Страница:
Труд, 26.08.1989.
-- Владимир Дмитриевич, десятилетиями мы уповали на то.
что социалистический образ жизни сформирует гармонически
развитую личность. Но вот на восьмом десятке существования
нашего государства с горечью обнаружили, что общество наше
далеко от идеала, что выросло поколение, для которого
характерны инертность, безверие... Причины социальных
деформаций исследуются достаточно глубоко, а вот почему
произошли такие глубинные изменения психологического порядка,
остается как бы "за рамками" вопроса.
-- На мой взгляд, сама формула, которой мы оперировали
десятилетиями -- "формирование личности под влиянием
обстоятельств", -- неправомерна. Условия бытия характер не
формируют, они как бы задают некий проверочный тест для
проявления "предзаданных" в человеке качеств...
В 17-м году свершилась революция. и весь наш народ --
позволю себе такую метафору -- как бы высадился на новый
общественный остров, доселе необитаемый. Что же получилось?
Одни (об этом я пишу в романе "Белые одежды") стали
"парашютистами", заброшенными из разрушенного мира в условия
советской действительности. Сидящий в их душах предприниматель
и эгоист огляделся вокруг и увидел, что здесь тоже можно жить,
если принять новые "условия игры". И глубоко скрыв свое
истинное начало, он стал кричать вместе со всеми: "Да
здравствует мировая революция!" А поскольку, маскируя
неискренность, кричал он громче и выразительнее многих, то
быстро пошел вверх, занял руководящий пост и стал бороться за
свое личное безбедное существование...
Были и другие люди -- честные, искренние, революционные
идеалисты. Они опознали в своей среде "парашютистов" и стали
предпринимать попытки к их изобличению, за что первыми и
поплатились жизнью. Как "враги народа".
Так что говорить об условиях жизни, формирующих человека,
представляется мне в принципе неверным. У нас была среда
лабораторно стерильная, существовал "железный занавес", никого
не выпускали за границу и весьма неохотно принимали гостей
"оттуда". Влияние среды на всех было однородным, а люди
рождались разные. Все мы, как витязь на распутье, стоим перед
белым камнем. И человек выбирает свою дорогу. В одном и том же
времени появились правдолюб Рютин и палач Берия, борец за права
человека Сахаров и казнокрад Щелоков... Я беру полярные типы,
но шкала человеческих сознаний чрезвычайно разнообразна.
-- Все мы прожили значительный кусок жизни в годы застоя,
и большинство из нас -- не лучшим образом. Сейчас мы говорим:
давайте судить людей не по их прошлым деяниям, а по тому, как
они сегодня относятся к перестройке. Но ведь и в нынешней
ситуации можно подстроиться и предпринимать усилия, которые
внешне работают на перестройку, а на самом деле -- на личный
результат. То есть личина новая, суть -- прежняя.
-- Давайте конкретно. Вот я читаю в газетах про гибель
Арала, Волги, Ладожского озера. Я не знаю, как все там
происходило, но то, что это дело рук "парашютистов",--для меня
очевидно. Именно они кричали лозунги текущего дня. И у каждого
из них был свой маленький личный план. Я сам присутствовал при
таких разговорах: сначала, говорили они, надо получить
"почешник" (принятое в их среде название ордена знак Почета),
потом "трудягу" (орден Трудового Красного Знамени), потом
"лобана" (орден Ленина), потом "звезду". Поэтому седовласые
академики послушно выбирали рекомендованного ЦК Лысенко,
поэтому давали нужные высшему руководству "научные" заключения.
Поэтому министры строили не то, что нужно было народу, а то,
что не противоречило их личным интересам. Революция не
профильтровала человеческие души, не устранила главный вирус,
свободно проходящий через самые тонкие фильтры: жажду личных
благ.
А теперь обратимся к человеку, не принимавшему тех
лозунгов, которые звучали с трибуны, и тех требований, которые
предъявляли вожди. Но для того чтобы сохранить свой мирок
благополучия, он тоже был маленьким "парашютистом". Я сам
сначала аплодировал Крыленко, читавшему лекции у нас в
юридическом институте, а потом -- оратору, который, взойдя на
трибуну, сказал, что Крыленко "враг народа" и его надо
расстрелять. Но, правда, должен отметить, что вера моя не была
абсолютной. Я уже был достаточно сведущим в юриспруденции,
чтобы не выносить приговор, не выслушав свидетелей, самого
Крыленко, не познакомившись с доказательствами. И все-таки --
аплодировал... Значит, во мне, двадцатилетнем, элемент
фарисейства уже присутствовал. И вот такой человек, не
приемлющий тирании, но слабый характером, может воспринять
перестройку. как глоток кислорода, который позволит ему прожить
остаток жизни, не стыдясь самого себя. Что касается
"парашютистов", сменивших обличье, то тут, на мой взгляд,
возможен только один экзамен -- дело...
-- Вы называете "парашютистами" людей, которые не
восприняли и не могли воспринять идеи революции, а успешно под
них подладились. Но герой "Белых одежд" Дежкин тоже выглядит
парашютистом. Он ведет себя, кан разведчик в тылу врага...
-- Совершенно верно. Дежкин -- агент добра, заброшенный в
лагерь зла "с заданием" это зло победить. Он огляделся
направо-налево, понял, как надо себя вести, и надел поверх
своих "белых одежд" маскировочный костюм парашютиста.
-- Наше читательское сознание более привычно к образу
литературного героя, который борется с поднятым забралом. Как
это делал Лопаткин из "Не хлебом единым". Чем объяснить, что
два ваших героя, имея благородную цель, выбрали столь разные
способы ее достижения?
-- Между написанием этих романов пролегли годы. И я понял:
для того чтобы лопаткины сумели победить, они должны стать
дежкиными. То есть в определенной социальной ситуации от
человека, поставившего перед собой общественно значимую цель,
требуется не только смелость, но и умение правильно, с толком
вести борьбу. Если бы Дежкин выступил публично в защиту
научного открытия, репрессивная машина, уже набравшая обороты,
просто смяла бы его. А изобрази я такого смельчака одолевшим
систему, его победа выглядела бы фальшивой, запрограммированной
волею писательского ума, а не продиктованной реальной
действительностью.
-- В одном из своих интервью вы сказали, что верите в силу
примера. Но для этого необходимо, чтобы пример был, как
минимум, людьми узнан. А Дежкин, нарядившись в маскхалат.
слился с окружающими.
-- Но ведь его распознали Леночка Блажко, Женя Бабич,
Цвях. Для многих же Дежкин действительно оставался сподвижником
Рядно в его черных делах. Видимо, такова была судьба многих
борцов за правое дело в то жестокое время.
Вообще, поступки, достойные подражания, бывают двух видов.
Первый -- призывающий к расчетливой, умной, скрытой борьбе со
злом, к маскировке. А есть героика открытая, зовущая к
сиюминутному подражанию. Подвиг, который продемонстрировал
генерал Раевский у Толстого, кода в решающем бою для
воодушевления солдат вывел на редут двух своих сыновей. И это
-- огромной важности поступок. Но возникает опасность, что
добро погибнет, не успев сделать свою полезную, необходимую
работу. Нужно точно просчитывать соотношение выигрыша и
проигрыша...
-- Но согласитесь, Владимир Дмитриевич, если мы все станем
прагматиками, в нашей жизни сильно поубавится благородства
бескорыстия, других очень ценных человеческих качеств.
страстей...
-- Разве человек, вступивший в тайный поединок с
неправедной властью, не благороден, не бескорыстен? И разве так
уж редки случаи, когда необдуманные поступки, какими бы
высокими идеями они ни были продиктованы, влекут за собой массу
непредвиденных последствий?
Помню, когда я написал "Не хлебом единым", роман вызвал
мощную волну народного отклика. В Центральном Доме литераторов
состоялось обсуждение романа. В зале сидели даже на полу. Но
несколько кресел в первом ряду оставались незанятыми. Потом
появились солидные люди, которым бравые ребята расчищали
дорогу. Они сели в эти кресла, вынули блокноты, ручки с
золотыми перьями и приготовились слушать. Для человека,
имеющего глаза и уши, этой картины было достаточно для того,
чтобы в его душе зазвучал сигнал тревоги, призывавший к
максимальной осторожности.
На трибуну один за другим выходили Тендряков, Овечкин,
Каверин, Вс. Иванов, Михалков. И все они говорили, что "Не
хлебом единым" -- партийный роман, и критичность его выработана
XX съездом. Хотя прекрасно знали, что писался он задолго до
съезда. Сидящие впереди одобрительно кивали головой: правильно,
мол, хорошо. И вдруг на трибуну вышел горячо любимый мною
Константин Георгиевич Паустовский и сказал примерно следующее:
роман, безусловно, хорош, но съезд тут ни при чем, да это и
неважно, а главное -- как верно схвачен тип Дроздова (главный
противник Лопаткина.-- Т. К.), в них-то, дроздовых, все зло и
заключено... Молодежь, сидящая на галерке и скроенная по той
мерке, что вы мне предлагаете, подняла одобрительный шум. Люди
из первого ряда лихорадочно заработали перьями.
А в это время в "Роман-газете", уже набранный, лежал "Не
хлебом единым", не хватало только подписи для выхода в свет. И
тогда два с половиной миллиона читателей смогли бы сопоставить
клевету, которая вскоре хлынула с газетных полос, с текстом и
спросить: где же тут очернительство? Где ненависть к Родине?
Тактически, стратегически было важно, чтобы роман опубликовали.
И я, и Симонов это понимали. Поэтому Константин Михайлович,
сидевший рядом со мной в президиуме, посоветовал мне выступить
и попробовать погасить этот страшный эффект. Что я и сделал,
подтвердив версию о благотворном влиянии съезда на мое
творчество. Ну, тут уж молодые люди с галерки засвистели,
закричали: "И это ты, Дудинцев?!"
А дальше случилось совсем уж непредвиденное. Вообще,
должен отметить, что, когда политические события достигают
своей высшей остроты, особенно свирепствует случайность.
Непознаваемая закономерность, и от государственных деятелей а
такие моменты требуется повышен. наг бдительность и
осторожность (это, если хотите, тактическая рекомендация). В
моем же случае произошло вот что: умер директор Гослитиздата
Котов И до назначения преемника выход романа приостановили. За
это время блокноты были пущены в ход, началась дикая реакция на
события в ЦДЛ. Роман запретили. Был наказан и Симонов Вот к
чему привела выходка крыловского медведя, из лучших вроде бы
побуждений убившего комара на лбу пустынника при помощи
булыжника. Нельзя быть медведем, когда вторгаешься в область
политики, тем более во времена острейших общественных
катаклизмов.
-- И после печальной истории с "Не хлебом единым" вы
"залегли на дно"?
-- Я не считаю эту позицию позорной...
-- Я тоже. Но хочу понять. почему вы ее выбрали.
-- Такая манера поведения вызвана специфической структурой
моей души, если хотите -- детской структурой. Я ухожу не от
политики, а от напрасных криков и жертв. Прошу меня правильно
понять: я себе совершенно не нужен Если моя детская душа,
автоматически работая, предостерегает от участия в "драке" или
наоборот -- толкает меня в гущу свалки, то речь идет о моем
общественном взгляде. Когда ты выступаешь, нужно иметь твердую
уверенность, что твой поступок принесет пользу.
Мои противники во время бесчисленных проработок вызывали
меня на резкий ответ. Поддался на провокацию я только один раз.
Вышел на трибуну на пленуме СП и стал рассказывать, почему я
написал "Не хлебом единым". Как я лежал в окопе, а надо мной
летали штук сорок, по-моему, наших самолетов и два немецких,
как немцы одного за другим сбивали наших летчиков, как родился
во мне вопрос: почему такое побоище при явном численном
преимуществе советских самолетов могло случиться?.. И я
постоянно искал ответ, собирая материал для романа. Вот такую
историю я рассказал на пленуме и получил гром аплодисментов.
Это вызвало реакцию президиума, он вынужден был объявить
перерыв.
На следующий день заседание возобновилось, меня терзали
ужасно, и я впервые в жизни потерял сознание... А вообще, я
предпочитаю зря не болтать, говорю только тогда, когда мои
мысли будут напечатаны или услышаны в большой аудитории, чтобы
овчинка стоила выделки, в противном случае -- молчу.
Так что не могу сказать, что был большим героем, и
все-таки я благодарен предкам за то, что они сложили свои
моральные качества в "общий кошелек" и передали его мне по
наследству именно в таком виде. Признаюсь, мне хочется, как
дитяти, иметь блестящие игрушки -- автомобиль, хороший
спиннинг... Но никогда эти желания не становились движущей
пружиной моих поступков. До сих пор я с огромным любопытством
отношусь ко всему происходящему вокруг, и во мне рождаются
какие-то нравственные оценки того или иного явления. Если бог
пошлет мне третий роман, то, может быть, удастся сказать что-то
важное и нужное людям. Я, во всяком случае, очень на это
рассчитываю...
Литературная газета, 17.08.1988.
-- Владимир Дмитриевич, я читала и слышала много ваших
выступлений. Помню и недавнюю встречу в Союзе писателей. Вы
говорили об интеллигенции, о ее особой, незаменимой роли в
духовной жизни общества, о ее способности "намагничивать"
людей, о преемственности в культуре, обеспечивающей
идентичность и неразрывность духовного развития. Многое
осталось тогда за рамками разговора, в частности один из
основных для интеллигенции вопросов: как сочетать свободу мысли
и поступка с ответственностью перед обществом -- с одной
стороны, и с определенными социально-политическими нормативами
-- с другой?
-- В вашем вопросе главное слово -- "свобода". А что такое
свобода? "Осознанная необходимость"? Я этого определения не
принимаю. Я хочу быть свободным и потому той необходимости,
которая мне навязывается, чаще всего силой, сопротивляюсь.
Какая же это свобода? У меня другое понятие свободы. Есть
свобода как обстоятельство, и есть свобода как качество
личности. В опере князь Игорь просит: "О, дайте, дайте мне
свободу, я свой позор сумею искупить...". А не дадите -- не
искуплю. Вот свобода как обстоятельство. А свобода как качество
коренится внутри нас. Эго та свобода, когда, имея определенные
взгляды, я считаю необходимым придерживаться их, несмотря ни на
какие обстоятельства несвободы, то есть даже умереть, но не
поступиться ими. Настоящий интеллигент -- это человек
качественно, внутренне свободный, и это есть перовая, главная
черта интеллигентности.
-- Но тогда интеллигентный человек вынужден довольно часто
вступать в конфликт с окружающими? Обстоятельства редко
располагают к вольному полету.
-- Констатирую: чай пить на даче интеллигентному человеку
остается только в мечтах!
-- Значит, в мечтах остается и сама идея интеллигентного
человека: отказаться от принципов он не имеет права, а
диктовать условия жизни не может. Не становиться же ему
отшельником!
-- Это подход арифметический, а есть алгебраический. Для
этого я и писал "Белые одежды"! Мой Дежкин тоже получает извне
императивы, ни принимает их. анализирует всю систему отношений,
ищет и находит в ней слабые места, через которые можно добиться
положительных для общества перемен.
-- Но Дежкин живет, как на войне? Кроме того, он человек
сильный, он способен на индивидуальное поведение, А как быть
сословию в целом, которое вовсе не состоит из одних только
сильных людей?
-- Если человек не способен на индивидуальное поведение,
он не интеллигентен. Если он слаб, значит, дрейфит, значит, он
жидок, значит, жалеет себя больше, чем дело. Тогда он не
интеллигент, а мещанин, не выдерживающий экзамена жизни. В
интеллигентном человеке решительно преобладает сила добра. Но
одного добра мало. Чтобы привести добро в движение, необходима
внутренняя свобода, то сеть твердая уверенность в том, что я
силен. Что мне не жаль пострадать за правду...
Знаете, о чем я сейчас подумал? О соотношении добродушия и
добра. Добро -- сила, которая сострадает и толкает на решение.
А добродушие тоже способно к состраданию. И наверное,
большинство так называемых интеллигентов, в сущности, не
являются интеллигентами потому, что они не добры, а
добродушны.. Добро размышляет, вырабатывает тактику битвы со
злом, обеспечивающую победу. Но эта тактика путает добродушных
людей: им она страшна потому, что чревата риском. И потому люди
добродушные всегда находят себе оправдание. И тянет их в
компанию таких же приятных, единодушно осуждающих зло, но не
способных на поступок полуинтеллигентов.
Прошу прощения за личный пример, но когда началась
расправа с "Не хлебом единым", вокруг меня была масса милых,
доброжелательных, сочувствующих и абсолютно бездействующих
людей. Знаете, это любопытная история. Когда прошла первая
волна восторгов, где-то, в каких-то эмпиреях махнула
дирижерская палочка, и сейчас же во всей стране в один день
были напечатаны редакционные статьи, резко обрывающие тех, кто
полмесяца назад меня хвалил... Потом по знаку, видимо, той же
палочки в тех же газетах были напечатаны небольшие заметки, где
авторы положительных рецензий каялись в допущенной ошибке...
Разве это были не добродушные люди? Сначала они искренне
хвалили, но отказ от покаяния уже потребовал бы мужества. Хотя,
если разобраться, что им грозило? Смерть?
Когда "Не хлебом единым" был отпечатан на машинке. я,
следуя какому-то тайному голосу, разнес его в разные места. но
никому не говорил, что дал экземпляр еще кому-то. (Кстати с
"Белыми одеждами" я сделал то же самое) Роман попал в
"Октябрь". Храпченко -- впоследствии он стал Героем
Социалистического Труда, -- так вот, Храпчепко созвал
редколлегию, и редколлегия стоя -- они почему-то стоя принимали
решение -- проголосовала против моего романа. В моем
присутствии. Правда, члены редколлегии перед этим за сутки по
очереди говорили со мной и хвалили роман. Один даже письменно
выразил свое восхищение. Но когда голосовали, все подняли руку
против. Вот вам классический пример добродушия.
Теперь Казакевич. У него была "Литературная Москва".
Казакевич читал, хвалил, потом затрепетал: "Нет, не могу, не
могу..." Но я попросил: "Эммануил Генрихович, золотой! Не
говорите никому, что отвергаете роман! Возьмите сейчас под
мышку рукопись и громко скажите, что вы идете с автором
готовить рукопись к печати. И на два дня уедемте. Вино ставлю
я". Так мы и сделали. Вино поставил он сам, и два дня мы
пировали и рассказывали анекдоты. Конечно, кто-то сей же час
донес Симонову. Это и было моей целью. Роман лежал у Симонова в
"Новом мире" и даже хорошо читался, но было определенное
колебание: резко против был Агапов.
Но тут роман пошел в набор. А потом начался читательский
ажиотаж, обсуждения в Союзе писателей, у входа конная милиция,
восторженное выступление Паустовского. И наши "ястребы". Пленум
Союза писателей, на котором я впервые потерял сознание. В
обморок упал в зале. И было с чего: там были такие чудовищные
крики, такие дикие обвинения... Выходит на трибуну Симонов: ну,
думаю, заступится. А он произнес прокурорскую речь. И тогда все
посчитали, что он меня предал. Интересно, что Казакевича,
который отказался печатать. не ругали, не ругали и Храпченко.
который устроил спектакль с редколлегией, а вот Симонова,
который напечатал, -- ругали. Почему? Потому что Симонов
совершил поступок, а от тех, кто совершает поступки, люди
требуют, чтобы они шли до конца. Добродушные люди очень
требовательны к другим. А я считаю, что Симонов выполнил свою
задачу, ракета вынесла спутник на орбиту, ей осталось войти в
плотные слои атмосферы -- и сгореть. А в те времена наша
атмосфера была очень и очень плотной. Он и сгорел, его вскоре
отправили в Ташкент на два года. Так что с позиции победы
добра, даже ругая меня, он поступал правильно -- ведь тогда у
него еще оставался журнал.
-- Но тогда ведь вы так не думами?
-- Не думал. Но тогда я сам еще не понимал сущности добра,
я сам был еще не добр, а добродушен.
После всей этой истории, когда начался тяжелейший период в
моей жизни, Симонов, который еще не уехал в Ташкент, не
здоровался на людях, не подавал мне руки. Это было очень
тягостно. Я подаю -- а он не подает. Но потом, отойдя в угол,
он останавливался, оборачивался и -- мне подмигивал! Когда
застрелился Фадеев. Симонов стоял у гроба в почетном карауле, а
я с кучей писателей толокся возле и вдруг вижу. Симонов мне
подмигивает. Лет через десять только мы стали с ним
здороваться, и я услышал знакомое: "Ста'ик, как дела?" Именно
Симонов подвел меня к пониманию вооруженного добра.
Все эти черные годы я жил поддержкой неизвестных
читателей. Страна большая, и в ней оказалось много людей,
разделяющих мои взгляды. Сколько раз, бывало, в критический
момент вдруг жена говорит: "Убирала у тебя на столе, подняла
картон -- а тут деньги!" Кто положил -- неизвестно. Ко мне
приходили много разных людей.
-- Может, кто-то из коллег, писателей? Не подозреваете
писателей в благотворительности?
-- Нет, не подозреваю. Писатели давали взаймы, когда я
просил. А потом, если они умирали или разводились, то оставляли
женам право взыскания. И уж жены взыскать не забывали. Один раз
покойный Ваня Переверзев, артист, привел меня к себе, открыл
диван, где у него глубоко, как в колодце, лежали пачки денег, и
сказал: "Бери, сколько надо. Будут -- отдашь!" А вот незнакомые
люди присылали мне анонимные переводы, сберкнижки на
предъявителя. Или, помню, как-то перед Новым годом, когда в
доме вообще ничего не было, пришел посыльный из гастронома и
втащил огромный, роскошный заказ. Чего там только не было! Это
явно был дар анонимного большого начальства.
-- До сих пор помните?
-- Разве я могу об этом забыть? Я на всю жизнь благодарен
этим неизвестным людям; они поддержали мой дух. Так что мне не
на что жаловаться. Но это с разных сторон проявляло себя
добродушие. Добро же проявилось в лице гонимых представителей
биологической науки. Они не только не скатывались на позиции
Лысенко, испытывая материальные трудности почти такие же, как и
я, но и продолжали бороться против него, обдумывали, что
делать. И они увидели во мне союзника. Начали приходить,
дружить. У них я начал проходить биологическую науку, и они
охотно помогали мне. Это были такие люди! Сейчас я подумал, что
жизнь добра, как правило, сопряжена с судьбой какого-то очень
важного для общества дела. Тут всегда присутствуют интересы
общества. А люди добродушные интересами общества не горят, они
любят попить чаек, посудачить, они не отказывают себе в покупке
модных вещей, в посещении нашумевших фильмов. Вроде бы они
живут полной жизнью, но что это за полнота! Это суррогат
полноты.
-- Но раз есть интересы общества, значит, существует и
проблема ответственности интеллигентного человека? В чем вы ее
видите?
-- Я свою ответственность постоянно чувствую, когда во мне
формируется новый замысел. Вот я написал два романа, которые,
надеюсь, имели кое-какой общественный смысл. Моя
ответственность -- в моей позиции. Она шла впереди обоих этих
романов. В молодости я писал рассказы, но все они носили
характер полулакировочный. Они все были созданы без
нравственной нагрузки пишущей души, как и почти вся сталинская
литература, отмеченная премиями и звездами. А вот когда я
поездил по редакционным делам, когда столкнулся с подлинным
страданием, тогда и произошла моя встреча с шестикрылым
серафимом. Опыт жизни и практика произвели необходимый массаж,
который вел к развитию души.
-- В течение долгих лет социально-политические условия
нашей жизни не способствовали воспитанию нравственных качеств.
Скорее наоборот. И сегодня мы с горечью говорим о дефиците
чести, достоинства, жертвенности, сострадания. И надеемся, что
позитивные перемены, переживаемые нашим государством,
благотворно скажутся и на духовном здоровье общества, излечат
его от равнодушия и разобщенности...
-- Позвольте, я внесу ясность. Эпоха сталинизма воспитала
не только плохих, но и хороших людей. На формирующее
воздействие общества можно ведь реагировать и со знаком плюс, и
со знаком минус. Правда, то, что было при Сталине, нельзя
рассматривать только как воспитание обществом: происходил
физический отбор. Сталин и сталинисты собирали с молока пенки и
отправляли их в лагеря. Все нравственное, все правильное и
глубоко мыслящее было убрано, была произведена строгая
селекция, не воспитание, а именно селекция, поколение за
поколением уничтожались, и не надо полагать, что все люди
искренне думали, что убивают врагов народа... Были, конечно, и
такие, но что о них говорить. Иногда и сегодня читаешь в прессе
письмо такого "верующего", который как поверил смолоду, так
больше никакой иной мысленной работы уже не совершил. Какой с
него спрос?! А вот мыслящие... Среди них и сегодня много тих,
кто говорит: я сталинист! И знаете, почему говорит? Потому что
это форма маскировки своей проявленной некогда подлости,
аморальности. Он видит, как дела складываются, понимает, а
покаяться не хочет! Он мог 6ы стать во весь рост и сказать: да,
я делал то-то и то-то, я понял все, теперь я прошу прощения, я