей, изящно спрыгнула на землю, не вперед, а назад, чтобы шар покатился к лодкам.
   Подумав, что шар она просто упустила, Мендиверсуа направил лодку туда, где колыхалась звездчатая сфера, наполовину погруженная и воду. Он хотел вернуть ее циркачам и попросить, чтобы они шли своей дорогой, но шар не давался, словно и сейчас Ана катила его ступнями. Ветер относил его в сторону; когда же рыбак к нему подплывал, он игриво подныривал под лодку и спокойно двигался дальше.
   Жаркое солнце и нелепое дело вконец измотали рыбака. К нему подплыли другие лодки. Утлые плоскодонки ловили земной шар. Кто одарил его таким насмешливым упорством?
   Наконец Мендиверсуа сдался и повернул к берегу, где поджидали циркачи и Владетель сокровищ. Бороду старика разметал ветер, омочила пресная вода, от него пахло петрушкой, от него всегда ею пахло, когда он потел. На обнаженных натруженных руках (рубаху он снял) играли мышцы титана.
   Не успел Мендиверсуа привязать лодку, как Ана прыгнула в нее и погналась за шаром. Только, в отличие от рыбака, она не пыталась подплыть и схватить его руками. Она ловила сетью круглое, безглазое, голубое чудище со звездами вместо плавников.
   Когда Ана вернулась на берег, уже смеркалось. Небесные львы, золотые вечерние тучки, сгрудились безмолвной семьею над земным родичем. Светотень во всей своей красе стремилась застыть изваянием Укротителя. Сверкая глазами из-под ватных бровей, улыбаясь из-под белых зарослей усов, Мендиверсуа считал деньги, полученные вперед за рыбу.
   — Мендиверсуа!
   Старый рыбак поднял голову, поникшую под тяжестью уступок, и посмотрел на циркачку, которую охотно толкнул бы веслом на кладбище без крестов, скрытое под водою, на подводное кладбище, где скелеты утопших движутся словно живые: раздвигают хрупкие челюсти, выбрасывают и убирают руки, переплывая с места на место, чешут ногу об ногу, когда уж слишком досаждают пузыри, приседают на корточки, чтобы справить нужду, хотя нужды и нет, прикрывают лицо, словно им что-то грозит, хлопают в ладоши, качают головой, обнимаются при встрече, дерутся, целуются, а на месте сердца у них, между ребрами, играют, словно в клетке, рыбы и отблески света.
   Мендиверсуа подавил естественный гнев здравого человека, которому жаль потерять целый день, то есть попросту деньги. К нему приближался Надир Хранитель. Если бы не предатательство Злого Разбойника, лев прибил бы его единым махом, а так он стал играть с ним, резво и беззлобно, дыша в лицо, в бороду, словно раскаленные мехи. Ласков он был на диво, но все же повалил рыбака, тот обещал поклониться Разбойнику и выделить ему денег. «Пускай катает, только бы не слопал… Пускай катает, только бы не слопал…»— цедил он сквозь зубы, страшась, что зверь услышит и уже не на шутку разозлится.
   Когда старик оправился от страха. Ана помогла ему встать. Вокруг сгрудились клоун Хунн. человек-челюсть. Бородатая Женшина, китаец Рафаэль, шутница обезьяна, Писпис, наездники, акробаты, Пожиратель Огня и Владетель сокровищ. Ана сказала:
   — Ты самый старый рыбак в округе, благослови же пашу любовь, наш союз. Перед голубым земным шаром, усеянным бумажными звездами, мы клянемся любить друг друга до самой смерти. Вечно любить мы не клянемся, вечности нет, но все грядущие дни, — а их, наверное, будет много и таких же счастливых, — мы будем друг друга любить, как любим сегодня.
   — Мендиверсуа, благослови нас!.. — воззвал Укротитель, становясь рядом с Аной.
   — Ну, если так, не жалко и день потерять, — промолвил Мендиверсуа. — Перед Господом плоти нашей, освятившим лучшее благо — безвозвратную смерть, нарекаю вас мужем и женою. Жаль, свидетелей нет…
   — А Владетель сокровищ?.. — сказала Ана.
   — А лев?.. — сказал Укротитель.
   — А клоун?.. — сказала Ана.
   — А Челюсть? — сказал Укротитель.
XIX
   Вечером, после свадьбы, свита фургонов двинулась дальше. Из какой пращи вырывались падающие звезды? Сурило спал свернувшись, бесформенный, словно куча тряпья, только могучие мышцы рук вздулись, как гнезда. Ни головы не видно, ни даже лица, одни заросли волос. Приютился он на галерейке.
   Чтобы ответить, Мендиверсуа выпутывал руки из сети. Он не умел говорить, если заняты руки. Вот если свободны — дело другое: говорить— все равно что плыть, без рук не обойтись. Одной рукой махнешь, другой… Юный Владетель помогал ему, чинил что полегче. Но приходилось с ним разговаривать, так что проку было немного, только время теряешь. Мальчик попросту крал время, все дети его крадут. Тем они и живы, что берут у других нынешнее мгновение, но оно ведь — время, оно проходит, а им и дела нет, им только лучше. И у людей крадут, и у вещей. Иначе они бы не росли, остались бы детьми навечно. День уворуют, другой, третий — глянь, и выросли!
   — Милый ты мой…— Весь в паутине дыма, Мендиверсуа оторвался от собственных размышлений, чтобы хоть как-то ответить мальчику. — Милый ты мой. ничего я не знаю, а и знал бы, не мог бы сказать. Это же все нам кажется, думается, представляется…
   — Ну вот. мы и предположим…— виновато сказал Владетель.
   Пальцы его запутались в порванных тройных нитях, взгляд — в нитях дыма, сплетающихся в сеть, которой бес ловит мысли.
   — Как ты сказал? Предположим?.. — смакуя трудное слово, переспросил рыбак. Между бородой и паутиной дыма беззвучно размыкались и смыкались толстые губы, пока он отмеривал ответ сантиметром табачной желтой слюны, стекающей в горло.
   Проглотив ее, он сказал:
   — Предположим… Нет, милый ты мой. куда там!.. Это что же, значит, положим перед собой?
   А про себя подумал: «И чего ему надо, чего он спрашивает? Вот чего: хочет мои мысли выведать».
   — Да, дон сеньорите, — проговорил он чуть погодя, — в этом загвоздка. Что ни возьми, а загвоздка в этом. Смотришь, каков человек, а ведь ничего и нет, только пыжится он и важничает, как и его отцы. Вот уж что верно, то верно: одно дело нрав, другое — важность.
   Старик помолчал еще немного, снова принялся чинить сети и легко, весело добавил:
   — А вот что хорошо, так это мы с тобой — морской волчище да мальчишка, и он все спрашивает, все допытывается, откуда пошло то, что творилось в этом доме.
   Владетель сокровищ подошел ближе — никак не завязывался узел сети, свисающей с его пальцев, — а на самом деле просто хотел удостовериться, жив ли блаженный, бородатый, бровастый старик, измазанный жидкой грязью. Все, что тот отвечал на его живые вопросы, было таким мертвенным, далеким, расплывчатым.
   — Сюда, милый ты мой. привозили большие богатства на крепких мулах, на индейских спинах или в повозках, запряженных, бывало, семью парами волов. Хорошее было время. А у берега, на островках, жгли слетавшийся старый тростник, вроде маяка получалось.
   Рыбак обнажил волосатую грудь, расстегнув рубаху цвета грязной соли, но не вздохнул, и сердце у него не заболело, только забилось в паутине ребер, а глаза заморгали от грустных мыслей.
   — Ты себе представь, как горело! И красиво, и запах хороший, нос прочищает. Тяни его да тяни, будто табачный дым. Потому и надо курить сызмальства — лучше уж дым, чем сопли.
   — Где ж они были, эти сокрытые места? — спросил Владетель, глядя из-под ладони, словно высматривал и подстерегал врага. Потом он выбросил руку вперед, будто сделал выпад, и, наконец, втянул голову в плечи — ускользнул, спрятался.
   — В море, милый ты мой, в синем море…— И старик прибавил, припомнив гримасы и жесты Владетеля:— Да ты сам лучше знаешь…
   — Жгли на островах тростник…— проговорил Владетель глухим, как бы пористым голосом, и в ветхой памяти рыбака зашевелились воспоминания.
   — Да, осветят у берега бриг, а кажется, что маяк. Вот и плывут другие суда прямо на скалы, твердые, будто нога в мозолях. Потому и говорится: «Островок — что мозоль». Выплывет судно из тьмы или из синего тумана, поверит, что свет от маяка, разобьется об скалы и утонет, а Владетели того и ждут. Притаятся, подстерегут и давай таскать с брига, пока совсем не утоп, то. что везли потом сюда, — золото, табак, ром, оружие и сокровища. И все у них шло хорошо, но тут в ловушку, черт его дери, угодило пиратское судно. Дошло до резни, Владетели разъярились, что твой ураган. Бились ночь, бились день — темно было, туманы, словно дня и нет. Владетели не сдавались, и тогда их позвал на совет капитан того брига, который разбился оскалы, но еще плавал, не тонул, — какая-то неведомая сила не пускала его на дно. Хозяева были не пираты, то бишь пираты, да самый главный был у них Великий Бес. Владетели сокровищ в черной одежде взошли на лодку, подплыла она к тонущему судну, поднялись они на борт, вернее сказать — на нос, по трапу, который держали бесы с мушкетами и при шпагах. Черная одежда порвалась в битве, с нее лилась вода, из сонных глаз — слезы, морская соль придавала сил, но как бы покрывала чешуей. «Я —Великий Бес», — сказал капитан. «Ну и что?»-спросили Владетели. «Можем заключить договор…— отвечал Лукавый, — вы губите много душ. это мне на руку». — «А пиратов вам мало?»-«Что мне души поганых псов, они и так мои! Вот у вас — всем жатвам жатва! Вельможи, священники, монахи, епископы, дамы, девицы, — словом, все, кто идет ко дну, когда ваши огни, словно благой маяк, приманивают их к самому лучшему и пустынному берегу, какой я только видел». — «Такой у нас промысел, — гордо сказал один из Владетелей. — Если же вам от этого польза, зачем еще, Богу в рай, подписывать договор?» Великий Бес, одетый пиратом, так и подпрыгнул — не может он слышать имени Божьего, даже если кто кощунствует. «Чтож, пойдем ко дну!» — взвыл он. «Пойдем ко дну!» — откликнулись Владетели, — и говорят, пред-полагают, — Мендиверсуа перевел дух, — что так они и сгинули на дне.
   Рыбачьи псы, пропахшие костром и сыростью, ловили мух, которые слетелись на запах уснувшей в сетях, пригретой солнцем рыбы и едва не задевали ушастые собачьи головы, худые хребты, отвислые животы. Мухи жалили налету, и собаки резко вскидывали острые мордочки, высовывали язык, жадно втягивали их, вдыхали. Когда же мухи уже были и вокруг и в глотке, они ощетинивались, отряхивались, прыгали, скакали, пока не проглотят муху, словно жужжащую в ушах, тогда как на самом деле у них просто першило в горле, — слишком уж быстро они глотали добычу.
   — Милый ты мой. закрой-ка рот, муха залетит!
   Совет опоздал. Владетель собрался стиснуть зубы, сжать губы, но муха уже была у него во рту, и он, как ни тщился, не мог не выплюнуть. Она ползала по языку, если он его вытягивал, пряталась под языком, если он его поджимал, летать не могла, но и выплюнуть себя не давала, прилипая к мокрым деснам, к небу, к зубам.
   Владетель корчил дикие рожи, стонал, пускал слюну. Сунул руку в рот. сколько мог, стал задыхаться, его чуть не вырвало. Тут она? Вроде бы нет. Улетела? Выплюнул? Спасибо, что совсем не сжевал. Он поскорее вынул платок, вытер зубы, язык, даже язычок в самой глотке.
   — Вышел кто-нибудь из моря? — решился спросить он, хотя голос у него сел после борьбы с мухой, а роли теперь переменились, рыбак явственно склонялся к предположениям.
   — Все вышли, — отвечал старик резко, будто бичом щелкнул, — только каждый по воле Великого Беса превратился в главаря пиратов. Корсары, флибустьеры, целое племя Владетелей плавает по морям, одни потомки Коршуна в доме, чтобы ждать своих родичей, потому как вернутся все до единого. Исчезли, а вернуться могут хоть сейчас. Каждую ночь их ждут, каждый день. Значит, милый ты мой, ты — не только Владетель сокровищ, худой-худющий. ты еще и Коршуненок. волосы у тебя — что перья, черные с желтизной, и сам ты наподобие деда… да нет, какого деда, прапрадеда!..