Страница:
Для старосты новая власть была продолжением старой, с прежними дуростями, он поносил ее при Мормосове, когда комендатура потребовала перехода на немецкий алфавит – «Ч» (чужие) в списочном составе колхоза заменялось на «F» (fremde). По совету его Мормосов отрастил усы и бороденку. Самому же старосте маячила петля – и русская, и польская, и немецкая, о чем он не раз пробалтывался. Правда, старая власть, вернись она, не повесит его только потому, что все годы оккупации он ревностно сохранял колхозное имущество. Правдой было и то, что немцы в любой момент сменят милость на гнев и пристрелят старосту, если не повесят. Из генерал-губернаторства проникали в район вооруженные люди, но скот не угоняли, немцев не тревожили. Однажды, показав рукой на лес, староста предупредил: зять-то его, тот, которого сейчас нет, – человек опасный, своих людей держит в лесу, поэтому если кто придет сюда от его имени – будь добр, предупреди…
Как только загустилась щетина, подзакрыв лицо, Мормосов стал помогать старостовой внучке торговать на станции самогоном. Девчонку, рассудил подозрительный староста, могут немцы уволочь с собою мужской забавы ради или, ничуть не лучше, обмануть, всучив фальшивые бумажки вместо марок. Однажды она прельстилась пятью украинскими карбованцами, на банкноте такая гарная дивчина красовалась, и староста покрыл белорусским матом хохлов, а заодно и польского генерал-губернатора, который пустил в обращение свежие злотые, и никогда не видевшие польских денег белорусы попадались на приманку.
Так они и стояли однажды на дощатом перроне – бородатый Мормосов и внучка старосты. Офицерский вагон остановился, девчонка подняла над головой бутылку, звонко выкрикивая «Бимбер! Бимбер!», и два только что проснувшихся и смеющихся офицера (кителя наброшены на плечи) смотрели сверху на нее. Молодые и белозубые красавцы переговаривались между собой, а Мормосов опустил глаза, смотрел только вниз. Купили немцы две литровые бутылки самогона; бросили бумажки – три по десять марок, не бог весть какая выгода, четыре бутылки еще в корзине, можно потолкаться около станции и сбыть, но Мормосов потянул девчонку за руку, и забралась она, довольная, на телегу с купленным ей леденцовым петушком на палочке.
А он то постегивал лошадь, то натягивал вожжи и замирал в мучительных воспоминаниях. Одного из этих двух приценявшихся к бимберу немцев он когда-то видел, немец был знакомым, и давно знакомым. Эти два офицера ехали в разные места: высокий и рыжеватый в Германию, в Мюнхен, а шатен очень приятной внешности советовал ему взять бимбер, похвастаться в отпуске колониальным алкогольным продуктом. Немец этот наверняка останется в городе, где, конечно, самогоном обопьешься, и в разговоре мелькнула его фамилия: Клемм.
Он выпряг лошадь, погладил обрадованную Магду и забился в угол конюшни. Было страшно вспоминать, потому что границы воспоминаний раздвигались и удалялись, год отлетал за годом, пока память не остановилась на поезде Москва – Сталинград. Он догадался, где встречал немца или человека, очень его напоминавшего. Да, в том поезде Москва – Сталинград, в вагоне-ресторане. Войдя в него, он сразу увидел бывшего начальника, понял также, что начальник не очень-то хочет узнавать его, поэтому Петр Иванович не смотрел на него, а, когда по проходу двигался к свободному столику, перевел взгляд на парня в штатском, соседа двуромбового. Сел спиной к начальнику, слышал, что происходит сзади, а там просто уминали ужин да молча попивали пиво. То есть незнакомые, случайно сведенные столиком люди, и в таком убеждении был он даже после того, как бывший начальник произнес целеуказующую речь о желательности пребывания Мормосова где угодно, но только не в столице СССР, главных городах союзных республик и областных центрах. Начальник встал и ушел, а парень остался сидеть. Но начальник-то – за двоих расплачивался: официант, подсчитывая, называл цифры, а меню-то было перед глазами Мормосова! Из одной артели эти будто незнакомые люди! И парень остался сидеть потому, что таков был приказ двуромбового: проследить, что делать будет помеченный человек, то есть Мормосов. Парень же – слободской по виду, очень симпатичный на морду, в дедовой лавке похожий служил, так умел зубы заговаривать, что никто не уходил без покупки. И – что сразу Мормосову бросилось в глаза – на нем был костюм, сшитый в Берлине!
Значит, в ближайшие дни жди этого человека здесь! (Мормосов окрестил его так: «Приятный».) Понятно теперь, почему подменяют зятя: явка здесь, явка! И приманкой он, Петр Иванович, которого Приятный сгоряча пристрелит.
Гнев забурлил в Петре Ивановиче: сволочи, и до конюшни добрались, ни одна цифра в их бухгалтерии не пропадает! Как спастись?
Он заметался по конюшне, и лошади зафыркали, чуя беду. Заскулила и собака. Петр Иванович лег, будто сейчас автоматчик – как бывало в лагере – пустит очередь в полроста над землей. Поджал колени, локтями закрыл лицо. Бежать – куда? В лес – бессмысленно, в город – еще опаснее, да и паспорт у старосты, обе власти крестьянам воли не дают, рассчитывать надо только на себя. И не надо пока бояться Приятного: не такой уж он дурак, чтоб сразу появиться в селе, явку надо еще проверить, Приятный кого-нибудь подошлет.
Еще поразмышляв, Петр Иванович совсем успокоился. Парень из вагона-ресторана вполне мог быть натуральным немцем на немецкой службе, еще в Берлине он слышал в торгпредстве разговоры о том, что произойдет в скором времени как бы обмен опытом, в НКВД на стажировку прибудут офицеры немецкой госбезопасности. Следовательно, Приятный не из Москвы, а из Берлина и о явке не знает.
Три дня спустя барышня городского вида постучалась в дом, заговорила со старостой, стараясь не смотреть на сидевшего за «Зингером» Петра Ивановича. Оказалось, она хорошо знала младшую дочь хозяина, дружила с ней какое-то время, но потом та вышла замуж и пропала из виду. Привела кое-какие детали, которые убеждали: барышня – не самозванка. Староста отвечал неохотно и неприветливо: дочь заезжала после свадьбы сюда, в августе 38-го, с мужем (поворот головы в сторону Петра Ивановича за швейной машинкой), но пробыли они недолго и укатили в Минск, а с начала войны и след ее простыл, людей разбросало, зятя (борода показала на человека за шитьем) он вытащил из лагеря, поскольку родственник…
Тут Петр Иванович подыграл, глянул на барышню.
– Она перед войной, – сказал он о дочери старосты, – в Винницу к подруге поехала.
Почта хоть и работала, но люди, ветром разнесенные, ей не доверяли, и ничего необыкновенного не было в приходе барышни, ее расспросах о подруге, и уж совсем обычной прозвучала просьба. Одно время, сказала барышня (так себя и не назвавшая), в деревне проживал и состоял на учете Юзеф Грыцуняк, он, по слухам, наезжает изредка сюда, так если появится, передайте ему, что о нем очень беспокоится сестра. Староста подумал и подтвердил: да, такой внесен был когда-то в «чужие», но потом то ли арестован был, то ли побежал за лучшей долей. Барышня поблагодарила, пожелала дому мира и покоя. Путь в город выбрала через станцию, мелькнула на тропке, и у старосты нашлись какие-то дела, пошел, видимо, к коменданту, звонить в город, докладывать Шакалу.
Под вечер открыл Петр Иванович дверь в свою клетушку при конюшне, а там сидит та же барышня, никуда не уехавшая. Деловито сказала: староста кругом в долгах у немцев, потому она и не заговорила при нем о главном. Грыцуняк где-то рядом, ждет весточки от сестры, и письмо передадут на станции – здесь небезопасно – через него, Маршеню, положить его надо вот сюда… (Барышня вывела Петра Ивановича из клетушки, выдернула мох из-под второго снизу бревна, показав углубление.) Юзеф сам найдет весточку. Договорились?
Злость постепенно подкатывала к Петру Ивановичу – пензенский я, пензенский, а не подсадная утка на явке, неизвестно чьей!
Согласие барышня получила. Петр Иванович гладил обеспокоенную Магду и терзался догадками: эта пригожая девушка определенно с партизанским или московским заданием, и ей бы таиться, но, с другой стороны, смело пошла на охраняемую немцами станцию, там посты полевой жандармерии, пропуск, следовательно, у барышни настоящий.
Что делать? Куда бежать?
За три деревенских месяца Петр Иванович нагулял кое-какой жирок, мимо немца с автоматом проходил без опаски. Лагерные страхи подзабылись, в нем начинало накапливаться и оседать что-то непензенское, противное, царапающее и зудящее; метался по конюшне, застывал на месте, потом брал разбег, чтоб головой проломить стену, и падал, вытягивался, лежал…
Глава 8
Глава 9
Глава 10
Как только загустилась щетина, подзакрыв лицо, Мормосов стал помогать старостовой внучке торговать на станции самогоном. Девчонку, рассудил подозрительный староста, могут немцы уволочь с собою мужской забавы ради или, ничуть не лучше, обмануть, всучив фальшивые бумажки вместо марок. Однажды она прельстилась пятью украинскими карбованцами, на банкноте такая гарная дивчина красовалась, и староста покрыл белорусским матом хохлов, а заодно и польского генерал-губернатора, который пустил в обращение свежие злотые, и никогда не видевшие польских денег белорусы попадались на приманку.
Так они и стояли однажды на дощатом перроне – бородатый Мормосов и внучка старосты. Офицерский вагон остановился, девчонка подняла над головой бутылку, звонко выкрикивая «Бимбер! Бимбер!», и два только что проснувшихся и смеющихся офицера (кителя наброшены на плечи) смотрели сверху на нее. Молодые и белозубые красавцы переговаривались между собой, а Мормосов опустил глаза, смотрел только вниз. Купили немцы две литровые бутылки самогона; бросили бумажки – три по десять марок, не бог весть какая выгода, четыре бутылки еще в корзине, можно потолкаться около станции и сбыть, но Мормосов потянул девчонку за руку, и забралась она, довольная, на телегу с купленным ей леденцовым петушком на палочке.
А он то постегивал лошадь, то натягивал вожжи и замирал в мучительных воспоминаниях. Одного из этих двух приценявшихся к бимберу немцев он когда-то видел, немец был знакомым, и давно знакомым. Эти два офицера ехали в разные места: высокий и рыжеватый в Германию, в Мюнхен, а шатен очень приятной внешности советовал ему взять бимбер, похвастаться в отпуске колониальным алкогольным продуктом. Немец этот наверняка останется в городе, где, конечно, самогоном обопьешься, и в разговоре мелькнула его фамилия: Клемм.
Он выпряг лошадь, погладил обрадованную Магду и забился в угол конюшни. Было страшно вспоминать, потому что границы воспоминаний раздвигались и удалялись, год отлетал за годом, пока память не остановилась на поезде Москва – Сталинград. Он догадался, где встречал немца или человека, очень его напоминавшего. Да, в том поезде Москва – Сталинград, в вагоне-ресторане. Войдя в него, он сразу увидел бывшего начальника, понял также, что начальник не очень-то хочет узнавать его, поэтому Петр Иванович не смотрел на него, а, когда по проходу двигался к свободному столику, перевел взгляд на парня в штатском, соседа двуромбового. Сел спиной к начальнику, слышал, что происходит сзади, а там просто уминали ужин да молча попивали пиво. То есть незнакомые, случайно сведенные столиком люди, и в таком убеждении был он даже после того, как бывший начальник произнес целеуказующую речь о желательности пребывания Мормосова где угодно, но только не в столице СССР, главных городах союзных республик и областных центрах. Начальник встал и ушел, а парень остался сидеть. Но начальник-то – за двоих расплачивался: официант, подсчитывая, называл цифры, а меню-то было перед глазами Мормосова! Из одной артели эти будто незнакомые люди! И парень остался сидеть потому, что таков был приказ двуромбового: проследить, что делать будет помеченный человек, то есть Мормосов. Парень же – слободской по виду, очень симпатичный на морду, в дедовой лавке похожий служил, так умел зубы заговаривать, что никто не уходил без покупки. И – что сразу Мормосову бросилось в глаза – на нем был костюм, сшитый в Берлине!
Значит, в ближайшие дни жди этого человека здесь! (Мормосов окрестил его так: «Приятный».) Понятно теперь, почему подменяют зятя: явка здесь, явка! И приманкой он, Петр Иванович, которого Приятный сгоряча пристрелит.
Гнев забурлил в Петре Ивановиче: сволочи, и до конюшни добрались, ни одна цифра в их бухгалтерии не пропадает! Как спастись?
Он заметался по конюшне, и лошади зафыркали, чуя беду. Заскулила и собака. Петр Иванович лег, будто сейчас автоматчик – как бывало в лагере – пустит очередь в полроста над землей. Поджал колени, локтями закрыл лицо. Бежать – куда? В лес – бессмысленно, в город – еще опаснее, да и паспорт у старосты, обе власти крестьянам воли не дают, рассчитывать надо только на себя. И не надо пока бояться Приятного: не такой уж он дурак, чтоб сразу появиться в селе, явку надо еще проверить, Приятный кого-нибудь подошлет.
Еще поразмышляв, Петр Иванович совсем успокоился. Парень из вагона-ресторана вполне мог быть натуральным немцем на немецкой службе, еще в Берлине он слышал в торгпредстве разговоры о том, что произойдет в скором времени как бы обмен опытом, в НКВД на стажировку прибудут офицеры немецкой госбезопасности. Следовательно, Приятный не из Москвы, а из Берлина и о явке не знает.
Три дня спустя барышня городского вида постучалась в дом, заговорила со старостой, стараясь не смотреть на сидевшего за «Зингером» Петра Ивановича. Оказалось, она хорошо знала младшую дочь хозяина, дружила с ней какое-то время, но потом та вышла замуж и пропала из виду. Привела кое-какие детали, которые убеждали: барышня – не самозванка. Староста отвечал неохотно и неприветливо: дочь заезжала после свадьбы сюда, в августе 38-го, с мужем (поворот головы в сторону Петра Ивановича за швейной машинкой), но пробыли они недолго и укатили в Минск, а с начала войны и след ее простыл, людей разбросало, зятя (борода показала на человека за шитьем) он вытащил из лагеря, поскольку родственник…
Тут Петр Иванович подыграл, глянул на барышню.
– Она перед войной, – сказал он о дочери старосты, – в Винницу к подруге поехала.
Почта хоть и работала, но люди, ветром разнесенные, ей не доверяли, и ничего необыкновенного не было в приходе барышни, ее расспросах о подруге, и уж совсем обычной прозвучала просьба. Одно время, сказала барышня (так себя и не назвавшая), в деревне проживал и состоял на учете Юзеф Грыцуняк, он, по слухам, наезжает изредка сюда, так если появится, передайте ему, что о нем очень беспокоится сестра. Староста подумал и подтвердил: да, такой внесен был когда-то в «чужие», но потом то ли арестован был, то ли побежал за лучшей долей. Барышня поблагодарила, пожелала дому мира и покоя. Путь в город выбрала через станцию, мелькнула на тропке, и у старосты нашлись какие-то дела, пошел, видимо, к коменданту, звонить в город, докладывать Шакалу.
Под вечер открыл Петр Иванович дверь в свою клетушку при конюшне, а там сидит та же барышня, никуда не уехавшая. Деловито сказала: староста кругом в долгах у немцев, потому она и не заговорила при нем о главном. Грыцуняк где-то рядом, ждет весточки от сестры, и письмо передадут на станции – здесь небезопасно – через него, Маршеню, положить его надо вот сюда… (Барышня вывела Петра Ивановича из клетушки, выдернула мох из-под второго снизу бревна, показав углубление.) Юзеф сам найдет весточку. Договорились?
Злость постепенно подкатывала к Петру Ивановичу – пензенский я, пензенский, а не подсадная утка на явке, неизвестно чьей!
Согласие барышня получила. Петр Иванович гладил обеспокоенную Магду и терзался догадками: эта пригожая девушка определенно с партизанским или московским заданием, и ей бы таиться, но, с другой стороны, смело пошла на охраняемую немцами станцию, там посты полевой жандармерии, пропуск, следовательно, у барышни настоящий.
Что делать? Куда бежать?
За три деревенских месяца Петр Иванович нагулял кое-какой жирок, мимо немца с автоматом проходил без опаски. Лагерные страхи подзабылись, в нем начинало накапливаться и оседать что-то непензенское, противное, царапающее и зудящее; метался по конюшне, застывал на месте, потом брал разбег, чтоб головой проломить стену, и падал, вытягивался, лежал…
Глава 8
До Минска добирались самолетом, на аэродроме в Ганцевичах Бахольца знали и чтили. Накануне вылета долго сидели в ресторане, обоих в «Юнкерсе» мутило. А тут еще пристал летчик, выписанный из госпиталя. Весь полет талдычил он о жене своей, допытываясь, можно по почерку определить, изменяет ли она (Бахольц сказал, что можно), тыкал Клемму в нос фотографию ветреной супруги. Спрятал наконец, произнес будто про себя:
– Меня иваны уже два раза рубили… Третьего не миновать.
Сели на военном аэродроме в двадцати километрах от города (на черно-желтом указателе надпись «Mensk»). Бахольца ждала машина, взяли с собой и неутешного летчика, довезли до первых неразрушенных кварталов. Всех и вся подозревавший Бахольц задумчиво молвил:
– Не нравится мне этот придурок из ВВС…
– Парень как парень…
Стали встречаться пролетки, шагом ехавшие; какие-то боязливые типы прижимали к животам пухлые портфели. Квартиру, где Бахольц всегда останавливался, уже заняли два офицера из словацких батальонов. Смутились, когда им предъявили ордер квартирьера штаба. Прибежал управдом, а с ним – фатоватый венгр с саблей на боку. Словаки, недурно говорившие по-немецки, стали немыми, когда Клемм положил руку на кобуру пистолета и уставился на них. Обворожительно улыбаясь, венгр предложил квартиру этажом ниже, отведена она командованию сборного славянского батальона и содержится в образцовом порядке, прошу убедиться.
Вышли на лестницу. Толкая управдома в спину, венгр побежал за ключами.
– Откуда – эти? – спросил Клемм.
– Помощнички!.. – сплюнул Бахольц. – Собирают по всей Европе шваль эту…
Громыхая саблей, взбежал венгр с ключами, затараторил: не желают ли господа немецкие офицеры посетить клуб, где сегодня и ежедневно так называемые «вечера славянского содружества»? Лучшие русские девушки – там.
Отказались. Выспались, утром разбежались по делам, Бахольцу удалось найти пять тонн цветного металла, которые и прикарманил. Но как протащить вагон через две границы и хозяйственные команды штаба Восточного экономического руководства – не знал даже Клемм.
Вечером прибыл Самойлович – важный, в хорошо сшитом костюме, источая наглость. Соглашался кое-что подбрасывать Бахольцу, но не более. Когда затянувшиеся уговоры стали грозить разрывом, дотоле молчавший Клемм произнес жестко:
– Вот что, милейший Самойлович… У нас налажена связь с партизанами, одно слово – и королю дрожжей несдобровать, не поможет ему и тайная полиция!
Самойлович тут же пошел на попятную. Простился – и восхищенный Бахольц щелкнул пальцами:
– Гениальный ход, Юрген. Гениальный!
Он надолго погрузился в размышления. Пошел к венгру, который оказался графом со звучной фамилией. Остаток дня провел в разъездах, а ночью разбудил Клемма, сказал полушепотом, что судьба дарит им беспроигрышный шанс, возможность обеспечить себя и детей на многие годы после этой безумной войны. Молодчики Розенберга обчистили музеи и хранилища Белорутении, обогащая разных бонз художественными ценностями, и простым людям ничего не остается, как следовать их примеру. В одном местечке ждут своего часа раритеты мирового класса – рукописи многовековой давности и книги семнадцатого века. Получить их можно, сложности в доставке этого необыкновенного товара в Германию: только автомашиной, иного не дано. Не возьмется ли Клемм за это дело? Продление командировки и прочие документы – это он, Бахольц, берет на себя. Товар – в багажник «Майбаха», кое-кто из высших чинов полиции войдет в долю и обеспечит Клемму дорогу до Берлина, супруга Бахольца пристроит товар, спрячет его лет на пять, пока эта кутерьма не кончится, но деньги Клемм получит сразу, если пожелает того…
Настала очередь Клемма думать. Поставил условия: аванс в марках, все сопроводительные документы, включая командировочное предписание, должны быть подписаны либо Герфом, либо Готтбергом. Выехать же он сможет через недельку.
Ударили по рукам, выпили за светлое послевоенное будущее.
На полдень 2 сентября обоими намечался театр, празднование дня Седана, но Клемм накануне решительно отказался от него. В списках приглашенных его нет, а упрашивать кого-то – увольте. А вот на «вечер славянского содружества» пойдет, бабы там, говорят, первого сорта. И не только пошел, но и приволок одну, Бахольц застукал его, юркнул в другую комнату, терпеливо ждал, когда коллега выпроводит славянку. Клемм позвал его, казался утомленным, что подтверждало высокосортность женщины. И неожиданно сказал, что потянуло его что-то на театр – так нельзя ли все-таки попасть туда? В списках, понятно, нет ни его, ни Бахольца, но уж у того-то должны быть связи с местным руководством, оно без письменных формальностей разрешит, черт возьми, посидеть в театре, там же будет превосходное пиво! Бахольц забрюзжал в тихом гневе:
– Нет, ты меня обижаешь все-таки, ты меня не знаешь… Шепну кое-что Готтбергу – и он сам пропустит нас… Кстати, товар для Берлина скоро будет…
Теперь вознегодовал Клемм:
– У меня тоже кое-какие дела, черт!.. Смогу выехать утром четырнадцатого, готовь документы.
– Меня иваны уже два раза рубили… Третьего не миновать.
Сели на военном аэродроме в двадцати километрах от города (на черно-желтом указателе надпись «Mensk»). Бахольца ждала машина, взяли с собой и неутешного летчика, довезли до первых неразрушенных кварталов. Всех и вся подозревавший Бахольц задумчиво молвил:
– Не нравится мне этот придурок из ВВС…
– Парень как парень…
Стали встречаться пролетки, шагом ехавшие; какие-то боязливые типы прижимали к животам пухлые портфели. Квартиру, где Бахольц всегда останавливался, уже заняли два офицера из словацких батальонов. Смутились, когда им предъявили ордер квартирьера штаба. Прибежал управдом, а с ним – фатоватый венгр с саблей на боку. Словаки, недурно говорившие по-немецки, стали немыми, когда Клемм положил руку на кобуру пистолета и уставился на них. Обворожительно улыбаясь, венгр предложил квартиру этажом ниже, отведена она командованию сборного славянского батальона и содержится в образцовом порядке, прошу убедиться.
Вышли на лестницу. Толкая управдома в спину, венгр побежал за ключами.
– Откуда – эти? – спросил Клемм.
– Помощнички!.. – сплюнул Бахольц. – Собирают по всей Европе шваль эту…
Громыхая саблей, взбежал венгр с ключами, затараторил: не желают ли господа немецкие офицеры посетить клуб, где сегодня и ежедневно так называемые «вечера славянского содружества»? Лучшие русские девушки – там.
Отказались. Выспались, утром разбежались по делам, Бахольцу удалось найти пять тонн цветного металла, которые и прикарманил. Но как протащить вагон через две границы и хозяйственные команды штаба Восточного экономического руководства – не знал даже Клемм.
Вечером прибыл Самойлович – важный, в хорошо сшитом костюме, источая наглость. Соглашался кое-что подбрасывать Бахольцу, но не более. Когда затянувшиеся уговоры стали грозить разрывом, дотоле молчавший Клемм произнес жестко:
– Вот что, милейший Самойлович… У нас налажена связь с партизанами, одно слово – и королю дрожжей несдобровать, не поможет ему и тайная полиция!
Самойлович тут же пошел на попятную. Простился – и восхищенный Бахольц щелкнул пальцами:
– Гениальный ход, Юрген. Гениальный!
Он надолго погрузился в размышления. Пошел к венгру, который оказался графом со звучной фамилией. Остаток дня провел в разъездах, а ночью разбудил Клемма, сказал полушепотом, что судьба дарит им беспроигрышный шанс, возможность обеспечить себя и детей на многие годы после этой безумной войны. Молодчики Розенберга обчистили музеи и хранилища Белорутении, обогащая разных бонз художественными ценностями, и простым людям ничего не остается, как следовать их примеру. В одном местечке ждут своего часа раритеты мирового класса – рукописи многовековой давности и книги семнадцатого века. Получить их можно, сложности в доставке этого необыкновенного товара в Германию: только автомашиной, иного не дано. Не возьмется ли Клемм за это дело? Продление командировки и прочие документы – это он, Бахольц, берет на себя. Товар – в багажник «Майбаха», кое-кто из высших чинов полиции войдет в долю и обеспечит Клемму дорогу до Берлина, супруга Бахольца пристроит товар, спрячет его лет на пять, пока эта кутерьма не кончится, но деньги Клемм получит сразу, если пожелает того…
Настала очередь Клемма думать. Поставил условия: аванс в марках, все сопроводительные документы, включая командировочное предписание, должны быть подписаны либо Герфом, либо Готтбергом. Выехать же он сможет через недельку.
Ударили по рукам, выпили за светлое послевоенное будущее.
На полдень 2 сентября обоими намечался театр, празднование дня Седана, но Клемм накануне решительно отказался от него. В списках приглашенных его нет, а упрашивать кого-то – увольте. А вот на «вечер славянского содружества» пойдет, бабы там, говорят, первого сорта. И не только пошел, но и приволок одну, Бахольц застукал его, юркнул в другую комнату, терпеливо ждал, когда коллега выпроводит славянку. Клемм позвал его, казался утомленным, что подтверждало высокосортность женщины. И неожиданно сказал, что потянуло его что-то на театр – так нельзя ли все-таки попасть туда? В списках, понятно, нет ни его, ни Бахольца, но уж у того-то должны быть связи с местным руководством, оно без письменных формальностей разрешит, черт возьми, посидеть в театре, там же будет превосходное пиво! Бахольц забрюзжал в тихом гневе:
– Нет, ты меня обижаешь все-таки, ты меня не знаешь… Шепну кое-что Готтбергу – и он сам пропустит нас… Кстати, товар для Берлина скоро будет…
Теперь вознегодовал Клемм:
– У меня тоже кое-какие дела, черт!.. Смогу выехать утром четырнадцатого, готовь документы.
Глава 9
Бацают тарелки духового оркестра, бухают барабаны, взвизгивают флейты, пукают басовые трубы – исполняется торжественный прусский марш «Глория». Все улицы и кварталы, прилегающие к бывшему Дому профсоюзов, оцеплены, офицеры жидкой струей просачиваются ко входу, держа в руках именные приглашения. Мобилизованы немки – машинистки и телефонистки, в белых фартучках снуют они по полуподвалу с подносами, разнося дымящиеся пеной кружки с пивом; строжайше отобранные славянки с примесью немецкой крови нарезают хлеб для бутербродов. Низкими сводами полуподвал напоминает мюнхенскую пивную, для старших же чинов открыт буфет с традиционными русскими закусками, из далекой Баварии к празднику доставили доброе темное пиво, знатоки похваливают и светлое гамбургское.
Перекрывая шум, зычно прокричали офицеры-распорядители: «В зал! В зал! В зал!» Торопливо допивая, приглашенные потянулись к витым лестницам. По-прежнему звучала «Глория».
Нешумно и быстро офицерство расселось по местам. Открылась дверь слева от сцены – и восемьсот с чем-то человек приветственно поднялись. Бриллиант сверкнул на Рыцарском кресте Вислени, вышедшего из-за кулис к трибуне. Его свита степенно вышагивала вдоль первого ряда партера, впереди – хозяин области Вильгельм Кубе. Дойдя до своего кресла, он спросил о чем-то Вислени, опершись кулаками о барьер оркестровой ямы. Ответ получил, кивнул, сел – и вся свита села.
– Товарищи! – начал Вислени. – Когда семьдесят три года назад был повергнут один из подлых врагов нарождавшейся империи, когда германский народ пережил долгожданное счастье победы, когда триумф нации достиг, казалось, точки величайшего экстаза, – знали ли наши отцы тогда, сколь несравним тот душевный подъем с колоссальным воодушевлением, что охватывал Германию в дни побед, дарованных нам гением Вождя!
Зал разразился криками, обращенными к портрету Вождя. Тот, в скромном солдатском одеянии, вогнал четыре пальца левой руки под ремень, стоя на фоне чего-то победно-героического. Сапоги начищены до блеска, на груди – Железный крест.
– Ему, Вождю, народ обязан всем, – продолжал Вислени, и левая рука его, сложившись в локте, выпрямилась, сжатый кулачок отлетал, подчеркивая мысль, ставя вопросительные, восклицательные знаки и кавычки, особо заметные, когда в зале погасла половина ламп громадной люстры, потухли стенные бра, зато свет оркестровой ямы выхватил Вислени из полутьмы сцены, а затем на нем скрестились лучи прожекторов сверху и подкрашенные синим и зеленым цветом софиты чуть ниже боковых лож. По странному закону торжеств световой эффект преобразовался в звуковой: голос Вислени запел фанфарно. И можно было отчетливо рассмотреть его лицо – костистое, умное, способное выражать иронию, умевшее расползаться в отеческом добродушии, – светящееся лицо, это от него расходились лучи вниз, вверх и во все стороны.
Он был актером, этот скромный германский труженик, он вынужденно стал им и знал, чем пронять толпу. Постепенно сойдя с торжественного тона, он – в залихватской манере старого боевого товарища – сообщил, что долго распространяться не намерен, дел у него куча, да и сидящие в зале, упившись добрым немецким пивом, больше думают о победе над своим мочевым пузырем, чем…
Офицерство задвигалось, оживилось, заулыбалось, а Вислени хитровато посматривал в зал. Он служил, он воевал, и уж ему-то не знать, что наипервейшие армейские остроты – о мочеиспускании и каловыделении, офицерско-солдатские байки посвящались частям тела, испускавшим и выделявшим; любимейшим ругательством стало: «Ходячий бачок с дерьмом», Шиллер вложил в мозги мужчин Германии образ поцелуя в ягодицы, а эпоха Бисмарка дополнила поэта звучным проклятием: «Поцелуйте меня в зад – крест-накрест и по одному!»
Между тем Вислени набирал тон и темп, по ступенькам фраз поднимаясь от мочи к Сталинграду. Голос его завибрировал:
– Путь к победе извилист, мог бы сказать историк. Но солдат говорит: нет! Путь к победе прям! Победа в нас, в наших сердцах, преданных Вождю, а павшие герои Сталинграда взывают к нам: «Победите! Любой ценой!..» Павшие герои… – Голос его упал, мука страдания была в нем – оттого, что бессильны голосовые связки выразить святую мысль. – …герои… Последним самолетом из Сталинграда прилетел обмороженный солдат с облитой кровью сумкой. В ней, продырявленной пулями, лежали письма тех, кто до конца выполнил долг перед Вождем и отчизной. Эти письма с трепетом будут читать потомки. Эти письма… – Вислени выжидал, растягивая паузу и смотря куда-то в даль зала… – Эти письма…
Что-то происходило там, куда смотрел Вислени, и все стали осторожно поворачивать головы к центральному проходу. Два офицера – под лучами вспыхнувших прожекторов – шли, направляясь к трибуне, шли не парадным, но и не строевым шагом, шли словно по минному полю, замедленно и строго один за другим. Первый на вытянутых руках нес неопределенного цвета сумку, держа ее бережно, как на похоронах подушечку с высшим государственным знаком отличия. У оркестровой ямы офицеры разделились, поднялись на сцену справа и слева, а затем сошлись у трибуны.
Сумка легла перед Вислени. Потянув ремешок, он раскрыл ее и наугад, не всматриваясь, вытащил что-то, оказавшееся конвертом.
– «Дорогой друг! – проникновенно читал Фридрих Вислени. – Когда ты получишь это письмо, меня уже не будет в живых, потому что немцы в плен не сдаются, а я – немец… Треклятый ветер! Он задувает свечку. Карандаш выпадает из моих стынущих пальцев, близится час русской атаки. Я сказал командиру батальона, – ты знаешь его, это Эбергардт Риттенберг, тот самый, ну, помнишь, он первым ворвался в Киев… Я сказал ему, что русские здесь не пройдут, и – клянусь тебе! – они не пройдут…»
Прочитав еще три письма (в одном из них была подпущена острота о туалетной бумаге, которую почему-то не доставили самолетом), Вислени извлек из сумки коробку, обляпанную чем-то ржавым, и наградил пятерых офицеров Железными крестами, теми, которые предназначались воинам окруженной армии Паулюса и воинами же были отправлены обратно, чтоб командование вручило их более достойным. Затем трибуна и сцена погрузились во мрак, а торжественно-безмолвный зал осветился.
Намечался, однако ж, дополнительный сеанс – для солдат, и солдатня властвовала в полуподвале, шлепала официанток по пышным задам и глушила пиво, ничуть не хуже того, что в буфете для офицеров двумя этажами выше, где официантки – с задами менее пышными – пересчитывали тарелки, ножи, вилки, протирали их и укладывали в ящик, негромко переговариваясь.
– Подумать только – посылки не принимают!
– А что толку?.. Все равно будут лежать на складе, бандиты каждый день мосты рвут… Управы на них нет.
– Эти русские – сплошные свиньи. Представь себе, украли две штуки хлеба!
– Я их не очень осуждаю: война, голод, воспитание…
– Все равно – свиньи, свиньи, свиньи!..
В полуподвале уже вспыхнула ссора, когда прокричали команду. Солдаты ринулись наверх. Их ожидала проникновенная речь Вислени, прочтение им с трибуны сталинградских писем и награждение кое-кого (по утвержденному и согласованному списку) Железными крестами. До проноса боевых реликвий – тридцать минут, не меньше, и в офицерский буфет вошли ассистенты Вислени, хранители сумки, видневшейся в глубине комнаты, отведенной им для отдыха. Обоим лет по двадцать пять, оба в самом распространенном офицерском чине – старшие лейтенанты, то есть по службе не продвинулись, что не могло в зале не вызывать к ним симпатий. Тот, кому доверили пронесение сумки, – с черной повязкой на левой глазнице, у его сотоварища правый рукав кителя был пуст и подколот. Многочисленные кресты и значки на кителях (полевых, а не парадных!) напоминали об участии ассистентов во всех кампаниях – от Франции до Сталинграда, где они бились в рукопашных боях, выдерживали артиллерийские атаки, стоически мерзли в окопах, подбивали танки, захватывали плацдармы и штурмовали, штурмовали, штурмовали… (Кое-кто в зале знал, что один из ассистентов был награжден редкостным – в форме восьмиконечной звезды – орденом Немецкого креста 1-го класса, но не носил его по настоянию Вислени, который здраво рассудил: на кителе – по уставу – можно разместить шесть наград, для Немецкого креста 1-го класса место есть, но эффект от него будет отрицательным: передний край, всегда во всех армиях обделяемый, не поверит в героизм и мужество ассистентов, решит, что кресты – от близости к штабам.)
Оставив дверь комнаты открытой и сев за столик так, чтоб сумка была на виду, офицеры скромно выпили по рюмочке коньяка и пожевали бутерброды, готовые в любой момент подняться и уйти, чтоб не вляпаться в нередкие для них происшествия. Как ни просеян состав зрителей, за всеми не углядишь, пиво и водка развязывают языки, и не раз к ним цеплялись пьяницы и психи, язвительно спрашивая о количестве мешков с крестами, о том, подлинные ли письма зачитываются, и более чем прозрачно намекали, оскорбляя буфетных дам, на то, что ордена дают тем, кто спит со штабными машинистками. Приставали к ним и лейтенанты без единой медальки, в окопах не одну награду выстрадавшие, но так ничего и не получившие, а однажды непрестанно дергавшийся капитан сам попытался наградить ассистентов медалью за подбитый танк, поскольку – мрачно оповестил капитан – танка он не подбивал, танк этот утюжил его окоп так, что пришлось потом пригоршнями доставать изо рта землю. «Я объелся русской землей!» – взвизгнул этот недолеченный, и ассистентов спас офицер-распорядитель, позвавший патруль.
– Свиньи эти русские, большие свиньи! – подвела итог буфетчица, по неосторожности уронив на пол корзинку с ножами и вилками, ассистенты же, глянув на часы, поднялись, пошли к своей сумке.
Перекрывая шум, зычно прокричали офицеры-распорядители: «В зал! В зал! В зал!» Торопливо допивая, приглашенные потянулись к витым лестницам. По-прежнему звучала «Глория».
Нешумно и быстро офицерство расселось по местам. Открылась дверь слева от сцены – и восемьсот с чем-то человек приветственно поднялись. Бриллиант сверкнул на Рыцарском кресте Вислени, вышедшего из-за кулис к трибуне. Его свита степенно вышагивала вдоль первого ряда партера, впереди – хозяин области Вильгельм Кубе. Дойдя до своего кресла, он спросил о чем-то Вислени, опершись кулаками о барьер оркестровой ямы. Ответ получил, кивнул, сел – и вся свита села.
– Товарищи! – начал Вислени. – Когда семьдесят три года назад был повергнут один из подлых врагов нарождавшейся империи, когда германский народ пережил долгожданное счастье победы, когда триумф нации достиг, казалось, точки величайшего экстаза, – знали ли наши отцы тогда, сколь несравним тот душевный подъем с колоссальным воодушевлением, что охватывал Германию в дни побед, дарованных нам гением Вождя!
Зал разразился криками, обращенными к портрету Вождя. Тот, в скромном солдатском одеянии, вогнал четыре пальца левой руки под ремень, стоя на фоне чего-то победно-героического. Сапоги начищены до блеска, на груди – Железный крест.
– Ему, Вождю, народ обязан всем, – продолжал Вислени, и левая рука его, сложившись в локте, выпрямилась, сжатый кулачок отлетал, подчеркивая мысль, ставя вопросительные, восклицательные знаки и кавычки, особо заметные, когда в зале погасла половина ламп громадной люстры, потухли стенные бра, зато свет оркестровой ямы выхватил Вислени из полутьмы сцены, а затем на нем скрестились лучи прожекторов сверху и подкрашенные синим и зеленым цветом софиты чуть ниже боковых лож. По странному закону торжеств световой эффект преобразовался в звуковой: голос Вислени запел фанфарно. И можно было отчетливо рассмотреть его лицо – костистое, умное, способное выражать иронию, умевшее расползаться в отеческом добродушии, – светящееся лицо, это от него расходились лучи вниз, вверх и во все стороны.
Он был актером, этот скромный германский труженик, он вынужденно стал им и знал, чем пронять толпу. Постепенно сойдя с торжественного тона, он – в залихватской манере старого боевого товарища – сообщил, что долго распространяться не намерен, дел у него куча, да и сидящие в зале, упившись добрым немецким пивом, больше думают о победе над своим мочевым пузырем, чем…
Офицерство задвигалось, оживилось, заулыбалось, а Вислени хитровато посматривал в зал. Он служил, он воевал, и уж ему-то не знать, что наипервейшие армейские остроты – о мочеиспускании и каловыделении, офицерско-солдатские байки посвящались частям тела, испускавшим и выделявшим; любимейшим ругательством стало: «Ходячий бачок с дерьмом», Шиллер вложил в мозги мужчин Германии образ поцелуя в ягодицы, а эпоха Бисмарка дополнила поэта звучным проклятием: «Поцелуйте меня в зад – крест-накрест и по одному!»
Между тем Вислени набирал тон и темп, по ступенькам фраз поднимаясь от мочи к Сталинграду. Голос его завибрировал:
– Путь к победе извилист, мог бы сказать историк. Но солдат говорит: нет! Путь к победе прям! Победа в нас, в наших сердцах, преданных Вождю, а павшие герои Сталинграда взывают к нам: «Победите! Любой ценой!..» Павшие герои… – Голос его упал, мука страдания была в нем – оттого, что бессильны голосовые связки выразить святую мысль. – …герои… Последним самолетом из Сталинграда прилетел обмороженный солдат с облитой кровью сумкой. В ней, продырявленной пулями, лежали письма тех, кто до конца выполнил долг перед Вождем и отчизной. Эти письма с трепетом будут читать потомки. Эти письма… – Вислени выжидал, растягивая паузу и смотря куда-то в даль зала… – Эти письма…
Что-то происходило там, куда смотрел Вислени, и все стали осторожно поворачивать головы к центральному проходу. Два офицера – под лучами вспыхнувших прожекторов – шли, направляясь к трибуне, шли не парадным, но и не строевым шагом, шли словно по минному полю, замедленно и строго один за другим. Первый на вытянутых руках нес неопределенного цвета сумку, держа ее бережно, как на похоронах подушечку с высшим государственным знаком отличия. У оркестровой ямы офицеры разделились, поднялись на сцену справа и слева, а затем сошлись у трибуны.
Сумка легла перед Вислени. Потянув ремешок, он раскрыл ее и наугад, не всматриваясь, вытащил что-то, оказавшееся конвертом.
– «Дорогой друг! – проникновенно читал Фридрих Вислени. – Когда ты получишь это письмо, меня уже не будет в живых, потому что немцы в плен не сдаются, а я – немец… Треклятый ветер! Он задувает свечку. Карандаш выпадает из моих стынущих пальцев, близится час русской атаки. Я сказал командиру батальона, – ты знаешь его, это Эбергардт Риттенберг, тот самый, ну, помнишь, он первым ворвался в Киев… Я сказал ему, что русские здесь не пройдут, и – клянусь тебе! – они не пройдут…»
Прочитав еще три письма (в одном из них была подпущена острота о туалетной бумаге, которую почему-то не доставили самолетом), Вислени извлек из сумки коробку, обляпанную чем-то ржавым, и наградил пятерых офицеров Железными крестами, теми, которые предназначались воинам окруженной армии Паулюса и воинами же были отправлены обратно, чтоб командование вручило их более достойным. Затем трибуна и сцена погрузились во мрак, а торжественно-безмолвный зал осветился.
Намечался, однако ж, дополнительный сеанс – для солдат, и солдатня властвовала в полуподвале, шлепала официанток по пышным задам и глушила пиво, ничуть не хуже того, что в буфете для офицеров двумя этажами выше, где официантки – с задами менее пышными – пересчитывали тарелки, ножи, вилки, протирали их и укладывали в ящик, негромко переговариваясь.
– Подумать только – посылки не принимают!
– А что толку?.. Все равно будут лежать на складе, бандиты каждый день мосты рвут… Управы на них нет.
– Эти русские – сплошные свиньи. Представь себе, украли две штуки хлеба!
– Я их не очень осуждаю: война, голод, воспитание…
– Все равно – свиньи, свиньи, свиньи!..
В полуподвале уже вспыхнула ссора, когда прокричали команду. Солдаты ринулись наверх. Их ожидала проникновенная речь Вислени, прочтение им с трибуны сталинградских писем и награждение кое-кого (по утвержденному и согласованному списку) Железными крестами. До проноса боевых реликвий – тридцать минут, не меньше, и в офицерский буфет вошли ассистенты Вислени, хранители сумки, видневшейся в глубине комнаты, отведенной им для отдыха. Обоим лет по двадцать пять, оба в самом распространенном офицерском чине – старшие лейтенанты, то есть по службе не продвинулись, что не могло в зале не вызывать к ним симпатий. Тот, кому доверили пронесение сумки, – с черной повязкой на левой глазнице, у его сотоварища правый рукав кителя был пуст и подколот. Многочисленные кресты и значки на кителях (полевых, а не парадных!) напоминали об участии ассистентов во всех кампаниях – от Франции до Сталинграда, где они бились в рукопашных боях, выдерживали артиллерийские атаки, стоически мерзли в окопах, подбивали танки, захватывали плацдармы и штурмовали, штурмовали, штурмовали… (Кое-кто в зале знал, что один из ассистентов был награжден редкостным – в форме восьмиконечной звезды – орденом Немецкого креста 1-го класса, но не носил его по настоянию Вислени, который здраво рассудил: на кителе – по уставу – можно разместить шесть наград, для Немецкого креста 1-го класса место есть, но эффект от него будет отрицательным: передний край, всегда во всех армиях обделяемый, не поверит в героизм и мужество ассистентов, решит, что кресты – от близости к штабам.)
Оставив дверь комнаты открытой и сев за столик так, чтоб сумка была на виду, офицеры скромно выпили по рюмочке коньяка и пожевали бутерброды, готовые в любой момент подняться и уйти, чтоб не вляпаться в нередкие для них происшествия. Как ни просеян состав зрителей, за всеми не углядишь, пиво и водка развязывают языки, и не раз к ним цеплялись пьяницы и психи, язвительно спрашивая о количестве мешков с крестами, о том, подлинные ли письма зачитываются, и более чем прозрачно намекали, оскорбляя буфетных дам, на то, что ордена дают тем, кто спит со штабными машинистками. Приставали к ним и лейтенанты без единой медальки, в окопах не одну награду выстрадавшие, но так ничего и не получившие, а однажды непрестанно дергавшийся капитан сам попытался наградить ассистентов медалью за подбитый танк, поскольку – мрачно оповестил капитан – танка он не подбивал, танк этот утюжил его окоп так, что пришлось потом пригоршнями доставать изо рта землю. «Я объелся русской землей!» – взвизгнул этот недолеченный, и ассистентов спас офицер-распорядитель, позвавший патруль.
– Свиньи эти русские, большие свиньи! – подвела итог буфетчица, по неосторожности уронив на пол корзинку с ножами и вилками, ассистенты же, глянув на часы, поднялись, пошли к своей сумке.
Глава 10
Скарута прилетел в Минск утром 2 сентября. В штабе гарнизона получил приглашение в театр: форма одежды полевая, без оружия. Места не указаны, Скарута выбрал балкон, чтобы сверху увидеть рассадку охраны.
В зале – ни одного, кроме танкистов, офицера в черном, что неудивительно, так оно и должно быть, форма одежды-то – полевая, но как только раздалось «Внимание!» и все повернули головы к сцене, как только обозначились ряды и проходы, сразу же выделились те, кто охранял и надзирал. На приставных стульях, вполоборота к рядам, в обычной форме вооруженных сил сидели хорошо натасканные люди из тайной полиции: с равнодушной зоркостью хищников, уверенных в досягаемости добычи, прощупывали они глазами приглашенных. Как псы, они были тренированы на каждое движение, и офицеры, по которым проезжали их глаза, уже не решались лезть в карманы за платком. На сцене – только Вислени, хозяева города, Белорутении и всего Остлянда заняли первый ряд партера, руководство всех полиций там же, что наводит на любопытные предположения. Известно ведь, что одно лишь наличие охраны уже провоцирует умысел на покушение, и в Минске все полицейское руководство предстало в полном составе, показывая будущему убийце: так просто до Вислени не добраться, ты пораскинь мозгами, прорываясь к намеченной цели. Вильгельм Кубе занял крайнее правое место ряда, слева от него и далее офицеры и генералы госбезопасности и охраны тыла, среди них начальник СС и полиции Гальтерман, шеф СД оберштурмбаннфюрер Штраух, рослый молодой красавец Герф, начальник полиции порядка Белорутении, человек, не пожелавший расстаться с черной работой усмирителя, когда ему предложили высокую должность в тихой Силезии. Последним, кого лично знал Скарута, был бригаденфюрер СС и генерал-майор полиции Курт фон Готтберг, личность чрезвычайно интересная: хромой, с болезненно искривленным лицом, он, добравшись до своего места, оперся на палку, как на шпагу, язвительно улыбнулся залу и опустился в кресло.
В зале – ни одного, кроме танкистов, офицера в черном, что неудивительно, так оно и должно быть, форма одежды-то – полевая, но как только раздалось «Внимание!» и все повернули головы к сцене, как только обозначились ряды и проходы, сразу же выделились те, кто охранял и надзирал. На приставных стульях, вполоборота к рядам, в обычной форме вооруженных сил сидели хорошо натасканные люди из тайной полиции: с равнодушной зоркостью хищников, уверенных в досягаемости добычи, прощупывали они глазами приглашенных. Как псы, они были тренированы на каждое движение, и офицеры, по которым проезжали их глаза, уже не решались лезть в карманы за платком. На сцене – только Вислени, хозяева города, Белорутении и всего Остлянда заняли первый ряд партера, руководство всех полиций там же, что наводит на любопытные предположения. Известно ведь, что одно лишь наличие охраны уже провоцирует умысел на покушение, и в Минске все полицейское руководство предстало в полном составе, показывая будущему убийце: так просто до Вислени не добраться, ты пораскинь мозгами, прорываясь к намеченной цели. Вильгельм Кубе занял крайнее правое место ряда, слева от него и далее офицеры и генералы госбезопасности и охраны тыла, среди них начальник СС и полиции Гальтерман, шеф СД оберштурмбаннфюрер Штраух, рослый молодой красавец Герф, начальник полиции порядка Белорутении, человек, не пожелавший расстаться с черной работой усмирителя, когда ему предложили высокую должность в тихой Силезии. Последним, кого лично знал Скарута, был бригаденфюрер СС и генерал-майор полиции Курт фон Готтберг, личность чрезвычайно интересная: хромой, с болезненно искривленным лицом, он, добравшись до своего места, оперся на палку, как на шпагу, язвительно улыбнулся залу и опустился в кресло.