Страница:
Скарута ликовал. Одно из окон его квартиры выходило во двор, он видел, как вкатил на своем «Майбахе» агент, которого шлепком по заднице образумили, направили на путь истинный. И довольно потер руки. Смелей, голубчик, смелей! Твой большевистский долг убить Вислени, изволь не отступать от приказа. Да тебе никто и не мешает его выполнить, ты – вне подозрений, а под крылышком Бахольца всюду желанный гость. Действуй! Дерзай!
Глава 17
Глава 18
Глава 19
Глава 20
Глава 17
И вдруг – осечка, случайность, которая подстерегает любого агента. Чужеродный жест, обмолвка, описка – и летит к черту вся идеально выстроенная легенда. Майор Скарута пережил трагическую минуту, когда Клемма едва не разоблачили, капитан был на волосок от гибели, но, кажется, даже не подозревал о пуле, пролетевшей мимо виска. Все произошло в штабе гарнизона, где ожидали делегацию из Франкфурта, и что за люди в ней, что вредного привезут с собой, какую очередную пакость глубокий тыл преподнесет ближнему – никто не знал, потому и собрались.
Полковник Ламла оттянул портьеру на стене, открылась карта Европы, и все смотрели на нее, подавленные несчастьями, свалившимися на миролюбивую Германию, со всех сторон охваченную врагами, предаваемую друзьями. Италия выходит из войны, самолеты союзников тучами висят над небом родины, русские обезумели и беспощадно взламывают фронты, бастионы и валы.
Портьера закрыла карту, комендант города и гарнизона произнес священные слова: гений Вождя неистощим, фронт выровняется, подойдут резервы, кара обрушится и на азиатские орды, и на американо-жидовские полчища. Затем буднично оповестил о делегации из Франкфурта и какая нужда погнала ее сюда. В ней – крупный народно-хозяйственный организатор Отто Майснер, отец не так давно убитого солдата. Сведения эти передали по телефону из Ганцевичей, где приземлился самолет с делегацией, и посему немедленно навели справки: кто такой солдат Майснер, где служил. Оказалось – в роте охраны, которая никакого участия в боях с бандитами не принимала.
Сразу же вызвали Пульманна, командира роты. Тот доложил: солдат Майснер за разные проделки едва не попал под военно-полевой суд, и если просуммировать все его самоволки, то они потянут на дезертирство, о чем пьяница и бабник Майснер знал, потому, оттягивая расплату, и вызвался добровольцем выкуривать партизан из леса. («Бандитов!» – строго поправил Ламла.)
Пульманном же была предъявлена карточка взысканий гуляки и дезертира. На лейтенанта дружно, в несколько глоток заорали: «Немедленно уничтожить! Заведите другую! Чтоб одни поощрения!»
– Осмелюсь доложить: солдат Майснер не достоин поощрений!
– Вы болван, Пульманн! Я вам приказываю!
– Еще раз осмелюсь возразить…
– Вы дерьмо собачье и свинячье! Ублюдок! Делайте то, что вам говорят!
Соображал Пульманн туго. Его усадили за стол и все-таки заставили перечислить ратные подвиги солдата Майснера. Еще раз рявкнули – и командир роты охраны написал рапорт о желательном награждении бывшего подчиненного Железным крестом «за мужество и отвагу, проявленную им в…». Стали подгонять под делегацию и остальные документы – в не очень благоприятной обстановке, потому что приперся начальник местной госбезопасности, молодой человек, переброшенный сюда из Кенигсберга, где он занимался бытовыми убийствами. Военных реалий, к счастью, он не знал, поэтому особо при нем не церемонились, тем более что без разрешения командира части допрашивать кого-либо нельзя. «Вызвать шписа!» – последовал громовой приказ Ламлы, и командир батальона, умевший угадывать мысли руководства, тут же доложил: старший фельдфебель Гоземан здесь. «Шписа» молодой человек проглотил, не ведая о том, что «шпис» – это старшина роты на армейском жаргоне. А тот, пройдоха по морде и по традиции, прибыл во всеоружии, со всеми бумагами. Да, доложил он, могила действительно у деревни Костеровичи, захоронение произведено 21 августа, воинские почести отданы…
Молодой человек, одетый чересчур элегантно для здешней глуши, внимательно прочитал телефонограмму из Ганцевичей, долго рассматривал продувную физиономию Гоземана, а затем мягко поинтересовался, когда же все-таки погиб солдат Майснер – 20 или 21 августа? Гоземан – чего от него никто не ожидал – замялся. Рыкнул Ламла – и старший фельдфебель выдавил: солдат Майснер погиб 20 августа, а не 21-го. Всего рота понесла следующие потери: 21 августа – девять убитых и четырнадцать раненых, 20 августа – всего один убитый, то есть этот солдат Майснер. Но по разным причинам решено было считать его погибшим 21 августа.
Все собравшиеся в кабинете Ламлы офицеры (даже дурачок Пульманн) понимали, с чего это вдруг Майснер оказался в списке убитых 21 августа. Знали все – но посвящать госбезопасность в домашние секреты вооруженных сил никто не желал. Штабы завалены отчетностью, чаще всего липовой, подожгут грузовой автомобиль – пишут: «уничтожен танк». 21 августа был бой, а на бой все списывается. На отдельно же погибшего солдата, да еще в день, когда, кажется, рота еще до леса не дошла, надо писать разные докладные, и в результате виновными окажутся командир подразделения и старшина роты.
Еще раз глянув на телефонограмму из Ганцевичей, молодой человек снял пушинку с лацкана. Спросил:
– По всем документам – погиб Майснер двадцать первого августа. Однако в похоронном извещении – двадцатого. Кто его писал?
Взоры всех устремились на побледневшего Пульманна, который дрожащим голосом заявил, что действительно извещение собственноручно написано им.
– Так откуда же вам стала известна точная дата гибели солдата Майснера?
– Мне об этом сказал капитан Клемм! Под его диктовку я писал похоронное извещение.
Скарута едва не вздрогнул от страха за Клемма. Капитан, оказывается, точнее Пульманна знал, когда пуля сразила сынка высокопоставленного руководителя. Первая мысль была: уж не у партизан ли обретался 20 августа капитан? Сомнительно, очень сомнительно, поскольку шпионы такого долгосрочного действия ни с какими лесными отрядами связываться не будут.
Кто такой капитан Клемм – полковник Ламла не знал и потребовал уточнений. Из Риги, доложил Пульманн, из штаба государственного комиссариата Остлянд, здесь же – в командировке, отметился в день прибытия, то есть именно в тот день, когда помогал ему, Пульманну, писать похоронку, то есть 24 августа.
Молодой человек учтиво спросил у Ламлы разрешения задать его подчиненному несколько вопросов. И задал, ответы показались ему неубедительными, и с прежней учтивостью он настоял: откуда какой-то слыхом не слыхавший о деревне Костеровичи капитан Клемм знал точно дату гибели вообще неизвестного ему солдата Майснера. Ведь сам Пульманн пребывал в том же неведении.
Чуть ли не плача, лейтенант воскликнул:
– Осмелюсь поправиться! Я мог знать, что мой подчиненный солдат Майснер погиб двадцатого августа, и мог об этом сказать господину капитану!
– А вы-то – откуда могли узнать? – не унимался молодой человек, и Пульманн привел решающий довод:
– Я мог услышать о потерях в штабе!
Бумаги Гоземана были еще раз изучены, последовали и вопросы, которые обнаружили более чем тесное знакомство госбезопасности с канцелярской круговертью армейских штабов, заодно и признано, что пронырливость старшины роты выше всех похвал: во избежание возможных неприятностей Гоземан снял солдата Майснера со всех видов довольствия уже с вечера 20 августа, то есть с момента гибели его.
Молодой человек немигающе уставился на Пульманна. В голосе – ни намека на бархатистость.
– Рапорт старшины роты, – угрожающе напомнил он, – в единственном экземпляре, не вам адресован и является документом строгой секретности. О разглашении его и речи быть не могло!
– В нашем штабе никаких секретов никогда ни от кого нет! – брякнул Пульманн, и, поскольку Ламла от бешенства онемел, командиру батальона ничего не оставалось, как авторитетно предположить:
– Капитан Клемм – из штаба комиссариата Остлянд, а там всегда все знают раньше нас!
Интерес к капитану Клемму немедленно увял, а Скарута с горечью подумал о судьбах агентов – и тех и других, – которые проваливаются на сущих пустяках. Нельзя, дорогой товарищ, забываться, утрата бдительности чревата тяжелейшими последствиями. Понимаю, все понимаю: только что появились там, где уже бывали, терзают сомнения, хочется знать, наследил ли в предыдущий приезд, а тут вовремя подворачивается дурачок Пульманн, выкладывает новости, весьма для шпиона благоприятные, и в радостном возбуждении от успехов свободнее становится речь, смелее жесты, раскованнее поступки, – вот так и вылетела невзначай дата: 20 августа. Все понимаю, все: приказ, как это ни обидно, выполнять надо. Глупый приказ, я с вами согласен, товарищ Клемм. Обжили Германию (в Аугсбурге, обмолвился Бахольц, повстречался ему впервые Клемм, еще до войны), имеете планы на будущее, отступать намерены вместе с нами, немцами, и никакого резона заниматься убийством Вислени у вас нет, да и опасно, смертельно опасно. Но придется. Сегодня 11 сентября, два дня до покушения, и у него, Скаруты, нет уже времени на Фурчаны. Если что-либо заложат в тайник, пусть сам портной (пропуск ему сделан) доставляет в город послание из леса. Начальству же доложено: явка русскими проверена, благонадежность ее подозрений у них не вызывает, в ближайшее время «Грыцуняк» должен заложить в тайник шифровку для агента, личность которого пока не установлена.
Наконец прибыл папаша Майснер, как павлин разукрашенный, и если золотой партийный значок еще можно объяснить принадлежностью к верхам государства, то штурмовой, коим награждали окопников только после трех русских атак, был Майснеру по знакомству прилеплен к кителю («по блату!») – что поделаешь, крупный руководитель, которому многое позволено. В частности, руководитель решил с отцовским почтением преклонить колени перед мужеством павшего сына-героя и возложить на могилу венок от имени парторганизации. От такого намерения его отговорили, привезенные же им подарки тружеников тыла решено было торжественно вручить солдатам батальона этим же вечером.
Полковник Ламла оттянул портьеру на стене, открылась карта Европы, и все смотрели на нее, подавленные несчастьями, свалившимися на миролюбивую Германию, со всех сторон охваченную врагами, предаваемую друзьями. Италия выходит из войны, самолеты союзников тучами висят над небом родины, русские обезумели и беспощадно взламывают фронты, бастионы и валы.
Портьера закрыла карту, комендант города и гарнизона произнес священные слова: гений Вождя неистощим, фронт выровняется, подойдут резервы, кара обрушится и на азиатские орды, и на американо-жидовские полчища. Затем буднично оповестил о делегации из Франкфурта и какая нужда погнала ее сюда. В ней – крупный народно-хозяйственный организатор Отто Майснер, отец не так давно убитого солдата. Сведения эти передали по телефону из Ганцевичей, где приземлился самолет с делегацией, и посему немедленно навели справки: кто такой солдат Майснер, где служил. Оказалось – в роте охраны, которая никакого участия в боях с бандитами не принимала.
Сразу же вызвали Пульманна, командира роты. Тот доложил: солдат Майснер за разные проделки едва не попал под военно-полевой суд, и если просуммировать все его самоволки, то они потянут на дезертирство, о чем пьяница и бабник Майснер знал, потому, оттягивая расплату, и вызвался добровольцем выкуривать партизан из леса. («Бандитов!» – строго поправил Ламла.)
Пульманном же была предъявлена карточка взысканий гуляки и дезертира. На лейтенанта дружно, в несколько глоток заорали: «Немедленно уничтожить! Заведите другую! Чтоб одни поощрения!»
– Осмелюсь доложить: солдат Майснер не достоин поощрений!
– Вы болван, Пульманн! Я вам приказываю!
– Еще раз осмелюсь возразить…
– Вы дерьмо собачье и свинячье! Ублюдок! Делайте то, что вам говорят!
Соображал Пульманн туго. Его усадили за стол и все-таки заставили перечислить ратные подвиги солдата Майснера. Еще раз рявкнули – и командир роты охраны написал рапорт о желательном награждении бывшего подчиненного Железным крестом «за мужество и отвагу, проявленную им в…». Стали подгонять под делегацию и остальные документы – в не очень благоприятной обстановке, потому что приперся начальник местной госбезопасности, молодой человек, переброшенный сюда из Кенигсберга, где он занимался бытовыми убийствами. Военных реалий, к счастью, он не знал, поэтому особо при нем не церемонились, тем более что без разрешения командира части допрашивать кого-либо нельзя. «Вызвать шписа!» – последовал громовой приказ Ламлы, и командир батальона, умевший угадывать мысли руководства, тут же доложил: старший фельдфебель Гоземан здесь. «Шписа» молодой человек проглотил, не ведая о том, что «шпис» – это старшина роты на армейском жаргоне. А тот, пройдоха по морде и по традиции, прибыл во всеоружии, со всеми бумагами. Да, доложил он, могила действительно у деревни Костеровичи, захоронение произведено 21 августа, воинские почести отданы…
Молодой человек, одетый чересчур элегантно для здешней глуши, внимательно прочитал телефонограмму из Ганцевичей, долго рассматривал продувную физиономию Гоземана, а затем мягко поинтересовался, когда же все-таки погиб солдат Майснер – 20 или 21 августа? Гоземан – чего от него никто не ожидал – замялся. Рыкнул Ламла – и старший фельдфебель выдавил: солдат Майснер погиб 20 августа, а не 21-го. Всего рота понесла следующие потери: 21 августа – девять убитых и четырнадцать раненых, 20 августа – всего один убитый, то есть этот солдат Майснер. Но по разным причинам решено было считать его погибшим 21 августа.
Все собравшиеся в кабинете Ламлы офицеры (даже дурачок Пульманн) понимали, с чего это вдруг Майснер оказался в списке убитых 21 августа. Знали все – но посвящать госбезопасность в домашние секреты вооруженных сил никто не желал. Штабы завалены отчетностью, чаще всего липовой, подожгут грузовой автомобиль – пишут: «уничтожен танк». 21 августа был бой, а на бой все списывается. На отдельно же погибшего солдата, да еще в день, когда, кажется, рота еще до леса не дошла, надо писать разные докладные, и в результате виновными окажутся командир подразделения и старшина роты.
Еще раз глянув на телефонограмму из Ганцевичей, молодой человек снял пушинку с лацкана. Спросил:
– По всем документам – погиб Майснер двадцать первого августа. Однако в похоронном извещении – двадцатого. Кто его писал?
Взоры всех устремились на побледневшего Пульманна, который дрожащим голосом заявил, что действительно извещение собственноручно написано им.
– Так откуда же вам стала известна точная дата гибели солдата Майснера?
– Мне об этом сказал капитан Клемм! Под его диктовку я писал похоронное извещение.
Скарута едва не вздрогнул от страха за Клемма. Капитан, оказывается, точнее Пульманна знал, когда пуля сразила сынка высокопоставленного руководителя. Первая мысль была: уж не у партизан ли обретался 20 августа капитан? Сомнительно, очень сомнительно, поскольку шпионы такого долгосрочного действия ни с какими лесными отрядами связываться не будут.
Кто такой капитан Клемм – полковник Ламла не знал и потребовал уточнений. Из Риги, доложил Пульманн, из штаба государственного комиссариата Остлянд, здесь же – в командировке, отметился в день прибытия, то есть именно в тот день, когда помогал ему, Пульманну, писать похоронку, то есть 24 августа.
Молодой человек учтиво спросил у Ламлы разрешения задать его подчиненному несколько вопросов. И задал, ответы показались ему неубедительными, и с прежней учтивостью он настоял: откуда какой-то слыхом не слыхавший о деревне Костеровичи капитан Клемм знал точно дату гибели вообще неизвестного ему солдата Майснера. Ведь сам Пульманн пребывал в том же неведении.
Чуть ли не плача, лейтенант воскликнул:
– Осмелюсь поправиться! Я мог знать, что мой подчиненный солдат Майснер погиб двадцатого августа, и мог об этом сказать господину капитану!
– А вы-то – откуда могли узнать? – не унимался молодой человек, и Пульманн привел решающий довод:
– Я мог услышать о потерях в штабе!
Бумаги Гоземана были еще раз изучены, последовали и вопросы, которые обнаружили более чем тесное знакомство госбезопасности с канцелярской круговертью армейских штабов, заодно и признано, что пронырливость старшины роты выше всех похвал: во избежание возможных неприятностей Гоземан снял солдата Майснера со всех видов довольствия уже с вечера 20 августа, то есть с момента гибели его.
Молодой человек немигающе уставился на Пульманна. В голосе – ни намека на бархатистость.
– Рапорт старшины роты, – угрожающе напомнил он, – в единственном экземпляре, не вам адресован и является документом строгой секретности. О разглашении его и речи быть не могло!
– В нашем штабе никаких секретов никогда ни от кого нет! – брякнул Пульманн, и, поскольку Ламла от бешенства онемел, командиру батальона ничего не оставалось, как авторитетно предположить:
– Капитан Клемм – из штаба комиссариата Остлянд, а там всегда все знают раньше нас!
Интерес к капитану Клемму немедленно увял, а Скарута с горечью подумал о судьбах агентов – и тех и других, – которые проваливаются на сущих пустяках. Нельзя, дорогой товарищ, забываться, утрата бдительности чревата тяжелейшими последствиями. Понимаю, все понимаю: только что появились там, где уже бывали, терзают сомнения, хочется знать, наследил ли в предыдущий приезд, а тут вовремя подворачивается дурачок Пульманн, выкладывает новости, весьма для шпиона благоприятные, и в радостном возбуждении от успехов свободнее становится речь, смелее жесты, раскованнее поступки, – вот так и вылетела невзначай дата: 20 августа. Все понимаю, все: приказ, как это ни обидно, выполнять надо. Глупый приказ, я с вами согласен, товарищ Клемм. Обжили Германию (в Аугсбурге, обмолвился Бахольц, повстречался ему впервые Клемм, еще до войны), имеете планы на будущее, отступать намерены вместе с нами, немцами, и никакого резона заниматься убийством Вислени у вас нет, да и опасно, смертельно опасно. Но придется. Сегодня 11 сентября, два дня до покушения, и у него, Скаруты, нет уже времени на Фурчаны. Если что-либо заложат в тайник, пусть сам портной (пропуск ему сделан) доставляет в город послание из леса. Начальству же доложено: явка русскими проверена, благонадежность ее подозрений у них не вызывает, в ближайшее время «Грыцуняк» должен заложить в тайник шифровку для агента, личность которого пока не установлена.
Наконец прибыл папаша Майснер, как павлин разукрашенный, и если золотой партийный значок еще можно объяснить принадлежностью к верхам государства, то штурмовой, коим награждали окопников только после трех русских атак, был Майснеру по знакомству прилеплен к кителю («по блату!») – что поделаешь, крупный руководитель, которому многое позволено. В частности, руководитель решил с отцовским почтением преклонить колени перед мужеством павшего сына-героя и возложить на могилу венок от имени парторганизации. От такого намерения его отговорили, привезенные же им подарки тружеников тыла решено было торжественно вручить солдатам батальона этим же вечером.
Глава 18
А Фридрих Вислени трудился в это время много севернее: объезжал Балтийское побережье, где наплодилась за войну уйма госпиталей. Раненых и увечных не введешь строем в зал и не обратишься к ним проникновенно: «Товарищи!..» Зная, как грызутся между собою немцы в черном и такие же немцы в серо-зеленом, он навещал покалеченных в нейтральной форме военного чиновника высокого ранга, но и та скрывалась под белым халатом. От имени Вождя и по заранее согласованному списку он жаловал солдат и офицеров Железными крестами 2-й и – реже – 1-й степени. Впрочем, однажды он положил на тумбочку у кровати умиравшего танкиста Рыцарский крест. Ассистентам его уже не приходилось гуськом шествовать по проходу в партере, сумка с письмами сталинградцев и коробка с крестами и медалями хранились в багажнике «Опеля Адмирал». Фридрих Вислени, в юности не пропускавший ни одной премьеры, с театральным шиком ввел в действие солдатский ранец времен Первой мировой войны, обтянутый потертой жеребячьей шкурой; ранцу этому по виду – более ста лет, в него и запускал руку Вислени, доставая награды.
Он увеличил охрану, сделав ее малозаметной и предполагая, что всю ее – на радостях или в горестях – расстреляют после его гибели, приблизил к себе ассистентов и наговаривал им свои потаенные мысли в надежде, что оба офицера либо погибнут вместе с ним и с этими мыслями, либо когда-нибудь выдадут за свои. Но даже им не поведал он правду о той фотографии, которая якобы много лет хранилась в его архиве, а ныне им, Фридрихом Вислени, извлечена оттуда и в ущерб Вождю гуляет по Берлину. А правда в том, что фотография как лежала, так и продолжает лежать в семейном сейфе, но копия с нее снята бесчестными людишками, размножена и переходит из рук в руки. Память о юности Адольфа осквернена полицией, в ней не хирурги, там – мясники, которым невдомек, что человек – венец мироздания и убивать его надо по-человечески, а не как на живодерне.
Однажды на Куршской косе, глаз не сводя с белобарашкового Балтийского моря, он, отъехав от санатория, воскликнул: «Представляю, какой ужас во фронтовых и прифронтовых госпиталях!» И развил теорию, подсказанную ему одним преподавателем на полугодичных офицерских курсах в 1915 году. Любое войско, уверял ассистентов Вислени, само по себе, без войны, как организованное скопище здоровых мужчин, убывает в больших пропорциях, чем мирное население, причиной чему служат сам воинский порядок и боевая подготовка; все эти марши и походы, стрельбы и караулы неизбежно влекут выстрелы из незаряженной винтовки, взрывы мин, вроде бы обезвреженных, автокатастрофы и тому подобное. Сам воинский коллектив – источник смертельной заразы. Нормальный и здоровый быт спасает человечество от болезней, а быт – всего лишь оседлая жизнь людей, давно утерявших навыки воинов-кочевников. Та земля, по которой ходят люди, вовсе не рада тому, что ее топчут солдатские сапоги, шины автомобилей и гусеницы танков, почва терпит, терпит, а затем начинает мстить, выдавливать из себя заразные бациллы и позволяет вшам плодиться в угрожающей прогрессии.
Рука уже не раз тянулась к телефону, чтоб вызвать нотариуса и продиктовать завещание. И отдергивалась. Завещать нечего и некому. Жена умерла, дочь зарезана каким-то фанатиком в незлобивой Индии (сам Вождь рыдающе сообщил ему эту весть, вызвав в Берлин), сын «пал смертью героя» в африканских песках на глазах Роммеля, племянница не алчна и довольствуется малым. Да и бедным оказался он накануне смерти. Недвижимость, завещанная родителями, развеялась, потому что богатство, как и власть, требует каждодневного принятия решений, богатство надо холить и лелеять железными кулаками. Конечно, ему кое-что принадлежит. Но кончится война – и окажутся не имеющими правовой силы все акты Великой Германии о передаче ему, Вислени, еврейского концерна и акций многих фирм. Как родился – так и умрешь. Вне зависимости от того, что у тебя в кармане и кто тебя похлопывает по плечу.
По чьей прихоти оборвется его жизнь – не гадал. Исчезают постепенно те, кто был рядом с Вождем, уходят на задворки империи люди, знакомые с бытом вольного художника, солдата и канцлера. Вождь – временщик со скрытой тягой к самоубийству, и, спасаясь от грядущего возмездия, друг Адольф устраняет любимчиков, беря пример с большевистской банды. Где Видеман, командир батальона 17-го пехотного полка, которого боготворил ефрейтор Адольф Гитлер? Так и не стал Видеман генералом: мелкий дипломат, консул в Китае. Где шут Ганфштенгль, давший Вождю приют после разгрома путча и опекавший его долгие годы, пока не узнал, что Герингу дано указание: сбросить его с самолета, чтоб попусту не болтал? Где… Да много их, теперь настал и его черед. Тем более что оба Вождя – сообщники, равновеликие любовь и ненависть влекут их друг к другу, а у русского свои причины ненавидеть Вислени, который был с Риббентропом в Москве, который – сейчас это вспоминается сладостно – разрешил себе вольность, с явным отвращением отдернул руку, только что пожатую… Да и сам он, Вислени, преотлично понимает, что и с какой целью говорит, когда наставляет работодателей: «Медицинская помощь восточным рабочим?.. Обязательно. Но не наравне с немцами». Младенцу ясно, что большевики станут делать с теми, кто подбирал крошки с имперского стола, кто хоть краешком глаза увидел богатства Германии.
С усмешкой замечал за собой: на чудачества потянуло, на слова, что будто невзначай вылетают, – как в добрые мюнхенские времена. Ни с того ни с сего задавал ассистентам каверзные вопросы, поинтересовался однажды: последним самолетом в окруженный Сталинград – презервативы доставили? Ответа не услышал, но насладился угрюмым молчанием ассистентов. Не хотел объяснять, почему едет в городишко, вроде бы ничем не примечательный… Ничто его не связывало с ним, ни разу там не бывал, хотя служба могла занести его туда в далеком 1918 году, когда он, ротмистр Вислени, вместе с конно-егерским полком прорывал жидкий, ослабленный революцией русский фронт. А раз могла занести, то пусть фантазируют в Берлине, придумывая славянку в набитом клопами номере гостиницы «Бристоль», куда он прибудет после утомительной процедуры общения с «народом». Из Кенигсберга – самолетом до Ганцевичей, ближайший фронтовой аэродром русских – в шестистах километрах, нападение в воздухе исключается, тем не менее самолет, настоял он, будут сопровождать два «Мессершмитта». Посадка – в 16.00. Десять минут на приветствия и представления, в город – для высшего обеспечения охраны – еще раньше прибудет Готтберг, с собой привезет человек двадцать, командование временно перейдет к нему, да и комендант гарнизона, побрюзжав, обрадуется сему. Кстати, присутствие так называемой общественности не предусмотрено, даже с хлеб-солью никого из местных националистов он к себе не подпустит. В 17.00 – совещание в штабе. В 18.00 – ужин там же, пища сугубо солдатская. В 18.55 – выезд из штаба и через 5—10 минут (маршрут будет внезапно изменен) прибытие к месту встречи с личным составом батальона и тыловыми службами, – всего один сеанс в бывшем клубе железнодорожников, а не два, как в Минске, да и, понятно, где наскребешь «публику». Речь и награждение крестами – полтора часа или чуть более, но строго по рижско-минскому регламенту. В 21.00 – конфиденциальное совещание с хозяйственниками. В 22.30 – его препроводят в этот восставший из небытия «Бристоль». Там, возможно, он и будет убит.
Гибель. Небытие. Уход в мир иной – под увертюру к «Парсифалю», которая будет звучать в нем победно, потому что со смертью мирило будущее Германии, прекрасной страны. Вглядываясь в лица тех, кого одарял он крестами, не мог не замечать ожесточения нации, решившей до конца сражаться с русскими. Поражение за поражением, а в глазах солдат и офицеров разгорается мужество отчаяния, в душах тот сгусток психической энергии, который передастся поколению, зачатому этими людьми, и лет через двадцать нация обретет себя, возродит былое могущество в каких-то иных формах и превратит поражение в победу.
Он увеличил охрану, сделав ее малозаметной и предполагая, что всю ее – на радостях или в горестях – расстреляют после его гибели, приблизил к себе ассистентов и наговаривал им свои потаенные мысли в надежде, что оба офицера либо погибнут вместе с ним и с этими мыслями, либо когда-нибудь выдадут за свои. Но даже им не поведал он правду о той фотографии, которая якобы много лет хранилась в его архиве, а ныне им, Фридрихом Вислени, извлечена оттуда и в ущерб Вождю гуляет по Берлину. А правда в том, что фотография как лежала, так и продолжает лежать в семейном сейфе, но копия с нее снята бесчестными людишками, размножена и переходит из рук в руки. Память о юности Адольфа осквернена полицией, в ней не хирурги, там – мясники, которым невдомек, что человек – венец мироздания и убивать его надо по-человечески, а не как на живодерне.
Однажды на Куршской косе, глаз не сводя с белобарашкового Балтийского моря, он, отъехав от санатория, воскликнул: «Представляю, какой ужас во фронтовых и прифронтовых госпиталях!» И развил теорию, подсказанную ему одним преподавателем на полугодичных офицерских курсах в 1915 году. Любое войско, уверял ассистентов Вислени, само по себе, без войны, как организованное скопище здоровых мужчин, убывает в больших пропорциях, чем мирное население, причиной чему служат сам воинский порядок и боевая подготовка; все эти марши и походы, стрельбы и караулы неизбежно влекут выстрелы из незаряженной винтовки, взрывы мин, вроде бы обезвреженных, автокатастрофы и тому подобное. Сам воинский коллектив – источник смертельной заразы. Нормальный и здоровый быт спасает человечество от болезней, а быт – всего лишь оседлая жизнь людей, давно утерявших навыки воинов-кочевников. Та земля, по которой ходят люди, вовсе не рада тому, что ее топчут солдатские сапоги, шины автомобилей и гусеницы танков, почва терпит, терпит, а затем начинает мстить, выдавливать из себя заразные бациллы и позволяет вшам плодиться в угрожающей прогрессии.
Рука уже не раз тянулась к телефону, чтоб вызвать нотариуса и продиктовать завещание. И отдергивалась. Завещать нечего и некому. Жена умерла, дочь зарезана каким-то фанатиком в незлобивой Индии (сам Вождь рыдающе сообщил ему эту весть, вызвав в Берлин), сын «пал смертью героя» в африканских песках на глазах Роммеля, племянница не алчна и довольствуется малым. Да и бедным оказался он накануне смерти. Недвижимость, завещанная родителями, развеялась, потому что богатство, как и власть, требует каждодневного принятия решений, богатство надо холить и лелеять железными кулаками. Конечно, ему кое-что принадлежит. Но кончится война – и окажутся не имеющими правовой силы все акты Великой Германии о передаче ему, Вислени, еврейского концерна и акций многих фирм. Как родился – так и умрешь. Вне зависимости от того, что у тебя в кармане и кто тебя похлопывает по плечу.
По чьей прихоти оборвется его жизнь – не гадал. Исчезают постепенно те, кто был рядом с Вождем, уходят на задворки империи люди, знакомые с бытом вольного художника, солдата и канцлера. Вождь – временщик со скрытой тягой к самоубийству, и, спасаясь от грядущего возмездия, друг Адольф устраняет любимчиков, беря пример с большевистской банды. Где Видеман, командир батальона 17-го пехотного полка, которого боготворил ефрейтор Адольф Гитлер? Так и не стал Видеман генералом: мелкий дипломат, консул в Китае. Где шут Ганфштенгль, давший Вождю приют после разгрома путча и опекавший его долгие годы, пока не узнал, что Герингу дано указание: сбросить его с самолета, чтоб попусту не болтал? Где… Да много их, теперь настал и его черед. Тем более что оба Вождя – сообщники, равновеликие любовь и ненависть влекут их друг к другу, а у русского свои причины ненавидеть Вислени, который был с Риббентропом в Москве, который – сейчас это вспоминается сладостно – разрешил себе вольность, с явным отвращением отдернул руку, только что пожатую… Да и сам он, Вислени, преотлично понимает, что и с какой целью говорит, когда наставляет работодателей: «Медицинская помощь восточным рабочим?.. Обязательно. Но не наравне с немцами». Младенцу ясно, что большевики станут делать с теми, кто подбирал крошки с имперского стола, кто хоть краешком глаза увидел богатства Германии.
С усмешкой замечал за собой: на чудачества потянуло, на слова, что будто невзначай вылетают, – как в добрые мюнхенские времена. Ни с того ни с сего задавал ассистентам каверзные вопросы, поинтересовался однажды: последним самолетом в окруженный Сталинград – презервативы доставили? Ответа не услышал, но насладился угрюмым молчанием ассистентов. Не хотел объяснять, почему едет в городишко, вроде бы ничем не примечательный… Ничто его не связывало с ним, ни разу там не бывал, хотя служба могла занести его туда в далеком 1918 году, когда он, ротмистр Вислени, вместе с конно-егерским полком прорывал жидкий, ослабленный революцией русский фронт. А раз могла занести, то пусть фантазируют в Берлине, придумывая славянку в набитом клопами номере гостиницы «Бристоль», куда он прибудет после утомительной процедуры общения с «народом». Из Кенигсберга – самолетом до Ганцевичей, ближайший фронтовой аэродром русских – в шестистах километрах, нападение в воздухе исключается, тем не менее самолет, настоял он, будут сопровождать два «Мессершмитта». Посадка – в 16.00. Десять минут на приветствия и представления, в город – для высшего обеспечения охраны – еще раньше прибудет Готтберг, с собой привезет человек двадцать, командование временно перейдет к нему, да и комендант гарнизона, побрюзжав, обрадуется сему. Кстати, присутствие так называемой общественности не предусмотрено, даже с хлеб-солью никого из местных националистов он к себе не подпустит. В 17.00 – совещание в штабе. В 18.00 – ужин там же, пища сугубо солдатская. В 18.55 – выезд из штаба и через 5—10 минут (маршрут будет внезапно изменен) прибытие к месту встречи с личным составом батальона и тыловыми службами, – всего один сеанс в бывшем клубе железнодорожников, а не два, как в Минске, да и, понятно, где наскребешь «публику». Речь и награждение крестами – полтора часа или чуть более, но строго по рижско-минскому регламенту. В 21.00 – конфиденциальное совещание с хозяйственниками. В 22.30 – его препроводят в этот восставший из небытия «Бристоль». Там, возможно, он и будет убит.
Гибель. Небытие. Уход в мир иной – под увертюру к «Парсифалю», которая будет звучать в нем победно, потому что со смертью мирило будущее Германии, прекрасной страны. Вглядываясь в лица тех, кого одарял он крестами, не мог не замечать ожесточения нации, решившей до конца сражаться с русскими. Поражение за поражением, а в глазах солдат и офицеров разгорается мужество отчаяния, в душах тот сгусток психической энергии, который передастся поколению, зачатому этими людьми, и лет через двадцать нация обретет себя, возродит былое могущество в каких-то иных формах и превратит поражение в победу.
Глава 19
По часам и минутам расписан почти суточный визит Вислени, и Скарута изучал передвижения высокого гостя по карте города. Аэродром как место совершения эксцесса исключен из расчетов, хотя там-то как раз в сутолоке встречи да еще когда не разберешься, кто свой местный, а кто из Минска… Нет, все-таки не там раздастся выстрел. Кавалькада машин, охраняемая бронетранспортерами, нападению не подвергнется, местность голая, дорога саперами проверена, неизвестно еще, в какой машине повезут Вислени. Штаб отпадает, там все прозрачно, да и Клемм туда не сунется. Проникновенная речь и вынос даров обойдутся, пожалуй, без эксцессов: офицерам предложено быть без оружия, солдаты подвергнутся обыску, клуб осмотрен местными саперами и службами охраны из Минска, да и Вислени занервничал, завел собственных телохранителей, где они и кто они – неизвестно. Вислени указал – гостиница «Бристоль», а таковой не было, но ведь не с неба же взял он это название. Пришлось обращаться к старожилам, те вспомнили, что да, была такая гостиница еще до революции, потом превратившаяся в постоялый двор для разных командированных, сейчас там такой же двор, но для полевой жандармерии. Можно предположить, что в бывшем «Бристоле» останавливался когда-то Вислени, здесь, наверное, его одарила любовью либо местная аристократка из полячек, либо зачуханная уборщица, – кто именно, зависит от всплеска чувств. Так или не так, но убит Вислени будет в «Бристоле», время подстегивает убийцу. Как свидетельствует опыт, высокого гостя никогда не укладывают наповал сразу по приезде, с каким-то сладострастием ему дают порезвиться в первые часы визита, эта задержка с вынесением приговора – почти обязательна, она милосердна даже, ибо дает осужденному время на прощание с жизнью, готовит его к встрече с иным миром, расслабляя заодно, да и убийце надо насладиться смакованием тайны, ведь только он знает, что через несколько часов этот увешанный побрякушками властелин станет обыкновеннейшим трупом.
Значит, послезавтра произойдет это, 13 сентября – только в этот день, и никак не на следующий, потому что ночь – тот рубеж, который преодолеет охрана, понявшая в день приезда, что упущено ею, какие провалы в, казалось бы, тщательно разработанной схеме; охрана вживется в ритм города и, следовательно, в образ действий возможного убийцы, охрана помудреет.
Значит, послезавтра произойдет это, 13 сентября – только в этот день, и никак не на следующий, потому что ночь – тот рубеж, который преодолеет охрана, понявшая в день приезда, что упущено ею, какие провалы в, казалось бы, тщательно разработанной схеме; охрана вживется в ритм города и, следовательно, в образ действий возможного убийцы, охрана помудреет.
Глава 20
И Скаруту потянуло к дому, где когда-то была гостиница «Бристоль». Чтоб не привлекать внимания – взял извозчика, проехался по городу, где наводили марафет. Ударными темпами завершался ремонт комендатуры, горожан выгнали на уборку улиц, по которым проследует Вислени. Два подпольных очага разврата, откуда триппер растекался по фронтовым дивизиям, прикрыли. Решено было о театре докладывать так: самовозгорание. Ужесточили контроль на въезде и выезде, укрепили полевую жандармерию. В официальном публичном доме (один на три санатория) срочно приодели девиц, памятуя о старческих капризах Вислени, который по примеру Вождя частенько менял свои маршруты.
У гостиницы остановился, глянул – и присвистнул мысленно. Да, идеальное место: узкая улочка, многооконный дом напротив, деревья с еще не опавшей листвой, дворы…
И Клемм, капитан Юрген Клемм, стоит напротив будущей резиденции Вислени, нате вам, пожаловал собственной персоной. Что ж, все понятно: исполнитель приговора, вынесенного Москвой, тоже присматривается к месту будущей акции. Тот самый, что безуспешно – пока! – уламывал своих начальников отложить, по крайней мере, исполнение приговора. Тот, который, влезая в доверие к Бахольцу, обеспечивал сохранность эшелона с ценностями грязного дельца. И узнал у него, как и где встретят Вислени. Взялся наконец-то за дело! Заиграла ихняя партийная совесть!
Скарута вздохнул глубоко и радостно. Он сталкивался с этим человеком в подъезде, в офицерском клубе, да и Бахольц как-то представил их друг другу. Глухое раздражение вызывал Клемм – из-за того, что ненасильно, ненавязчиво нравился, – этот секрет обаяния большого шпиона так, наверное, никем никогда не раскроется, а у русских агентов еще к тому же и отчаяние проскальзывало всегда, объяснимое тем, что их не жаловали там, у себя.
Он подкатил к Юргену Клемму, похлопал по кожаному сиденью коляски:
– Капитан! Какие еще дела в такой день… Такое утро… Мы ведь соседи… (Клемм уже сел рядом, протянул руку.) Нет, нет, не в казино, там еще закрыто. Но у вас-то есть в этом богом проклятом месте любимое местечко? Должно быть, вы ведь, простите за слово, проныра, чему я завидую…
Куда ехать – Клемм сказал. Ввел Скаруту в миленькое кафе. Сели, потрепались о прелестях буфетчицы – тема, традиционная для всех мест, где офицеры пили. Друг на друга посматривали весело, открыто. Клемм осведомился: не в военной ли разведке служит сосед по дому – и получил утвердительный ответ. Затем (во вздохе была грусть) выразил сожаление: жаль, очень жаль, ему ведь для срочной консультации требуется юрист, причем не столько военный юрист, сколько обычный знаток семейного права. Дело в том, что его глупо, подло обманули, и кто, как вы думаете?
«Московское начальство!» – про себя хмыкнул Скарута…
– Обманули… – горько констатировал Клемм, и Скарута насторожился. – А юриста поблизости нет. И мне хочется вам, как старшему товарищу по общему делу («Эка метит куда!»), рассказать об этом обмане. Возможно, слово ваше поможет мне… Так вот, в начале этого года я, не вылезавший из боев («Охотно верю!»), получаю письмо из глубокого тыла от совершенно незнакомой мне девушки по имени Трудель («Скорее – Маруська или Нинка…»), которая предлагает мне руку и сердце…
Подошла официантка, выслушала обоих, первым заказывал Скарута, а Клемм бросил: «То же самое. И – водку. Меня от вина ко сну клонит».
– И фотография… – с надрывом продолжал он. – Я залюбовался. В эту жестокую войну – существо из мирной счастливой эпохи, наивные глаза человечка, ни разу не слышавшего выстрела, не видевшего убитых. Баб я перевидал всяких, понимал, что брак, семья, дети – это не для этого времени, но – потянуло, черт, потянуло!.. Даю согласие, священник, получаю вполне официальный и законный документ, скрепленный подписями. Кстати, он признан имеющим юридическую силу, поскольку финансовая служба отправляет мое денежное жалованье супруге («Аттестат Тоське выслал!»). Храню у сердца, громко выражаясь, письмо от нее, к несчастью – единственное. Проходит три месяца, вырываюсь в отпуск, еду, телеграмму не даю, решаю осмотреться на месте, узнать хотя бы издали, кто она, жена моя, мы ведь все к бдительности приучены, и кто его знает – может, что-то с женой не то, может, она… («Из деклассированных элементов! Анкета загажена! Отец девчонки в троцкистской оппозиции состоял!») Так ничего и не узнал. Но приходит ко мне некий господин и заявляет, что никакого брака нет, что милая моя Трудель то ли пошутила, то ли неверно поняла некоторые патриотические призывы. Короче, заочный брак – фикция, так заявляет этот господин. («Понятно. Пока ты шпионил, девицу загребли за связь с заграницей! Был у вас такой случай, был: комсомолочка писала суженому на московский адрес, не ведая, что тот готовит мировую революцию в Дрездене, вот комсомолочку и сцапали за попытку установить связь с заграницей…»)
У гостиницы остановился, глянул – и присвистнул мысленно. Да, идеальное место: узкая улочка, многооконный дом напротив, деревья с еще не опавшей листвой, дворы…
И Клемм, капитан Юрген Клемм, стоит напротив будущей резиденции Вислени, нате вам, пожаловал собственной персоной. Что ж, все понятно: исполнитель приговора, вынесенного Москвой, тоже присматривается к месту будущей акции. Тот самый, что безуспешно – пока! – уламывал своих начальников отложить, по крайней мере, исполнение приговора. Тот, который, влезая в доверие к Бахольцу, обеспечивал сохранность эшелона с ценностями грязного дельца. И узнал у него, как и где встретят Вислени. Взялся наконец-то за дело! Заиграла ихняя партийная совесть!
Скарута вздохнул глубоко и радостно. Он сталкивался с этим человеком в подъезде, в офицерском клубе, да и Бахольц как-то представил их друг другу. Глухое раздражение вызывал Клемм – из-за того, что ненасильно, ненавязчиво нравился, – этот секрет обаяния большого шпиона так, наверное, никем никогда не раскроется, а у русских агентов еще к тому же и отчаяние проскальзывало всегда, объяснимое тем, что их не жаловали там, у себя.
Он подкатил к Юргену Клемму, похлопал по кожаному сиденью коляски:
– Капитан! Какие еще дела в такой день… Такое утро… Мы ведь соседи… (Клемм уже сел рядом, протянул руку.) Нет, нет, не в казино, там еще закрыто. Но у вас-то есть в этом богом проклятом месте любимое местечко? Должно быть, вы ведь, простите за слово, проныра, чему я завидую…
Куда ехать – Клемм сказал. Ввел Скаруту в миленькое кафе. Сели, потрепались о прелестях буфетчицы – тема, традиционная для всех мест, где офицеры пили. Друг на друга посматривали весело, открыто. Клемм осведомился: не в военной ли разведке служит сосед по дому – и получил утвердительный ответ. Затем (во вздохе была грусть) выразил сожаление: жаль, очень жаль, ему ведь для срочной консультации требуется юрист, причем не столько военный юрист, сколько обычный знаток семейного права. Дело в том, что его глупо, подло обманули, и кто, как вы думаете?
«Московское начальство!» – про себя хмыкнул Скарута…
– Обманули… – горько констатировал Клемм, и Скарута насторожился. – А юриста поблизости нет. И мне хочется вам, как старшему товарищу по общему делу («Эка метит куда!»), рассказать об этом обмане. Возможно, слово ваше поможет мне… Так вот, в начале этого года я, не вылезавший из боев («Охотно верю!»), получаю письмо из глубокого тыла от совершенно незнакомой мне девушки по имени Трудель («Скорее – Маруська или Нинка…»), которая предлагает мне руку и сердце…
Подошла официантка, выслушала обоих, первым заказывал Скарута, а Клемм бросил: «То же самое. И – водку. Меня от вина ко сну клонит».
– И фотография… – с надрывом продолжал он. – Я залюбовался. В эту жестокую войну – существо из мирной счастливой эпохи, наивные глаза человечка, ни разу не слышавшего выстрела, не видевшего убитых. Баб я перевидал всяких, понимал, что брак, семья, дети – это не для этого времени, но – потянуло, черт, потянуло!.. Даю согласие, священник, получаю вполне официальный и законный документ, скрепленный подписями. Кстати, он признан имеющим юридическую силу, поскольку финансовая служба отправляет мое денежное жалованье супруге («Аттестат Тоське выслал!»). Храню у сердца, громко выражаясь, письмо от нее, к несчастью – единственное. Проходит три месяца, вырываюсь в отпуск, еду, телеграмму не даю, решаю осмотреться на месте, узнать хотя бы издали, кто она, жена моя, мы ведь все к бдительности приучены, и кто его знает – может, что-то с женой не то, может, она… («Из деклассированных элементов! Анкета загажена! Отец девчонки в троцкистской оппозиции состоял!») Так ничего и не узнал. Но приходит ко мне некий господин и заявляет, что никакого брака нет, что милая моя Трудель то ли пошутила, то ли неверно поняла некоторые патриотические призывы. Короче, заочный брак – фикция, так заявляет этот господин. («Понятно. Пока ты шпионил, девицу загребли за связь с заграницей! Был у вас такой случай, был: комсомолочка писала суженому на московский адрес, не ведая, что тот готовит мировую революцию в Дрездене, вот комсомолочку и сцапали за попытку установить связь с заграницей…»)