Страница:
— А вот и буду смотреть. В роли хозяйки вы мне больше нравитесь.
Сегодня я был гораздо смелее, чем обычно. Я сам себе нравился: вот именно так непринужденно я и должен всегда обращаться с женщинами. Раз уж вышел такой случай, сегодня и объяснюсь Наденьке в любви, а там будь что будет.
На электрической плитке шипели мясные консервы. Наденька переворачивала их алюминиевой ложкой: у меня опять где-то затерялась вилка. Я нарезал самый свежий из своих пшеничных батонов, заварил чай, и мы сели ужинать.
— У меня столько перемен! — с оживлением рассказывала Наденька, поддевая ложкой кружок помидора. — Наш техникум собираются эвакуировать то ли в Сыктывкар, то ли в Йошкар-Олу. Я забрала свои документы и поступила контуровщицей на фабрику мультипликационных фильмов. Это у площади Восстания, не видели? Теперь я рабочая, уже продуктовую карточку получила, спецовку.
Она с любопытством заглянула мне в глаза, желая проверить, какое это произвело на меня впечатление. Я слышал запах ее кожи, напоминающий мне запах яблок, ощущал тепло, которое исходило от ее молодого здорового тела с округлыми плечами, с нежной, развитой, спокойно дышащей грудью. Сколько чистоты и доверчивости было в ее взгляде, в наивно полураскрытых, немного толстых и таких милых губах.
— К вам, Антон, я уже давно собиралась, а тут сама судьба помогла. Бомба ночью упала на соседней улице, и у нас в московской квартире выбило все окна. Сегодня папа с мачехой поехали ночевать к знакомому художнику на Коровий Вал, а я отпросилась сюда. Зашла на старую дачу: Ксении нет дома, провожает двоюродного брата в армию и в Переделкино вернется поздно. Я и решила навестить вас. Мы ведь с ней собирались к вам только утром.
Я уж не помню, о чем мы с Наденькой говорили в этот вечер; когда спохватились — было одиннадцать часов. Я помог ей надеть обсохшее пальто и пошел провожать. С желоба нашего дома, с крыши, с ближних берез капало, и казалось, что темнота вокруг шуршит, шепчется. Лес начинался сразу за верандой. В нос, в рот било запахом раскисшей зелени, мокрого опавшего листа, еловой прелью. Небо расчистилось, и со всех сторон на меня смотрели яркие, промытые осенние звезды. Я благословлял темноту: она поможет мне открыть Наденьке свое сердце. Дома я так-таки и не объяснился. Неловко: девушка пришла проведать, а я (больной-то!) сразу ошарашу ее своей любовью!
— Вам не стоило бы выходить, Антон, — сказала она, перешагнув через лужу у крыльца.— Вы больны.
— О, я себя чувствую превосходно. Вы меня вылечили.
«Начало неплохое, — подумал я. — Главное: смелее. Что, если вдруг и я ей не безразличен? Может, она увидела, какой я человек, и согласится стать моей женой? Ну пусть не сейчас, после войны...»
Дорога под ногами расползалась, чавкала. Мы выбрались на булыжное шоссе, миновали кладбище на бугре, железнодорожную будку, стожки побуревшего сена.
У деревянной платформы стоял дачный поезд, темные вагоны казались пустыми, только паровоз бросал на рельсы неяркие пучки света из подфарников. Редкие пассажиры быстро расходились по домам, прикрывая головы портфелями, свертками: переделкинские зенитки лениво били по какому-то одинокому немецкому самолету, воровски бродившему в небе, Наконец мы оставили позади родник, мостик через мелководную Сетунь; вот и дачный поселок.
«Сейчас объяснюсь», — решил я, весь холодея. Из уличной темноты перед нами неожиданно выросла высокая, тонкая фигура; знакомый голос радостно и вопросительно окликнул:
— Наденька?
Это была Ксения, в плаще, калошах. В руке она держала свернутый зонт: захватила на случай дождя для товарки.
— А я вернулась из Москвы, узнала, что ты здесь, и подумала: наверно, у Антона. Вот вышла встречать.
Вместе мы поднялись по гористой скользкой тропинке. У калитки дачи я простился с подругами. Наденька крепко и сердечно пожала мне руку.
— Хороший вы человек, Антон. Так мне всегда говорили девушки, которым я не нравился...
VI
VII
НАЛЬ
I
II
III
Сегодня я был гораздо смелее, чем обычно. Я сам себе нравился: вот именно так непринужденно я и должен всегда обращаться с женщинами. Раз уж вышел такой случай, сегодня и объяснюсь Наденьке в любви, а там будь что будет.
На электрической плитке шипели мясные консервы. Наденька переворачивала их алюминиевой ложкой: у меня опять где-то затерялась вилка. Я нарезал самый свежий из своих пшеничных батонов, заварил чай, и мы сели ужинать.
— У меня столько перемен! — с оживлением рассказывала Наденька, поддевая ложкой кружок помидора. — Наш техникум собираются эвакуировать то ли в Сыктывкар, то ли в Йошкар-Олу. Я забрала свои документы и поступила контуровщицей на фабрику мультипликационных фильмов. Это у площади Восстания, не видели? Теперь я рабочая, уже продуктовую карточку получила, спецовку.
Она с любопытством заглянула мне в глаза, желая проверить, какое это произвело на меня впечатление. Я слышал запах ее кожи, напоминающий мне запах яблок, ощущал тепло, которое исходило от ее молодого здорового тела с округлыми плечами, с нежной, развитой, спокойно дышащей грудью. Сколько чистоты и доверчивости было в ее взгляде, в наивно полураскрытых, немного толстых и таких милых губах.
— К вам, Антон, я уже давно собиралась, а тут сама судьба помогла. Бомба ночью упала на соседней улице, и у нас в московской квартире выбило все окна. Сегодня папа с мачехой поехали ночевать к знакомому художнику на Коровий Вал, а я отпросилась сюда. Зашла на старую дачу: Ксении нет дома, провожает двоюродного брата в армию и в Переделкино вернется поздно. Я и решила навестить вас. Мы ведь с ней собирались к вам только утром.
Я уж не помню, о чем мы с Наденькой говорили в этот вечер; когда спохватились — было одиннадцать часов. Я помог ей надеть обсохшее пальто и пошел провожать. С желоба нашего дома, с крыши, с ближних берез капало, и казалось, что темнота вокруг шуршит, шепчется. Лес начинался сразу за верандой. В нос, в рот било запахом раскисшей зелени, мокрого опавшего листа, еловой прелью. Небо расчистилось, и со всех сторон на меня смотрели яркие, промытые осенние звезды. Я благословлял темноту: она поможет мне открыть Наденьке свое сердце. Дома я так-таки и не объяснился. Неловко: девушка пришла проведать, а я (больной-то!) сразу ошарашу ее своей любовью!
— Вам не стоило бы выходить, Антон, — сказала она, перешагнув через лужу у крыльца.— Вы больны.
— О, я себя чувствую превосходно. Вы меня вылечили.
«Начало неплохое, — подумал я. — Главное: смелее. Что, если вдруг и я ей не безразличен? Может, она увидела, какой я человек, и согласится стать моей женой? Ну пусть не сейчас, после войны...»
Дорога под ногами расползалась, чавкала. Мы выбрались на булыжное шоссе, миновали кладбище на бугре, железнодорожную будку, стожки побуревшего сена.
У деревянной платформы стоял дачный поезд, темные вагоны казались пустыми, только паровоз бросал на рельсы неяркие пучки света из подфарников. Редкие пассажиры быстро расходились по домам, прикрывая головы портфелями, свертками: переделкинские зенитки лениво били по какому-то одинокому немецкому самолету, воровски бродившему в небе, Наконец мы оставили позади родник, мостик через мелководную Сетунь; вот и дачный поселок.
«Сейчас объяснюсь», — решил я, весь холодея. Из уличной темноты перед нами неожиданно выросла высокая, тонкая фигура; знакомый голос радостно и вопросительно окликнул:
— Наденька?
Это была Ксения, в плаще, калошах. В руке она держала свернутый зонт: захватила на случай дождя для товарки.
— А я вернулась из Москвы, узнала, что ты здесь, и подумала: наверно, у Антона. Вот вышла встречать.
Вместе мы поднялись по гористой скользкой тропинке. У калитки дачи я простился с подругами. Наденька крепко и сердечно пожала мне руку.
— Хороший вы человек, Антон. Так мне всегда говорили девушки, которым я не нравился...
VI
Работы в институте почти не было никакой, и я не мог усидеть за своим столом. Куда девались моя замкнутость, молчаливость, неловкость? Я тщательно подшивал никому не нужные папки с делами, бегал в буфет за чаем для сотрудниц и всячески старался поддержать в них бодрость духа. Машинистка с удивлением сказала мне:
— Вы точно переродились, Антон. Этакий... огонек в глазах, всегда выбриты, новый галстук купили: прямо интересный мужчина!
В очередное воскресенье мы условились с Наденькой пойти в кино. Неожиданно положение на фронте резко и тревожно изменилось: немцы взяли Вязьму и двинулись на Можайск; под ударом оказалась Москва. Наш институт получил приказ немедленно эвакуироваться в Орск на Урале. Я снова отправился в райвоенкомат и, наконец, добился того, о чем хлопотал все эти месяцы войны.
В тот же день я позвонил Наденьке из автомата с Киевского вокзала и спросил, не может ли она приехать к зоопарку: нам надо срочно увидеться.
Встретил я ее на трамвайной остановке. Наденька была не одна, за нею с моторного вагона сошла Ксения в зеленой шерстяной косынке, клетчатом пальто. Я был в очках и отлично их видел: подруги оживленно разговаривали.
— Что, Антон, за срочность? — весело сказала мне Наденька. — Ничего по телефону не объяснили. Берите нас под руку, идемте отсюда, а то все смотрят.
Мы пошли по сырому тротуару Большой Грузинской, вдоль резной чугунной решетки зоопарка.
— Я через два часа покидаю Москву. Пришел проститься.
Я почувствовал, как дрогнула рука Наденьки; она круто остановилась, спросила растерянно, с испугом:
— Уже? С учреждением в этот свой Орск?
— Нет.
— А куда же?
Эту минуту я навсегда запомнил. Наденька быстро вскинула на меня светлые пушистые ресницы. Мы все трое стояли около высокой чугунной решетки зоопарка. За оградой виднелась голая зеленая скамейка с прилипшими багровыми листьями клена, тусклый, оловянный пруд, покрытый мелкой рябью, пустые вольеры на том берегу. Темные дождевые облака низко плыли над мокрыми крышами, над высокой стеной дома, грубо, пестро размалеванной в целях маскировки. Дул холодный сырой ветер.
— Меня приняли в ополчение.
— Но вы же близорукий! — воскликнула Ксения. — А вдруг потеряете очки?
Не отрывая взгляда от Наденьки, я вынул из кармана два запасных футляра. Наденька побледнела так, что на лбу, на верхней части щек стали заметней веснушки, растерянно переглянулась с Ксенией. Вдруг она закинула мне руки за шею и крепко-крепко поцеловала в губы. Я никак не ожидал этого и растерялся.
— Надя, Надюша, Наденька, неужели вы... — бормотал я. — А я уже перестал верить. И вы... ты будешь мне писать на фронт?
Она отвернулась и пошла по Большим Грузинам вдоль зеленого забора зоопарка, служившего продолжением чугунной решетки. Губы ее сразу распухли, по лицу текли слезы, она комкала в руке батистовый расшитый платочек и старалась улыбнуться, чтобы не расплакаться совсем,
— Вы скоро эвакуируетесь? — спросил я первое, что пришло на язык. От волнения, от нахлынувшего счастья я плохо соображал.
— Папа отказался ехать с художниками в Алма-Ату,— ответила она не сразу. — Мы остаемся.
— Как остаетесь? — испугался теперь я. — Что же, Наденька, вы будете здесь делать? Москва в опасности.
— Я же ведь работаю, вы забыли? А если закроют фабрику мультипликационных фильмов, перейду куда-нибудь на оборонный завод. Да меня, наверно, скоро пошлют рыть противотанковые рвы.— На ресницах Наденьки еще блестели слезы, но на меня она посмотрела уже с важностью. — Ведь я москвичка.
Мы дошли до Георгиевского сквера с мрачной кирпичной церковью без креста. Вязы в сквере стояли полуголые, почерневшие, истоптанные газоны были засорены жухлым грязно-бронзовым листом. Кусты за чугунной оградой давно не подстригали, и серо-голубые прутья торчали во все стороны.
— А вы, Ксения? — спросил я молчавшую девушку.
Она неопределенно пожала плечами.
— Институт наш, по слухам, эвакуируют в Казань, на Волгу. Но, может, и я еще останусь. У нас, кажется, хотят сделать набор в части ПВО. Защищать Москву. Меня, конечно, возьмут.
В этом скверике мы и расстались: мне уже было пора в ополченскую роту, Наденька вдруг сделалась задумчива, молчалива, Мы наспех поцеловались, и я вскочил в отходящий трамвай, Такой я и запомнил Наденьку Ольшанову навсегда: с милым, застенчиво склоненным лицом, с заплаканными, припухшими и сияющими глазами.
— Вы точно переродились, Антон. Этакий... огонек в глазах, всегда выбриты, новый галстук купили: прямо интересный мужчина!
В очередное воскресенье мы условились с Наденькой пойти в кино. Неожиданно положение на фронте резко и тревожно изменилось: немцы взяли Вязьму и двинулись на Можайск; под ударом оказалась Москва. Наш институт получил приказ немедленно эвакуироваться в Орск на Урале. Я снова отправился в райвоенкомат и, наконец, добился того, о чем хлопотал все эти месяцы войны.
В тот же день я позвонил Наденьке из автомата с Киевского вокзала и спросил, не может ли она приехать к зоопарку: нам надо срочно увидеться.
Встретил я ее на трамвайной остановке. Наденька была не одна, за нею с моторного вагона сошла Ксения в зеленой шерстяной косынке, клетчатом пальто. Я был в очках и отлично их видел: подруги оживленно разговаривали.
— Что, Антон, за срочность? — весело сказала мне Наденька. — Ничего по телефону не объяснили. Берите нас под руку, идемте отсюда, а то все смотрят.
Мы пошли по сырому тротуару Большой Грузинской, вдоль резной чугунной решетки зоопарка.
— Я через два часа покидаю Москву. Пришел проститься.
Я почувствовал, как дрогнула рука Наденьки; она круто остановилась, спросила растерянно, с испугом:
— Уже? С учреждением в этот свой Орск?
— Нет.
— А куда же?
Эту минуту я навсегда запомнил. Наденька быстро вскинула на меня светлые пушистые ресницы. Мы все трое стояли около высокой чугунной решетки зоопарка. За оградой виднелась голая зеленая скамейка с прилипшими багровыми листьями клена, тусклый, оловянный пруд, покрытый мелкой рябью, пустые вольеры на том берегу. Темные дождевые облака низко плыли над мокрыми крышами, над высокой стеной дома, грубо, пестро размалеванной в целях маскировки. Дул холодный сырой ветер.
— Меня приняли в ополчение.
— Но вы же близорукий! — воскликнула Ксения. — А вдруг потеряете очки?
Не отрывая взгляда от Наденьки, я вынул из кармана два запасных футляра. Наденька побледнела так, что на лбу, на верхней части щек стали заметней веснушки, растерянно переглянулась с Ксенией. Вдруг она закинула мне руки за шею и крепко-крепко поцеловала в губы. Я никак не ожидал этого и растерялся.
— Надя, Надюша, Наденька, неужели вы... — бормотал я. — А я уже перестал верить. И вы... ты будешь мне писать на фронт?
Она отвернулась и пошла по Большим Грузинам вдоль зеленого забора зоопарка, служившего продолжением чугунной решетки. Губы ее сразу распухли, по лицу текли слезы, она комкала в руке батистовый расшитый платочек и старалась улыбнуться, чтобы не расплакаться совсем,
— Вы скоро эвакуируетесь? — спросил я первое, что пришло на язык. От волнения, от нахлынувшего счастья я плохо соображал.
— Папа отказался ехать с художниками в Алма-Ату,— ответила она не сразу. — Мы остаемся.
— Как остаетесь? — испугался теперь я. — Что же, Наденька, вы будете здесь делать? Москва в опасности.
— Я же ведь работаю, вы забыли? А если закроют фабрику мультипликационных фильмов, перейду куда-нибудь на оборонный завод. Да меня, наверно, скоро пошлют рыть противотанковые рвы.— На ресницах Наденьки еще блестели слезы, но на меня она посмотрела уже с важностью. — Ведь я москвичка.
Мы дошли до Георгиевского сквера с мрачной кирпичной церковью без креста. Вязы в сквере стояли полуголые, почерневшие, истоптанные газоны были засорены жухлым грязно-бронзовым листом. Кусты за чугунной оградой давно не подстригали, и серо-голубые прутья торчали во все стороны.
— А вы, Ксения? — спросил я молчавшую девушку.
Она неопределенно пожала плечами.
— Институт наш, по слухам, эвакуируют в Казань, на Волгу. Но, может, и я еще останусь. У нас, кажется, хотят сделать набор в части ПВО. Защищать Москву. Меня, конечно, возьмут.
В этом скверике мы и расстались: мне уже было пора в ополченскую роту, Наденька вдруг сделалась задумчива, молчалива, Мы наспех поцеловались, и я вскочил в отходящий трамвай, Такой я и запомнил Наденьку Ольшанову навсегда: с милым, застенчиво склоненным лицом, с заплаканными, припухшими и сияющими глазами.
VII
Вечером наша рота шагала по Волоколамскому шоссе. Я был в длинной не по росту шинели, плечо мне резала винтовка, по боку стучал котелок. Справа расстилались пустые огороды с посохшей ботвой невыкопанной картошки; слева из-за реденького перелеска сиротливо выглядывали брошенные дачи. За моей спиной осталась далекая Москва, ее переулки, бульвары, люди — и с ними Наденька, любимая, близкая. Я чувствовал себя сильным; я не мог отступать, я должен был защитить всех.
НАЛЬ
I
CТУЧА когтями по полу, Наль вышел в переднюю и, склонив набок морду, настороженно посмотрел на
входную дверь: верхняя губа его приподнялась, обнажив острые клыки. Полминуты спустя за дверью раздался электрический звонок. Людмила Николаевна показалась из кухни с шумовкой в руках.
— Кто там?
С площадки лестницы глухо ответили:
— Это я, мама.
Шумовка выпала из рук Людмилы Николаевны. Вот уже неделя как она не видела сына Вячеслава, который ночевал в школе, где помещалась его ополченская рота. Она торопливо сияла железную цепочку с английского замка и, пораженная, отступила назад. Вячеслав стоял за порогом наголо остриженный, распространяя вокруг себя запах новой военной формы. Людмила Николаевна всем своим существом поняла, что, значит, скоро придется расстаться с сыном, и, может быть, навсегда.
— Уже обмундировали? — пробормотала она.
За ее спиной раздалось глухое короткое рычание, и в воздухе мелькнуло желтое, большое, сильное тело. Невольное движение Людмилы Николаевны в сторону помешало Налю: он промахнулся, и его страшные челюсти сомкнулись лишь на обшлаге гимнастерки Вячеслава. Как все собаки, от природы пригодные к несению сторожевой охраны, Наль всегда ловил за правую руку. Хватка у него была мертвая.
— Налик! — закричал Вячеслав. — На место!
Услышав голос вошедшего человека, Наль в недоумении остановился, поднял короткие уши. Только сейчас он узнал хозяина, сконфуженно замахал обрубком хвоста и отошел. Он был из породы немецких боксеров, а эти собаки близоруки от рождения. Наль привыкал к запаху, к внешнему виду людей, к их одежде, но стоило им сменить костюм, шапку, как в первую минуту он становился опасен. Долго не видя знакомого человека, пес мог забыть его, но, услышав его голос, сразу узнавал, ласкался к нему, старался лизнуть в губы — «поцеловать», как говорила Людмила Николаевна.
— Ошибся, — сказала она, нервно рассмеявшись, и оглянулась на собаку.
— Все вы тут меня не узнали, — засмеялся и Вячеслав.
Он обнял мать, и они прошли в его комнату. Наль посмотрел им вслед, потянулся, раскрыв жаркую пасть, и прижмурился, словно хотел сказать: «И почему это люди так меняются? Носили б одну одежду, как мы. А то вот я и опростоволосился», Наль был в расцвете своих собачьих сил: ему недавно исполнилось четыре года. Не очень высокий, как все немецкие боксеры, с широкой квадратной мордой, с широкой грудью, на толстых кривых лапах, он весь состоял из мускулов и сухожилий и весил тридцать шесть килограммов. Глаза его с желтым белком были похожи на два ореха, на голове — пять родинок: признак чистых кровей. Наль был известен свирепостью всему городу: на последней выставке собак, устроенной Осоавиахимом, он чуть не разорвал посетителя, неосторожно подошедшего на шаг ближе, чем полагалось.
Постояв еще немного, Наль опустил морду и, помахивая обрубком хвоста, пошел за хозяевами в другую комнату.
— Что ж ты, Славочка, раньше не забегал? — говорила Людмила Николаевна, с нежностью рассматривая сына, отыскивая на его лице перемены. Ей уже казалось, что за неделю жизни вне дома он похудел.
— Нельзя было, мама. Увольнительных никому не давали.
Поднявшись на носки, Людмила Николаевна поцеловала сына в лоб, погладила по голове.
— А теперь надолго домой?
Вячеслав, точно не расслышав, прошелся по комнате; вот знакомый стол с короткой ножкой, под которую была подложена книга; вот диван с обтершейся клеенкой, на нем нередко спал он вместе с Налем; вот дорогая ему полка с книгами по электротехнике, портрет Эдисона; вот висят боксерские перчатки, обтянутая кожей «груша» — в последний год он дважды выступал на ринге и принес своему обществу «Наука» победу. Из небольшого окна видны две березы в палисаднике, ракита, а за низеньким частоколом — железные крыши домов, и там, в вечереющей дали, — Волга.
— Вячеслав, Славочка! — раздался сзади встревоженный голос матери. — Что же ты мне не отвечаешь?
— А, мам? О чем ты? — голос его звучал намеренно приподнято.
— Ты от меня что-то скрываешь. А ну-ка, посмотри мне в глаза.
Людмила Николаевна стояла растерянная, крепко сжимая руки и глядя на сына с тревогой и мольбою. Вот та минута, которой так боялся Вячеслав, когда шел из казармы домой: как ей сказать, что их рота уже завтра выступает на фронт?
— Уже и раскисла, мать, — сказал он со смехом. — Ну что ты, что? Я в гости пришел, радоваться должна, А вчера я видел Григория Иваныча, директора; наш завод переходит на выпуск таких штучек, от которых гитлеровцам, ой, как не поздоровится. Одним словом, мама, к зиме турнем фашистов в «дейчлянд». Слухи ж насчет нашего города .— это все сплетни. Не отдадим! — Вячеслав волновался и все больше краснел.
Людмила Николаевна почти беззвучно прошептала:
— Значит, пришел проститься?
Из соседней комнаты, где висел репродуктор, передававший какую-то музыку, по всей квартире вдруг распространилась гнетущая тишина. Затем подчеркнуто спокойный голос диктора произнес: «Граждане, воздушная тревога. Граждане, воздушная тревога». И сразу же радио заныло, передавая гудки заводов, стенящий. рев парохода на Волге, крики локомотивов на станции. Наль беспокойно прислушался, заворчал и отрывисто гавкнул. Кинулся было под стол, в угол, но вернулся и прижался к сапогам Вячеслава, как бы прося у него защиты, жалобно скуля. Людмила Николаевна схватила сына за руку, боясь его потерять; на глазах у нее блеснули слезы.
— Видишь, мамуся, разве так можно жить? — возбужденно сказал он. — Опять эти воздушные, бандиты... Я иду защищать свой дом, свой город. Понимаешь, родная, нельзя иначе. Ты не волнуйся... не надо! Мы все равно победим. Ну, я побегу в роту. Ладно? По тревоге мы все должны быть в сборе.
Он крепко поцеловал мать, Людмила Николаевна смахнула ладонью слезы.
— Иди, мой мальчик, иди. Дай я еще раз на тебя погляжу. А впрочем, подожди минутку. Налик здесь волнуется, в подвале же чувствует себя гораздо спокойней: там не так слышно бомбежку, Сейчас я только принесу намордник.
Она вышла в свою комнату,
За окном раздался перекатывающийся грохот первых зениток: противовоздушные батареи открыли стрельбу по вражеским самолетам, Наль заскулил еще жалобней и, встав на задние лапы, уперся передними в грудь Вячеслава. Глаза у него стали тусклые, грустные и умоляющие.
— Что, дружище, плохо? — сказал Вячеслав, гладя его обрубленные уши, складки на толстой короткой шее, покрытой блестящей желтой шерстью, — Ты что же это нынче на меня бросился? Как же ты меня встретишь после войны, когда я демобилизуюсь?
Наль взвизгнул, подпрыгнул и лизнул Вячеслава в подбородок: «поцеловал», Вячеслав крепко прижал его к себе, погладил широкий лоб с белой залысиной в желобке.
Из своей комнаты вышла Людмила Николаевна с намордником в руках.
входную дверь: верхняя губа его приподнялась, обнажив острые клыки. Полминуты спустя за дверью раздался электрический звонок. Людмила Николаевна показалась из кухни с шумовкой в руках.
— Кто там?
С площадки лестницы глухо ответили:
— Это я, мама.
Шумовка выпала из рук Людмилы Николаевны. Вот уже неделя как она не видела сына Вячеслава, который ночевал в школе, где помещалась его ополченская рота. Она торопливо сияла железную цепочку с английского замка и, пораженная, отступила назад. Вячеслав стоял за порогом наголо остриженный, распространяя вокруг себя запах новой военной формы. Людмила Николаевна всем своим существом поняла, что, значит, скоро придется расстаться с сыном, и, может быть, навсегда.
— Уже обмундировали? — пробормотала она.
За ее спиной раздалось глухое короткое рычание, и в воздухе мелькнуло желтое, большое, сильное тело. Невольное движение Людмилы Николаевны в сторону помешало Налю: он промахнулся, и его страшные челюсти сомкнулись лишь на обшлаге гимнастерки Вячеслава. Как все собаки, от природы пригодные к несению сторожевой охраны, Наль всегда ловил за правую руку. Хватка у него была мертвая.
— Налик! — закричал Вячеслав. — На место!
Услышав голос вошедшего человека, Наль в недоумении остановился, поднял короткие уши. Только сейчас он узнал хозяина, сконфуженно замахал обрубком хвоста и отошел. Он был из породы немецких боксеров, а эти собаки близоруки от рождения. Наль привыкал к запаху, к внешнему виду людей, к их одежде, но стоило им сменить костюм, шапку, как в первую минуту он становился опасен. Долго не видя знакомого человека, пес мог забыть его, но, услышав его голос, сразу узнавал, ласкался к нему, старался лизнуть в губы — «поцеловать», как говорила Людмила Николаевна.
— Ошибся, — сказала она, нервно рассмеявшись, и оглянулась на собаку.
— Все вы тут меня не узнали, — засмеялся и Вячеслав.
Он обнял мать, и они прошли в его комнату. Наль посмотрел им вслед, потянулся, раскрыв жаркую пасть, и прижмурился, словно хотел сказать: «И почему это люди так меняются? Носили б одну одежду, как мы. А то вот я и опростоволосился», Наль был в расцвете своих собачьих сил: ему недавно исполнилось четыре года. Не очень высокий, как все немецкие боксеры, с широкой квадратной мордой, с широкой грудью, на толстых кривых лапах, он весь состоял из мускулов и сухожилий и весил тридцать шесть килограммов. Глаза его с желтым белком были похожи на два ореха, на голове — пять родинок: признак чистых кровей. Наль был известен свирепостью всему городу: на последней выставке собак, устроенной Осоавиахимом, он чуть не разорвал посетителя, неосторожно подошедшего на шаг ближе, чем полагалось.
Постояв еще немного, Наль опустил морду и, помахивая обрубком хвоста, пошел за хозяевами в другую комнату.
— Что ж ты, Славочка, раньше не забегал? — говорила Людмила Николаевна, с нежностью рассматривая сына, отыскивая на его лице перемены. Ей уже казалось, что за неделю жизни вне дома он похудел.
— Нельзя было, мама. Увольнительных никому не давали.
Поднявшись на носки, Людмила Николаевна поцеловала сына в лоб, погладила по голове.
— А теперь надолго домой?
Вячеслав, точно не расслышав, прошелся по комнате; вот знакомый стол с короткой ножкой, под которую была подложена книга; вот диван с обтершейся клеенкой, на нем нередко спал он вместе с Налем; вот дорогая ему полка с книгами по электротехнике, портрет Эдисона; вот висят боксерские перчатки, обтянутая кожей «груша» — в последний год он дважды выступал на ринге и принес своему обществу «Наука» победу. Из небольшого окна видны две березы в палисаднике, ракита, а за низеньким частоколом — железные крыши домов, и там, в вечереющей дали, — Волга.
— Вячеслав, Славочка! — раздался сзади встревоженный голос матери. — Что же ты мне не отвечаешь?
— А, мам? О чем ты? — голос его звучал намеренно приподнято.
— Ты от меня что-то скрываешь. А ну-ка, посмотри мне в глаза.
Людмила Николаевна стояла растерянная, крепко сжимая руки и глядя на сына с тревогой и мольбою. Вот та минута, которой так боялся Вячеслав, когда шел из казармы домой: как ей сказать, что их рота уже завтра выступает на фронт?
— Уже и раскисла, мать, — сказал он со смехом. — Ну что ты, что? Я в гости пришел, радоваться должна, А вчера я видел Григория Иваныча, директора; наш завод переходит на выпуск таких штучек, от которых гитлеровцам, ой, как не поздоровится. Одним словом, мама, к зиме турнем фашистов в «дейчлянд». Слухи ж насчет нашего города .— это все сплетни. Не отдадим! — Вячеслав волновался и все больше краснел.
Людмила Николаевна почти беззвучно прошептала:
— Значит, пришел проститься?
Из соседней комнаты, где висел репродуктор, передававший какую-то музыку, по всей квартире вдруг распространилась гнетущая тишина. Затем подчеркнуто спокойный голос диктора произнес: «Граждане, воздушная тревога. Граждане, воздушная тревога». И сразу же радио заныло, передавая гудки заводов, стенящий. рев парохода на Волге, крики локомотивов на станции. Наль беспокойно прислушался, заворчал и отрывисто гавкнул. Кинулся было под стол, в угол, но вернулся и прижался к сапогам Вячеслава, как бы прося у него защиты, жалобно скуля. Людмила Николаевна схватила сына за руку, боясь его потерять; на глазах у нее блеснули слезы.
— Видишь, мамуся, разве так можно жить? — возбужденно сказал он. — Опять эти воздушные, бандиты... Я иду защищать свой дом, свой город. Понимаешь, родная, нельзя иначе. Ты не волнуйся... не надо! Мы все равно победим. Ну, я побегу в роту. Ладно? По тревоге мы все должны быть в сборе.
Он крепко поцеловал мать, Людмила Николаевна смахнула ладонью слезы.
— Иди, мой мальчик, иди. Дай я еще раз на тебя погляжу. А впрочем, подожди минутку. Налик здесь волнуется, в подвале же чувствует себя гораздо спокойней: там не так слышно бомбежку, Сейчас я только принесу намордник.
Она вышла в свою комнату,
За окном раздался перекатывающийся грохот первых зениток: противовоздушные батареи открыли стрельбу по вражеским самолетам, Наль заскулил еще жалобней и, встав на задние лапы, уперся передними в грудь Вячеслава. Глаза у него стали тусклые, грустные и умоляющие.
— Что, дружище, плохо? — сказал Вячеслав, гладя его обрубленные уши, складки на толстой короткой шее, покрытой блестящей желтой шерстью, — Ты что же это нынче на меня бросился? Как же ты меня встретишь после войны, когда я демобилизуюсь?
Наль взвизгнул, подпрыгнул и лизнул Вячеслава в подбородок: «поцеловал», Вячеслав крепко прижал его к себе, погладил широкий лоб с белой залысиной в желобке.
Из своей комнаты вышла Людмила Николаевна с намордником в руках.
II
Город защищался долго, упорно. Когда тупорылые фашистские танки прорвали оборону, оккупанты не нашли в нем ни заводов, ни учреждений, ни школ. Но Людмила Николаевна эвакуироваться не успела. Горе ее еще усугублялось тем, что она больше ни разу не увидела сына и лишь из письма знала о его зачислении в разведку, Это письмо — последнее от Вячеслава — она перечитывала по нескольку раз в день и носила в сумочке, где хранила документы и продуктовые карточки.
В первый же вечер по занятии фашистами города к ней на квартиру поселили долговязого обер-лейтенанта из воинского соединения Ваффен СС «Мертвая голова». Поставив у двери два чемодана: фибровый и дюралевый, обер-лейтенант, твердо стуча сапогами, прошелся по квартире; осмотрел полутемную ванную, заглянул в прихожей за сундук, открыл большой платяной шкаф. Затем толкнул дверь в комнату Людмилы Николаевны: она оказалась запертой. Обер-лейтенант быстро и подозрительно глянул на хозяйку, резко, на ломаном языке спросил:
—— Почейму?
— Там... собака, — пытаясь не волноваться, ответила Людмила Николаевна. — Это последний друг, который у меня остался. Я делю с ней паек и... прошу вас не убивать ее.
Она говорила по-немецки. Обер-лейтенант поднял рыжие брови.
— Вы знаете мой язык?
— Да. До войны я преподавала немецкий в двадцать седьмой средней школе.
Подозрительность, казалось, оставила обер-лейтенанта. Но все же он повелительно приказал, ткнув на дверь пальцем в белой перчатке:
— Откройте!
Обер-лейтенант пропустил вперед Людмилу Николаевну, потом вошел сам. Рука его лежала на колодке парабеллума, висевшего сбоку. На коврике, привязанный парфорсом за спинку кровати, стоял Наль. Он крупно дрожал, перебирал сильными лапами. Одетый в намордник, Наль не мог лаять, но от волнения беспрерывно завывал и повизгивал. Комната Людмилы Николаевны была скромно обставлена: круглый стол посредине, сервант у стены и трюмо. Обер-лейтенант окинул все это одним взглядом, снял руку с парабеллума и заложил ее за спину: теперь он с интересом рассматривал собаку. При входе чужого человека, запах которого Наль давно чувствовал, пес рванулся и чуть не упал, так как парфорс с железными шипами, обращенными внутрь, отбросил его назад. Шерсть на нем встала и потемнела на спине, глаза налились кровью, страшные верхние клыки были обнажены, и пена обметала губы. Наль зарычал, но рычание оборвалось тут же, на первой ноте. Серые глаза обер-лейтенанта смотрели холодно, но видно было, что он любовался породистой собакой. Под щеткой его усов скользнула улыбка. Стоя вполоборота к хозяйке, он спросил:
— Чистокровный немецкий боксер? И у вас есть паспорт на него?
— Есть.
— Зовут Наль? Это что: имя русского полководца... писателя? Ах, сказочного индийского царевича! Значит, это должен быть действительно благородный пес.
Улыбка обер-лейтенанта раздвинулась несколько шире, он совсем обернулся к Людмиле Николаевне, произнес безапелляционным тоном:
— Снимите с пса намордник и отвяжите. Чего-чего, а этого Людмила Николаевна никак не ожидала.
— Но... Наль сейчас сильно зол, — растерянно проговорила она, чувствуя, что произносит совсем не те слова. — Я не могу отвечать за последствия, При его мертвой хватке...
— Потрудитесь делать то, что вам приказывают. И без жалоб, я вашу собаку убивать не стану.
«Ну, так пусть пеняет на себя», — и затрясшимися руками она с тайным злорадством отвязала парфорс, сняла намордник. Наль почувствовал себя свободным. Это было невероятно, и в первое мгновение он даже не поверил тому, что с ним произошло. Когда к ним приходили чужие люди, его запирали в отдельную комнату, а если и показывали — Наль знал, что хозяева им гордятся, — то держали за парфорс и стальную цепочку. На случай, если пес все-таки сорвется, посетителя сажали в угол и перед ним садились сами, огораживая его, как барьером. Наль понимал, что сегодняшний пришелец не простой гость. Тревожное настроение хозяйки целиком передавалось ему. И теперь при виде чужого человека, ошеломленный, ослепленный своей яростью, Наль даже не мог броситься на него, а от нервного напряжения стал икать.
Обер-лейтенант пристально, не смигнув, глядя ему в глаза, сделал несколько твердых шагов вперед и очутился возле кровати.
— Но-о! На-аль, На-аль, — с повелительной лаской произнес он.
Пес пригнулся, вжал голову, заложил назад уши, но по-прежнему не делал прыжка: что-то угнетало его, Он весь насторожился, понимая, что предстоит какая-то страшная, непонятная борьба. Одним краем глаза Наль видел, что хозяйка напряженно следит за пришельцем, от которого шли неприятные, незнакомые запахи. Наль весь присел, едва не касаясь животом пола. Вот над его мордой уверенно появилась большая сильная рука и в следующую же секунду, сбросив оцепенение, боксер подпрыгнул, как развернувшаяся пружина, и его страшные челюсти сомкнулись, а во рту он ощутил теплую кровь. От запаха чужой крови пес совсем рассвирепел. Но странно: рука не отдернулась, даже не дрогнула, а голос повелительно сказал:
— Наль!
Пес не разжимал зубов. Другая левая рука человека погладила ему голову, затем поднесла к его носу вынутую из кармана плитку шоколада.
— Отпусти руку, Наль.
Серые, словно светящиеся, глаза пришельца смотрели прямо в его глаза. Наль почувствовал, что не может дольше вынести этого взгляда.
— Ну? Кому я говорю?
И собака разжала зубы.
Продолжая властно глядеть ему в глаза, обер-лейтенант той же укушенной правой рукой еще раз погладил собаку, сел рядом на кровать. Делал он это спокойно, уверенно, как хозяин. Наль какую-то минуту колебался, потом осторожно взял шоколад и съел.
Людмила Николаевна стояла разочарованная, пораженная, с трудом веря глазам. Ее Наль, свирепый, чернозевый Наль, был усмирен, как простая дворняжка. А она-то пять минут тому назад ожидала, что он разорвет офицера.
— Это непостижимо, — только и повторяла она. — Это непостижимо.
— О! — самодовольно усмехнулся обер-лейтенант. — Я это делаю не первый раз. Когда-то юношей я был дрессировщиком в бродячем цирке, потом четыре года — кинологом и имел дело с полудикими собаками, которых надо было приучать к несению сторожевой службы. Собаки меня боятся,
Обер-лейтенант перевязал носовым платком правую руку, встал, докончил назидательно:
— Мы, наци, особенно члены альгемайне СС, привыкли брать все, что нам понравится. Мы никогда не просим. А кто нам не подчиняется, того мы уничтожаем. Это знает вся Европа. Кстати, вон у вас на серванте будильник: мне такой нужен. Вам торопиться некуда. Школа ваша теперь закрыта. А. мне надо вовремя подыматься на работу. Теперь же, мадам... Глушкофф, покажите, есть ли в вашей квартире еще комнаты?
Комната Вячеслава ему понравилась, и он сказал, что займет ее. Он сунул парабеллум под подушку дивана, заперся и лег спать.
В первый же вечер по занятии фашистами города к ней на квартиру поселили долговязого обер-лейтенанта из воинского соединения Ваффен СС «Мертвая голова». Поставив у двери два чемодана: фибровый и дюралевый, обер-лейтенант, твердо стуча сапогами, прошелся по квартире; осмотрел полутемную ванную, заглянул в прихожей за сундук, открыл большой платяной шкаф. Затем толкнул дверь в комнату Людмилы Николаевны: она оказалась запертой. Обер-лейтенант быстро и подозрительно глянул на хозяйку, резко, на ломаном языке спросил:
—— Почейму?
— Там... собака, — пытаясь не волноваться, ответила Людмила Николаевна. — Это последний друг, который у меня остался. Я делю с ней паек и... прошу вас не убивать ее.
Она говорила по-немецки. Обер-лейтенант поднял рыжие брови.
— Вы знаете мой язык?
— Да. До войны я преподавала немецкий в двадцать седьмой средней школе.
Подозрительность, казалось, оставила обер-лейтенанта. Но все же он повелительно приказал, ткнув на дверь пальцем в белой перчатке:
— Откройте!
Обер-лейтенант пропустил вперед Людмилу Николаевну, потом вошел сам. Рука его лежала на колодке парабеллума, висевшего сбоку. На коврике, привязанный парфорсом за спинку кровати, стоял Наль. Он крупно дрожал, перебирал сильными лапами. Одетый в намордник, Наль не мог лаять, но от волнения беспрерывно завывал и повизгивал. Комната Людмилы Николаевны была скромно обставлена: круглый стол посредине, сервант у стены и трюмо. Обер-лейтенант окинул все это одним взглядом, снял руку с парабеллума и заложил ее за спину: теперь он с интересом рассматривал собаку. При входе чужого человека, запах которого Наль давно чувствовал, пес рванулся и чуть не упал, так как парфорс с железными шипами, обращенными внутрь, отбросил его назад. Шерсть на нем встала и потемнела на спине, глаза налились кровью, страшные верхние клыки были обнажены, и пена обметала губы. Наль зарычал, но рычание оборвалось тут же, на первой ноте. Серые глаза обер-лейтенанта смотрели холодно, но видно было, что он любовался породистой собакой. Под щеткой его усов скользнула улыбка. Стоя вполоборота к хозяйке, он спросил:
— Чистокровный немецкий боксер? И у вас есть паспорт на него?
— Есть.
— Зовут Наль? Это что: имя русского полководца... писателя? Ах, сказочного индийского царевича! Значит, это должен быть действительно благородный пес.
Улыбка обер-лейтенанта раздвинулась несколько шире, он совсем обернулся к Людмиле Николаевне, произнес безапелляционным тоном:
— Снимите с пса намордник и отвяжите. Чего-чего, а этого Людмила Николаевна никак не ожидала.
— Но... Наль сейчас сильно зол, — растерянно проговорила она, чувствуя, что произносит совсем не те слова. — Я не могу отвечать за последствия, При его мертвой хватке...
— Потрудитесь делать то, что вам приказывают. И без жалоб, я вашу собаку убивать не стану.
«Ну, так пусть пеняет на себя», — и затрясшимися руками она с тайным злорадством отвязала парфорс, сняла намордник. Наль почувствовал себя свободным. Это было невероятно, и в первое мгновение он даже не поверил тому, что с ним произошло. Когда к ним приходили чужие люди, его запирали в отдельную комнату, а если и показывали — Наль знал, что хозяева им гордятся, — то держали за парфорс и стальную цепочку. На случай, если пес все-таки сорвется, посетителя сажали в угол и перед ним садились сами, огораживая его, как барьером. Наль понимал, что сегодняшний пришелец не простой гость. Тревожное настроение хозяйки целиком передавалось ему. И теперь при виде чужого человека, ошеломленный, ослепленный своей яростью, Наль даже не мог броситься на него, а от нервного напряжения стал икать.
Обер-лейтенант пристально, не смигнув, глядя ему в глаза, сделал несколько твердых шагов вперед и очутился возле кровати.
— Но-о! На-аль, На-аль, — с повелительной лаской произнес он.
Пес пригнулся, вжал голову, заложил назад уши, но по-прежнему не делал прыжка: что-то угнетало его, Он весь насторожился, понимая, что предстоит какая-то страшная, непонятная борьба. Одним краем глаза Наль видел, что хозяйка напряженно следит за пришельцем, от которого шли неприятные, незнакомые запахи. Наль весь присел, едва не касаясь животом пола. Вот над его мордой уверенно появилась большая сильная рука и в следующую же секунду, сбросив оцепенение, боксер подпрыгнул, как развернувшаяся пружина, и его страшные челюсти сомкнулись, а во рту он ощутил теплую кровь. От запаха чужой крови пес совсем рассвирепел. Но странно: рука не отдернулась, даже не дрогнула, а голос повелительно сказал:
— Наль!
Пес не разжимал зубов. Другая левая рука человека погладила ему голову, затем поднесла к его носу вынутую из кармана плитку шоколада.
— Отпусти руку, Наль.
Серые, словно светящиеся, глаза пришельца смотрели прямо в его глаза. Наль почувствовал, что не может дольше вынести этого взгляда.
— Ну? Кому я говорю?
И собака разжала зубы.
Продолжая властно глядеть ему в глаза, обер-лейтенант той же укушенной правой рукой еще раз погладил собаку, сел рядом на кровать. Делал он это спокойно, уверенно, как хозяин. Наль какую-то минуту колебался, потом осторожно взял шоколад и съел.
Людмила Николаевна стояла разочарованная, пораженная, с трудом веря глазам. Ее Наль, свирепый, чернозевый Наль, был усмирен, как простая дворняжка. А она-то пять минут тому назад ожидала, что он разорвет офицера.
— Это непостижимо, — только и повторяла она. — Это непостижимо.
— О! — самодовольно усмехнулся обер-лейтенант. — Я это делаю не первый раз. Когда-то юношей я был дрессировщиком в бродячем цирке, потом четыре года — кинологом и имел дело с полудикими собаками, которых надо было приучать к несению сторожевой службы. Собаки меня боятся,
Обер-лейтенант перевязал носовым платком правую руку, встал, докончил назидательно:
— Мы, наци, особенно члены альгемайне СС, привыкли брать все, что нам понравится. Мы никогда не просим. А кто нам не подчиняется, того мы уничтожаем. Это знает вся Европа. Кстати, вон у вас на серванте будильник: мне такой нужен. Вам торопиться некуда. Школа ваша теперь закрыта. А. мне надо вовремя подыматься на работу. Теперь же, мадам... Глушкофф, покажите, есть ли в вашей квартире еще комнаты?
Комната Вячеслава ему понравилась, и он сказал, что займет ее. Он сунул парабеллум под подушку дивана, заперся и лег спать.
III
Квартира пропиталась запахом постороннего человека. Офицер не вмешивался в жизнь Людмилы Николаевны и предупредил, чтобы она не задавала ему никаких вопросов. Все, что делает обер-лейтенант имперской армии войскового соединения Ваффен СС «Мертвая голова» герр Мориц Юрмшер, «так надо». С утра он уходил на службу в охранку и там проводил целый день. Иногда ему случалось возвращаться ночью, тогда его привозили на военной машине: ночью гитлеровцы избегали поодиночке ходить по городу. По утрам к Морицу Юрмшеру являлся денщик; он чистил офицерские сапоги, топил печь, убирал комнату. С Людмилой Николаевной обер-лейтенант обращался вежливо, но всем своим поведением подчеркивал, что в этом доме скорее он хозяин, она же — квартирантка. Иногда вечером Мориц Юрмшер сам готовил себе ужин: видимо, боялся отравления. Впрочем, большей частью он только варил кофе.
Дня два спустя к Глушковой зашла Веденеева, жена соседа-водопроводчика, бойкая, расторопная старушка в бархатной вытертой шубейке.
— Ох, что в городе-то деется! В комендатуре всех мужчин и женщин на учет берут, гоняют окопы рыть. Кооперация не торгует. Булочные тоже. Ходить по улицам дозволяют лишь дотемна, а кого поймают ночью — в гестапо, на пытки: партизаны, мол. Вербуют девушек... — она наклонилась к уху Людмилы Николаевны, испуганно зашептала. Строго глянула ей в глаза. — Это на что похоже? Для офицеров отдельно и для солдат отдельно. Вот псы! Только что красный фонарь на таких домах не вешают. Господи, скорее бы наши их прогнали... и вы сынка своего тогда увидите.
— О, только бы разок взглянуть на Славочку, — сказала Людмила Николаевна и вытерла платком глаза. — Там и умереть можно.
— Что вы! Нельзя падать духом... крепиться надо.
Соседка Веденеева ушла.
В городе действительно жить становилось все труднее. Электростанция и водопровод не работали, продукты населению перестали выдавать; появился, правда, черный рынок, бары, кабаре, да откуда на это было взять денег людям? Горожане разбредались по деревням менять вещи на продукты, но по дороге на них нападали гитлеровцы: под предлогом борьбы с партизанщиной они отбирали вещи, а сопротивляющихся расстреливали на месте.
В один из вечеров Мориц Юрмшер пригласил в «свою» комнату хозяйку. На столе у него блестела коробка бобов с мясом, консервированное молоко и лежало полбуханки хлеба.
— Кушайте. Это вам, — сказал он с самодовольной улыбкой.
Школа, где преподавала Людмила Николаевна, была закрыта и превращена в госпиталь; учительница жила впроголодь.
Дня два спустя к Глушковой зашла Веденеева, жена соседа-водопроводчика, бойкая, расторопная старушка в бархатной вытертой шубейке.
— Ох, что в городе-то деется! В комендатуре всех мужчин и женщин на учет берут, гоняют окопы рыть. Кооперация не торгует. Булочные тоже. Ходить по улицам дозволяют лишь дотемна, а кого поймают ночью — в гестапо, на пытки: партизаны, мол. Вербуют девушек... — она наклонилась к уху Людмилы Николаевны, испуганно зашептала. Строго глянула ей в глаза. — Это на что похоже? Для офицеров отдельно и для солдат отдельно. Вот псы! Только что красный фонарь на таких домах не вешают. Господи, скорее бы наши их прогнали... и вы сынка своего тогда увидите.
— О, только бы разок взглянуть на Славочку, — сказала Людмила Николаевна и вытерла платком глаза. — Там и умереть можно.
— Что вы! Нельзя падать духом... крепиться надо.
Соседка Веденеева ушла.
В городе действительно жить становилось все труднее. Электростанция и водопровод не работали, продукты населению перестали выдавать; появился, правда, черный рынок, бары, кабаре, да откуда на это было взять денег людям? Горожане разбредались по деревням менять вещи на продукты, но по дороге на них нападали гитлеровцы: под предлогом борьбы с партизанщиной они отбирали вещи, а сопротивляющихся расстреливали на месте.
В один из вечеров Мориц Юрмшер пригласил в «свою» комнату хозяйку. На столе у него блестела коробка бобов с мясом, консервированное молоко и лежало полбуханки хлеба.
— Кушайте. Это вам, — сказал он с самодовольной улыбкой.
Школа, где преподавала Людмила Николаевна, была закрыта и превращена в госпиталь; учительница жила впроголодь.