Страница:
Пружана Чеховская, староста наша, ванина девушка, его первая любовь, восторженная любительница стихов - и Пушкина с Лермонтовым и Некрасовым, и Евтушенки с Самойловым и Смеляковым, и вообще всех; она всерьез готовилась посвятить себя борьбе с детским раком (у нее от рака умерла в малолетстве сестренка): читала какие-то совсем не школьные книги по молекулярной химии, по физиологии; такая же, как Ваня, пухлощекая, круглоплечая и медлительная, с толстой русой косой до пояса, даже похожая на него из-за таких же, как у него, карих и детски-мудро смотрящих на мир глаз; эти двое до умиления трогательно смотрелись вместе;
Антоша Сенченко, белокурый красавец спортсмен, центр нападения во взрослой городской футбольной команде и капитан сборной школьников Азовска по волейболу, наивный идеалист с романтически сверкающими глазами, влюбленный в Крым, в его географию и его историю и давно, еще, наверное, в шестом классе, когда мы проходили историю древнего мира, решивший стать археологом и мечтавший организовать мощную экспедицию по планомерному, на многие годы, обследованию всех крымских степных курганов (называемых здесь скифскими), таящих столько загадок; его девушка Тася Гаранина, которую он часто брал с собою в наши ночные путешествия, гимнастка-перворазрядница, ученица ДЮСШ, светленькая, коротко стриженная по тогдашней простенькой моде, круглолицая, курносенькая - девица наивненькая, безобидная и очень добрая; Тася любила песни Ады Якушевой, Визбора, Никитина и прочих из этого ряда, и, когда на Женю снисходил стих, они с Тасей под Женин аккомпанемент на гитаре наивные те песенки весьма сердечно распевали, и мы все им подтягивали вполголоса, иронизируя про себя...
Извини меня, снисходительный читатель, за сей суховатый кадастр моих школьных друзей. Была, была в том, другом, мире - который давно сгинул общность симпатичных молодых провинциалов, чистых сердцем юношей, прекраснодушных и честолюбивых, мечтавших о мощной и полезной деятельности... судьба свела нас вместе в одном классе и сдружила, и вот возник в захолустном степном городишке союз пяти (Тася не в счет), своего рода духовный кристалл, заряженный направленным потенциалом созидательной культурной работы.
Виноградарь, врач, археолог-географ, математик, артистка... Боже мой! И у каждого - высокое вдохновение, устремление ввысь, алкание настоящего, порыв к Истине. Во всяком случае, я сейчас так ощущаю свой тогдашний настрой и думаю, что и друзья мои переживали нечто подобное - пусть мы никогда не говорили об этом и, наверное, вряд ли тогда поняли бы того, кто с нами об этом заговорил бы. Это было естественным инстинктом чистых сердец и прекрасных душ.
Ваня Синица покончит с собой (выпьет самодельного яда) через двадцать лет, когда палаческий топор коммунистической партии вырубит выведенные им элитные сорта винограда; он пришлет мне из Ялты прощальное письмо. Погибнет и профессор археологии (из его находок состоит половина коллекции крымского "скифского золота" в Эрмитаже) Антоша Сенченко при неясных обстоятельствах в ведомственной московской уютной гостинице загорелся его номер, и он сгорел. Пружана станет хирургом-онкологом и сначала уедет в родную Польшу, а потом в США, вслед за мужем-художником; спустя много лет она найдет меня в Москве, куда часто приезжает (в Москве у нее маленькая частная клиника).
Только о Жене я не знаю ничего.
В ту ночь Ваня угощал нас у костра не красным вином из своего винограда, как обычно, а изысканно-горчайшим травяным чаем собственного сбора, одновременно читая самую настоящую лекцию о целебных травах крымской степи. Ваня повествовал безыскусно, но поразительно интересно: свой рассказ он построил как историю поисков некоего рецепта, и история имела крепкий сюжет. Слушая его, мы дегустировали душистый чай (пить его из-за горечи и терпкости не представлялось возможным, а разбавлять его кипятком и тем более сыпать туда сахар Ваня не позволял), вдыхали благорастворение воздухов бархатной степной ночи, благоухающей тимьяном, и смотрели на звезды.
Над горизонтом пылало величавое семизвездье Ориона - на другом краю неба медленно взбиралась ввысь Большая Медведица - прямо над нами распростер могучие крылья Лебедь в безысходном вечно-стремительном полете к Кассиопее...
"Меотийская мистерия", говорил я себе, полоненный поэзией земного счастья и наслаждаясь бытием, и атмосферой дружества, и красотой звездного неба, и близостью Жени. Я лежал на теплой после жаркого дня послушно стелющейся траве. Истекал последний час перед полуночью - да будь ты вовек благословен, о сладчайший час, последний час в моей жизни, когда я пребывал еще в полном неведении о том, что ждет меня впереди...
В ту ночь, когда воззвали с обычной просьбой спеть, непривычно взволнованной вступила в круг света Женя с гитарой в руках, исполненная трепета надземного полета, лицо не от костра, а другим каким-то светом озарено, глаза в трепещущих отсветах плящущего пламени сияли, как два смарагда ("Не смей говорить про мои глаза, что они "зеленые"; они не зеленые и не изумрудные, а - смарагдовые..."), рыжие волосы свободно распущены по плечам.
– У меня сегодня новая программа, - произнесла ломким от волнения голосом Женя. - Ни-ни, узнав, чьи стихи, в обморок упадет...
Ни-Ни - учительница литературы Нина Николаевна - учила нас воспринимать литературу через призму шести принципов соцреализма: народность, партийность, жизнеутверждающий оптимизм, пролетарский интернационализм, еще что-то... Поэты и писатели, писавшие вне этих принципов, для нее не существовали или считались личными врагами.
Женя, огибая костер, прошла мимо всех, ступая словно не по земле, и, как всегда, легонько, по-птичьи, присела рядом со мной, на мой надувной матрасик. В этот момент ветер, налетевший из степи, дохнул на пламя; оттуда с треском прыснули искры... Вот она, вот эта секунда, когда переломилось что-то в мироздании, когда произошло что-то, чего я никак не могу передать на человеческом языке, - вот это дуновение горького полынного ветерка, прилетевшего из степного простора... Он словно обжег, но в то же время дохнул хладом. Женя, кажется, что-то почувствовала, и взгляд ее испуганно вспорхнул на меня исподлобья; этот взгляд я помню до сих пор. Она, мне показалось, хотела спросить что-то... или сказать... Но она ничего не сказала и, подумав - будто подождав чего-то, прислушиваясь, и не дождавшись, - осторожно взяла первый аккорд; над безмолвной ночной степью пронеслось низкозвучное тревожное рокотание...
Соткалась в темноте и охватила нас, обняла странная, напряженная атмосфера, рожденная строгим перебором струн. Я сидел ни жив ни мертв: он снова здесь, возник в темноте за моей спиной, и я ощутил его беззвучное, давящее дыхание, тяжесть его взора, пронизавшего пепельный мрак.
Ветерок усиливался, дышал все настойчивей.
Женя пела, прикрыв глаза, в непривычно низком регистре, медленно и почти без мелодии, вкрадчивым, почти молитвенным речитативом, словно обращаясь к кому-то из нас, но постепенно мелодия проявилась...
Я не заметил, как слезы навернулись на глаза.
– Анри де Ренье... - почти шепотом, с досадой отвечала Женя. - Но не в этом дело чьи... вы слушайте просто, хорошо?.. Потом скажете свое мнение... в целом... мне это важно...
Но возгласы Пружанки сделали-таки свое дело - сбили напряжение, которое вдруг сгустилось до почти невыносимого. Я перевел дух, тихонько отер слезы... Женя едва слышно вздохнула прерывисто.
– Счастливая ты, Жень: дал тебе Бог талант... - донесся из темноты голос Антона.
Женя нетерпеливо и досадливо тряхнула головой: мол, не отвлекайте.
– А теперь романс на мои стихи... слова мои... уж не обессудьте...
_______________
– Ну-ка, математисьен, что представляет из себя коэффициент k в графике f(x) = kx + b?
– Отвяжись... Не знаешь, могу просветить: тангенс угла наклона прямой f(x)к оси х... Чего тебе вообще от меня надо?!
– Ах-ах, мы знаем про тангенс! Похвально, похвально, юноша!.. А теоремку Пифагора уже выучили?
– Отвали ты... корчишь из себя...
Ты в ответ схватил меня за рукав, пригреб к себе и - шепотом, наклонившись, придвинув к моему уху пухлые губы почти вплотную, дыша противно-жарко и пришамкивая от удовольствия:
– Да не знаешь ты математику, не знаешь! Я - знаю, а ты - нет! И не видать тебе МГУ, как своих ушей!..
Он убавил громкость своего голоса:
– Застрянешь в своем вонючем Азовске на всю твою оставшуюся жизнь... А Женьку я у тебя забираю, забираю... Она не для тебя создана... Разуй зенки, глянь, как она на меня смотрит!.. Раздвинет она передо мной свои белые ноженьки, раздвинет... И меня лупалами не сверли, не поможет. Я так решил, и я это сделаю! Заруби себе на носу: ты слабак, и всегда был слабаком, и всегда будешь слабаком. И никогда ничем иным, понял?!
_______________
Я каждое слово твое мучительно помню, поганец; каждую интонацию.
_______________
– Спасибо, - с чувством произнесла Женя, бережно принимая от Вани полный стакан вина.
А багряная заря в небесах над нами делалась все шире, наливалась карминно-палевым сиянием, и уже на траву, на пологий склон Турецкого вала, на далекий горб скифского кургана, на крыши наших палаток ложился могучий, туманный, розоватый отствет.
– Господи, какая красота, а!.. - прошептала Пружана. - Ребятки, помяните мое слово: сколько лет пройдет, а мы будем эту зарю помнить!..
Женя улыбнулась... Она отпила немного вина. Я смотрел, как она пьет вино. Она поставила стакан на землю возле матрасика и оглянулась на меня. Мне показалось, что у нее в глазах блестели слезы.
_______________
...на дуэль!.. Ты подлюга, Литвин!.. от моего удара ты увернулся легко: сноровисто, чисто, по-боксерски молниеносно нырнул под мой кулак, и в следующий миг у меня что-то будто взорвалось в голове, и в глазах погасло; и моментально вслед за этим - разящий удар под ложечку, который лишил меня способности дыхания. Я упал - как потом выяснилось, врезавшись затылком в кирпичный цоколь...
– Это же подлость, не по-мужски, - кипятился Антон, - ты должен был предупредить, что у тебя первый разряд по боксу!
– С какой стати? Дуэль бы не состоялась. А так я получил удовольствие, мозгляку морду набил и указал ему его подлинное место. И вообще, я никому ничего не должен. Это вы все мне должны.
– Усыпить бы тебя, как бешеного пса! - не выдержал и вмешался в дискуссию добрейший наш Ваня.
_______________
Я вздрогнул: гром гитарного аккорда пронзил мне сердце, и высокий голос Жени, исполненный тоски и страха, разнесся над пустынной, раздвинувшейся под светом зари степью, предупреждая о близящейся беде:
– Ты что?! - выкрикнула она, обратив ко мне заплаканное, исказившееся от отчаянья лицо, и стряхнула мои руки с плеч...
Пружана ахнула и подбежала к ней, по дороге невзначай зацепив ногой чайник и опрокинув его, и вода вылилась в костер - извивистый клуб пара, как джинн, с шипением понесся в черное небо...
_______________
Следом за девчонками, скрывшимися в своей палатке, и Ваня с Антоном удалились, не докучая разговорами. Ваня оставил мне жбан с вином. Я воссел на моем надувном матрасике наедине с потухшим, источавшим последний горький дымок костром... Я посмотрел в озаренное небо. Никакого облака не было там, где минуту назад висела на небосводе его темная багряная масса, уже величественно-отрешенно сияли звезды... Смутный голос в темноте за спиной бормотал глухо и невнятно о каких-то "руинах души", и меня тянуло оглянуться на него, но я принудил себя не оглядываться.
Взошла наконец луна, которую так ждала романтичная наша Пружана. Огромный и словно набрякший кровью лиловый шар, источенный, как гнилой плод, огромными безобразно-бесформенными пятнами томительно-медленно взмыл из бездны и поплыл по небу.
Расступился мрак. Все преобразилось. Вокруг расстилался безмолвный багровый простор. Далеко справа теперь ясно виднелась пологая насыпь Турецкого вала, а у его подножия тускло отсвечивала гладь озера в обрамлении густых зарослей камыша. От озера уходила в степь и исчезала в мутной дали лесополоса. Скифский курган, под которым расположились наши палатки, казалось, дышал, как спящее исполинское животное: серые валуны на его склоне шевелились под зыбким светом луны, словно пытались выпростаться из земли и уползти на другую сторону, в тень...
Я был один, как дикарь в первый день творения. Я был одно целое с этой кровавой луной, с обсыпанной туманным багрянцем степью, с камышами и невидимым за холмами морем, и посему мир был безучастен ко мне: как луна безучастна к степи, как степь безучастна к морю. Логически выдержанная, как в математике, формула, из которой следовало, что в этом мире не было никого, кому я был бы нужен.
От одиночества саднило сердце. Женя, Женя...
Я налил вина в свою походную алюминиевую кружку и с наслаждением, не испытанным доселе, выпил изумительное ванино вино до дна, духовной жаждою томим.
Тоска бушевала во мне, ибо я понял, что умерла прежняя жизнь; предчувствие нехорошего, стоящего на пороге, охватило меня; я пребывал в растерянности: раняще-пронзительные романсы Жени, которые она составила на стихи Зинаиды Гиппиус, Набокова-Сирина, Мережковского, еще кого-то из эмигрантов, показали мне, в каком узеньком, удобно убогом мирке я жил до сих пор.
Как в царстве теней, не касающемся меня, прошла для меня свадьба тети Любы и Павла Сергеича минувшей весною; я знал - из невзначай услышанных разговоров тети Любы и баб Кати - о сомнениях тети Любы, пока у Павла ее Сергеича тянулся процесс развода (он ради тети Любы оставлял жену с двумя детьми) - знал, но как-то не проникался, какие же муки душевные должна была испытывать милая моя тетя Люба, почти мать мне... Мой родимый дом перестал быть для меня таким родным после того, как в него переселился Пал Сергеич, мужик-то и ничего вроде, да ведь - чужой. "Что мне за дело до него? почему я должен жить с ним?" - недоумевал я все это время, не дав себе труда вникнуть: а что же сейчас делается в душах тети Любы и Пал Сергеича? Я как въяве видел пред собою улыбающееся, чуть оплывшее лицо тети Любы (ее беременность стала уже заметна), ее сверкающие, тревожно-вопрошающие меня глаза. "Как я мог отвернуться от нее, как я мог?" - горестно спрашивал я себя.
В ту ночь будущее вплотную подступило ко мне наконец и потребовало ответа: как я собираюсь в нем жить с людьми, о которых я ничего, оказывается, не знаю; в ту ночь я ощутил, что вот оно, мое будущее, стоит предо мною, с каждой секундой втекает в меня, обновляя меня и понуждая спрашивать себя: что я есмь? для чего живу?
_______________
...как вдруг две невесомые руки коснулись меня, словно бесшумно подлетела и села мне на плечи птица.
– Я была неправа, - прошептала Женя, и тепло ее дыхания обдало мне щеку. - Тимон, Тимо-о-он... - шептала она неистово, словно звала меня откуда-то издалека.
Моя щека сделалась мокрой: Женя плакала.
– Я не знаю, что со мной. Я сегодня какая-то... Как тургеневская барышня... Тимон, я люблю тебя... не думай плохого... Тимо-о-он...
Луна тем временем вознеслась ввысь и побледнела, уменьшилась, пропал ее кровавый багрянец, и великолепное, классически чистейшее магическое сияние залило бескрайнюю степь. У Жени на плечи было накинуто байковое одеяло, и она укрыла им и мои плечи: было уже прохладно. Мы целовались долго: пока не побледнели звезды на небе. Ночь простиралась вокруг прозрачная, как кристалл. Блестело под луной далекое озеро с камышами, белели валуны на гладкой насыпи Турецкого вала...
Мы обогнули курган - палатки наши скрылись за его склоном; одеяло упало на траву, и Женя, обвив руками мою шею, увлекла меня вниз... Она лепетала:
– Тимон, Тимон... я люблю тебя, люблю...
...Ее запрокинутое, залитое светом луны прекрасное лицо, дрожащие закрытые веки, едва слышное дыхание... Я догадывался уже, что она уговаривает себя, что здесь надрыв, что она обманывает меня и себя. С каждым мгновением она отдалялась все дальше, она уходила, уходила от меня, она уже была не со мной... Но с кем? Из-под прижатого века показалась слеза и скатилась по виску; гримаска страдания исказила ее черты; она даже застонала, прикусив нижнюю губу и отвернув от меня лицо - в тень, прочь от лунного света... Я прервал любовное объятие, не в силах более длить эту муку; она моментально приподнялась и некоторое время сидела, обняв себя за колени и спрятав в них лицо; она молчала, я тоже... Потом она торопливо оделась и ушла, не оглянувшись на меня; а я сидел, пока не стало светать. Занималось утро... Вдалеке по верху Турецкого вала проехал велосипедист, рыская рулем - наверное, спросонья, - и ненужный свет от фары плясал пред ним. Там, гда пару часов назад бледно багрянела заря, небо наливалось мощным золотым багрянцем: там скоро должно было взойти солнце; и опять над морем плыло темно-лиловое облако, неизвестно откуда взявшееся, и свежий утренний ветер уже шелестел в травах.
_______________
Официант принес стейк и два кофейника с черным кофе. Я прервусь, милый мой читатель: утомился.
Надеюсь, ты догадался, что курсивом я выделил то, что произошло спустя полгода после описанной поэтичной ночи в степи. Это я записал, чтоб не забыть и потом развить.
Литвин пришел к нам спустя полгода, в одиннадцатый класс, в третьей четверти, после зимних каникул. Он приехал в Азовск из Алма-Аты. Его отца назначили на строительство Района парторгом ЦК. Была тогда на крупных объектах такая должность надсмотрщика от ЦК партии. Литвин не скрывал от нас, что считает отца своего человеком номер один на Районе и в Азовске, выше даже всесильного и очень уважаемого академика генерала Ионова, выше секретаря горкома. Полагаю, что такого мнения прежде всего придерживался его папаша (даже внешне личность, надо сказать, гадкая: плотная гора жира с ртутно бегающими глазками; неприятен был также его протез: вместо правой руки из рукава высовывался протез в черной кожаной перчатке). По нескольким фактам, говорить о которых здесь неуместно, полагаю, что отец его был такой же подлец, как и сынок.
Однако стейк стынет.
_______________
Да, Литвин, в отличие от тебя, вечно неутоленного, я был счастлив, как дай Бог всякому, и не ты похитил счастье у меня, не ты.
Как видишь, все кончилось задолго до тебя.
_______________
Мы с Женей не сделались врагами, Литвин.
Молчаливо меж нами установилось, что последняя близость для нас невозможна; но, Бог мой, эта невозможность не разрушила нашей дружбы! Тебе, лоб дубовый, такой тонкости чувств не понять.
Мы с Женей часто были вместе по-прежнему; мы сидели за одной партой, что было естественно; я по-прежнему часто бывал у нее в доме; у книжных стеллажей в кабинете В.Ф. я провел с нею много сладостных часов.
(В. Ф. попросил меня только никому не говорить, что за книги имеются в его библиотеке; разумеется, никто бы ему не запретил их иметь - для академика его уровня цензуры уже не существовало; этой просьбой он просто соблюдал этику отношений с внешним советским официозом, к коему, кстати, сам и принадлежал. Да и прав он был, конечно: если б Нина Николаевна наша узнала, что Женя и я (и Ваня иногда, и Пружанка, и Антон) читали стихи Набокова, Ходасевича, Парнок, Иванова, Гиппиус, Мережковского, и все заграничных, западных, антисоветских издательств- думаю, у нас, несмотря ни на что, были бы серьезные неприятности.)
_______________
Мы не успели с тобой, Литвин, толком обсудить, почему ты так ополчился именно на меня. Это, между прочим, не так уж и неважно; не хочу вдаваться в анализ разных тонкостей и гнусностей твоих - я не тяну до Достоевского, как и ты не тянешь до его сложных духом и не лишенных своеобразной высоты негодяев. Но понять тебя мне какое-то время хотелось. А я долго не понимал, что ты - воплощенная посредственность. Просто не понимал! Твоей логики изломанной! Чего ты, собственно, хотел?! Чего тебе надо было от всех нас?! Во всех твоих действиях присутствовал некий вектор; тенденция ощущалась, знаешь ли, душок...
Итак, в жертвы ты выбрал меня.
Сначала ты отнял у меня чемпионство Азовска по блицу, ходил гоголем, глазами на меня сверкал - но я, к тому времени уже всецело погрузившийся в подготовку к мехмату МГУ, переступил через это поражение без утруждения души; тогда ты переключился на мое лидерство в классе как математика. Ты нашел самый чувствительный нерв во мне: я не скрывал ни от кого, что собираюсь поступать в МГУ, что хочу стать математиком, что в этом - вся моя жизнь. Ты приставал ко мне на переменах, высмеивал прилюдно - но добился того только, что я всерьез занялся азами за пятый-шестой классы (которые пропустил, когда еще математикой не интересовался).
Ты, Литвин, целеустремленно рыскал, рыскал вокруг меня - дабы непременно торжествовать, упиваться своим превосходством. Тебя раздражало, что меня уважали Шура-в-кубе, Ни-Ни (за мою эрудицию в литературе), математичка Софья Кондратьевна, физик Дрыч (Дмитрий Дмитрич), а ты, несмотря на свое капитанство в городской волейбольной команде, от которого ты так быстро оттер Антона (заслуженно, заслуженно оттер! - у тебя, бывшего обитателя казахстанской столицы, был первый взрослый разряд, а у Антона, провинциала из задрипанного Азовска, всего лишь первый юношеский, да и играл ты лучше, и стати у тебя внушительней были), несмотря на то что побил меня в шахматах, несмотря на то что контрольные по математике выдавал быстрее меня - да Господи, все ты делал лучше меня, все! - но ты оставался как бы пятном фона, на котором блистали ванина, антонова, моя звезды. У тебя ничего не получалось с лидерством в классе и с унижением меня. Ты быстро понял, что математикой тебе меня не взять, - и на какое-то время оставил меня в покое, и, быть может, и навсегда бы оставил, если б я случайно не сделался осведомлен о твоей уж подлинно гнусности. И грянула дуэль.
Света Соушек была самой незаметной девицей в классе: остроносенькая, гладенько причесанная, маленького росточка, невзрачная, как подросток, неизменно одетая в коричневое форменное платьице с черным фартучком (а к одиннадцатому нашему классу уже появилась в школе вольница в манере одеваться), она в классе неизменно держалась неслышно и скромненько. Мы ее невольно сторонились. И вот почему.
Кажется, в пятом или в шестом классе наша классная руководительница Нина Николаевна случайно обнаружила, что Света под пионерским галстуком носит медный крестик на цепочке. Не помню, почему это обнаружилось; помню лишь невообразимо зловещую тишину, вдруг установившуюся на уроке. Помню монументальную Нину Николаевну в монументальном темно-синем платье, в туфлях на толстых массивных каблуках высившуюся перед партой, за которой сидела тщедушная Света. Нина Николаевна держала в ладони крестик, извлеченный из-под узла пионерского галстука, и голосом, от которого леденело все вокруг, вопрошала у помертвевшей от страха девочки:
Антоша Сенченко, белокурый красавец спортсмен, центр нападения во взрослой городской футбольной команде и капитан сборной школьников Азовска по волейболу, наивный идеалист с романтически сверкающими глазами, влюбленный в Крым, в его географию и его историю и давно, еще, наверное, в шестом классе, когда мы проходили историю древнего мира, решивший стать археологом и мечтавший организовать мощную экспедицию по планомерному, на многие годы, обследованию всех крымских степных курганов (называемых здесь скифскими), таящих столько загадок; его девушка Тася Гаранина, которую он часто брал с собою в наши ночные путешествия, гимнастка-перворазрядница, ученица ДЮСШ, светленькая, коротко стриженная по тогдашней простенькой моде, круглолицая, курносенькая - девица наивненькая, безобидная и очень добрая; Тася любила песни Ады Якушевой, Визбора, Никитина и прочих из этого ряда, и, когда на Женю снисходил стих, они с Тасей под Женин аккомпанемент на гитаре наивные те песенки весьма сердечно распевали, и мы все им подтягивали вполголоса, иронизируя про себя...
И - Женя... вечная любовь моя, свет мой негасимый - на всю жизнь и через все пропасти времен и миров...
Дым костра создает уют,
Искры тлеют и гаснут сами,
А ребята вокруг поют
Чуть простуженными голосами.
Извини меня, снисходительный читатель, за сей суховатый кадастр моих школьных друзей. Была, была в том, другом, мире - который давно сгинул общность симпатичных молодых провинциалов, чистых сердцем юношей, прекраснодушных и честолюбивых, мечтавших о мощной и полезной деятельности... судьба свела нас вместе в одном классе и сдружила, и вот возник в захолустном степном городишке союз пяти (Тася не в счет), своего рода духовный кристалл, заряженный направленным потенциалом созидательной культурной работы.
Виноградарь, врач, археолог-географ, математик, артистка... Боже мой! И у каждого - высокое вдохновение, устремление ввысь, алкание настоящего, порыв к Истине. Во всяком случае, я сейчас так ощущаю свой тогдашний настрой и думаю, что и друзья мои переживали нечто подобное - пусть мы никогда не говорили об этом и, наверное, вряд ли тогда поняли бы того, кто с нами об этом заговорил бы. Это было естественным инстинктом чистых сердец и прекрасных душ.
Ваня Синица покончит с собой (выпьет самодельного яда) через двадцать лет, когда палаческий топор коммунистической партии вырубит выведенные им элитные сорта винограда; он пришлет мне из Ялты прощальное письмо. Погибнет и профессор археологии (из его находок состоит половина коллекции крымского "скифского золота" в Эрмитаже) Антоша Сенченко при неясных обстоятельствах в ведомственной московской уютной гостинице загорелся его номер, и он сгорел. Пружана станет хирургом-онкологом и сначала уедет в родную Польшу, а потом в США, вслед за мужем-художником; спустя много лет она найдет меня в Москве, куда часто приезжает (в Москве у нее маленькая частная клиника).
Только о Жене я не знаю ничего.
В ту ночь Ваня угощал нас у костра не красным вином из своего винограда, как обычно, а изысканно-горчайшим травяным чаем собственного сбора, одновременно читая самую настоящую лекцию о целебных травах крымской степи. Ваня повествовал безыскусно, но поразительно интересно: свой рассказ он построил как историю поисков некоего рецепта, и история имела крепкий сюжет. Слушая его, мы дегустировали душистый чай (пить его из-за горечи и терпкости не представлялось возможным, а разбавлять его кипятком и тем более сыпать туда сахар Ваня не позволял), вдыхали благорастворение воздухов бархатной степной ночи, благоухающей тимьяном, и смотрели на звезды.
Над горизонтом пылало величавое семизвездье Ориона - на другом краю неба медленно взбиралась ввысь Большая Медведица - прямо над нами распростер могучие крылья Лебедь в безысходном вечно-стремительном полете к Кассиопее...
"Меотийская мистерия", говорил я себе, полоненный поэзией земного счастья и наслаждаясь бытием, и атмосферой дружества, и красотой звездного неба, и близостью Жени. Я лежал на теплой после жаркого дня послушно стелющейся траве. Истекал последний час перед полуночью - да будь ты вовек благословен, о сладчайший час, последний час в моей жизни, когда я пребывал еще в полном неведении о том, что ждет меня впереди...
В ту ночь, когда воззвали с обычной просьбой спеть, непривычно взволнованной вступила в круг света Женя с гитарой в руках, исполненная трепета надземного полета, лицо не от костра, а другим каким-то светом озарено, глаза в трепещущих отсветах плящущего пламени сияли, как два смарагда ("Не смей говорить про мои глаза, что они "зеленые"; они не зеленые и не изумрудные, а - смарагдовые..."), рыжие волосы свободно распущены по плечам.
– У меня сегодня новая программа, - произнесла ломким от волнения голосом Женя. - Ни-ни, узнав, чьи стихи, в обморок упадет...
Ни-Ни - учительница литературы Нина Николаевна - учила нас воспринимать литературу через призму шести принципов соцреализма: народность, партийность, жизнеутверждающий оптимизм, пролетарский интернационализм, еще что-то... Поэты и писатели, писавшие вне этих принципов, для нее не существовали или считались личными врагами.
Женя, огибая костер, прошла мимо всех, ступая словно не по земле, и, как всегда, легонько, по-птичьи, присела рядом со мной, на мой надувной матрасик. В этот момент ветер, налетевший из степи, дохнул на пламя; оттуда с треском прыснули искры... Вот она, вот эта секунда, когда переломилось что-то в мироздании, когда произошло что-то, чего я никак не могу передать на человеческом языке, - вот это дуновение горького полынного ветерка, прилетевшего из степного простора... Он словно обжег, но в то же время дохнул хладом. Женя, кажется, что-то почувствовала, и взгляд ее испуганно вспорхнул на меня исподлобья; этот взгляд я помню до сих пор. Она, мне показалось, хотела спросить что-то... или сказать... Но она ничего не сказала и, подумав - будто подождав чего-то, прислушиваясь, и не дождавшись, - осторожно взяла первый аккорд; над безмолвной ночной степью пронеслось низкозвучное тревожное рокотание...
Соткалась в темноте и охватила нас, обняла странная, напряженная атмосфера, рожденная строгим перебором струн. Я сидел ни жив ни мертв: он снова здесь, возник в темноте за моей спиной, и я ощутил его беззвучное, давящее дыхание, тяжесть его взора, пронизавшего пепельный мрак.
Ветерок усиливался, дышал все настойчивей.
Женя пела, прикрыв глаза, в непривычно низком регистре, медленно и почти без мелодии, вкрадчивым, почти молитвенным речитативом, словно обращаясь к кому-то из нас, но постепенно мелодия проявилась...
Я не заметил, как слезы навернулись на глаза.
– Ой, Женька, да ну тебя! - пролепетала восторженно плачущая Пружанка. - Вот с этим романсом ты в ГИТИС точно поступишь! Правда, Жень, ну чьи стихи, скажи-и-и!..
Приляг на отмели, обеими руками
горсть желтого песка, зажженного лучами,
возьми... и дай ему меж пальцев тихо стечь...
Закрой глаза и слушай, слушай речь
плещущих волн морских и ветра лепет пленный,
и ты почувствуешь, как тает постепенно
песок в твоих руках... и вот они пусты.
Тогда, не раскрывая глаз, подумай, что и ты
лишь горсть песка... Что жизнь стремленья воль мятежных
смешает как песок на отмелях прибрежных...
– Анри де Ренье... - почти шепотом, с досадой отвечала Женя. - Но не в этом дело чьи... вы слушайте просто, хорошо?.. Потом скажете свое мнение... в целом... мне это важно...
Но возгласы Пружанки сделали-таки свое дело - сбили напряжение, которое вдруг сгустилось до почти невыносимого. Я перевел дух, тихонько отер слезы... Женя едва слышно вздохнула прерывисто.
– Счастливая ты, Жень: дал тебе Бог талант... - донесся из темноты голос Антона.
Женя нетерпеливо и досадливо тряхнула головой: мол, не отвлекайте.
– А теперь романс на мои стихи... слова мои... уж не обессудьте...
_______________
– Ну-ка, математисьен, что представляет из себя коэффициент k в графике f(x) = kx + b?
– Отвяжись... Не знаешь, могу просветить: тангенс угла наклона прямой f(x)к оси х... Чего тебе вообще от меня надо?!
– Ах-ах, мы знаем про тангенс! Похвально, похвально, юноша!.. А теоремку Пифагора уже выучили?
– Отвали ты... корчишь из себя...
Ты в ответ схватил меня за рукав, пригреб к себе и - шепотом, наклонившись, придвинув к моему уху пухлые губы почти вплотную, дыша противно-жарко и пришамкивая от удовольствия:
– Да не знаешь ты математику, не знаешь! Я - знаю, а ты - нет! И не видать тебе МГУ, как своих ушей!..
Он убавил громкость своего голоса:
– Застрянешь в своем вонючем Азовске на всю твою оставшуюся жизнь... А Женьку я у тебя забираю, забираю... Она не для тебя создана... Разуй зенки, глянь, как она на меня смотрит!.. Раздвинет она передо мной свои белые ноженьки, раздвинет... И меня лупалами не сверли, не поможет. Я так решил, и я это сделаю! Заруби себе на носу: ты слабак, и всегда был слабаком, и всегда будешь слабаком. И никогда ничем иным, понял?!
_______________
Я каждое слово твое мучительно помню, поганец; каждую интонацию.
_______________
– Спасибо, - с чувством произнесла Женя, бережно принимая от Вани полный стакан вина.
А багряная заря в небесах над нами делалась все шире, наливалась карминно-палевым сиянием, и уже на траву, на пологий склон Турецкого вала, на далекий горб скифского кургана, на крыши наших палаток ложился могучий, туманный, розоватый отствет.
– Господи, какая красота, а!.. - прошептала Пружана. - Ребятки, помяните мое слово: сколько лет пройдет, а мы будем эту зарю помнить!..
Женя улыбнулась... Она отпила немного вина. Я смотрел, как она пьет вино. Она поставила стакан на землю возле матрасика и оглянулась на меня. Мне показалось, что у нее в глазах блестели слезы.
Не только я, не только чувствительная Пружана - наш добрейший, но неколебимо трезводуший Ваня, и тот поглядывал на Женю едва ли не с испугом... Антон, стушевавшийся и взволнованный никогда не слышанными непривычными, но первоклассными стихами, давно отсел в темь за кругом костра, и безмолвная его Тася где-то тулилась в темноте рядом с ним... Женя повелевала духами воздуха: вдруг стих ветер, и сделалось душно. И я увидел: на северо-востоке, над морем, висело черное облако, неизвестно откуда взявшееся на засыпанном звездами небе, и край его, облитый багрянцем восходящей луны, змеился молнией... Томительный, вяжущий дыхание аромат тимьяна усилился; степь, как живая, обступала нас все тесней: холмы, лесополоса, земля - все сдвинулось с места и, кружа, приближалось к нам...
Немой придавлена дремотой,
Я задыхалась в черном сне.
Как птица, вздрагивало что-то
Непостижимое во мне.
Я возжелала в буйном блеске
Свободно взмыть, и в сердце был
Тяжелый шорох, угол резкий
Послушных исполинских крыл.
И грудь мучительно и чудно
Вся напряглась - но не смогла
Освободить их трепет трудный,
Крутые распахнуть крыла.
Как будто каменная сила
Неизмеримая ладонь
С холодным хрустом придавила
Их тяжкий шелковый огонь.
С какою силой я б воспрянула
Над краем вековечных круч
Но молния в ответ мне грянула
Из глубины багряных туч!
_______________
...на дуэль!.. Ты подлюга, Литвин!.. от моего удара ты увернулся легко: сноровисто, чисто, по-боксерски молниеносно нырнул под мой кулак, и в следующий миг у меня что-то будто взорвалось в голове, и в глазах погасло; и моментально вслед за этим - разящий удар под ложечку, который лишил меня способности дыхания. Я упал - как потом выяснилось, врезавшись затылком в кирпичный цоколь...
– Это же подлость, не по-мужски, - кипятился Антон, - ты должен был предупредить, что у тебя первый разряд по боксу!
– С какой стати? Дуэль бы не состоялась. А так я получил удовольствие, мозгляку морду набил и указал ему его подлинное место. И вообще, я никому ничего не должен. Это вы все мне должны.
– Усыпить бы тебя, как бешеного пса! - не выдержал и вмешался в дискуссию добрейший наш Ваня.
_______________
Я вздрогнул: гром гитарного аккорда пронзил мне сердце, и высокий голос Жени, исполненный тоски и страха, разнесся над пустынной, раздвинувшейся под светом зари степью, предупреждая о близящейся беде:
Выпустив из рук гитару, Женя стиснула ладонями лицо и разрыдалась. Я, не помня себя и не стесняясь ребят, бросился к ней, обнял ее; плечи ее тряслись неудержимо.
Был день как день: дремала память, длилась
Холодная и скучная весна.
Внезапно тень на дне зашевелилась
И поднялась с рыданием со дна.
"О чем рыдаешь ты?.. Утешить не сумею..."
Но как затопала, как затряслась!..
Как горячо цепляется за шею,
В ужасном мраке на руки просясь!..
– Ты что?! - выкрикнула она, обратив ко мне заплаканное, исказившееся от отчаянья лицо, и стряхнула мои руки с плеч...
Пружана ахнула и подбежала к ней, по дороге невзначай зацепив ногой чайник и опрокинув его, и вода вылилась в костер - извивистый клуб пара, как джинн, с шипением понесся в черное небо...
_______________
Следом за девчонками, скрывшимися в своей палатке, и Ваня с Антоном удалились, не докучая разговорами. Ваня оставил мне жбан с вином. Я воссел на моем надувном матрасике наедине с потухшим, источавшим последний горький дымок костром... Я посмотрел в озаренное небо. Никакого облака не было там, где минуту назад висела на небосводе его темная багряная масса, уже величественно-отрешенно сияли звезды... Смутный голос в темноте за спиной бормотал глухо и невнятно о каких-то "руинах души", и меня тянуло оглянуться на него, но я принудил себя не оглядываться.
Взошла наконец луна, которую так ждала романтичная наша Пружана. Огромный и словно набрякший кровью лиловый шар, источенный, как гнилой плод, огромными безобразно-бесформенными пятнами томительно-медленно взмыл из бездны и поплыл по небу.
Расступился мрак. Все преобразилось. Вокруг расстилался безмолвный багровый простор. Далеко справа теперь ясно виднелась пологая насыпь Турецкого вала, а у его подножия тускло отсвечивала гладь озера в обрамлении густых зарослей камыша. От озера уходила в степь и исчезала в мутной дали лесополоса. Скифский курган, под которым расположились наши палатки, казалось, дышал, как спящее исполинское животное: серые валуны на его склоне шевелились под зыбким светом луны, словно пытались выпростаться из земли и уползти на другую сторону, в тень...
Я был один, как дикарь в первый день творения. Я был одно целое с этой кровавой луной, с обсыпанной туманным багрянцем степью, с камышами и невидимым за холмами морем, и посему мир был безучастен ко мне: как луна безучастна к степи, как степь безучастна к морю. Логически выдержанная, как в математике, формула, из которой следовало, что в этом мире не было никого, кому я был бы нужен.
От одиночества саднило сердце. Женя, Женя...
Я налил вина в свою походную алюминиевую кружку и с наслаждением, не испытанным доселе, выпил изумительное ванино вино до дна, духовной жаждою томим.
Тоска бушевала во мне, ибо я понял, что умерла прежняя жизнь; предчувствие нехорошего, стоящего на пороге, охватило меня; я пребывал в растерянности: раняще-пронзительные романсы Жени, которые она составила на стихи Зинаиды Гиппиус, Набокова-Сирина, Мережковского, еще кого-то из эмигрантов, показали мне, в каком узеньком, удобно убогом мирке я жил до сих пор.
Как в царстве теней, не касающемся меня, прошла для меня свадьба тети Любы и Павла Сергеича минувшей весною; я знал - из невзначай услышанных разговоров тети Любы и баб Кати - о сомнениях тети Любы, пока у Павла ее Сергеича тянулся процесс развода (он ради тети Любы оставлял жену с двумя детьми) - знал, но как-то не проникался, какие же муки душевные должна была испытывать милая моя тетя Люба, почти мать мне... Мой родимый дом перестал быть для меня таким родным после того, как в него переселился Пал Сергеич, мужик-то и ничего вроде, да ведь - чужой. "Что мне за дело до него? почему я должен жить с ним?" - недоумевал я все это время, не дав себе труда вникнуть: а что же сейчас делается в душах тети Любы и Пал Сергеича? Я как въяве видел пред собою улыбающееся, чуть оплывшее лицо тети Любы (ее беременность стала уже заметна), ее сверкающие, тревожно-вопрошающие меня глаза. "Как я мог отвернуться от нее, как я мог?" - горестно спрашивал я себя.
В ту ночь будущее вплотную подступило ко мне наконец и потребовало ответа: как я собираюсь в нем жить с людьми, о которых я ничего, оказывается, не знаю; в ту ночь я ощутил, что вот оно, мое будущее, стоит предо мною, с каждой секундой втекает в меня, обновляя меня и понуждая спрашивать себя: что я есмь? для чего живу?
_______________
...как вдруг две невесомые руки коснулись меня, словно бесшумно подлетела и села мне на плечи птица.
– Я была неправа, - прошептала Женя, и тепло ее дыхания обдало мне щеку. - Тимон, Тимо-о-он... - шептала она неистово, словно звала меня откуда-то издалека.
Моя щека сделалась мокрой: Женя плакала.
– Я не знаю, что со мной. Я сегодня какая-то... Как тургеневская барышня... Тимон, я люблю тебя... не думай плохого... Тимо-о-он...
Луна тем временем вознеслась ввысь и побледнела, уменьшилась, пропал ее кровавый багрянец, и великолепное, классически чистейшее магическое сияние залило бескрайнюю степь. У Жени на плечи было накинуто байковое одеяло, и она укрыла им и мои плечи: было уже прохладно. Мы целовались долго: пока не побледнели звезды на небе. Ночь простиралась вокруг прозрачная, как кристалл. Блестело под луной далекое озеро с камышами, белели валуны на гладкой насыпи Турецкого вала...
Мы обогнули курган - палатки наши скрылись за его склоном; одеяло упало на траву, и Женя, обвив руками мою шею, увлекла меня вниз... Она лепетала:
– Тимон, Тимон... я люблю тебя, люблю...
...Ее запрокинутое, залитое светом луны прекрасное лицо, дрожащие закрытые веки, едва слышное дыхание... Я догадывался уже, что она уговаривает себя, что здесь надрыв, что она обманывает меня и себя. С каждым мгновением она отдалялась все дальше, она уходила, уходила от меня, она уже была не со мной... Но с кем? Из-под прижатого века показалась слеза и скатилась по виску; гримаска страдания исказила ее черты; она даже застонала, прикусив нижнюю губу и отвернув от меня лицо - в тень, прочь от лунного света... Я прервал любовное объятие, не в силах более длить эту муку; она моментально приподнялась и некоторое время сидела, обняв себя за колени и спрятав в них лицо; она молчала, я тоже... Потом она торопливо оделась и ушла, не оглянувшись на меня; а я сидел, пока не стало светать. Занималось утро... Вдалеке по верху Турецкого вала проехал велосипедист, рыская рулем - наверное, спросонья, - и ненужный свет от фары плясал пред ним. Там, гда пару часов назад бледно багрянела заря, небо наливалось мощным золотым багрянцем: там скоро должно было взойти солнце; и опять над морем плыло темно-лиловое облако, неизвестно откуда взявшееся, и свежий утренний ветер уже шелестел в травах.
_______________
Официант принес стейк и два кофейника с черным кофе. Я прервусь, милый мой читатель: утомился.
Надеюсь, ты догадался, что курсивом я выделил то, что произошло спустя полгода после описанной поэтичной ночи в степи. Это я записал, чтоб не забыть и потом развить.
Литвин пришел к нам спустя полгода, в одиннадцатый класс, в третьей четверти, после зимних каникул. Он приехал в Азовск из Алма-Аты. Его отца назначили на строительство Района парторгом ЦК. Была тогда на крупных объектах такая должность надсмотрщика от ЦК партии. Литвин не скрывал от нас, что считает отца своего человеком номер один на Районе и в Азовске, выше даже всесильного и очень уважаемого академика генерала Ионова, выше секретаря горкома. Полагаю, что такого мнения прежде всего придерживался его папаша (даже внешне личность, надо сказать, гадкая: плотная гора жира с ртутно бегающими глазками; неприятен был также его протез: вместо правой руки из рукава высовывался протез в черной кожаной перчатке). По нескольким фактам, говорить о которых здесь неуместно, полагаю, что отец его был такой же подлец, как и сынок.
Однако стейк стынет.
_______________
Да, Литвин, в отличие от тебя, вечно неутоленного, я был счастлив, как дай Бог всякому, и не ты похитил счастье у меня, не ты.
Как видишь, все кончилось задолго до тебя.
_______________
Мы с Женей не сделались врагами, Литвин.
Молчаливо меж нами установилось, что последняя близость для нас невозможна; но, Бог мой, эта невозможность не разрушила нашей дружбы! Тебе, лоб дубовый, такой тонкости чувств не понять.
Мы с Женей часто были вместе по-прежнему; мы сидели за одной партой, что было естественно; я по-прежнему часто бывал у нее в доме; у книжных стеллажей в кабинете В.Ф. я провел с нею много сладостных часов.
(В. Ф. попросил меня только никому не говорить, что за книги имеются в его библиотеке; разумеется, никто бы ему не запретил их иметь - для академика его уровня цензуры уже не существовало; этой просьбой он просто соблюдал этику отношений с внешним советским официозом, к коему, кстати, сам и принадлежал. Да и прав он был, конечно: если б Нина Николаевна наша узнала, что Женя и я (и Ваня иногда, и Пружанка, и Антон) читали стихи Набокова, Ходасевича, Парнок, Иванова, Гиппиус, Мережковского, и все заграничных, западных, антисоветских издательств- думаю, у нас, несмотря ни на что, были бы серьезные неприятности.)
_______________
Мы не успели с тобой, Литвин, толком обсудить, почему ты так ополчился именно на меня. Это, между прочим, не так уж и неважно; не хочу вдаваться в анализ разных тонкостей и гнусностей твоих - я не тяну до Достоевского, как и ты не тянешь до его сложных духом и не лишенных своеобразной высоты негодяев. Но понять тебя мне какое-то время хотелось. А я долго не понимал, что ты - воплощенная посредственность. Просто не понимал! Твоей логики изломанной! Чего ты, собственно, хотел?! Чего тебе надо было от всех нас?! Во всех твоих действиях присутствовал некий вектор; тенденция ощущалась, знаешь ли, душок...
Итак, в жертвы ты выбрал меня.
Сначала ты отнял у меня чемпионство Азовска по блицу, ходил гоголем, глазами на меня сверкал - но я, к тому времени уже всецело погрузившийся в подготовку к мехмату МГУ, переступил через это поражение без утруждения души; тогда ты переключился на мое лидерство в классе как математика. Ты нашел самый чувствительный нерв во мне: я не скрывал ни от кого, что собираюсь поступать в МГУ, что хочу стать математиком, что в этом - вся моя жизнь. Ты приставал ко мне на переменах, высмеивал прилюдно - но добился того только, что я всерьез занялся азами за пятый-шестой классы (которые пропустил, когда еще математикой не интересовался).
Ты, Литвин, целеустремленно рыскал, рыскал вокруг меня - дабы непременно торжествовать, упиваться своим превосходством. Тебя раздражало, что меня уважали Шура-в-кубе, Ни-Ни (за мою эрудицию в литературе), математичка Софья Кондратьевна, физик Дрыч (Дмитрий Дмитрич), а ты, несмотря на свое капитанство в городской волейбольной команде, от которого ты так быстро оттер Антона (заслуженно, заслуженно оттер! - у тебя, бывшего обитателя казахстанской столицы, был первый взрослый разряд, а у Антона, провинциала из задрипанного Азовска, всего лишь первый юношеский, да и играл ты лучше, и стати у тебя внушительней были), несмотря на то что побил меня в шахматах, несмотря на то что контрольные по математике выдавал быстрее меня - да Господи, все ты делал лучше меня, все! - но ты оставался как бы пятном фона, на котором блистали ванина, антонова, моя звезды. У тебя ничего не получалось с лидерством в классе и с унижением меня. Ты быстро понял, что математикой тебе меня не взять, - и на какое-то время оставил меня в покое, и, быть может, и навсегда бы оставил, если б я случайно не сделался осведомлен о твоей уж подлинно гнусности. И грянула дуэль.
Света Соушек была самой незаметной девицей в классе: остроносенькая, гладенько причесанная, маленького росточка, невзрачная, как подросток, неизменно одетая в коричневое форменное платьице с черным фартучком (а к одиннадцатому нашему классу уже появилась в школе вольница в манере одеваться), она в классе неизменно держалась неслышно и скромненько. Мы ее невольно сторонились. И вот почему.
Кажется, в пятом или в шестом классе наша классная руководительница Нина Николаевна случайно обнаружила, что Света под пионерским галстуком носит медный крестик на цепочке. Не помню, почему это обнаружилось; помню лишь невообразимо зловещую тишину, вдруг установившуюся на уроке. Помню монументальную Нину Николаевну в монументальном темно-синем платье, в туфлях на толстых массивных каблуках высившуюся перед партой, за которой сидела тщедушная Света. Нина Николаевна держала в ладони крестик, извлеченный из-под узла пионерского галстука, и голосом, от которого леденело все вокруг, вопрошала у помертвевшей от страха девочки: