Я не сводил глаз со спички. Я дрожал и обливался холодным потом. Реальность – самая страшная из галлюцинаций.
   – А на что ты там спорил? – спросил Христос.
   – На ножик, – быстро предложил Момо. – Спорю, потухнет до того, как он обожжет себе пальцы. По рукам?
   – По глазам и по почкам, – сказал Христос. Он тоже любил хорошую шутку.
   Спичка вот-вот должна была обжечь мне пальцы, и тогда снова всякие преступления, загрязнение окружающей среды, Бейрут и прицельное бомбометание. Но Христос посмотрел на спичку, и вдруг она стала в два-три раза длиннее и могла продержаться еще с добрую надежду минут.
   – Эй, так не пойдет, – завопил Момо. – Я так не играю, опять ты принялся творить чудеса!
   – Хи-хи-хи, – засмеялся Христос, который мог себе иногда позволить, учитывая все гадости, которые серьезные люди делали ему две тысячи лет подряд. – Знай, как спорить со мной.
   Он серьезно посмотрел на меня.
   – А вы будете знать, как твердо во что-то верить! – сказал он мне и исчез, как каждый раз, когда была надежда.
   Это меня немного успокоило, я перестал быть галлюциногенным и видеть реальность, я видел стол, стул, рутину, все было так похоже на что-то такое-этакое, ну, словом, все путем, чего там.
 
***
 
   Однако ситуация была по-прежнему нелегкая, потому что если госпожа Ивонн Баби жила в гостинице и только на следующее утро собиралась начать убеждаться в моем существовании, то госпожа Симон Галлимар жила вместе с нами в домике, и Анни очень боялась, что она все равно о чем-нибудь догадается. И правда, мне никогда не удавалось как бы вроде что-то изображать по восемь часов в день, по сорок часов в неделю, плюс два часа туда, два часа обратно от работы до дома, – мне просто хотелось выть.
   Но пока все как-то обходилось, и тут случилась совершенно неожиданная история с делегацией из Кагора.
   У меня не было проблем с муниципалитетом этого города, в нем любят держать на улицах одного-двух психов, чтобы видели: город не чужд культуре.
   На следующий день в два часа залаял сенбернар, зазвенел звонок, и Анни пошла открывать. Потом вернулась, вся бледная, потому что было с чего.
   – Там делегация кагорского муниципалитета – спрашивают тебя, – сказала она.
   – Не может быть, – сказал я.
   – Послушай, Поль…
   Она назвала меня настоящим именем. Это был условный знак. Опознание личности. Сигнал опасности.
   – Здесь? В Копенгагене? Да что им от меня надо, черт побери?
   – Может, просто оштрафуют? – слабым голосом спросила она. – Помнишь, ты написал прямо на улице Республики?
   – Не могли они приехать в Копенгаген только потому, что я у них там писал. Конечно, для Кагора это событие, но все же… Ладно, пусть входят,
   Они поднялись в дом. Их было трое, и все заместители мэра. У них был потрясенный вид. То ли их так взволновала встреча со мной, то ли что другое. Первый вице-мэр сказал:
   – Господин Ажар – позвольте вас так называть…
   И подмигнул мне. Я тоже на всякий случай подмигнул ему. А зря. Они утвердились в своих догадках.
   – Мы хотели попросить вас, если возможно, сделать что-нибудь для города Кагора и для всего Лотского района. Нам нужен культурный комплекс с театром и несколькими кинозалами, концертный зал… И еще неплохо было бы, если б вы разместили у нас пару заводов…
   Я стоял с открытым ртом и настолько ни хрена не понимал, что даже стал чувствовать себя безмятежным и нетревожным, потому что ничего страшнее понимания нет.
   – На эту тему стоит подумать, – сказал я. Главное – не возражать, это первое правило психиатрии.
   – Лотская область, как вам, вероятно, известно, небогата ресурсами, и размещение заводов с вытекающим созданием рабочих мест…
   Я теребил себя за ус. Наша беседа начинала казаться мне совершенно нормальной.
   – А как же загрязнение окружающей среды, – сказал я. – Я ведь только из этих соображений не размещал заводы в департаменте Лот. Хорошо бы что-нибудь такое электронное, оборонно-стратегическое…
   Я шел по лезвию бритвы. Я был миллиардером, а миллиардер так от меня далек, что дальше не бывает.
   Здорово. Я сбежал от себя.
   Я угостил их сигарами, которые Тонтон-Макут потихоньку курил у меня во время своей дезинтоксикации. Жаль, сам он в тот момент был на Майорке. Он все не верил, что из меня выйдет что-нибудь путное. Вот позеленел бы, если бы узнал, что мне поручена индустриализация департамента Лот.
   Возникла пауза. Я размышлял. Ну, стану я благодетелем департамента Лот… Дальше -больше. Премьер-министром. Маловато будет. Президентом республики. Королем Франции стать нельзя, Конституция не позволяет. Пиночета назначу главным по уровню жизни, а Солженицына – по армии и атомной бомбе, для защиты западной цивилизации. В единогласной поддержке меня как коммунистами, так и всеми остальными я не сомневался. Немножко опасался за арабов и Израиль, как у них там будет с их общей программой. Пот лил с меня градом, и я, как Президент республики и Великий Сын французского народа, обязан был проявить безответственность.
   – Я не могу решить все проблемы одновременно, – сказал я строго.
   – Можно начать с культурного центра, – сказал зам по. – А потом заводы. В таком порядке с точки зрения загрязнения среды будет не так бросаться в глаза.
   – Посмотрим… Но вам за это надо будет взяться за ваш поганый госпиталь. Кормят там из рук вон плохо.
   – Договорились.
   Зам улыбнулся, как приличный человек.
   – Разумеется, Ваше величество получит комиссионные, как и положено нефтяному королю, поскольку вы согласились оказать нам содействие…
   Нефтяной король? Ваше величество? Я вроде ничего такого но мог припомнить, но черт его знает. Я что-то промычал сквозь сигару с самым важным видом.
   – Кстати, – сказал зам по, – нам поручено передать вам извинения комиссара Отченаша. Когда он все понял, то испытал сильнейший психологический шок.
   – Обычное дело, – сказал я. – Как все поймешь, всегда испытываешь сильнейший психологический шок. Это и есть здравый ум.
   – Он не сразу понял ваше законное желание сохранить инкогнито.
   – Я настаиваю на том, чтобы моя личность не была обнародована, – сказал я, – иначе моя жизнь станет невыносимой.
   – Конечно, конечно. Но вы столкнулись с грубым, неотесанным человеком, переведенным в Кагор из Парижа за нервные срывы. Его послали к нам в Кагор успокоиться. Однако он ценный работник. Вы произвели на него сильное впечатление. После встречи с вами он внимательнейшим образом изучил ваше дело. Он не понимал, почему вы упорно скрываете ваше истинное имя и именуете себя Павловичем.
   Я задрожал. Не могу выносить своего настоящего имени. Прямо сразу чувствую себя загнанным в угол.
   Осторожность. Я молчал.
   – Наша область гордится тем, что принимает такого высокого гостя, – сказал зам по. – Мы благодарны Вашему высочеству за все, что Вы соблаговолите сделать для департамента Лот, и обещаем сохранить Ваше инкогнито. Обязуемся заткнуть глотку комиссару Отченашу. Он запросил центральную базу данных и установил, что настоящее ваше имя – Пехлеви. Дело, наверно, было в простой опечатке…
   – Это не опечатка, а клевета! Черт возьми, меня зовут не Пехлеви…
   – Конечно, конечно…
   – Просто они допрашивали меня с тестами и всем таким прочим, и я сказал, что я наполовину еврей. Наполовину Павлович, наполовину еврей. А наполовину югослав, а мог быть чех, но мой отец не еврей, и фамилия его не Леви. Не чех, не Леви, а Павлович и полуеврей. А не чех. Я не отказываюсь от корней, просто на всякий случай принимаю меры предосторожности. Я им десять раз повторял, что я не чех Леви, у меня и так проблем хватает. С чего они написали Пехлеви – не знаю. Но зовут меня Павлович, хотя, конечно, на самом деле нет. Тут они успокоились. Мы нашли общий язык.
   – Можете рассчитывать на нашу скромность. Но когда комиссар Отченаш понял, что оскорбил родственника Его величества шаха Ирана, инкогнито проживавшего в Каньяк-дю-Коссе, у него был ужасный нервный шок…
   Я слетел со стула. У меня тоже есть свои достойные чувства! То есть, блин, я хочу сказать, у меня тоже ость чувство достоинства! Черт, я хочу сказать, что у меня достоинство, как у любого дерьма.
   – А-а-а-а-а…
   Такого вопля человеческой боли в Дании еще не слыхали.
   – Я не Пехлеви! У меня с шахом Ирана ничего нет общего! Я не шах Ирана, я с ним рядом не стоял! Может, я и псих, но хоть знаю,что шах Ирана – это не я!
   Я убедил их, и они вышли на цыпочках, чтоб не нарушить мое инкогнито. Я еще немного поорал, потому что надо было убедиться, что я не шах Ирана.
   Не получилось. Потому что шах Ирана – это тоже я.
   Ажар ползал взад и вперед, пытался пройти сквозь стены. Чтоб он меньше мучился, мы с Анни выпили по несколько капель валерианки. Настойка валерианы – успокаивающее, и в восемнадцатом веке, когда еще не было равновесия террора, его прописывали чувствительным душам.
 
***
 
   Это невероятные домыслы представителей департамента Лот насчет меня плюс мои уклончивые, вертлявые ответы, отказ открыть свое настоящее имя, которое они явно подозревали, судя по их косым улыбкам, вызвали у меня в следующую ночь пытку осознания. В два часа ночи я вдруг все понял, а это хуже всего. Я схватился за телефон и разбудил доктора Христиансена:
   – Доктор, это подло. Теперь я знаю, отчего у меня все эти страхи, недержание мочи, угрызения совести и отказ от наследственности. Я – еврей, доктор! Отсюда ненависть к себе и расизм по отношению к себе же. Отсюда цепное напяливание разных личин и выдумывание личностей, не давших миру Христа и, следовательно, не навлекающих преследований и злобы христиан, которые не могут простить, что им навязали Иисуса со всеми его заповедями, моралью, достоинством, великодушием, братством и вытекающим подчинением. Дело не в том, что я онанист, а в том, что я еврей!
   – Не морочьте мне голову посреди ночи! – завопил на иврите доктор Христиансен, потому что вздымавшая меня волна страха множила против меня факты из прошлого и неопровержимые доказательства, Израиль бросал на штурм меня отборные войска, и не было на земле ни единого еврея, которому бы не грозила правда и общая участь. – Не морочьте голову, Павлович – это чисто югославская фамилия, я предоставляю вам потрясающую возможность жить в Копенгагене за счет вашего Тонтона, и в благодарность вы будите меня в два часа ночи совершенно разумными соображениями! Я сейчас объявлю вас здоровым и совершенно нормальным, и вы окажетесь в том же дерьме, что и все остальные. Продолжайте дергать себя за что хотите, пока никто не видит, обвинять во всем мастурбацию и переносить на нее все свои беды, – отлично, мастурбация и не такое видала, ее диалектикой не прошибешь. А вот евреев не трогайте: мы, датчане, во главе с королем Христианом при Гитлере всех своих евреев спасли. Не пытайтесь притянуть евреев к своим источникам средств к существованию. Вы справедливо стыдитесь своего происхождения, но все началось еще раньше, чем появился Авраам, и я еще не встречал онаниста, который бы точнее вас нащупал болевые точки времени. Евреи давно пытаются с помощью антисемитов утвердить свою нечеловечность, но ничего у них не выходит. В итоге получился только Израиль, а что может быть человечней и откровенней Израиля, старина, – нации, достойной так называться, нет более убедительного доказательства человечности нации, мой милый, ни на что не похожий удавчик, дорогой мой шарикоподшипник, пепельница, перо, спаржа и прочие дешевые попытки убежать от себя…
   – Да здравствует Франция! – заорал я, потому что одному стыднее.
   – Я скажу вам больше. Вы самый чуждый расизма и самый разумный сукин сын из всех, кого я когда-либо лечил от здравомыслия, и это ставит перед вами два миллиарда мелких проблем. Можете одеваться. Больше вам не удастся быть как бы вроде чем-то: одежда – тоже доказательство.
   И он бросил трубку.
   Я сказал Анни слабым и безнадежным голосом:
   – Он сказал, я нормальный.
   – Ну и ладно, ведь быть нормальным – это ненормально…
   – Но он отказывается мне помогать.
   Анни – девушка из департамента Лот, она прочно стоит на земле, и иногда это в ней сказывается, и тогда она вдруг в угоду своим крестьянским корням отказывается умирать и не сдаваться.
   – Знаешь, Поль, а может, хватит? Две книги напечатаны, может, на эти деньги, плюс авансы от издателей, в Каньяке можно прожить. В Косее можно жить втроем на полторы тысячи франков в месяц. Не стоит так дергаться только ради написания третьей книжки… Вдобавок из отчаяния ты тоже уже все выжал, – сказала она.
   И то правда, подумал я. Может, попробовать писать о надежде? Нет, отказываюсь впадать в банальность. Простовато как-то, несолидно.
 
***
 
   Но надежда продолжала мучить меня, на то она и выдумана, и всю ночь я не мог сомкнуть глаз. А назавтра, как нарочно, случился знак.
   Это было в «Геральд Трибьюн». Вот, кому надо – могу показать.
   Из мюнхенского зоопарка сбежал волк, и нашла его на четвертой странице одна старушка. Когда прибыла полиция, старушка гладила волка по голове, а он лизал ей руку.
   Трудно сказать наверняка, но, похоже, волки развиваются в правильном направлении. И старушки тоже. Или, может, старушка была сумасшедшая. С ними вечно что-то случается.
   Я не верю в перевороты. Слова связаны круговой порукой, они становятся фразами, и выражение «пригрел на груди змею» вряд ли подразумевает, что змея потом выразит вам благодарность. Любовь – просто слою, которое хорошо звучит.
   В тот вечер мы с Алиеттой долго совещались. Я еще не описывал вам Алиетту словами, ведь я хочу, чтоб она осталась со мной, а не запуталась в словах. Я сделаю одно-единственное заявление: у Алиетты такие глаза, как будто бывает первый взгляд.
   – Поль, наверно, лучше сдаться. Не стоит кричать, никто не услышит. Его нет. Не существует. Он не придет тебя завершать, не выделит тебя из наброска, Автора нет. Давай смиримся с собой, ведь мы тут ни при чем. Ты даже мог бы подыскать работу, не лишенную будущего, скажем, компостировать билеты на станции отправления.
   Медсестра фрекен Норден, отлично помню, сидела в углу и записывала. Они всегда записывают, когда я разговариваю с Алиеттой.
   – А есть еще один выход. Найти хорошее начало, только и всего.
   – Какое начало? Все мы вышли из конца. Как можно выйти из конца и найти начало, чтоб хорошо кончить? Менять один конец на другой? Я слышал, в Америке вывели искусственный ген, но, может, он пошлет нас к черту и будет разводить абрикосы. Тут трудно поручиться. С чего бы ему так нас благодетельствовать. Будет где-нибудь кого-нибудь рожать, а мыто здесь. И что тогда?
   Еще был магнитофон. Они всегда включают магнитофон, когда я думаю. Они это называют «моим бредом». А по-моему, это шпионаж. Интересно, не Тонтон ли Макут им доплачивает за кражу моих мыслей. Чтоб потом разглагольствовать о том, что именно он спас человечество.
   – Значит, надо устроить естественный отбор, Алекс. Как отбирают фрукты. Надо дать шанс чистоте.
   – Ты что, кого-нибудь знаешь?
   – Можно для начала скрестить две духовно чистые особи.
   – Например, кого?
   Алиетта бросила на меня торжествующий взгляд:
   – Его святейшество Папу Римского и Его святейшество Солженицына.
   Я думал. Ажар уползал под коврик, поскольку был глубоко религиозен. Он так дрейфил оттого, что верил – все еще, несмотря на и вопреки, – что коврик побелел от ужаса.
   – Слушай, Алиетта, Папу с Солженицыным скрестить невозможно. Ни в уме, ни как иначе. Природа не допустит. Можно имплантировать Папу в Солженицына, или наоборот, чтоб было чисто и кто-то родился, технически это, может, и возможно, но выйдет один умственный вид.
   Медсестра стенографировала, чтобы хоть как-то меня сократить.
   – Бедный Эмильчик, ты все думаешь, что дважды два – четыре. Вранье. Дважды два – одни слова, вроде дважды как бы два, и по приказу свыше делают вид, что их четверо. Им надо соблюдать приличия, а нам-то зачем…
   Она уговаривала меня. Настаивала на своем.
   Я сказал «нет». Громко и отчетливо. Я не доверял медсестре.
   У Солженицына нет матки, он не может забеременеть от Папы, и наоборот, это безумие.
   Я покосился на медсестру: хотелось произвести на нее впечатление.
   – Плюс к тому у Солженицына с Папой разная вера. Даже если случится чудо, они переругаются из-за выведенной ими религии.
   – Но что же делать, Поль? Так дальше не пойдет, уж слишком было хорошо. Тонтону надоест платить за клинику, Христиансен откажется помогать. Сколько можно подбирать тебе диагноз, условия существования психов из-за инфляции становятся все тяжелее.
   – Положись на меня, Алиетта. Все у нас получится. Я свалю отсюда по-настоящему, увезу тебя далеко, никому не удастся взять нас в руки, мы будем безнадежны…
   Магнитофон записывал, тихо жужжали фараоны, мигал электронный глазок медсестры. Госпожа Ивонн Ваби ждала в отеле, и посреди ночи я самолетнул в Париж, где раньше трудоустроил Элоизу в один бордель района Гут Дор, – чтобы не быть расистом, к африканцам. Я хотел узнать, что она там без меня поделывает. Меня встретила Мадам Дора, дипломированный специалист, и сообщила, что Элоиза поживает прекрасно, принимает, вместе с двумя другими международницами, по сорок клиентов в день, да только подцепила болезнь и полицию, потому что в парижских газетах расплодилась лобковая вошь. И действительно, Элоиза была в полной форме, рассказывала про разведывательные спутники, которые летают повсюду и записывают мысли для ЦРУ и КГБ, – и тут вдруг она ойкнула, и что я вижу? Из ее органов выползает фараон! Он там выписывал штраф. Другая девица, Нора, тоже все время чесалась и скреблась, потому что ей во все волосинки вцепились фараоны» стараясь быть на месте преступления. Другие фараоны ползали по стенкам, а как провести дезинфекцию, лечат-то всегда девиц, а не полицейских! Одной девице, Лоле, даже сломали два ребра в кутузке, вот что значит Год женщины. А еще один фараон, огромный, гигантский, по долгу службы сел на диван, снял башмак и стал запихивать в него штрафы, как вдруг раздался писк, опора правопорядка взглянула в свой башмак – и что же он там увидел? Другого полицейского, помельче, тот спикировал с потолка и хотел стянуть денежку, и тут его чуть не раздавили. Старший подобрал его, пожурил для формы, положил в карман, и они ушли, обозвав меня параноиком, потому что так не бывает.
   Доктор Христиансен сказал, что у меня новый приступ действительности и страхи при этом – обычное дело. Он посоветовал отложить встречу с госпожой Ивонн Баби.
   Тонтон-Макут разрешил пожить еще в Копенгагене сколько нужно, хотя это ему стоило денег. Я знал, что он делает это не для меня, а в память о моей матери, значит, я ему не должен ничего.
   Может, вы заметили, у меня проблемы с хронологией: я возвращаюсь в прошлое до самых катарских младенцев, разбитых о стены Альби, до всяких невинно убиенных, которых куда только не засовывали, хотя ничего оригинального про них уже не скажешь.
   Электрошок как метод лечения от реальности в Дании тогда уже не применялся, и мне просто назначили сильные дозы нейролептиков.
   Я боялся доберманов в парке, они опасны даже в виде собак.
   Мир ждал, задерживал дыхание, и его слышал я один, и, значит, сам я дышал легче, и от мадам Ивонн Баби не было никаких вестей.
   Раз в день мне разрешали на час покидать клинику, и я слетал в Барселону записаться в интернациональные бригады, но там меня ждало ужасное потрясение: неконтролируемые элементы выкопали мумии монахинь на монастырском кладбище и возили их на карнавальных повозках для разоблачения атеизма. Я был настолько не готов к подобному приему, что разорался и прибежал назад в клинику.
   Меня по-прежнему мучили гуманитарные мысли, надежда на рождение и ужас от конца. Каждое утро я слал в США ученому, открывшему гарантированно лишенный наследственности искусственный ген, профессору Уоллу, неотправленную телеграмму и спрашивал, как поживает его подопечный.
   Доктор Христиансен опять посадил меня на галоперидол, и тогда галлюцинации, хотя и не исчезли полностью, приняли менее тягостную для всех форму.
   Меня отпустили на концерт квартета Мерк. Сначала все шло хорошо, но ближе к середине я заметил, что виолончель растет на глазах, и вдруг она треснула, и оттуда появился выводок мандолинок, а, Бог знает почему, не виолончелек, как полагалось бы по логике вещей, и все они кричали: «Папа, помоги, не хочу рождаться, на помощь!» – и тут налетел рой фараонов с дубинками, заметался по залу, сгрудился вокруг меня, и я заорал, потому что совесть моя была нечиста: я припарковал машину под знаком «стоянка запрещена».
 
***
 
   Вот такое было мое состояние, когда Тонтон-Макут объявился в Копенгагене. Ему сообщили, что у меня ухудшение, и он специально приехал меня повидать. У него было более старое и отсутствующее лицо, чем в прошлый раз. Он еще более походил на себя. Он сел рядом со мной, с сигарой в зубах, даже не сняв шляпу и пальто, он иногда сидит так даже дома, – может быть, чтобы успокоиться, убедить себя, что он дома только проездом.
   – Ну, как дела, не очень?
   – Извини, что стою тебе много денег.
   – Не имеет значения.
   Казалось, он говорит искренне. Ведь его родители – актеры.
   – Говорят, ты закончил новую книгу. -Ну.
   – Ты очень талантливый человек.
   – Наверно, это наследственное.
   – Он сосал сигару.
   – У тебя великолепная критика.
   – Не у меня, а у книги. Можно быть полной сволочью и писать отличные книги.
   Он не вздрогнул. Невозмутимый, далекий человек, ставший собой так давно, что это его уже не пугало: Он устроился.
   – … иногда у меня идет кровь, но это оттого, что я, когда пишу, часто царапаюсь.
   – Честно говоря, когда я тебя читал, у меня часто сжималось сердце…
   – Еще бы, все-таки книга про удава.
   – Я говорю о новой.
   – Думаешь, они меня… найдут?
   – Ну и что? Не вижу, чего ты стыдишься. Сейчас же не средневековье. Мы с тобой одной крови, ты и я.
   На секунду во мне возникла надежда. Но он не признается. Хватит ему ответственности.
   – То есть?
   – Общие предки со стороны матери. И потом посмотри на меня.
   – Чего на тебя смотреть. У тебя теперь голова как в телевизоре.
   Он засмеялся:
   – Видишь, я же говорил тебе, что у тебя ясный и твердый ум…
   Не знаю, за что я его все время наказывал. Может быть, потому, что под рукой всегда оказывается как бы вроде кто-то. А настоящий виновник демонстрирует свое отсутствие. И тогда мы хватаем того, что поближе.
   – А теперь, Тонтон, скажи: «После всего, что я для тебя сделал…»
   – Я ничего для тебя не сделал. Если что и делал, то ради твоей матери…
   Я сжал кулаки. Ходит вокруг да около, подлец. Осторожничает, держит дистанцию, все время вне любви.
   В конце концов, сейчас время посредников. Думаю, я гораздо меньше нуждался бы в нем, если бы верил в Бога. Было бы на кого все сваливать.
   Уверен, что они спали вместе.
   – Ты мне ничем не обязан.
   Он встал. Синее пальто, серая шляпа.
   – Я ничего и никогда для тебя не делал, – повторил он с иронией, как всегда, и неизменно двусмысленно.
   Это было неправдой. Учеба в Гарварде, дом в Ло, изредка деньги… Чтобы не помогать мне слишком, чтобы я сделал себя сам.
   Однажды в Париже он зашел ко мне. Мне уже было двадцать семь, и я издавал вопли протеста. Во всем виновато было общество. Я сам себя не изводил, меня преследовало общество. Так получалось, что это у меня уже не генетика, не атавизмы и не психология, я переходил в социологию. Но поскольку я даже классового врага не обижу, то толку от меня было мало. Я только вопил.
   Тонтон-Макут тем временем съездил в Амстердам и привез оттуда пособие «Как сделать бомбу из подручных средств в домашних условиях» или что-то вроде того. И он поднялся ко мне – к себе – на седьмой этаж. Как только мы с Анни, в двадцать лет, поженились и переехали в Париж, он нам подарил две комнаты для прислуги.
   Он кинул книжку мне на кровать:
   – Вот, возьми пособие. Делай бомбы. Бросай. Убивай. Разрушай. Надо взорвать все, так ты докажешь, что действительно веришь. Только делай что-нибудь. Ради Бога, хватит жестов!
   Я слышал, как сенбернары лают в парке больницы. Вошел санитар и вколол мне пятичасовую крысу.
   Тонтон-Макут взялся за дверную ручку. Он приходил поделиться со мной человеческим теплом, – что ж, дело сделано.
   – Погоди. Можно тебя кое о чем попросить?
   – О чем?
   – О знаке любви.
   Он еще никогда не слышал от меня таких слов. Он казался обеспокоенным. Значит, я действительно был болен.
   – Поль, ты же знаешь, я тебя очень люблю. Но знаки, знаешь ли…
   – Знак любви – это всегда больше чем знак.
   Однажды он сказал мне: «По линии твоей матери мы происходим из семьи выдающихся русских истериков». Но мне было все равно. Я знал, что он относится ко мне со скрытой нежностью. Иначе и быть не могло.
   – Я хотел бы, чтобы ты переписал своей рукой начало моей «Жизни». Начало, генезис. Зарождение. Сотворение книги.
   Он ответил очень спокойно, как будто идея была не так уж и безумна:
   – Малыш, я не могу этого сделать.
   – Ты по-прежнему все отрицаешь?
   Он пожал плечами, не вынимая рук из карманов:
   – Мне нечего отрицать. Но у меня есть сын, и это не ты.
   – Только первую главу. Начало того, что я есть, того, что со мной стало.
   – Не может быть и речи. Что за мрак.