Страница:
— Где это ты? — спросил он, сморщась, как от боли.
Мостовой сухим концом портянки обернул ногу.
— А вот когда автоматчики прорвались… В валенках был, промокли, а тут же ж морозом схватило. Самая поганая обувь.
Покатые сильные плечи его шевелились под натянувшейся телогрейкой. И спина под телогрейкой была мускулистая. И кисти длинных рук мускулистые.
— Думал завтра в санбат смотаться, пока вы тут воюете. Спиртику культурно попить, с сёстрами за жизнь поразговаривать.
Он снизу весело подмигнул Васичу одним глазом; другой, с оторванным веком, оставался в это время все так же неподвижен и строг. Давний след пули, застарелый, неровно затянувшийся шрам рассёк его левую половину лица от подбородка до перебитой, клочками торчащей вверх брови. И у Мостового было два лица: одно весёлое, бесстрашное, молодое и другое — изуродованное лицо войны. Когда Мостовой хохотал, это лицо с оголённым глазом только морщилось, горько и умудренно.
— Вот тоже, — без особой связи, а просто потому, что думал об этом, заговорил Мостовой, — в сорок первом под Хомутовкой выходили мы из окружения. Слыхал Хомутовку? Ну, окружение окружением, а тут захотелось молочка холодненького попить. Взяли мы с сержантом Власенкой котелок — хороший был парень, после ему, когда прорывались, миной обе ноги оторвало — и по подсолнухам огородами в деревню. А немцев в деревне не было. Только мы кринку выпили, хозяйка за второй в подпол полезла — ребятам думали принести, — когда два немца в двери. И автоматы на нас наставили. Мы даже за оружие схватиться не успели. А жара была, я тебе говорю, мундиры на них мокрые от пота. Тоже, видно, шли молока попить… Сидим. А они стоят. Хозяйка сунулась было из подпола, увидела и крышку над собой захлопнула. Тогда немец, постарше который, сказал чего-то другому по-своему, подходит ко мне, взял за плечо и ведёт к двери. А я иду. И вот скажи, как это получается, до сих пор понять не могу: немец мне этот до уха. Там его вместе с автоматом взять — делать нечего. И брал же я их после. А в тот раз иду послушно… Тем же манером выводит Власенку на крыльцо, показывает нам на лес: «Гей!» Иди, мол! Думали, в спину стрельнет. Ничего. Приходим к своим, рассказываем. А был у нас капитан Смирнов… Первый пээнша. Он ещё до войны… лет десять… капитаном…
Мостовой, весь покраснев от усилия и боли, за ушки натягивал сапог на распухшую ногу, говорил прерывисто. Сбоку стоял разведчик, готовый помочь, и каждое усилие Мостового отражалось на его лице.
— Так тот Смирнов услышал… приказал арестовать нас… за подрыв морального…
Нога проскочила наконец в сапог. Мостовой перевёл дух, кровь медленно отливала от лица.
— Теперь пойдёт, — говорил он, поднявшись и наступая на ногу с осторожностью. — Главное дело было впихнуть… Теперь разойдётся… Вот что ты мне скажи, комиссар. Кончится война, ладно. Ну, в мировом масштабе дело ясное, кто тут прав, кто виноват, кому чего. А один человек, хоть этот немец, который нас отпустил? Как думаешь, смогут после войны с каждым разобраться? С каждым! Или он за эти годы такого наворочал на нашей земле, что про то забывать надо? А?
— Забывать ничего не надо, — сказал Васич. — Ты хлопчика видел в хате у нас? Тоже не надо забывать. Немец его учил не воровать, на всю жизнь заикой сделал. В его хату пришёл, за его стол хозяином сел, его хлеб ест, а когда хлопчик с голоду к своему хлебу потянулся, — вор! Свой хлеб надо у немца просить, да ещё «данке» сказать. Вот как. И кто честности учит? Фашист, который всю Европу ограбил, давно уже забыл, какого он вкуса свой, немецкий, хлеб!
— И то правильно, и другое не откинешь, — сказал Мостовой. — Вот я живой здесь стою, а мог бы давно в концлагерях сгнить. Немцы тоже разные, и один за другого отвечать не должен.
— Были б одинаковые, дело б легче решалось. Тут и думать нечего. Вся беда, что они разные — и хорошие и плохие — одно поганое дело сообща делают.
Для Васича разговор этот был трудный. Он был убеждён, что никакой Гитлер за восемь лет не сможет сделать со страной то, что сделал, если нет к тому подходящих социальных условий. Надо хорошенько вглядеться в прошлое Германии, чтобы понять, как на жирной почве воинствующего мещанства за крошечный срок, всего за восемь последних лет, пышно и зловеще расцвёл фашизм. Но он сказал только:
— Вот он отпустил тебя. Может, не хотел свои руки пачкать кровью: все равно война кончится. Может, на самом деле честный человек. Но честный, самый честный немецкий солдат, который Гитлера ненавидит, нам победы желает, он же все равно идёт против нас, стреляет в нас, Гитлеру добывает победу!
— То так, — сказал Мостовой, и видно было, что какая-то своя мысль прочно засела в нем.
Если война, которой хлебнул он достаточно, раны, испятнавшие его сплошь, не смогли разубедить и озлобить, слова не разубедят. Да Васич и не хотел разубеждать. Лучше эта крайность, чем другая.
Ветер, набегом хлынувший с холмов в лощину, закружился, взвихрил мчащийся снег, что-то мягко ударило Васича по ногам и метнулось, тёмное, в струях снега. Разведчик свистнул, кинулся следом и скрылся в белом вихре. Вернулся он, неся надетую на ствол автомата шапку-ушанку.
— Думал, заяц! — говорил он, запыхавшийся, довольный, что догнал.
Ушанка была нахолодавшая, забитая снегом, но внутри, где засаленная подкладка лоснилась, она хранила не выветренный на морозе запах головы хозяина — запах пота, волос и мыла. И две иголки с белой и защитного цвета нитками были воткнуты в её дно. Васич и Мостовой, державший ушанку в руке, переглянулись. Потом все трое цепью пошли в сторону передовой, откуда ветер принёс её. Они шли медленно, вглядываясь в несущийся под ноги снег. Хромая, Мостовой нёс в одной руке ушанку, в другой — автомат. И вскоре они увидели свеженаметенный холмик. Подошли ближе. Из-под снега виднелись плечи, непокрытая голова, насунувшийся на неё воротник шинели. Убитый лежал ничком. Ветер гнал через него скользящие струи снега, шевелил мёртвые волосы, и они были вытянуты в ту сторону, куда бежал человек, — к лесу.
Став на колени, разведчик перевернул убитого. Со спины пересекла его пулемётная очередь: в четырех местах на груди шинель вырвана клоками, лопнула перебитая портупея. Трое живых стояли над ним, держа в руках его ушанку с самодельной, вырезанной из консервной банки звёздочкой. Васич прислушался. Из-за холма уже явственно доносился захлёбывающийся на ветру, прерывистый рокот моторов: это подтягивался дивизион.
Трое двинулись дальше. Не пройдя и пятидесяти метров, нашли второго убитого. Он был раздавлен танком.
Васич, Мостовой и разведчик двинулись по заметённым следам танка и вскоре наткнулись на бронетранспортёр. Подбитый, стоял он в низине, в снегу, без гусеницы, сильно обметённый с наветренной стороны.
— Товарищ капитан, тут гильзы стреляные! Патронов до хрена! — кричал Халатура, успевший все облазить и теперь возившийся около счетверённого зенитного пулемёта.
На передовой все так же редко постреливали, взлетали и гасли ракеты: там было тихо. А здесь, в тылу, в трех километрах от передовой, стоял недавно подбитый немцами бронетранспортёр.
— Танковая разведка прошла, — глухо сказал Мостовой, и изуродованная щека его дёрнулась несколько раз подряд. — Можем угодить между танками и разведкой…
Васич ещё раз оглядел это место, и тяжёлое предчувствие шевельнулось в нем.
А с холма, перевалив его, стреляя в низкое небо искрами из выхлопной трубы, уже спускался первый трактор с орудием. На огромном пологом снежном склоне — маленький чёрный трактор, маленькое чёрное орудие и крошечные люди, бегущие под уклон по бокам его, — все это приближалось сюда. С обнажённой ясностью Васич увидел, как малочислен дивизион для такого боя с танками.
И вместе с этой отчётливой мыслью была другая, взволновавшая его. Он подумал вдруг, глянув на этих радостно бегущих по снежному склону людей, из скольких деревень, городов собрали их, сведя в крошечное подразделение войны: один их трех дивизионов 1318-го артиллерийского полка! Во скольких концах России слезами и болью отдастся каждый снаряд, который разорвётся здесь сегодня!
Пять километров холмов было позади, и три ещё оставалось до места. И на каждый из этих холмов по обдутому ветрами, обледенелому склону пушки тянули вверх лебёдками, вниз осторожно спускали на тормозах.
Светящаяся, зелёная, как волчий глаз, стрелка компаса указывала навстречу ветру: дуло с севера. Ушаков, носивший компас на руке как часы, обдёрнул рукав шинели, заложил руки за спину.
— Так что думает начальник штаба?
В длинной шинели, с биноклем на груди, Ушаков стоял на холме. Серая каракулевая кубанка с наветренной стороны была белой, снег набился в ворс шинели.
«Спит и видит себя генералом», — подумал Ищенко неприязненно.
Мимо них, спеша покурить на ходу, проходили батарейцы, надвигался рокот последнего трактора, взявшего подъем.
— А мне везло, — говорил чей-то весёлый голос. — Как зима — ранит! Отлёживаюсь в госпитале до тепла. Вот не пришлось в этот раз!
Другой пожаловался виноватой скороговоркой:
— Я, ребяты, с себя рубашку постирал. Поначалу-то она с печи тёплая показалась, а теперь облегла — не согреюсь никак.
— Он тебя согреет! — хохотнул в темноте прокуренный махорочный басок. — У него враз просохнешь!
Ушаков всем туловищем обернулся на голоса. Проходивший мимо командир второй батареи Кривошеин, заметив, что товарищ майор кого-то ищет, понимая, что ищут, конечно, его, со всей старательностью, подсчитав ногу, козырнул, нарочно попадаясь на глаза. Обычно он сторонился командира дивизиона и не понимал его. В самые сильные морозы Ушаков ходил вот в этой кубанке. Даже на уши её не натянет. Крайнее, что мог позволить себе, — это потереть ухо перчаткой. Кривошеин был обыкновенный человек, и у него на морозе мёрзли уши. И, между прочим, он не считал это таким уж большим преступлением.
Но после того, как он прибежал сообщить, что батарея его не может выступить в срок, — говорил тогда правду и тем не менее сейчас шёл вместе со всеми, — Кривошеину хотелось загладить как-то неприятное впечатление о себе. И, проходя рядом с пушкой, в грохоте трактора чувствуя себя выше ростом и сильней, он приветствовал товарища майора. Ушаков отвернулся. Лицо у него было кислое. И в его лице, как в зеркале, командир второй батареи с безжалостной ясностью увидел себя таким, каким был на самом деле: немолодой уже, интеллигентный, неловкий человек в завязанной под подбородком ушанке, почему-то старающийся казаться строевиком. И то, как он, криво вздёрнув плечо, козырнул…
А Ушаков тут же забыл о нем. Среди забот, одолевавших его, эта забота была не того сорта, чтоб он о ней помнил.
— Я не слышал, что думает начальник штаба? — повторил он, все так же держа руки за спиной.
Ветер хлестал полами его шинели по голенищам сапог.
— По имеющимся данным, — сказал Ищенко, — противник должен сейчас выходить в район Старой и Новой Тарасовки.
И против воли получилось это у него вопросительно. Ушаков почувствовал его неуверенность.
— Умный у меня начальник штаба! — восхитился он, глянув в глаза Ищенко. — Не боевой, правда, но голова!
Ему казалось, что раздражает его Ищеико, а раздражала его неясная обстановка и местность, невыгодная для него со всех сторон.
Он уже выслал вперёд командира первой батареи и огневиков с кирками и лопатами рыть огневые позиции. Успеет он прийти туда раньше немцев, сможет принять бой с танками, каким бы тяжёлым этот бой ни был. Он сам выбрал эти позиции, на них можно было драться. Но если не успеет… Ушаков посмотрел вниз. Там, на другой стороне оврага, неуклюжий поезд — трактор и орудие, — одолев глубокий снег в низине, начал карабкаться сквозь метель по обледенелому склону. Собственная тяжесть влекла его вниз. Если танки настигнут их на походе, Ушаков даже не сможет открыть огонь, потому что вверх орудия тянут лебёдками, вниз спускают на тормозах. Непривычное состояние собственного бессилия раздражало его, и это раздражение он срывал на Ищенко.
— Ну, а ещё какие у нас «имеющиеся данные»?
Он шевелил пальцами за спиной. Лицо его с маленькими глазами и толстыми губами было красно от ветра. Но, прежде чем Ищенко успел ответить, Ушаков увидел подымавшегося к ним Васича. Он, наверное, упал где-то и сейчас снятой с головы ушанкой на ходу оббивал с себя снег.
— Ну, а ты, комиссар, какую мысль толкнёшь? — спросил Ушаков ещё издали.
Васич подошёл, тяжело дыша после подъёма, обождал, пока пройдут солдаты, и тогда только сказал, понизив голос:
— Там, внизу, бронетранспортёр подбитый.
— Чей бронетранспортёр?
— Наш. Подбит недавно…
Ушаков внимательно посмотрел на него. Некоторое время в тишине слышен был отдалявшийся рокот трактора, тяжёлое дыхание идущих мимо людей и свист ветра. И в этом свисте ветра за холмом, куда двигался дивизион, вспыхнула вдруг беспорядочная автоматная стрельба.
Мостовой сухим концом портянки обернул ногу.
— А вот когда автоматчики прорвались… В валенках был, промокли, а тут же ж морозом схватило. Самая поганая обувь.
Покатые сильные плечи его шевелились под натянувшейся телогрейкой. И спина под телогрейкой была мускулистая. И кисти длинных рук мускулистые.
— Думал завтра в санбат смотаться, пока вы тут воюете. Спиртику культурно попить, с сёстрами за жизнь поразговаривать.
Он снизу весело подмигнул Васичу одним глазом; другой, с оторванным веком, оставался в это время все так же неподвижен и строг. Давний след пули, застарелый, неровно затянувшийся шрам рассёк его левую половину лица от подбородка до перебитой, клочками торчащей вверх брови. И у Мостового было два лица: одно весёлое, бесстрашное, молодое и другое — изуродованное лицо войны. Когда Мостовой хохотал, это лицо с оголённым глазом только морщилось, горько и умудренно.
— Вот тоже, — без особой связи, а просто потому, что думал об этом, заговорил Мостовой, — в сорок первом под Хомутовкой выходили мы из окружения. Слыхал Хомутовку? Ну, окружение окружением, а тут захотелось молочка холодненького попить. Взяли мы с сержантом Власенкой котелок — хороший был парень, после ему, когда прорывались, миной обе ноги оторвало — и по подсолнухам огородами в деревню. А немцев в деревне не было. Только мы кринку выпили, хозяйка за второй в подпол полезла — ребятам думали принести, — когда два немца в двери. И автоматы на нас наставили. Мы даже за оружие схватиться не успели. А жара была, я тебе говорю, мундиры на них мокрые от пота. Тоже, видно, шли молока попить… Сидим. А они стоят. Хозяйка сунулась было из подпола, увидела и крышку над собой захлопнула. Тогда немец, постарше который, сказал чего-то другому по-своему, подходит ко мне, взял за плечо и ведёт к двери. А я иду. И вот скажи, как это получается, до сих пор понять не могу: немец мне этот до уха. Там его вместе с автоматом взять — делать нечего. И брал же я их после. А в тот раз иду послушно… Тем же манером выводит Власенку на крыльцо, показывает нам на лес: «Гей!» Иди, мол! Думали, в спину стрельнет. Ничего. Приходим к своим, рассказываем. А был у нас капитан Смирнов… Первый пээнша. Он ещё до войны… лет десять… капитаном…
Мостовой, весь покраснев от усилия и боли, за ушки натягивал сапог на распухшую ногу, говорил прерывисто. Сбоку стоял разведчик, готовый помочь, и каждое усилие Мостового отражалось на его лице.
— Так тот Смирнов услышал… приказал арестовать нас… за подрыв морального…
Нога проскочила наконец в сапог. Мостовой перевёл дух, кровь медленно отливала от лица.
— Теперь пойдёт, — говорил он, поднявшись и наступая на ногу с осторожностью. — Главное дело было впихнуть… Теперь разойдётся… Вот что ты мне скажи, комиссар. Кончится война, ладно. Ну, в мировом масштабе дело ясное, кто тут прав, кто виноват, кому чего. А один человек, хоть этот немец, который нас отпустил? Как думаешь, смогут после войны с каждым разобраться? С каждым! Или он за эти годы такого наворочал на нашей земле, что про то забывать надо? А?
— Забывать ничего не надо, — сказал Васич. — Ты хлопчика видел в хате у нас? Тоже не надо забывать. Немец его учил не воровать, на всю жизнь заикой сделал. В его хату пришёл, за его стол хозяином сел, его хлеб ест, а когда хлопчик с голоду к своему хлебу потянулся, — вор! Свой хлеб надо у немца просить, да ещё «данке» сказать. Вот как. И кто честности учит? Фашист, который всю Европу ограбил, давно уже забыл, какого он вкуса свой, немецкий, хлеб!
— И то правильно, и другое не откинешь, — сказал Мостовой. — Вот я живой здесь стою, а мог бы давно в концлагерях сгнить. Немцы тоже разные, и один за другого отвечать не должен.
— Были б одинаковые, дело б легче решалось. Тут и думать нечего. Вся беда, что они разные — и хорошие и плохие — одно поганое дело сообща делают.
Для Васича разговор этот был трудный. Он был убеждён, что никакой Гитлер за восемь лет не сможет сделать со страной то, что сделал, если нет к тому подходящих социальных условий. Надо хорошенько вглядеться в прошлое Германии, чтобы понять, как на жирной почве воинствующего мещанства за крошечный срок, всего за восемь последних лет, пышно и зловеще расцвёл фашизм. Но он сказал только:
— Вот он отпустил тебя. Может, не хотел свои руки пачкать кровью: все равно война кончится. Может, на самом деле честный человек. Но честный, самый честный немецкий солдат, который Гитлера ненавидит, нам победы желает, он же все равно идёт против нас, стреляет в нас, Гитлеру добывает победу!
— То так, — сказал Мостовой, и видно было, что какая-то своя мысль прочно засела в нем.
Если война, которой хлебнул он достаточно, раны, испятнавшие его сплошь, не смогли разубедить и озлобить, слова не разубедят. Да Васич и не хотел разубеждать. Лучше эта крайность, чем другая.
Ветер, набегом хлынувший с холмов в лощину, закружился, взвихрил мчащийся снег, что-то мягко ударило Васича по ногам и метнулось, тёмное, в струях снега. Разведчик свистнул, кинулся следом и скрылся в белом вихре. Вернулся он, неся надетую на ствол автомата шапку-ушанку.
— Думал, заяц! — говорил он, запыхавшийся, довольный, что догнал.
Ушанка была нахолодавшая, забитая снегом, но внутри, где засаленная подкладка лоснилась, она хранила не выветренный на морозе запах головы хозяина — запах пота, волос и мыла. И две иголки с белой и защитного цвета нитками были воткнуты в её дно. Васич и Мостовой, державший ушанку в руке, переглянулись. Потом все трое цепью пошли в сторону передовой, откуда ветер принёс её. Они шли медленно, вглядываясь в несущийся под ноги снег. Хромая, Мостовой нёс в одной руке ушанку, в другой — автомат. И вскоре они увидели свеженаметенный холмик. Подошли ближе. Из-под снега виднелись плечи, непокрытая голова, насунувшийся на неё воротник шинели. Убитый лежал ничком. Ветер гнал через него скользящие струи снега, шевелил мёртвые волосы, и они были вытянуты в ту сторону, куда бежал человек, — к лесу.
Став на колени, разведчик перевернул убитого. Со спины пересекла его пулемётная очередь: в четырех местах на груди шинель вырвана клоками, лопнула перебитая портупея. Трое живых стояли над ним, держа в руках его ушанку с самодельной, вырезанной из консервной банки звёздочкой. Васич прислушался. Из-за холма уже явственно доносился захлёбывающийся на ветру, прерывистый рокот моторов: это подтягивался дивизион.
Трое двинулись дальше. Не пройдя и пятидесяти метров, нашли второго убитого. Он был раздавлен танком.
Васич, Мостовой и разведчик двинулись по заметённым следам танка и вскоре наткнулись на бронетранспортёр. Подбитый, стоял он в низине, в снегу, без гусеницы, сильно обметённый с наветренной стороны.
— Товарищ капитан, тут гильзы стреляные! Патронов до хрена! — кричал Халатура, успевший все облазить и теперь возившийся около счетверённого зенитного пулемёта.
На передовой все так же редко постреливали, взлетали и гасли ракеты: там было тихо. А здесь, в тылу, в трех километрах от передовой, стоял недавно подбитый немцами бронетранспортёр.
— Танковая разведка прошла, — глухо сказал Мостовой, и изуродованная щека его дёрнулась несколько раз подряд. — Можем угодить между танками и разведкой…
Васич ещё раз оглядел это место, и тяжёлое предчувствие шевельнулось в нем.
А с холма, перевалив его, стреляя в низкое небо искрами из выхлопной трубы, уже спускался первый трактор с орудием. На огромном пологом снежном склоне — маленький чёрный трактор, маленькое чёрное орудие и крошечные люди, бегущие под уклон по бокам его, — все это приближалось сюда. С обнажённой ясностью Васич увидел, как малочислен дивизион для такого боя с танками.
И вместе с этой отчётливой мыслью была другая, взволновавшая его. Он подумал вдруг, глянув на этих радостно бегущих по снежному склону людей, из скольких деревень, городов собрали их, сведя в крошечное подразделение войны: один их трех дивизионов 1318-го артиллерийского полка! Во скольких концах России слезами и болью отдастся каждый снаряд, который разорвётся здесь сегодня!
Пять километров холмов было позади, и три ещё оставалось до места. И на каждый из этих холмов по обдутому ветрами, обледенелому склону пушки тянули вверх лебёдками, вниз осторожно спускали на тормозах.
Светящаяся, зелёная, как волчий глаз, стрелка компаса указывала навстречу ветру: дуло с севера. Ушаков, носивший компас на руке как часы, обдёрнул рукав шинели, заложил руки за спину.
— Так что думает начальник штаба?
В длинной шинели, с биноклем на груди, Ушаков стоял на холме. Серая каракулевая кубанка с наветренной стороны была белой, снег набился в ворс шинели.
«Спит и видит себя генералом», — подумал Ищенко неприязненно.
Мимо них, спеша покурить на ходу, проходили батарейцы, надвигался рокот последнего трактора, взявшего подъем.
— А мне везло, — говорил чей-то весёлый голос. — Как зима — ранит! Отлёживаюсь в госпитале до тепла. Вот не пришлось в этот раз!
Другой пожаловался виноватой скороговоркой:
— Я, ребяты, с себя рубашку постирал. Поначалу-то она с печи тёплая показалась, а теперь облегла — не согреюсь никак.
— Он тебя согреет! — хохотнул в темноте прокуренный махорочный басок. — У него враз просохнешь!
Ушаков всем туловищем обернулся на голоса. Проходивший мимо командир второй батареи Кривошеин, заметив, что товарищ майор кого-то ищет, понимая, что ищут, конечно, его, со всей старательностью, подсчитав ногу, козырнул, нарочно попадаясь на глаза. Обычно он сторонился командира дивизиона и не понимал его. В самые сильные морозы Ушаков ходил вот в этой кубанке. Даже на уши её не натянет. Крайнее, что мог позволить себе, — это потереть ухо перчаткой. Кривошеин был обыкновенный человек, и у него на морозе мёрзли уши. И, между прочим, он не считал это таким уж большим преступлением.
Но после того, как он прибежал сообщить, что батарея его не может выступить в срок, — говорил тогда правду и тем не менее сейчас шёл вместе со всеми, — Кривошеину хотелось загладить как-то неприятное впечатление о себе. И, проходя рядом с пушкой, в грохоте трактора чувствуя себя выше ростом и сильней, он приветствовал товарища майора. Ушаков отвернулся. Лицо у него было кислое. И в его лице, как в зеркале, командир второй батареи с безжалостной ясностью увидел себя таким, каким был на самом деле: немолодой уже, интеллигентный, неловкий человек в завязанной под подбородком ушанке, почему-то старающийся казаться строевиком. И то, как он, криво вздёрнув плечо, козырнул…
А Ушаков тут же забыл о нем. Среди забот, одолевавших его, эта забота была не того сорта, чтоб он о ней помнил.
— Я не слышал, что думает начальник штаба? — повторил он, все так же держа руки за спиной.
Ветер хлестал полами его шинели по голенищам сапог.
— По имеющимся данным, — сказал Ищенко, — противник должен сейчас выходить в район Старой и Новой Тарасовки.
И против воли получилось это у него вопросительно. Ушаков почувствовал его неуверенность.
— Умный у меня начальник штаба! — восхитился он, глянув в глаза Ищенко. — Не боевой, правда, но голова!
Ему казалось, что раздражает его Ищеико, а раздражала его неясная обстановка и местность, невыгодная для него со всех сторон.
Он уже выслал вперёд командира первой батареи и огневиков с кирками и лопатами рыть огневые позиции. Успеет он прийти туда раньше немцев, сможет принять бой с танками, каким бы тяжёлым этот бой ни был. Он сам выбрал эти позиции, на них можно было драться. Но если не успеет… Ушаков посмотрел вниз. Там, на другой стороне оврага, неуклюжий поезд — трактор и орудие, — одолев глубокий снег в низине, начал карабкаться сквозь метель по обледенелому склону. Собственная тяжесть влекла его вниз. Если танки настигнут их на походе, Ушаков даже не сможет открыть огонь, потому что вверх орудия тянут лебёдками, вниз спускают на тормозах. Непривычное состояние собственного бессилия раздражало его, и это раздражение он срывал на Ищенко.
— Ну, а ещё какие у нас «имеющиеся данные»?
Он шевелил пальцами за спиной. Лицо его с маленькими глазами и толстыми губами было красно от ветра. Но, прежде чем Ищенко успел ответить, Ушаков увидел подымавшегося к ним Васича. Он, наверное, упал где-то и сейчас снятой с головы ушанкой на ходу оббивал с себя снег.
— Ну, а ты, комиссар, какую мысль толкнёшь? — спросил Ушаков ещё издали.
Васич подошёл, тяжело дыша после подъёма, обождал, пока пройдут солдаты, и тогда только сказал, понизив голос:
— Там, внизу, бронетранспортёр подбитый.
— Чей бронетранспортёр?
— Наш. Подбит недавно…
Ушаков внимательно посмотрел на него. Некоторое время в тишине слышен был отдалявшийся рокот трактора, тяжёлое дыхание идущих мимо людей и свист ветра. И в этом свисте ветра за холмом, куда двигался дивизион, вспыхнула вдруг беспорядочная автоматная стрельба.
Глава IV
Первыми увидели немцев разведчики. Из нескошенного, засыпанного снегом пшеничного поля стали подыматься головы. Чёрной, колеблющейся на ходу, изломанной цепью они приближались сквозь снег. Головы в касках… Плечи… Руки с автоматами. Все это подымалось из пшеницы по мере того, как немцы приближались.
Разведчиков вместе с Мостовым было четверо. Они лежали в замёрзшей водомоине, разбросав ноги. Ждали. Потом их осталось трое: одного Мостовой послал назад предупредить дивизион.
Ветер дул от немцев, и напряжённым ухом уже различимы были шаги и шуршание мёртвых колосьев, сквозь которые они шли. А может, это казалось. Лежавший рядом с Мостовым разведчик то и дело хватал с земли снег сохнущими губами. И оглядывался назад, где громко рокотали в низине тракторы.
Взлетевшая далеко ракета не поднялась над гребнем, только осветила край низкого неба, словно из-за туч. И на этом осветившемся небе хорошо и крупно стали видны с земли приближающиеся немцы. Они шли сюда на звук трактора. Начав с левого фланга, Мостовой успел насчитать двенадцать голов, и свет погас. Он зубами стянул с правой руки перчатку, прижал к щеке холодный приклад автомата, повозившись, надёжно упёр локти. Немцы приближались — чёрные, наклонённые вперёд тени, по мушке смещаясь вправо. Одни сдвигались с неё, другие всходили на мушку.
А в это время на середине подъёма трактор лебёдкой тянул снизу пушку. На гусенице его сидел на корточках тракторист Никитенко в чёрных от солярки и масла подшитых валенках. У радиатора грел руки солдат, беспокойно оглядываясь. Оказался он тут по той самой причине, по какой во время боя обязательно кто-нибудь окажется возле кухни. Боясь, что его прогонят, он всячески старался услужить трактористу. Заметил, что тот хочет прикурить, — поспешно достал из кармана «Катюшу», высек искры и, раздув шнур, поднёс к папироске. Одновременно рассказывал, крича, как глухому, потому что работал мотор, и трактор и Никитенко, сидевший на гусенице, мелко дрожали.
— Это заспорили немец с русским: чья техника сильней? Вот немец достаёт зажигалку. Щёлк! — и подносит прикурить. А наш русский дунул в неё — только дымом завоняло. «Теперь, говорит, погаси ты мою». Достал из кармана «Катюшу», высек огонь. Уж немец дул-дул, дул-надувался, она только ярче разгорается.
И он помахал в темноте ярко тлевшим шнуром.
— Брось огонь!
Разведчик в ватнике, с автоматом на шее, неслышно появившийся перед ними, ударил его по руке, сапогом втоптал огонь в снег. Тракторист сам поспешно примял папироску в пальцах.
— Бешеный, ей-богу, бешеный, — обиженно говорил солдат, ползая по снегу на коленях, отыскивая своё раскиданное имущество. Он наконец нашёл и кремень, и кусок напильника, и шнур в патронной гильзе, вымокший в снегу. С сожалением отряхивая его, погрозился в ту сторону, куда ушёл разведчик: — «Брось!» Связываться не хотелось, а то б я тебя, такого храброго!..
И тут оба, и солдат и тракторист, услышали близкую автоматную очередь. Тракторист поднялся во весь рост на гусенице, пытаясь понять, откуда это. Когда он оглянулся, солдат исчез.
А ещё ниже, на другом конце троса, толкали в это время орудие. Облепив его со всех сторон, крича охрипшими голосами, с напряжёнными от усилия зверскими лицами, упираясь дрожащими ногами в землю, батарейцы толкали орудие вверх — руками, плечами, грудью. Под напором ног земля медленно отъезжала вниз. Шаг… Шаг… Шаг… Медленно, с усилием поворачивается огромное, облепленное снегом колесо пушки. Оскаленные рты, горячее, прерывистое дыхание, пот заливает глаза, щиплет растрескавшиеся губы. От крови, давящей на уши, рокот мотора наверху глохнет, глохнет, отдаляется. Тяжёлые толчки в висках… Сердце пухнет, распирает грудь… И нет воздуха!.. А ноги все упираются и переступают в общем усилии.
— Пошло! Пошло! Само пошло! — кричит командир второй батареи Кривошеин. Ему жарко. Он развязал ушанку, одной рукой упирается в щит орудия, другой машет. Ему кажется, что жесты его, голос возбуждают людей, и он сам возбуждается от своего голоса. В этот момент он не думает ни о немцах, ни о предстоящем бое. Все мысли его, все душевные усилия сосредоточены на одном: вытянуть наверх пушку. Шаг, ещё, ещё один шаг!..
…Мостовой задержал на мушке высокого немца — тот шёл в цепи озираясь, — повёл ствол автомата с ним вместе. Палец плавно нажимал на спуск, проходя тот отмеренный срок, который ещё оставалось жить немцу. У самой черты он задержался: чем-то этот немец напомнил Мостовому того пожилого немца, который в сорок первом году застиг их с Власенко в хате и отпустил. За это короткое мгновение, что он колебался, высокий немец сдвинулся вправо, а на мушку взошёл другой, поменьше ростом, в глубокой каске, сидевшей у него почти на плечах. Палец нажал спуск.
На батарее увидели бегущего сверху от трактора солдата; он что-то кричал и махал руками, словно хотел остановить батарею. Вдруг он упал. И сейчас же по станине со звоном сыпанул железный горох. Один из солдат, толкавший пушку, тоже упал и отъехал вниз вместе с землёй, по которой, упираясь в общем усилии, продолжали переступать ноги батарейцев. Но ударил сверху трассирующими пулемёт, и люди отхлынули за пушку, не слыша, что кричит им командир батареи. Попадав в снег, срывая с себя карабины, они клацали затворами, озирались, не понимая, откуда стреляют по ним. Наверху, надрываясь, рокотал трактор, дрожал натянутый трос, и пушка еле-еле ползла вверх, гребла снег колёсами. Опять ударил сверху пулемёт. Солдат, бежавший от трактора, переждав, вскочил и побежал. И ещё несколько человек сорвались и побежали.
— А ну стой!.. Стой! Стой, кто бежит!..
Снизу, хмурясь, с прутиком в руке шёл Ушаков. Среди тех, кто бежал от пушки, и тех, кто бежал навстречу им, чтобы остановить, он один шёл своим обычным шагом. И по мере того как он проходил, люди подымались из снега, облепляли пушку, которую до этого момента толкал один командир батареи.
Похлестывая себя прутиком по голенищу сапога, Ушаков прошёл мимо орудия, словно заговорённый, навстречу трассирующим очередям, единственный из всех, очевидно, знавший в этот момент, что делать.
Но и он в этот момент тоже ещё не знал, что надо делать, и потому шёл властно уверенный, холодный, собранный, похлестывал прутиком по голенищу: множество глаз смотрело на него, он чувствовал их.
С того времени, как Ушаков услышал стрельбу, он понял, что самое страшное, чего он боялся, случилось: танки настигли дивизион. И настигли его здесь, в лощине, когда две пушки висят на тросах, а третью трактор тянет по глубокому снегу. Спустить пушки вниз, занять круговую оборону? Танки обойдут их и с короткой дистанции, прикрываясь холмами, расстреляют тяжёлые, малоподвижные орудия, стоящие открыто. И Ушаков впервые пожалел, что часть батарейцев с одним командиром батареи отправил вперёд рыть орудийные окопы. Он поступил правильно: иначе он не успел бы в срок занять огневые позиции. Но сейчас эти люди нужны были ему здесь.
Ушаков не был суеверен. Но когда он увидел подбитый бронетранспортёр, место это показалось ему дурным. И на него неприятно подействовало то, что именно здесь немецкие танки настигли дивизион.
Пулемётная очередь ветром тронула кубанку на его голове. Ушаков поправил её рукой. Но когда поднялся над гребнем оврага, пришлось лечь: над полем сквозь дым позёмки неслась огненная метель, и снег под нею освещался мгновенно и ярко. Это в хлебах безостановочно работали два пулемёта, и множество автоматов светящимися нитями прошивали ночь.
Лёжа за гребнем оврага, как за бруствером, Ушаков вглядывался в темноту трезвыми глазами. С остановившегося, смутно маячившего бронетранспортёра прыгали в пшеницу немцы, рассыпались по ней, стреляя из автоматов. Нескольких над землёй срезали короткие очереди. «Мостовой!» — понял Ушаков. И сейчас же вся масса огня, сверкавшего над полем, дрогнула, метнулась туда, откуда стреляли разведчики. Трассы пуль остро врезались в землю, шли по ней; оттуда никто не отвечал. И Ушаков догадался: немцы растеряны. Они напоролись на разведчиков, они слышат из оврага рокот моторов и, ощетинясь огнём, стреляя из всех автоматов, ждут в хлебах, пока подойдут танки, выигрывают время. Даром отдают это время ему. «Эх, лопухи, лопухи!» — быстро подумал он, заражаясь азартом боя, снова веря в свою счастливую звезду. Он оглянулся. Баградзе лежал рядом. Притянув его к себе за борт шинели, врезая свой взгляд в его синевато мерцавшие в темноте, косившие от волнения глаза, Ушаков говорил:
— Передашь комбатам: орудия отводить к лесу. К лесу! Ищенко найди. Он поведёт.
Баградзе, беззвучно шевеля губами, повторял, как загипнотизированный:
— Взвода управления ко мне! С гранатами! Ясно? Беги! Автомат дай сюда!
И, взяв автомат ординарца, Ушаков выглянул из-за гребня. Там, где, невидимые отсюда, лежали разведчики, мелькнуло над землёй что-то тёмное и быстрое. Упало. Ещё один вскочил под огнём, быстро-быстро перебирая ногами, вжав голову в плечи. Брызнувшая из темноты, под ноги ему пулемётная струя смела его. Ушаков дал очередь. Туда, где билось короткое пламя пулемёта. Он слал очередь за очередью, прикрывая отход разведчиков, вызывал огонь на себя. И вскрикивал всякий раз, когда перебегавший немец падал под его огнём.
Потом он услышал дыхание и голоса множества людей, лезших к нему снизу. Оглянулся между выстрелами. Васич со взводом спешил сюда.
— Диск! — крикнул Ушаков.
Чья-то рука, заросшая чёрными волосами, страшно знакомая рука подала диск. Ушаков вбил его ладонью. Низко по гребню, задымив снежком, резанула пулемётная очередь. Несколько голов пригнулось. Ушаков увидел Васича близко — потное, влажно блестевшее при вспышках лицо. Он говорил что-то. Ушаков не разбирал слов. Оборвав Васича, показал рукой на поле:
— Гляди! Лощинку видишь? Поперёк поля?
Он кричал так, что вены напряглись на шее. Васич увидел лощинку. Она шла параллельно немцам, преграждала им путь к дивизиону. И он понял план Ушакова.
— Туда?
Ушаков кивнул. Крепко взял его за плечи:
— Задержишь танки! Гранатами, зубами, чем хочешь! Не отходить, пока не отойдут орудия! Ясно? Беги! Пять человек оставишь со мной!
Васич поднялся со снега. До лощинки метров десять открытого места. Он вглядывался в него. И первый, пригибаясь, в длинной шинели, перебежал этот кусочек поля. Хлестнула запоздалая очередь. Пустота. Голый снег. Пулей проскочил по нему солдат и скрылся.
— Огонь! — крикнул Ушаков.
Пятеро, они прикрывали огнём взвод. Солдат за солдатом — согнувшиеся тени — мелькали на виду и скрывались в лощинке.
Оторвавшись от автомата, Ушаков глянул назад. Две пушки ещё спускали на тросах, и только третью тянул внизу трактор. Медленно! Медленно!
— Товарищ майор! Товарищ майор!
Баградзе совал ему в руки автоматный диск.
У немцев в пшенице сверкнуло, и сейчас же знакомо и низко завыло над полем.
— Ищенко где?
— Начальник штаба сказал: абэспэчу отход! — яростно сверкая глазами, кричал Баградзе.
Вой мины был уже нестерпимо близким, гнул к земле.
— Беги назад! Скажи Ищенке: быстрей! Как мёртвые там! Быстрей! Пока танков нет!
Он слышал, как вместе с осыпавшейся землёй покатился вниз Баградзе. Оборвался, повиснув, вой мины. Тишина… И — грохот разрыва. Блеснувший в глаза огонь. Вместе с грохотом разрыва кто-то большой, дышащий с хрипом, упал рядом с Ушаковым. Они поднялись одновременно. Голубев. Командир взвода управления третьей батареи. Сосредоточенное, по-молодому взволнованное лицо. Расстёгнутая, бурая от ветра могучая шея.
— Товарищ майор! — пришепетывая, докладывал Голубев, задохнувшийся от быстрого бега. — Прибыл… со взводом.
— По одному! — Ушаков ткнул в сторону лощинки. — Давай!
Новая мина уже выла над головой. Голубев вскочил. В левой руке — маленький при его огромном росте ручной пулемёт. Ушаков жадно глянул на него. Он ещё ничего не успел сказать, как Голубев понял сам.
— Возьмите, товарищ майор! — говорил он, по-мальчишески радуясь возможности отдать то, что самому дорого. — У ребят ещё есть!
«Врёт, — подумал Ушаков, и ему приятно было сейчас смотреть на этого здорового и, видно, боевого парня. — А молодец!»
Внизу двое солдат, согнувшись, бегом пронесли длинное противотанковое ружьё. Они одновременно присели от близкого разрыва, потом побежали ещё быстрей.
Разведчиков вместе с Мостовым было четверо. Они лежали в замёрзшей водомоине, разбросав ноги. Ждали. Потом их осталось трое: одного Мостовой послал назад предупредить дивизион.
Ветер дул от немцев, и напряжённым ухом уже различимы были шаги и шуршание мёртвых колосьев, сквозь которые они шли. А может, это казалось. Лежавший рядом с Мостовым разведчик то и дело хватал с земли снег сохнущими губами. И оглядывался назад, где громко рокотали в низине тракторы.
Взлетевшая далеко ракета не поднялась над гребнем, только осветила край низкого неба, словно из-за туч. И на этом осветившемся небе хорошо и крупно стали видны с земли приближающиеся немцы. Они шли сюда на звук трактора. Начав с левого фланга, Мостовой успел насчитать двенадцать голов, и свет погас. Он зубами стянул с правой руки перчатку, прижал к щеке холодный приклад автомата, повозившись, надёжно упёр локти. Немцы приближались — чёрные, наклонённые вперёд тени, по мушке смещаясь вправо. Одни сдвигались с неё, другие всходили на мушку.
А в это время на середине подъёма трактор лебёдкой тянул снизу пушку. На гусенице его сидел на корточках тракторист Никитенко в чёрных от солярки и масла подшитых валенках. У радиатора грел руки солдат, беспокойно оглядываясь. Оказался он тут по той самой причине, по какой во время боя обязательно кто-нибудь окажется возле кухни. Боясь, что его прогонят, он всячески старался услужить трактористу. Заметил, что тот хочет прикурить, — поспешно достал из кармана «Катюшу», высек искры и, раздув шнур, поднёс к папироске. Одновременно рассказывал, крича, как глухому, потому что работал мотор, и трактор и Никитенко, сидевший на гусенице, мелко дрожали.
— Это заспорили немец с русским: чья техника сильней? Вот немец достаёт зажигалку. Щёлк! — и подносит прикурить. А наш русский дунул в неё — только дымом завоняло. «Теперь, говорит, погаси ты мою». Достал из кармана «Катюшу», высек огонь. Уж немец дул-дул, дул-надувался, она только ярче разгорается.
И он помахал в темноте ярко тлевшим шнуром.
— Брось огонь!
Разведчик в ватнике, с автоматом на шее, неслышно появившийся перед ними, ударил его по руке, сапогом втоптал огонь в снег. Тракторист сам поспешно примял папироску в пальцах.
— Бешеный, ей-богу, бешеный, — обиженно говорил солдат, ползая по снегу на коленях, отыскивая своё раскиданное имущество. Он наконец нашёл и кремень, и кусок напильника, и шнур в патронной гильзе, вымокший в снегу. С сожалением отряхивая его, погрозился в ту сторону, куда ушёл разведчик: — «Брось!» Связываться не хотелось, а то б я тебя, такого храброго!..
И тут оба, и солдат и тракторист, услышали близкую автоматную очередь. Тракторист поднялся во весь рост на гусенице, пытаясь понять, откуда это. Когда он оглянулся, солдат исчез.
А ещё ниже, на другом конце троса, толкали в это время орудие. Облепив его со всех сторон, крича охрипшими голосами, с напряжёнными от усилия зверскими лицами, упираясь дрожащими ногами в землю, батарейцы толкали орудие вверх — руками, плечами, грудью. Под напором ног земля медленно отъезжала вниз. Шаг… Шаг… Шаг… Медленно, с усилием поворачивается огромное, облепленное снегом колесо пушки. Оскаленные рты, горячее, прерывистое дыхание, пот заливает глаза, щиплет растрескавшиеся губы. От крови, давящей на уши, рокот мотора наверху глохнет, глохнет, отдаляется. Тяжёлые толчки в висках… Сердце пухнет, распирает грудь… И нет воздуха!.. А ноги все упираются и переступают в общем усилии.
— Пошло! Пошло! Само пошло! — кричит командир второй батареи Кривошеин. Ему жарко. Он развязал ушанку, одной рукой упирается в щит орудия, другой машет. Ему кажется, что жесты его, голос возбуждают людей, и он сам возбуждается от своего голоса. В этот момент он не думает ни о немцах, ни о предстоящем бое. Все мысли его, все душевные усилия сосредоточены на одном: вытянуть наверх пушку. Шаг, ещё, ещё один шаг!..
…Мостовой задержал на мушке высокого немца — тот шёл в цепи озираясь, — повёл ствол автомата с ним вместе. Палец плавно нажимал на спуск, проходя тот отмеренный срок, который ещё оставалось жить немцу. У самой черты он задержался: чем-то этот немец напомнил Мостовому того пожилого немца, который в сорок первом году застиг их с Власенко в хате и отпустил. За это короткое мгновение, что он колебался, высокий немец сдвинулся вправо, а на мушку взошёл другой, поменьше ростом, в глубокой каске, сидевшей у него почти на плечах. Палец нажал спуск.
На батарее увидели бегущего сверху от трактора солдата; он что-то кричал и махал руками, словно хотел остановить батарею. Вдруг он упал. И сейчас же по станине со звоном сыпанул железный горох. Один из солдат, толкавший пушку, тоже упал и отъехал вниз вместе с землёй, по которой, упираясь в общем усилии, продолжали переступать ноги батарейцев. Но ударил сверху трассирующими пулемёт, и люди отхлынули за пушку, не слыша, что кричит им командир батареи. Попадав в снег, срывая с себя карабины, они клацали затворами, озирались, не понимая, откуда стреляют по ним. Наверху, надрываясь, рокотал трактор, дрожал натянутый трос, и пушка еле-еле ползла вверх, гребла снег колёсами. Опять ударил сверху пулемёт. Солдат, бежавший от трактора, переждав, вскочил и побежал. И ещё несколько человек сорвались и побежали.
— А ну стой!.. Стой! Стой, кто бежит!..
Снизу, хмурясь, с прутиком в руке шёл Ушаков. Среди тех, кто бежал от пушки, и тех, кто бежал навстречу им, чтобы остановить, он один шёл своим обычным шагом. И по мере того как он проходил, люди подымались из снега, облепляли пушку, которую до этого момента толкал один командир батареи.
Похлестывая себя прутиком по голенищу сапога, Ушаков прошёл мимо орудия, словно заговорённый, навстречу трассирующим очередям, единственный из всех, очевидно, знавший в этот момент, что делать.
Но и он в этот момент тоже ещё не знал, что надо делать, и потому шёл властно уверенный, холодный, собранный, похлестывал прутиком по голенищу: множество глаз смотрело на него, он чувствовал их.
С того времени, как Ушаков услышал стрельбу, он понял, что самое страшное, чего он боялся, случилось: танки настигли дивизион. И настигли его здесь, в лощине, когда две пушки висят на тросах, а третью трактор тянет по глубокому снегу. Спустить пушки вниз, занять круговую оборону? Танки обойдут их и с короткой дистанции, прикрываясь холмами, расстреляют тяжёлые, малоподвижные орудия, стоящие открыто. И Ушаков впервые пожалел, что часть батарейцев с одним командиром батареи отправил вперёд рыть орудийные окопы. Он поступил правильно: иначе он не успел бы в срок занять огневые позиции. Но сейчас эти люди нужны были ему здесь.
Ушаков не был суеверен. Но когда он увидел подбитый бронетранспортёр, место это показалось ему дурным. И на него неприятно подействовало то, что именно здесь немецкие танки настигли дивизион.
Пулемётная очередь ветром тронула кубанку на его голове. Ушаков поправил её рукой. Но когда поднялся над гребнем оврага, пришлось лечь: над полем сквозь дым позёмки неслась огненная метель, и снег под нею освещался мгновенно и ярко. Это в хлебах безостановочно работали два пулемёта, и множество автоматов светящимися нитями прошивали ночь.
Лёжа за гребнем оврага, как за бруствером, Ушаков вглядывался в темноту трезвыми глазами. С остановившегося, смутно маячившего бронетранспортёра прыгали в пшеницу немцы, рассыпались по ней, стреляя из автоматов. Нескольких над землёй срезали короткие очереди. «Мостовой!» — понял Ушаков. И сейчас же вся масса огня, сверкавшего над полем, дрогнула, метнулась туда, откуда стреляли разведчики. Трассы пуль остро врезались в землю, шли по ней; оттуда никто не отвечал. И Ушаков догадался: немцы растеряны. Они напоролись на разведчиков, они слышат из оврага рокот моторов и, ощетинясь огнём, стреляя из всех автоматов, ждут в хлебах, пока подойдут танки, выигрывают время. Даром отдают это время ему. «Эх, лопухи, лопухи!» — быстро подумал он, заражаясь азартом боя, снова веря в свою счастливую звезду. Он оглянулся. Баградзе лежал рядом. Притянув его к себе за борт шинели, врезая свой взгляд в его синевато мерцавшие в темноте, косившие от волнения глаза, Ушаков говорил:
— Передашь комбатам: орудия отводить к лесу. К лесу! Ищенко найди. Он поведёт.
Баградзе, беззвучно шевеля губами, повторял, как загипнотизированный:
— Взвода управления ко мне! С гранатами! Ясно? Беги! Автомат дай сюда!
И, взяв автомат ординарца, Ушаков выглянул из-за гребня. Там, где, невидимые отсюда, лежали разведчики, мелькнуло над землёй что-то тёмное и быстрое. Упало. Ещё один вскочил под огнём, быстро-быстро перебирая ногами, вжав голову в плечи. Брызнувшая из темноты, под ноги ему пулемётная струя смела его. Ушаков дал очередь. Туда, где билось короткое пламя пулемёта. Он слал очередь за очередью, прикрывая отход разведчиков, вызывал огонь на себя. И вскрикивал всякий раз, когда перебегавший немец падал под его огнём.
Потом он услышал дыхание и голоса множества людей, лезших к нему снизу. Оглянулся между выстрелами. Васич со взводом спешил сюда.
— Диск! — крикнул Ушаков.
Чья-то рука, заросшая чёрными волосами, страшно знакомая рука подала диск. Ушаков вбил его ладонью. Низко по гребню, задымив снежком, резанула пулемётная очередь. Несколько голов пригнулось. Ушаков увидел Васича близко — потное, влажно блестевшее при вспышках лицо. Он говорил что-то. Ушаков не разбирал слов. Оборвав Васича, показал рукой на поле:
— Гляди! Лощинку видишь? Поперёк поля?
Он кричал так, что вены напряглись на шее. Васич увидел лощинку. Она шла параллельно немцам, преграждала им путь к дивизиону. И он понял план Ушакова.
— Туда?
Ушаков кивнул. Крепко взял его за плечи:
— Задержишь танки! Гранатами, зубами, чем хочешь! Не отходить, пока не отойдут орудия! Ясно? Беги! Пять человек оставишь со мной!
Васич поднялся со снега. До лощинки метров десять открытого места. Он вглядывался в него. И первый, пригибаясь, в длинной шинели, перебежал этот кусочек поля. Хлестнула запоздалая очередь. Пустота. Голый снег. Пулей проскочил по нему солдат и скрылся.
— Огонь! — крикнул Ушаков.
Пятеро, они прикрывали огнём взвод. Солдат за солдатом — согнувшиеся тени — мелькали на виду и скрывались в лощинке.
Оторвавшись от автомата, Ушаков глянул назад. Две пушки ещё спускали на тросах, и только третью тянул внизу трактор. Медленно! Медленно!
— Товарищ майор! Товарищ майор!
Баградзе совал ему в руки автоматный диск.
У немцев в пшенице сверкнуло, и сейчас же знакомо и низко завыло над полем.
— Ищенко где?
— Начальник штаба сказал: абэспэчу отход! — яростно сверкая глазами, кричал Баградзе.
Вой мины был уже нестерпимо близким, гнул к земле.
— Беги назад! Скажи Ищенке: быстрей! Как мёртвые там! Быстрей! Пока танков нет!
Он слышал, как вместе с осыпавшейся землёй покатился вниз Баградзе. Оборвался, повиснув, вой мины. Тишина… И — грохот разрыва. Блеснувший в глаза огонь. Вместе с грохотом разрыва кто-то большой, дышащий с хрипом, упал рядом с Ушаковым. Они поднялись одновременно. Голубев. Командир взвода управления третьей батареи. Сосредоточенное, по-молодому взволнованное лицо. Расстёгнутая, бурая от ветра могучая шея.
— Товарищ майор! — пришепетывая, докладывал Голубев, задохнувшийся от быстрого бега. — Прибыл… со взводом.
— По одному! — Ушаков ткнул в сторону лощинки. — Давай!
Новая мина уже выла над головой. Голубев вскочил. В левой руке — маленький при его огромном росте ручной пулемёт. Ушаков жадно глянул на него. Он ещё ничего не успел сказать, как Голубев понял сам.
— Возьмите, товарищ майор! — говорил он, по-мальчишески радуясь возможности отдать то, что самому дорого. — У ребят ещё есть!
«Врёт, — подумал Ушаков, и ему приятно было сейчас смотреть на этого здорового и, видно, боевого парня. — А молодец!»
Внизу двое солдат, согнувшись, бегом пронесли длинное противотанковое ружьё. Они одновременно присели от близкого разрыва, потом побежали ещё быстрей.