– Мели, Емеля, твоя неделя. По-вашему, значит, тот и убийца, кто Акульку знал? Эх, вы, горячка! Соску бы вам сосать, а не дело разбирать! Вы тоже за Акулькой ухаживали, значит, и вы участник в этом деле?
   – У вас тоже Акулька месяц в кухарках жила, но… я ничего не говорю. В ночь под то воскресенье я играл с вами в карты, видел вас, иначе бы я и к вам придрался. Дело, батенька, не в бабе. Дело в подленьком, гаденьком, скверненьком чувстве… Скромному молодому человеку не понравилось, видите ли, что не он верх взял. Самолюбие, видите ли… Мстить захотелось. Потом-с… Толстые губы его сильно говорят о чувственности. Помните, как он губами причмокивал, когда Акульку с Наной сравнивал? Что он, мерзавец, сгорает страстью – несомненно! Итак: оскорбленное самолюбие и неудовлетворенная страсть. Этого достаточно для того, чтобы совершить убийство. Двое в наших руках; но кто же третий? Николашка и Псеков держали. Кто же душил? Псеков робок, конфузлив, вообще трус. Николашки же не умеют душить подушкой; они действуют топором, обухом… Душил кто-то третий, но кто он?
   Дюковский нахлобучил на глаза шляпу и задумался. Молчал он до тех пор, пока шарабан не подъехал к домику следователя.
   – Эврика! – сказал он, входя в домик и снимая пальто. – Эврика, Николай Ермолаич! Не знаю только, как мне это раньше в голову не пришло. Знаете, кто третий?
   – Отстаньте, пожалуйста! Вон ужин готов! Садитесь ужинать!
   Следователь и Дюковский сели ужинать. Дюковский налил себе рюмку водки, поднялся, вытянулся и, сверкая глазами, сказал:
   – Так знайте же, что третий, действовавший заодно с негодяем Псековым в душивший, – была женщина! Да-с! Я говорю о сестре убитого, Марье Ивановне!
   Чубиков поперхнулся водкой и уставил глаза на Дюковского.
   – Вы… не тово? Голова у вас… не тово? Не болит?
   – Я здоров. Хорошо, пусть я с ума сошел, но чем вы объясните ее смущение при нашем появлении? Как вы объясните ее нежелание давать показания? Допустим, что это пустяки – хорошо! ладно! – так вспомните про их отношения! Она ненавидела своего брата! Она староверка, а он курил в ее комнатах, смеялся над ее молельной, убеждал ее в том, что он антихрист! Она староверка, он развратник, безбожник? Вот где гнездится ненависть! Говорят, что он успел убедить ее в том, что он аггел сатаны. При ней он занимался спиритизмом!
   – Ну так что же?
   – Вы не понимаете? Она, староверка, убила его из фанатизма! Мало того что она убила плевел, развратника, она освободила мир от антихриста – и в этом, мнит она, ее заслуга, ее религиозный подвиг! О, вы не знаете этих старых дев, староверок! Почитайте-ка Достоевского! А что пишут Лесков, Печерский!.. Она и она, хоть зарежьте! Она душила! О, ехидная баба! Разве не затем только стояла она у икон, когда мы вошли, чтобы отвести нам глаза? Дай, мол, стану и буду молиться, а они подумают, что я покойна, что я не ожидаю их! Это метод всех преступников-новичков. Голубчик, Николай Ермолаич! Родной мой! Отдайте мне это дело! Дайте мне лично довести его до конца! Милый мой! Я начал, я и до конца доведу!
   Чубиков замотал головой и нахмурился.
   – Мы и сами умеем трудные дела разбирать, – сказал он. – А ваше дело не лезть, куда не следует. Пишите себе под диктовку, когда вам диктуют, – все ваше дело!
   Дюковский вспыхнул, хлопнул дверью и вышел.
   – Умница, шельма! – пробормотал, глядя ему вслед, Чубиков. – Бо-ольшая умница! Горяч только некстати. Нужно будет ему на ярмарке портсигар в презент купить…
   На другой день утром к следователю был приведен из Кляузовки молодой парень с большой головой и заячьей губой, который, назвавшись пастухом Данилкой, дал очень интересное показание.
   – Был я выпимши, – сказал он. – До полночи у кумы просидел. Идучи домой, спьяна полез в реку купаться. Купаюсь я… глядь! Идут по плотине два человека и что-то черное несут. «Тю!» – крикнул я на них. Они испужались и что есть духу давай стрекача к макарьевским огородам. Побей меня Бог, коли то не барина волокли!
   В тот же день перед вечером Псеков и Николашка были арестованы и отправлены под конвоем в уездный город. В городе они были посажены в тюремный замок.

Глава II

   Прошло двенадцать дней.
   Было утро. Следователь Николай Ермолаевич сидел у себя за зеленым столом и перелистывал «кляузовское» дело; Дюковский беспокойно, как волк в клетке, шагал из угла в угол.
   – Вы убеждены в виновности Николашки и Псекова, – говорил он, нервно теребя свою молодую бородку. – Отчего же вы не хотите убедиться в виновности Марьи Ивановны? Вам мало улик, что ли?
   – Я не говорю, что я не убежден. Я убежден, но не верится как-то… Улик настоящих нет, а все какая-то философия… Фанатизм, то да се…
   – А вам непременно подавай топор, окровавленные простыни!.. Юристы! Так я же вам докажу! Вы перестанете у меня так халатно относиться к психической стороне дела! Быть вашей Марье Ивановне в Сибири! Я докажу! Мало вам философии, так у меня есть нечто вещественное… Оно покажет вам, как права моя философия! Дайте мне только поездить.
   – О чем это вы?
   – Про шведскую спичку-с… Забыли? А я не забыл! Я узнаю, кто зажигал ее в комнате убитого! Зажигал не Николашка, не Псеков, у которых при обыске спичек найдено не было, а третий, то есть Марья Ивановна. И я докажу!.. Дайте только поездить по уезду, поразузнать…
   – Ну ладно, садитесь… Давайте допрос делать.
   Дюковский сел за столик и уткнул свой длинный нос в бумаги.
   – Ввести Николая Тетехова! – крикнул следователь.
   Ввели Николашку. Николашка был бледен и худ, как щетка. Он дрожал.
   – Тетехов! – начал Чубиков. – В 1879 году вы судились у судьи 1-го участка за кражу и были приговорены к тюремному заключению. В 1881 году вы вторично судились за кражу и вторично попали в тюрьму… Нам все известно…
   На лице Николашки выразилось удивление. Всеведение следователя изумило его. Но скоро удивление сменилось выражением крайней скорби. Он зарыдал и попросил позволения пойти умыться и успокоиться. Его увели.
   – Ввести Псекова! – приказал следователь.
   Ввели Псекова. Молодой человек за последние дни сильно изменился в лице. Он похудел, побледнел и осунулся. В глазах читалась апатия.
   – Садитесь, Псеков, – сказал Чубиков. – Надеюсь, что сегодняшний раз вы будете благоразумны и не станете лгать, как те разы. Во все те дни вы отрицали свое участие в убийстве Кляузова, несмотря на всю массу улик, говорящих против вас. Это неразумно. Сознание облегчает вину. Сегодня я беседую с вами в последний раз. Если сегодня не сознаетесь, то завтра будет уже поздно. Ну, рассказывайте нам…
   – Ничего я не знаю… И улик ваших не знаю, – прошептал Псеков.
   – Напрасно-c! Ну так позвольте же мне рассказать вам, как было дело. В субботу вечером вы сидели в спальне Кляузова и пили с ним водку и пиво. (Дюковский вонзил свой взгляд в лицо Псекова и не отрывал его в продолжение всего монолога.) Вам прислуживал Николай. В первом часу Марк Иваныч заявил вам о своем желании ложиться спать. В первом часу он всегда ложился. Когда он снимал сапоги и отдавал вам приказания по хозяйству, вы и Николай, по данному вами знаку, схватили опьяневшего хозяина и опрокинули его на постель. Один из вас сел ему на ноги, другой на голову. В это время из сеней вошла известная вам женщина в черном платье, которая ранее условилась с вами относительно своего участия в этом преступном деле. Она схватила подушку и стала душить его ею. Во время борьбы потухла свеча. Женщина вынула из кармана коробку со шведскими спичками и зажгла свечу. Не так ли? Я по лицу вашему вижу, что говорю правду. Но далее… Задушив его и убедившись, что он не дышит, вы и Николай вытащили его через окно и положили около репейника. Боясь, чтобы он не ожил, вы ударили его чем-то острым. Затем вы понесли и положили его на некоторое время под сиреневый куст. Отдохнув и подумав, вы понесли его… Перенесли через плетень… Потом пошли по дороге… Далее следует плотина. Около плотины испугал вас какой-то мужик. Но что с вами?
   Псеков, бледный как полотно, поднялся и зашатался.
   – Мне душно! – сказал он. – Хорошо… пусть… Только я выйду… пожалуйста.
   Псекова вывели.
   – Наконец-таки сознался! – сладко потянулся Чубиков. – Выдал себя! Как я его ловко, однако! Так и засыпал…
   – И женщину в черном не отрицает! – засмеялся Дюковский. – Но, однако, меня ужасно мучает шведская спичка! Не могу долее терпеть! Прощайте! Еду.
   Дюковский надел фуражку и уехал. Чубиков начал допрашивать Акульку. Акулька заявила, что она знать ничего не знает…
   – Жила я только с вами, а больше ни с кем! – сказала она, играя своими маслеными глазками.
   В шестом часу вечера воротился Дюковский. Он был взволнован, как никогда. Руки его дрожали до такой степени, что он был не в состоянии расстегнуть пальто. Щеки его горели. Видно было, что он воротился не без новости.
   – Veni, vidi, vici[17], – сказал он, влетая в комнату Чубикова и падая в кресло. – Клянусь вам честью, я начинаю веровать в свою гениальность. Слушайте, черт вас возьми совсем! Слушайте и удивляйтесь, старина! Смешно и грустно! В ваших руках уже есть трое… не так ли? Я нашел четвертого или, вернее – четвертую, ибо и это есть женщина! И какая женщина! За одно прикосновение к ее плечам я отдал бы десять лет жизни! Но… слушайте… Поехал я в Кляузовку и давай вокруг нее описывать спираль. Посетил я на пути все лавочки, кабачки, погребки, спрашивая всюду шведские спички. Всюду мне говорили «нет». Колесил я до сей поры. Двадцать раз я терял надежду и столько же раз получал ее обратно. Валандался целый день и только час тому назад набрел я на искомое. За три версты отсюда. Подают мне пачку из десяти коробочек. Одной коробки нет как нет… Сейчас: «Кто купил эту коробку?» Такая-то… «Пондравилось ей… пшикают». Голубчик мой! Николай Ермолаич! Что может иногда сделать человек, изгнанный из семинарии и начитавшийся Габорио, так уму непостижимо! С сегодняшнего дня начинаю уважать себя!.. Уффф… Ну, едем!
   – Куда это?
   – К ней, к четвертой… Поспешить нужно, иначе… иначе я сгорю от нетерпения! Знаете, кто она? Не угадаете! Молоденькая жена нашего старца Евграфа Кузьмича, Ольга Петровна – вот кто! Она купила ту коробку спичек!
   – Вы… ты… вы… с ума сошел?
   – Очень понятно! Во-первых, она курит. Во-вторых, она по уши была влюблена в Кляузова. Он отверг ее любовь для какой-нибудь Акульки. Месть. Теперь только я вспоминаю, как однажды застал их в кухне за ширмой. Она клялась ему, а он курил и пускал ей дым в лицо. Но, однако, едемте… Скорее, а то уже темнеет… Поедемте!
   – Я еще не сошел с ума настолько, чтобы из-за какого-нибудь мальчишки беспокоить ночью благородную, честную женщину!
   – Благородная, честная… Тряпка вы после этого, а не следователь! Никогда не осмеливался бранить вас, а теперь вы меня вынуждаете! Тряпка! Халат! Ну, голубчик, Николай Ермолаич! Прошу вас!
   Следователь махнул рукой и плюнул.
   – Прошу вас! Прошу не для себя, а в интересах правосудия! Умоляю, наконец! Сделайте мне одолжение, хоть раз в жизни!
   Дюковский стал на колени.
   – Николай Ермолаич! Ну будьте так добры! Назовите меня подлецом, негодяем, если я заблуждаюсь относительно этой женщины! Дело ведь какое! Дело-то! Роман, а не дело! На всю Россию слава пойдет! Следователем по особо важным делам вас сделают! Поймите вы, неразумный старик!
   Следователь нахмурился и нерешительно протянул руку к шляпе.
   – Ну, черт с тобой! – оказал он. – Едем.
   Было уже темно, когда шарабан следователя подкатил к крыльцу станового.
   – Какие мы свиньи! – оказал Чубиков, берясь за звонок. – Беспокоим людей.
   – Ничего, ничего… не робейте… Скажем, что у нас рессора лопнула.
   Чубикова и Дюковского встретила на пороге высокая, полная женщина лет двадцати трех, с черными как смоль бровями и жирными, красными губами. Это была сама Ольга Петровна.
   – Ах… очень приятно! – сказала она, улыбаясь во все лицо. – Как раз к ужину поспели. Моего Евграфа Кузьмича нет дома… У попа засиделся… Но мы и без него обойдемся… Садитесь! Вы это со следствия?..
   – Да-с!.. У нас, знаете ли, рессора лопнула, – начал Чубиков, войдя в гостиную и усаживаясь в кресло.
   – Вы сразу… ошеломите! – шепнул ему Дюковский. – Ошеломите!
   – Рессора… Мм… да… Взяли и заехали.
   – Ошеломите, вам говорят! Догадается, коли канителить будете!
   – Ну так делай как сам знаешь, а меня избавь! – пробормотал Чубиков, вставая и отходя к окну. – Не могу! Ты заварил кашу, ты и разваривай!
   – Да, рессора… – начал Дюковский, подходя к становихе и морща свой длинный нос. – Мы заехали не для того, чтобы… э-э-э… ужинать, и не к Евграфу Кузьмичу. Мы приехали затем, чтобы спросить вас, милостивая государыня, где находится Марк Иваныч, которого убили?
   – Что? Какой Марк Иваныч? – залепетала становиха, и ее большое лицо вдруг, в один миг, залилось алой краской. – Я… не понимаю.
   – Спрашиваю вас именем закона! Где Кляузов? Нам все известно!
   – Через кого? – спросила тихо становиха, не вынося взгляда Дюковского.
   – Извольте указать нам, где он?!
   – А он вам нужен? Но откуда вы узнали? Кто вам рассказал?
   – Нам все известно-с! Я требую именем закона!
   Следователь, ободренный замешательством становихи, подошел к ней и сказал:
   – Укажите нам, и мы уйдем. Иначе же мы…
   – На что он вам? Его не убивали! Это неправду говорят, что его убили.
   – К чему эти слова, сударыня? Мы вас просим указать! Вы дрожите, смущены… Да, он убит и, если хотите, убит вами! Сообщники выдали вас!
   Становиха побледнела.
   – Пойдемте, – оказала она тихо, ломая руки. – Он у меня в бане спрятан. Только, ради бога, не говорите мужу! Умоляю вас! Он не вынесет.
   Становиха сняла со стены большой ключ и повела своих гостей через кухню и сени во двор. На дворе было темно. Накрапывал мелкий дождь. Становиха пошла вперед. Чубиков и Дюковский зашагали за ней по высокой траве, вдыхая в себя запахи дикой конопли и помоев, всхлипывавших под ногами. Двор был большой, в несколько тысяч сажен. Скоро кончились помои, и ноги почувствовали вспаханную землю. В темноте показались силуэты деревьев, а между деревьями – маленький домик с покривившеюся трубой.
   – Это баня, – сказала становиха. – Но, умоляю вас, не говорите никому!
   Подойдя к бане, Чубиков и Дюковский увидели на дверях огромнейший висячий замок.
   – Приготовьте огарок и спички! – шепнул следователь своему помощнику.
   Становиха отперла замок и впустила гостей в баню. Дюковский чиркнул спичкой и осветил предбанник. Среди предбанника стоял стол. На столе рядом с маленьким толстеньким самоваром стоял супник с остывшими щами и блюдо с остатками какого-то соуса.
   – Дальше!
   Вошли в следующую комнату, в баню. Там тоже стоял стол. На столе большое блюдо с окороком, бутыль с водкой, тарелки, ножи, вилки.
   – Но где же… этот? Где убитый? – спросил следователь.
   – Он на верхней полочке! – прошептала становиха, все еще бледная и дрожащая.
   Дюковский взял в руки огарок и полез на верхнюю полку. Там он увидел длинное человеческое тело, лежавшее неподвижно на большой пуховой перине. Тело издавало легкий храп…
   – Нас морочат, черт возьми! – закричал Дюковский. – Это не он! Здесь лежит какой-то живой болван. Эй, кто вы, черт вас возьми?
   Тело со свистом потянуло в себя воздух и задвигалось. Дюковский толкнул его локтем. Оно подняло вверх руки, потянулось и приподняло голову.
   – Кто это лезет? – спросил охрипший, тяжелый бас. – Тебе что нужно?
   Дюковский поднес к лицу неизвестного огарок и вскрикнул. В багровом носе, в взъерошенных, нечесаных волосах, в черных как смоль усах, из которых один был ухарски закручен и с нахальством глядел вверх на потолок, он узнал корнета Кляузова.
   – Вы… Марк… Иваныч?! Не может быть!
   Следователь взглянул наверх и замер…
   – Это я, да… А это вы, Дюковский! Какого дьявола вам здесь нужно? А там, внизу, что еще за рожа? Батюшки, следователь! Какими судьбами?
   Кляузов сбежал вниз и обнял Чубикова. Ольга Петровна шмыгнула в дверь.
   – Какими путями? Выпьем, черт возьми! Тра-та-ти-то-том… Выпьем! Кто вас привел сюда, однако? Откуда вы узнали, что я здесь? Впрочем, все равно! Выпьем!
   Кляузов зажег лампу и налил три рюмки водки.
   – То есть я тебя не понимаю, – сказал следователь, разводя руками. – Ты это или не ты?
   – Будет тебе… Мораль читать хочешь? Не трудись! Юноша Дюковский, выпивай свою рюмку! Проведёмте ж, друзья-я, эту… Чего смотрите? Пейте!
   – Все-таки я не могу понять, – сказал следователь, машинально выпивая водку. – Зачем ты здесь?
   – Почему же мне не быть здесь, ежели здесь хорошо?
   Кляузов выпил и закусил ветчиной.
   – Живу у становихи, как видишь. В глуши, в дебрях, как домовой какой-нибудь. Пей! Жалко, брат, мне ее стало! Сжалился, ну и живу здесь, в заброшенной бане, отшельником… Питаюсь. На будущей неделе думаю убраться отсюда… Уж надоело…
   – Непостижимо! – сказал Дюковский.
   – Что же тут непостижимо?
   – Непостижимо! Ради бога, как попал ваш сапог в сад?
   – Какой сапог?
   – Мы нашли один сапог в спальне, а другой в саду.
   – А вам для чего это знать? Не ваше дело… Да пейте же, черт вас возьми. Разбудили, так пейте! Интересная история, братец, с этим сапогом. Я не хотел идти к Оле. Не в духе, знаешь, был, подшофе… Она приходит под окно и начинает ругаться… Знаешь, как бабы… вообще… Я, спьяна, возьми да и пусти в нее сапогом… Ха-ха… Не ругайся, мол. Она влезла в окно, зажгла лампу, да и давай меня мутузить пьяного. Вздула, приволокла сюда и заперла. Питаюсь теперь… Любовь, водка и закуска! Но куда вы? Чубиков, куда ты?
   Следователь плюнул и вышел из бани. За ним, повесив голову, вышел Дюковский. Оба молча сели в шарабан и поехали. Никогда в другое время дорога не казалась им такою скучной и длинной, как в этот раз. Оба молчали. Чубиков всю дорогу дрожал от злости, Дюковский прятал свое лицо в воротник, точно боялся, чтобы темнота и моросивший дождь не прочли стыда на его лице.
   Приехав домой, следователь застал у себя доктора Тютюева. Доктор сидел за столом и, глубоко вздыхая, перелистывал «Ниву».
   – Дела-то какие на белом свете! – сказал он, встречая следователя грустной улыбкой.
   Чубиков бросил под стол шляпу и затрясся.
   – Скелет чертов! Не лезь ко мне! Тысячу раз говорил я тебе, чтобы ты не лез ко мне со своею политикой! Не до политики тут! А тебе, – обратился он к Дюковскому, потрясая кулаком, – а тебе… во веки веков не забуду!
   – Но… шведская спичка ведь! Мог ли я знать!
   – Подавись своей спичкой! Уйди и не раздражай, а то я из тебя черт знает что сделаю! Чтобы и ноги твоей здесь не было!
   Дюковский вздрогнул, взял шляпу и вышел.
   – Пойду запью! – решил он, выйдя за ворота, и побрел печально в трактир.
   Становиха, придя из бани домой, нашла мужа в гостиной.
   – Зачем следователь приезжал? – спросил муж.
   – Приезжал сказать, что Кляузова нашли. Его вовсе не убивали. Напротив, он жив и здоров. Вообрази, нашли его у чужой жены!..
   – Эх, Марк Иваныч, Марк Иваныч! – вздохнул становой, поднимая вверх глаза. – Говорил я тебе, что распутство не доводит до добра! Говорил я тебе – не слушался!

А. Чехонте
Не в духе
Рассказец

   Становой пристав Семен Ильич Прачкин ходил по своей комнате из угла в угол и старался заглушить в себе неприятное чувство. Вчера он заезжал по делу к непременному члену, сел нечаянно играть в карты и проиграл восемь рублей. Сумма ничтожная, плевая, но бес жадности и корыстолюбия сидел в ушной раковине станового и упрекал его в расточительстве.
   – Восемь рублей – экая важность! – заглушал в себе беса Прачкин. – Люди и больше проигрывают, да ничего. И к тому же деньги дело наживное… Съездил раз на фабрику или в трактир Рылова, вот тебе и все восемь, даже еще больше!
   – «Зима… Крестьянин, торжествуя… – монотонно зубрил в соседней комнате сын станового, Ваня. – Крестьянин, торжествуя… обновляет путь…»
   – Да и отыграться можно… Что это там «торжествуя»?
   – «Крестьянин, торжествуя, обновляет путь… обновляет…»
   – «Торжествуя»… – продолжал размышлять Прачкин. – Влепить бы ему десяток горячих, так не очень бы торжествовал, мерзавец этакий… Мужичонка, дрянь, а тоже, поди, торжествует, словно и в самом деле человек есть… Тля, и больше ничего! Чем торжествовать, лучше б подати исправно платил… Восемь рублей – тьфу! Не восемь тысяч! Экая важность!
   – «Его лошадка, снег почуя… снег почуя, плетется рысью как-нибудь…»
   – Еще бы она, подлая, вскачь понеслась! Рысак какой нашелся, скажи на милость! Кляча – кляча и есть… Нерассудительный мужик рад спьяну лошадь гнать, а потом, как угодит в прорубь или в овраг, тогда и возись с ним… Поскачи только мне, так я тебе такого скипидару пропишу, что лет пять не забудешь!.. И зачем это я с маленькой пошел? Пойди я с туза треф, не был бы я без двух…
   – «Бразды пушистые взрывая, летит кибитка удалая… бразды пушистые взрывая…»
   – «Взрывая… Бразды взрывая… бразды…» Скажет же этакую штуку! Позволяют же писать, прости господи! А все десятка, в сущности, наделала! Принесли же ее черти не вовремя!
   – «Ямщик сидит на облучке, в тулупе, в красном кушаке… в тулупе, в красном кушаке…»
   – Еще бы он, хам, барином оделся! Ямщик, пьяница! Рад небось мимо заставы прокатить, чтоб не платить за шоссе! В красном кушаке… Гм… Украл где-нибудь! Снять бы этот самый кушак с пуза, да: не пей! не воруй! не пей! не воруй, подлец! А ведь Клавдия Сергеевна передернула! Ей-богу… Дама, а передернула!
   – «Вот бегает дворовый мальчик… дворовый мальчик, в салазки Жучку посадив… посадив…»
   – Стало быть, налопался, коли бегает да балуется… А у родителей нет того в уме, чтоб мальчишку за дело усадить. Чем собаку-то возить, лучше бы дрова колол или Священное Писание читал… И собак тоже развели, паскудники… ни пройти ни проехать! Было бы мне после ужина не садиться… Поужинать бы, да и уехать… Нет, сел-таки! Не утерпел.
   – «Шалун уж заморозил пальчик… заморозил пальчик…»
   – Не отвалится палец, не околеешь… Не нежничай, мужицкое рыло… Счастье еще, что я заглянул в карты Андрея Филатыча!
   – «Ему и больно и смешно, а мать грозит… а мать грозит ему в окно…»
   – Грози, грози, дура… Лень на двор выйти да наказать шалаберника… Задрала бы ему шубенку, да чик-чик! чик-чик! Это лучше, чем пальцем грозить… Балуют детей, анафемы! Ну, выйдет из него пьяница… Кто это сочинил? – спросил громко Прачкин.
   – Пушкин, папаша.
   – Пушкин? Гм!.. Должно быть, чудак какой-нибудь… Пишут-пишут, а что пишут – и сами не понимают. Лишь бы написать. А еще тоже образованные, ученые… Тьфу!
   – Папаша, мужик муку привез! – крикнул Ваня.
   – Принять!
   Но и мука не развеселила Прачкина. Чем более он утешал себя, тем чувствительнее становилась для него потеря… Когда Ваня кончил урок и умолк, он стал у окна и, тоскуя, вперил свой печальный взор в снежные сугробы… Но вид сугробов только растеребил его сердечную рану… Он напомнил ему о вчерашней поездке к непременному члену. Заиграла желчь, подкатало под душу… Потребность излить на чем-нибудь свое горе достигла степеней, не терпящих отлагательства… Он не вынес…
   – Ваня! – крикнул он. – Иди, я тебя высеку за то, что ты вчера стекло разбил!

Леонид Андреев
Баргамот и Гараська

   Было бы несправедливым сказать, что природа обидела Ивана Акиндиныча Бергамотова, в своей официальной части именовавшегося «городовой бляха № 20», а в неофициальной попросту Баргамотом. Обитатели одной из окраин губернского города О., в свою очередь, по отношению к месту жительства называвшиеся пушкарями (от названия Пушкарной улицы), а с духовной стороны характеризовавшиеся прозвищем «пушкари – проломленные головы», давая Ивану Акиндиновичу это имя, без сомнения, не имели в виду свойств, присущих столь нежному и деликатному плоду, как бергамот. По своей внешности Баргамот скорее напоминал мастодонта или вообще одно из тех милых, но погибших созданий, которые за недостатком помещения давно уже покинули землю, заполненную мозгляками-людишками. Высокий, толстый, сильный, громогласный Баргамот составлял на полицейском горизонте видную фигуру и давно, конечно, достиг бы известных степеней, если бы душа его, сдавленная толстыми стенами, давным-давно не погрузилась в богатырский сон. Внешние впечатления, проходя в душу Баргамота через его маленькие, заплывшие глазки, по дороге теряли всю свою остроту и силу и доходили до места назначения лишь в виде слабых отзвуков и отблесков. Человек с возвышенными требованиями назвал бы его куском мяса, околоточные надзиратели величали его дубиной, хотя и исполнительной, для пушкарей же – наиболее заинтересованных в этом вопросе лиц – он был степенным, серьезным и солидным человеком, достойным всяческого почета и уважения. То, что знал Баргамот, он знал твердо. Пусть это была одна инструкция для городовых, когда-то с напряжением всего громадного тела усвоенная им, но зато эта инструкция так глубоко засела в его неповоротливом мозгу, что вытравить ее оттуда нельзя было даже крепкой водкой. Не менее прочную позицию занимали в его душе немногие истины, добытые путем житейского опыта и безусловно господствовавшие над местностью. Чего не знал Баргамот, о том он молчал с такой несокрушимой солидностью, что людям знающим становилось как будто немного совестно за свое знание. А самое главное – Баргамот обладал непомерной силищей, сила же на Пушкарной улице была и prima и ultima ratio[18]. Населенная сапожниками, пенькотрепальщиками, кустарями-портными и иных свободных профессий представителями, обладая двумя кабаками, воскресеньями и понедельниками, все свои часы досуга Пушкарная посвящала гомерической драке, в которой принимали непосредственное участие жены, растрепанные, простоволосые, растаскивавшие мужей, и маленькие ребятишки, с восторгом взиравшие на отвагу тятек. Вся эта буйная волна пьяных пушкарей, как о каменный оплот, разбивалась о непоколебимого Баргамота, забиравшего методически в свои мощные длани пару наиболее отчаянных крикунов и самолично доставлявшего их «за клин». Крикуны покорно вручали свою судьбу в руки Баргамота, протестуя лишь для порядка. За это их Баргамот бил – с его точки зрения, не сильно, но вполне достаточно для того, чтобы человеку, менее закаленному, чем пушкарь, причинить увечье.