Крафт позволил себе не закончить мысль, он мог себе вообще все позволить, даже не изображать умника, — преимущество, которое ему давало финансовое главенство в империи военно-промышленного комплекса. Все и так поняли.
   Могло показаться странным, что совещание, где в некотором роде решалась судьба соседней страны, шло в столь узком составе, что тут не было ни президента, ни министра иностранных дел, ни других видных политиков. Но есть дела, о которых президент и прочие высокопоставленные лица как бы ничего не должны знать, дела, которые осуществляются вроде бы и не правительством.
   — Совершенно согласен с вашей оценкой, — вежливо наклонил голову генерал Дорон.
   Воннел понял, что от него ускользает последний шанс.
   — Я тоже в принципе согласен, — сказал он, веско помедлив. — Неплохой план. Хотелось бы, однако, кое-что уточнить. Новый президент согласно «сценарию» сразу должен восстановить с нами соглашение по всем секретным пунктам договора. Хорошо, хорошо! Но в его речах и ответах на пресс-конференции я не нахожу ни слова о возвращении собственности национализированных предприятий их законным владельцам…
   Воннел был не настолько глуп, чтобы не понять, отчего этих слов нет в «сценарии», но он метнул эту стрелу не без дальнего прицела. Сейчас его поправят, но совладелец национализированных предприятий не кто иной, как присутствующий здесь Крафт-старший, и он наверняка запомнит рвение Воннела, пусть не совсем уместное, но искреннее. «Надо быть правовернее самого Папы Римского!» — этот принцип он усвоил давно и прочно.
   Крафт будто не слышал слов министра внутренних дел. Ему тоже было ясно, почему новый президент не сможет в первый же день пересмотреть вопрос о национализации, ясен ему был и подтекст слов Воннела. Но ему было скучно, а если отвечать придется Дорону, то, может быть, станет и весело, будет забавно смотреть на эту петушиную схватку. Понимал Крафт и то, что Воннел в общем-то дурак, а Дорон умен. И даже слишком! Веская причина, почему Воннел должен иметь голос наравне с Дороном, чтобы в целом они как бы уравнивали свои шансы в сравнении с ним, Крафтом-старшим.
   — Понимаю ваше беспокойство, — сказал Дорон, которому тоже была ясна ситуация. — Вы настаиваете на доработке «сценария»?
   Это был прекрасный удар, Воннел даже не нашелся, как его парировать.
   — Просто я лишний раз напоминаю, что не следует забывать о столь важной цели, — ответил он, отчетливо сознавая, что ответил глуповато. — Впрочем, если генерал заверяет, что с этим все в порядке, то беспокоиться не о чем.
   — Значит, «сценарий» принимаем? — спросил Дорон и совершил ошибку: мгновение пустячного торжества притупило его бдительность.
   Крафт опять не издал ни звука, но Воннел прекрасно умел различать оттенки молчания. Даже не разбираясь в том, чем вызвано немое неодобрение Крафта, — а оно было вызвано явным нарушением равновесия Воннел — Дорон в пользу последнего, — он ринулся в атаку.
   — Нет! — сказал министр с жаром. — Ответственность слишком велика, все надлежит как следует проанализировать. Вот, например! — Он ткнул пальцем в одну из строчек. — Пункт об атрибутике. На будущем президенте почему-то должен быть галстук цвета национального флага и тайный знак заговорщиков — белая гвоздика в петлице. Это же какой-то детский сад! К чему, зачем? Несерьезно, господин генерал.
   «Как глупо! — подумал Дорон. — Надо было расспросить, к чему эта дурацкая гвоздика и галстук цвета национального флага, — в этом есть, конечно, смысл, но какой?»
   Да, генерал Дорон дал промашку. О галстуке и гвоздике в «сценарии» было, как он и предполагал, сказано не случайно. Новому президенту нужно было создать романтический ореол, романтика высоко котировалась среди будущих его подданных. Человек, который «в изгнании» всегда держит при себе национальный символ — это была трогательная деталь, тщательно увязанная с множеством других, что в совокупности создавало героико-романтический образ нового президента. Свергаемый президент испытывал идиосинкразию к гвоздике, не терпел ее в помещениях, где находился сам, и это тоже было известно всей стране. Естественно, что заговорщики избрали гвоздику своим тайным знаком! Ребячество, конечно, но ведь переворот в глазах мирового общественного мнения и должен выглядеть чуть-чуть бутафорским, что лучше могло замаскировать железную руку, которая двигала им!
   Однако ничего этого Дорон не знал, потому что всецело доверял расчетчикам, потому что его внимание было сосредоточено на вещах куда более важных, и еще потому, наконец, что охватить всю громаду плана во всех его деталях и в короткий срок не мог ни один человек в мире, даже генерал Дорон.
   — Действительно, к чему тут галстук и гвоздика? — подал голос Крафт, в котором неожиданно пробудился чисто человеческий интерес. Ведь галстук и гвоздика были вещами понятными, в отличие от всех прочих машинных тонкостей, доступных лишь специалистам-очкарикам.
   — Учет специфики аборигенов… — туманно и близко к истине объяснил Дорон, уже понимая, что галстуком и гвоздикой придется пожертвовать. Глупо, конечно, это на какие-то доли процента ухудшает план, но что поделаешь. — Эту деталь можно снова пропустить через машины, — добавил он, впрочем выкидывая свой козырь без всякой уверенности, что он подействует.
   — Нет уж, позвольте! — развел руками Воннел. — Мы как-нибудь без машин можем разобраться в гвоздиках и галстуках! — И поглядел на Крафта, ища у него поддержки.
   Крафт одобрительно кивнул Воннелу, вновь уравновешивая его с Дороном перед лицом своих миллиардов.
   В этот момент в кабинет бесшумной походкой вошел секретарь генерала Дитрих — единственный человек, которому разрешалось в экстренных случаях без предварительного разрешения появляться в кабинете шефа в любое время дня и ночи, при любых совещаниях и делах. Дитрих для всех присутствующих был, как воздух, невидим, пуст и прозрачен, нематериален, причем именно по той причине, что он не был пустым: генерал Дорон твердо знал, что на Дитриха он может положиться как на самого себя, Дитрих был могилой в истинном смысле этого слова, ибо все, что проникало в него, оставалось в нем, как в склепе, не подлежащем вскрытию.
   Итак, Дитрих вошел, неслышными шагами приблизился к генералу и молча положил ему на стол листочек блокнотной бумаги, на котором были написаны четыре слова: «В приемной комиссар Гард».
   Дорон поднял вверх брови, подумал и так же молча протянул записку Воннелу. Министр прочитал и совершенно искренне пожал плечами: мол, ведомство хоть и мое, но я к визиту этого несносного Гарда отношения не имею, разбирайтесь сами. Крафт-старший при этом даже ухом не повел: повседневные дела Воннела и Дорона интересовали его так же мало, как детские слюнявчики.
   — Пожалуй, на этом закончим? — сказал он, вставая. — «Сценарий», я полагаю, в принципе утвержден?
   — Мне тоже лучше уйти, — произнес Воннел.
   Генерал встал и по очереди пожал две руки, а если сказать точнее, то всю пятерню министра и два холеных пальца, протянутые миллиардером, за что Дорон его органически не переваривал, однако поделать с ним ничего не мог.
   Дитрих, понимающий все приказания генерала без слов, проводил участников совещания до дверей и дальше, через небольшой холл до самого выхода из помещения, где они, даже не взглянув на провожатого, отдали себя в руки собственных секретарей и телохранителей. Затем, вернувшись к шефу и едва взглянув на него, Дитрих быстро написал на новом листке бумаги еще два слова: «По-видимому, Хартон». Оба листка тут же были отправлены им в горящий камин, где они вспыхнули и растаяли, словно снежинки, упавшие на горячую сковородку. Снова посмотрев на Дорона, Дитрих неслышно подошел к дверям, за которыми в приемной генерала терпеливо ждал комиссар полиции Дэвид Гард.


14. Не по следам, а за следами


   Решение идти напрямую к Дорону возникло у Гарда в тот самый момент, когда он увидел на площадке перед своей дверью искаженное гримасой лицо Хартона. Хартон, подумал Гард, не такой болван, чтобы лично покушаться на комиссара полиции. У него, как у человека, заправляющего делами фирмы, было предостаточно молодчиков, способных взять на себя это мокрое дело. И если работу принялся исполнять сам Хартон, можно было не сомневаться в том, что менее всего были на то его воля и желание.
   В таком случае, кто двигал им, как пешкой на шахматной доске? Какой силы был человек и его организация, чтобы так рисковать управляющим фирмой? Наконец, нельзя не учитывать и того обстоятельства, что покушавшийся на комиссара должен быть самым преданным, самым верным этому имяреку, то есть человеком, которому можно было верить, даже в случае провала и захвата живым.
   После некоторых размышлений Гард пришел к выводу, что ему следует напрямую идти к генералу Дорону. Дело было вовсе не в том, что подозрения комиссара конечно же в первую очередь падали на генерала, как на личность достаточно сильную и темную, к тому же возглавляющую мощнейшую организацию, деятельность которой на пять шестых была окутана таинственным мраком. Дело было в том, что у комиссара, по трезвом размышлении, другого пути не было. Уж казалось бы, чего проще. Уличай «Фирму Приключений» в применении наркотиков, бери с поличным, вытрясай из ее сотрудников душу — ан нет! Дохлое это было дело, с самого начала дохлое. И не потому даже дохлое, что должно было идти по другому отделу, шефом которого был миляга Воннел, брат министра. С этим еще как-то можно было справиться, но дальше… Наркотики? Чуял Гард, что это еще придется доказывать и доказывать, что наркотики могут оказаться — и даже скорее всего окажутся — какими-нибудь нейролептиками, галлюциногенами, или как еще их там называют, — словом, препаратами, под букву закона не подпадающими, и эксперты будут ломать копья, и поднаторелые адвокаты будут топить истину, и много воды утечет, прежде чем… А внушение и вовсе к делу не подошьешь! Но допустим, допустим: дальше что? «Подводная часть» конечно же надежно изолирована: посади хоть всех сотрудников фирмы — сядут, а ты все равно останешься с носом…
   Болото, болото, трижды болото! А след был не просто горячий, теперь, после покушения Хартона, он стал обжигающим! Но, увы, ведущим все в то же болото.
   Однако многолетний опыт подсказывал: если нет явных следов, ведущих к цели, если они по каким-то причинам стерлись и не сохранились, надо искусственно создать ситуацию, в результате которой непременно появятся следы новые. «Риск — благородное дело, — говорил незабвенный учитель Альфред-дав-Купер, — если на него идет благородный человек!»
   Но вот незадача… Каждый раз, встречаясь с Дороном, что было, прямо скажем, не так уж часто, Гард испытывал состояние школьника, через много лет после окончания гимназии встречающегося со своим старым классным наставником. Какая-то нелепая стеснительность овладевала им, мешая легко и свободно вести беседу, шутить, смеяться или, положим, закурить в присутствии генерала, небрежно пуская кольцами дым, — короче говоря, держаться на равных и быть непринужденным. Гард, разумеется, виду не подавал, что такая странная робость закрадывается в его душу при виде Дорона, и в конце концов преодолевал себя. Однако ему всегда казалось, что от проницательного глаза генерала и от его тонкого ума не ускользает ничего, и он с первых слов разговора отдавал Дорону инициативу, а потом ему приходилось буквально вырывать ее из рук Дорона, что было нелегко и непросто.
   Наконец, направляясь в этот генеральский кабинет, Гард наверняка знал, что никогда не удивит Дорона своим посещением, каким бы неожиданным оно ни было. Генерал неизменно был готов к любой беседе, словно сам ожидал ее со дня на день или с часу на час. Эта готовность тоже смущала Гарда, если не сказать — выбивала его из колеи. Гард догадывался, почему генерал всегда был «в седле»: его осведомленность в иных сугубо криминальных делах превосходила всякое вероятие, что конечно же наводило на размышления… но никак не могло считаться уликой!
   Во всяком случае, и теперь не Дорон удивился приходу Гарда, а комиссару пришлось удивляться тому, что генерал ничуть не удивлен.
   — Приветствую вас, господин Гард! — как всегда дружески, но без фамильярности произнес Дорон, не вставая и не протягивая руки, а всего лишь жестом указывая комиссару на кресло. — Прошу! У меня, к сожалению, не так много времени, начинайте без предисловий. Если угодно, то сразу с гибели Хартона, а если хотите — с убийства антиквара Мишеля Пикколи.
   Гард просто оторопел от неожиданности, чем явно доставил удовольствие генералу, который со смаком принялся раскуривать сигару. Проглотив слюну. Гард только и мог вымолвить:
   — Ну, знаете, генерал!..
   Затем тоже закурил, не спрашивая разрешения, слегка привел свое душевное состояние в порядок, подумал: «А может, так оно и лучше!» — и быстро заговорил:
   — Я не намерен задавать вам вопросы, генерал, и вообще мой визит неофициален. Я пришел для приватного разговора, и вовсе не для того, чтобы слушать, а чтобы говорить. Прошу меня выслушать, это, возможно, в ваших интересах, генерал, хотя я не уверен, что мои слова вам понравятся. Мне нечасто удавалось вас радовать, не так ли? Но… — Гард чуть понизил голос, он уже взял себя в руки, это почувствовал и Дорон, они опять стоили друг друга.
   Собственно говоря, именно по этой причине, ненавидя комиссара, генерал уважал его, немного побаивался и готов был считаться с ним как с достойным соперником и не отмахивался от Гарда, как от прочих полицейских чинов, в том числе самого министра Воннела: увы, Гард требовал от Дорона напряжения ума и игры фантазии.
   Комиссар продолжал:
   — Я многое знаю, генерал, и пришел к вам сказать, что буду знать еще больше. Мишеля Пикколи, о котором вы соизволили помянуть, убил Аль Почино. Затем Аль Почино исчез, купив приключение без гарантии у Хартона. Хартон возглавлял фирму, о существовании которой вы, надеюсь, слышали. После этого Хартон совершил на меня покушение, но неудачно. Не знаю, первым ли я сообщу вам печальную весть о том, что минувшей ночью управляющий Хартон был убит мною, если, конечно, эта новость может быть вам интересна. Мне известно, кроме того, что за последние три года еще восемнадцать гангстеров, как и Аль Почино, приобрели у Хартона за свои деньги смерть. Не стану скрывать, генерал, своих подозрений: этих людей явно вынудили обращаться к Хартону, я это понял, хотя и не знаю пока, с какой целью. Но это во-первых. Во-вторых, я не уверен, что смерть их была настоящей, а не мнимой. Наконец, я догадываюсь, что фирма Хартона — типичный айсберг, у которого надводная часть ничтожна и малоинтересна в сравнении с тем, что внизу. Я не менее уверен, генерал, что эта невидимая часть фирмы если не преступна по результатам своей деятельности, то по крайней мере безнравственна, и когда данные о ней будут преданы гласности, широкая общественность вряд ли одобрит тех, кто вдохновлял, финансировал и, возможно, руководил этой фирмой, но кто находится пока в тени. Вы спросите меня, генерал, почему я все это вам говорю?
   Гард сделал паузу, которой Дорон, однако, не воспользовался.
   Тогда комиссар продолжил:
   — Нет, вы этого у меня не спросите, генерал, мы оба прекрасно понимаем почему. Я покидаю вас. Я сказал все. Больше мне нечего добавить, кроме того, в чем вы и сами уверены, зная меня не первый год: если я взялся за дело, я рано или поздно добуду недостающие звенья и доведу начатое до конца. Как бы мне ни мешали и чего бы мне это ни стоило. Буду предельно откровенен: сейчас я потерял след. Моя задача — побудить моих противников действовать. Заметая следы, они оставят новые. Не будут ничего делать — я нащупаю то, что утратил. И так плохо, генерал, и этак. Пусть решают сами, какой выбрать путь. Все. Слово теперь за ними. Я говорю «за ними», генерал, и прошу отметить мою корректность. Да, чуть не забыл: охота за мной — не путь. Я принял меры, чтобы «охотники» были захвачены живыми и указали тех, кто вложил оружие в их руки.
   Закончив монолог, Гард поднялся, кивнул Дорону и пошел к дверям. Они распахнулись перед комиссаром как по волшебству, но этим «волшебником» был тишайший Дитрих. Секретарь посторонился, пропуская Гарда, а затем вошел в кабинет, притворил за собой дверь и чуть ли не на цыпочках, не дыша, приблизился к генералу, чтобы остановиться на почтительном расстоянии от него в ожидании распоряжений. Дорон не торопился. У него была потрясающая выдержка. Наконец, вновь раскурив сигару, он подчеркнуто спокойным голосом спросил:
   — Разработка для Хартона велась обычным способом?
   — Нет, господин генерал, предусмотренным для экстренных случаев. Ввиду срочности, особой секретности, а также с учетом загруженности аппарата госзаданием была составлена спецгруппа расчета.
   — Установите, кто конкретно и какую допустил ошибку, — тем же размеренно-холодным голосом произнес Дорон. — Немедленно запустите в дело «сценарий» по ликвидации негативных последствий, связанных с гибелью Хартона. Полный и безотлагательный смыв всей линии. Вам ясно? И заберитеэто . — Дорон протянул Дитриху папку, на титульном листке которой стояло три визы: его, Крафта-старшего и Воннела.
   Дитрих никогда не задавал шефу вопросов, он умел только отвечать на них. Поклонившись, секретарь с папкой в руках неслышно пошел из кабинета, умело скрыв от Дорона свое недоумение. Если в «сценарии» меняли хотя бы запятую, его надлежало вернуть к разработчикам и лишь после этого запускать в производство, да и то с новой визой оценочного постконтроля. А тут была вырублена целая фраза относительно этого дурацкого галстука будущего президента и еще более дурацкой гвоздики в петлице! Тем не менее генерал ничего не сказал о разработчиках, он вообще ничего не сказал о судьбе этого «сценария», а Дитрих более всего на свете не любил принимать самостоятельные решения. Почему так поступил генерал? Возможно, слишком дал волю раздражению, которое овладевает умным человеком всякий раз, когда верх над ним берут дураки, и которое выливается в неосознанную мысль: «А ну вас всех к чертовой бабушке, буду я еще стараться!» Или его вывел из себя визит этого комиссара Гарда, из-за которого тоже могут быть приличные неприятности. Во всяком случае, генерал явно хотел скрыть от Дитриха, своего подчиненного, фиаско, которое он только что дважды потерпел как от своих, так и от чужих, если под «чужими» подразумевать комиссара Гарда, и потому не довел до сведения секретаря, что делать с правкой дальше: в производство посылать «сценарий» или в доработку, после которой следовал непременный контроль? Впрочем, не исключено, что у Дорона была еще какая-то причина, о которой не знал даже Дитрих: чужая душа, как известно, потемки. И если сам генерал впоследствии не смог объяснить себе столь опрометчивого поступка, имеющего, как вы увидите, весьма роковые последствия, то не только Дитрих, но и мы тоже разобраться в мотивах не в силах, и потому оставим этот вопрос.
   Секретарь уже был в дверях, когда его догнал бесстрастный голос Дорона:
   — Да, допустившего ошибку убрать, если это, конечно, не сам Хартон.
   Последняя фраза, увы, должна была стоить жизни двадцатипятилетнему джентльмену по имени Киф Бакеро, который, как вскоре выяснил Дитрих, и был конкретным виновником гибели Хартона. Проглядел он сущий, казалось бы, пустяк: не учел в разработке, что Хартон левша, и по привычке «вложил» пистолет ему в правую руку, соответственно рассчитав и всю диспозицию.
   Впрочем, и тут все было так налажено, что никакого сбоя не могло выйти. Не могло — при условии машинного автоматизма всех исполнителей. Увы, взволнованный своими любовными переживаниями, Бакеро ненадолго перестал быть высоконадежным и квалифицированным роботом… Отсюда потянулась цепь неприятностей, в результате которых Хартон, взяв пистолет все-таки в левую руку, оказался в позиции, где его могла достать и достала выпущенная Гардом пуля, чего согласно «сценарию» произойти не могло, если бы он держал пистолет в правой руке.
   Стоит ли добавлять, что, занимаясь расчетами, Киф Бакеро понятия не имел, кто в кого должен стрелять, а имел всего лишь исходные данные, содержащие характеристику двери, возраст объекта номер один, который должен был стрелять, объекта номер два, который должен быть убит, сведения о привычках обоих, об их темпераменте, навыках, глазомере и так далее. В итоге синеглазая красавица Дина Ланн, не успев стать женой Кифа, могла овдоветь, хотя именно она и явилась невольной виновницей его ошибки.
   Что ж, все ошибаются — и машины, и люди. Но вот, парадокс — чем сильнее стремление к жестокому, точному, отлаженному ведению дел, тем, естественно, меньше ошибок; зато уж если случается сбой, то обычно выходит всем глупостям глупость. Особенно если используются машины, которые с одинаковым равнодушием возводят в степень все что угодно. Тут бедствием может стать ничтожная, не там поставленная запятая!
   Но мы опять отвлеклись.
   «Убрать так убрать», — подумал Дитрих с таким же привычным спокойствием и деловитостью, с каким, закончив работу, убирал за собой письменный стол, хотя на сей раз и предвидел небольшие трудности, поскольку в сравнении с письменным столом Бакеро был предметом, что ни говорите, одушевленным.
   Что же касается готового «сценария», его следовало, поскольку шеф ничего не сказал о нем, пустить, сообразуясь с правилами, в восемнадцатый блок для копирования, а затем и в производство. Что Дитрих и сделал после недолгого размышления: он вложил папку в железный ящичек, который под давлением воздушной струи мгновенно ушел в восемнадцатый блок по каналу прямой внутренней связи. Там, в восемнадцатом блоке, ящик был любовно вскрыт старшим блока Рональдом Готлибом. Его небольшое ведомство, оснащенное несколькими копировальными аппаратами, располагалось на задворках могучего кибернетического мозга генерала Дорона, в самом дальнем закутке «ангара», однако Готлиб искренне полагал, что дело не в территориальной расположенности блока, а в его наиважнейшей функции.
   Маленький, тщедушный, с непомерно крупным и унылым носом, опущенным вертикально вниз, с вечно озабоченным, печальным выражением глаз, Готлиб еще был большим эстетом. Его буквально выводила из себя, лишала покоя, делала больным даже ничтожная помарка на машинописной странице, подлежащей копированию. Собственно говоря, формальной функцией Рональда Готлиба было принять готовый «сценарий», снять с него надлежащее количество копий, одну отправить в архив, а остальные передать в отдел реализации, то есть в производство. Это была чисто механическая процедура, которая не требовала от Готлиба и сотрудников его блока ни просмотра бумаг, ни тем более вникания в их существо или содержание.
   Однако Готлиб бумаги все же просматривал в надежде найти и немедленно перебелить испорченную помаркой страницу, — если угодно, эту работу он исполнял как любимое дело, как хобби, как нечто, продиктованное его профессиональным тщеславием. При этом содержание бумаг Готлиба, разумеется, совершенно не интересовало, только их внешний вид! В конце концов, мы не завидуем людям, завинчивающим гайки или болты на конвейере, но с уважением относимся к тем из них, кто хочет в этой монотонной работе найти свою поэзию. И это их неотъемлемое право, и начальство не только не протестует против подобного рода рвения, а нередко поощряет его и добрым словом, и премией по случаю какого-нибудь «Дня республики» или Сочельника. Принял, вложил, вынул, отдал — разве эти операции могут тронуть душу человека, у которого маниакальная потребность если не найти, то хотя бы выдумать творческое начало в работе?
   Короче говоря, грязное место в «сценарии», на которое натолкнулся Рональд Готлиб, резануло его так, словно авторучка Дорона, вычеркнувшая злополучный галстук на шее будущего президента, прошлась не по бумаге, а по реальной шее самого Готлиба. Он не мог, просто не мог остаться равнодушным! Помарка подействовала на него так же удручающе, как на писателя действует опечатка в его только что изданной книге или как на женщину, обнаружившую, что у нее при всем честном народе спустилась петля на колготках!
   Рональд Готлиб выглянул из своего закутка, ищущим взглядом обводя знакомых ему машинисток. Наконец выбор его остановился на Дине Ланн, потому что она была ближе всех, как раз в этот момент закончила какую-то перепечатку и, кроме того, обладала добрым характером. Готлиб немного боком приблизился к ней и деликатно кашлянул. Дина подняла голову и по уныло повисшему носу, по собачьему выражению глаз тут же поняла состояние Готлиба. Вообще-то машинистки, к которым он часто обращался за помощью или за сочувствием, слегка посмеивались над ним, но его приверженность к работе вызывала у них и уважение.
   — Что, опять грязь? — спросила Дина.
   Готлиб только вздохнул в ответ.
   — Стоит ли расстраиваться? — сказала беспечным тоном девушка.
   — Стоит, — опять вздохнул Готлиб.
   — Ну давайте, я перепечатаю, — улыбнулась Дина Ланн, готовая в этот момент осчастливить весь мир.
   Готлиб хихикнул от удовольствия и рысью, хоть как-то и боком, поскакал за злополучной страницей.
   Вопиющее нарушение правил? Отнюдь, отнюдь! То, что делал Рональд Готлиб, и то, что готовилась сделать Дина Ланн, никем официально не запрещалось и не разрешалось, то есть не регламентировалось, ибо какая система организации могла предусмотреть столь творческое отношение сотрудников к своим обязанностям?