Страница:
Такое же ощущение Болл испытал и тогда, когда по окончании концерта вместе со Шраммом вышел из салона сюда, в Синюю лоджию, и сел в услужливо сгустившееся под ним кресло. Музыка Мусагета, подобно декоративной воде его детства, была прекрасна, бесконечнопрекрасна, но она протекала сквозь него, проносилась мимо, радугой вспыхивая в миллионах звуков, но не порождала того ощущения соприкосновения, которого он ждал.
Мимо них, разговаривая о чем-то, прошли Мусагет и Марсий. Бортинженер проводил их взглядом, потом сказал в обычной своей манере полувопросительно-полуутвердительно:
— Зачем на кораблях Барды? Мусагет — это понятно, ему для rbnpweqrb` нужны впечатления. А Барды? Ведь во мнемотеке каждого корабля хранятся все шедевры человеческого искусства. Я привык во всем искать рациональное зерно. А здесь — не вижу. — И закончил неожиданно резко: — Барды балласт.
— Балласт? — удивленно переспросил Болл.
— Лишний груз. Обуза. Человек, не приносящий прямой пользы. Примерно так. — Шрамм любил выкапывать какие-то чуть ли не ему одному известные слова и потом объяснять их.
Теперь Болл ответил бы ему. Тогда же — промолчал. Промолчал, думая о Мусагете.
Мусагет появился на борту крейсера во время захода на Пиэрию, одну из первых планет, освоенных человечеством, и, пожалуй, самую комфортабельную и благодатную из всех, на которые когда-либо ступала нога человека. Им Мусагета, композитора, основоположника пиэрийской школы в искусстве, было широко известно не только на самой Пиэрии, но и на других мирах. Несколько лет назад Боллу довелось услышать один из концертов Мусагета для полигармониума — в записи, разумеется. Он не мог не оценить гармоничности замысла и виртуозности исполнения, некоторую же аполлоничность, холодную отстраненность музыки он приписал свойствам записи, — недаром же при всем совершенстве транслирующих и записывающих устройств люди попрежнему стремятся в концертные залы и филармонии, и достать туда билет сейчас не легче, чем несколько веков назад…
В детстве Мусагет не отличался музыкальными способностями. Но он утверждал, что, рождаясь, каждый человек равновероятен. Почему, говорил он, инженером-строителем или физиком, историком или астрономом может стать каждый, а поэтом или композитором — нет? Искусство — такой же вид интеллектуальной индустрии, как и все остальное. И убеждал своим примером. Он решил стать композитором — и стал им, хотя для этого ему пришлось мобилизовать все силы. И конечно, гипнопедию. Воля и внушение дали ему мастерство, а непрестанный труд довел это мастерство до нечеловеческого, роботического совершенства. Мусагет хотел отправиться в дальнюю разведку — это было общепризнанным правом художника. Правда, в большинстве случаев они предпочитали корабли Пионеров или Линейной службы, у Разведчиков же были редкими гостями…
Выйдя из лоджии в парк, Болл двинулся напрямик, раздвигая руками кусты и с наслаждением чувствуя, как руки становятся влажными от осевшей на ветвях росы, — в парке был вечер. На поляне еще никого не a{kn, и костер едва теплился, лениво облизывая сучья.
Пять месяцев назад был такой же вечер, только костер уже разгорелся и гудел, выбрасывая похожие на кленовые листья языки. Болл смотрел, как они растворяются в воздухе, и слушал негромкий, чуть хрипловатый голос Марсия.
— Музыка… — говорил Бард. — Музыка… Ее нельзя сочинить или придумать. Она — во всем и везде. В нас и вокруг нас. Щелкните ногтем по стакану и вслушайтесь — это музыка. Ударьте щупом по камню. Слышите? Это тоже музыка. Приложите к уху раковину; сядьте ночью в тишине своей каюты, пойдите в лес, в степь, на море… Вслушайтесь — и вы услышите музыку. Извлеките ее, оплодотворите своей мыслью, чувством, принесите ее людям вот искусство! Но чтобы услышать, надо понять, чтобы понять — любить. Любовь — вот суть всего. Без нее невозможны ни искусство, ни сам человек.
В то время Боллу это показалось надуманным, непонятным и вместе — упрощенным. Только потом… Но потом был десант на Готу.
* * *
…Лес был самым обыкновенным, таким же, как в земных заповедниках: такие же — во всяком случае, внешне — деревья; такие же солнечные столбы между ними; в редких просветах крон такое же синее небо; и только воздух был насыщен множеством мелких насекомых, облеплявших лицо, забивавшихся под одежду и кусавших так болезненно, что пришлось включить силовую защиту. Может быть, именно из-за этих бессмысленно-агрессивных и непередаваемо омерзительных существ у Болла и возникло ощущение скрытой враждебности окружающего. Ощущение, однако, противоречило фактам: все-таки лес был самым обыкновенным, почти не отличавшимся от земного. Но странно: если на Земле человек воспринимался как нечто родственное лесу, то здесь люди, окруженные легким ореолом силовой защиты, вносили острую дисгармонию, порождавшую безотчетную тревогу. И только маленькая гибка фигура Марсия объединяла людей и лес, сглаживая, приглушая контраст. Бард обладал удивительным даром — везде быть на своем месте. На Земле, в каюте крейсера, в девственном лесу Готы — везде он казался порождением окружающего мира. Сейчас Болл готов был поклясться, что Марсий — абориген. Он шел впереди, и кустарник сам расступался перед ним, сучья не трещали под ногами, и даже трава — словно не сминалась…
То, что произошло потом, было нелепейшей случайностью — сейчас Болл знал это наверняка. Окажись они в любом другом месте планеты, окажись они здесь же днем позже или днем раньше празднества Хеер-Да, — все было бы иначе. Гораздо спокойнее и лучше. Впрочем, лучше ли? Уверенности в этом не было. Но тогда случившееся показалось таким же диким и животно-мерзким, как пропитавшая воздух мошкара…
До сих пор только она и была враждебной. И вдруг ожил и стал таким же враждебным весь лес. На людей посыпались камни и стрелы. Отражаемые силовой защитой, они не могли принести вреда, но нелепость и бессмысленность происходящего подействовали угнетающе. Люди остановились. Невидимые лучники продолжали засыпать их стрелами, и Болл не мог не подивиться их ловкости: возникая ниоткуда, стрелы образовывали в воздухе повисшие в кажущейся неподвижности цепочки, напоминающие трассы микрозондов. Камни падали реже; натыкаясь на силовое поле, они гулко плюхались на землю.
— Лингвист! — отрывисто скомандовал Болл.
Лингвист заговорил. Он испробовал все известные ему языки — от протяжного, обильного гласными и сорокасемисложными словами языка жителей Энменгаланны, до резкого, щелкающего, словно кастаньеты, тойнского. Лес молчал. Только жужжали пестроперые стрелы, тяжело ухали о землю камни, и сквозь все это лейтмотивом проходил тонкий, еле слышный звон мошкары.
— Все! — устало произнес Лингвист. — Нужны дешифраторы. Большие. С комплексным вводом. Оставить здесь и уйти. Иначе — невозможно.
— Что ж Тогда — отступление, — резюмировал Болл.
— Нет. — Это сказал Марсий. Он повернулся к Мусагету с видом стороннего зрителя, каким он, впрочем, и был, наблюдавшему за событиями, и повторил: — Нет. Музыка.
Мусагет на мгновение оживился, но тут же угас.
— Вы имеете в виду гипноиндукцию для подавления агрессивности? Без базисных излучателей это невозможно.
— Нет, — возразил Марсий, — я имею в виду не гипноиндукцию. Я имею в виду музыку.
Мусагет посмотрел на координатора и непонимающе, даже чуть раздраженно пожал плечами.
— Командир, — тихий голос Марсия не допускал возражений. — Прикройте меня, командир.
Не понимая еще зачем, Болл и биолог переориентировали поля в купол, под защитой которого Марсий снял свое поле. Достав из кармана mnf, он подошел к кусту, похожему на растущий из одного корня пучок тростника, срезал стебель и, несколькими движениями ножа сделав с ним что-то, поднес к губам.
Дрожащий, какой-то металлический и одновременно удивительно живой звук взвился в воздух. Он рос, поднимался все выше и выше, неощутимо меняясь, словно колеблемый ветром, и вслед за ним невольно поднимались лица — туда, где в одном с мелодией ритме раскачивались кроны деревьев. В этом движении было что-то притягательное, и Болл смотрел, не в силах отвести взгляда. Как он не понимал этого раньше? Почему лес казался ему чужим?..
Рука Болла, лежавшая на регуляторе напряженности защитного поля, упала вниз, увлекая за собой рычажок. Опасность вернула его к действительности. Рефлекторно рука рванулась на свое место и — замерла.
Поле не было больше нужно — цепочки стрел неслышно оседали на траву. И вслед за ними, не долетев до цели, падали последние камни…
* * *
…Уже на эскалаторе, спускаясь на вторую палубу, Болл по карманному селектору запросил "эрудита". Выслушав ответ, он вызвал бортинженера и, едва лицо того появилось на экране, резко спросил:
— Что такое балласт?
Шрамм чуть замешкался. Болл смотрел на него в упор, точнее не на него, а за него: вызов застал бортинженера стоящим у дверей чьей-то каюты, и теперь координатор по тонкой вязи орнамента, проступающей в углу экрана, пытался понять, чья же это дверь. Наконец Шрамм заговорил, но голос его звучал как-то непривычно:
— Лишний груз… Обуза… Человек, не приносящий прямой пользы… примерно так…
— Не только, — возразил Болл и вдруг сообразил: такой орнамент был на дверях только одной каюты — каюты Марсия. — Не только, — повторил он, чувствуя глубокое удовлетворение. — Это еще и старинный морской термин, обозначающий груз, принимаемый судном для улучшения мореходных качеств.
Как и все помещения станции, диспетчерская была высечена в скальном массиве глубоко под поверхностью планеты. Однако стоило взглянуть на огромные — во всю стену — экраны, распахнутые в беззвучный, пылающий ад поверхности, как Коттю начинало казаться, что он находится в легкой беседке, отделенной от окружающего мира лишь тонкими пластинами спектрогласса. При одной мысли об этом его бросало в жар, и он переводил взгляд на другой экран, где на координатной сетке распластался гигантский спрут рудника. С каждым днем очертания его слегка менялись: щупальца изгибались, вытягивались, следуя направлению рудных жил, — казалось, моллюск дремлет, лениво пошевеливаясь в обтекающих его струях воды.
Котть подошел к пульту, расположенному перед этим экраном, и нажал несколько клавиш. В одном из темных до того секторов вспыхнуло изображение: могучий, матово поблескивающий даймондитовой броней крот, вгрызающийся в тело планеты. Собственно говоря, это не было настоящим изображением, потому что камера в лучшем случае могла бы увидеть из туннеля заднюю часть туши этого крота, откуда, подобно испражнениям, сыпалась на транспортер измельченная и обогащенная руда. Это была схема, но схема достаточно впечатляющая. Котть еще несколько мгновений смотрел на нее, потом выключил и пробежал глазами по остальным экранам.
Все в порядке. Да и не может быть иначе. Вернее, не было ни разу за все его дежурство. Если бы не могло быть — его бы не было здесь. В этом полностью автоматизированном комплексе человек был лишь лонжей, дублером на всякий случай. И ожидание этого неизвестного случая, к которому надо быть готовым в любой момент, было тягостнее всего.
Котть пересек диспетчерскую и сел в кресло перед блоком связи. Подумал, потом набрал вызов. Экран остался темным, но из динамика селектора раздался голос:
— Кто это? Ада, ты?
— Нет, это я, — сказал Котть, — посему можешь предстать и неодетым.
Тотчас же экран распахнулся в диспетчерскую, копию той, в которой находился Котть. Только сидел в ней совсем другой человек: огромный, мохнатый и голый, если не считать плетеных сандалий и узенькой набедренной повязки.
— Здравствуй, Котеночек, — проворковал он, — надеюсь, я тебя не шокирую?
— Безумно, Жданчик, — отозвался Котть, — когда-нибудь я подключу j разговору Аду, чтобы она увидела тебя во всей красе и узнала, на что идет. И я сделаю это наверняка, если ты еще хоть раз назовешь меня Котеночком. Меня зовут Михаилом, заметь.
Фамилию свою Котть не любил, и уж вовсе терпеть не мог, когда его называли Котеночком. Но вот уже скоро год, как все его разговоры со Жданом начинались с этих фраз, — везде и всегда создаются свои, пусть микро-, но традиции.
— Исправно ли трудятся твои рабы, о надсмотрщик? — На досуге, которого здесь было хоть отбавляй. Ждан изучал древнейшую историю.
— Исправно. И хотел бы я знать, как еще они могут работать? В этом и есть отличие роботов от рабов.
— Философ, — проворчал Ждан, — диалектик Слушай, диалектик, а как тебе понравится такое рассуждение: развитие происходит по спирали; любое явление повторяется — в новом качестве; так первобытное рабовладение на следующем витке обернулось научным робовладением. Каково, а?
— Бред собачий, — коротко сказал Котть. — Вот и вся твоя диалектика.
— Бред? Да еще собачий? Отменно!.. Возьму на вооружение. И всетаки, согласись, с точки зрения формальной логики такое построение безупречно!
— Вот и построй его перед Адой, — сказал Koтть, чувствуя, как в нем начинает подниматься смутное раздражение. — А я пошел спать.
— Приятных сновидений, робовладелец! — крикнул ему Ждан, стаивая с экрана.
По дороге в спальню Котть заглянул в ангар. Здесь в ожидании своего часа дремали роботы: монтажники, наладчики, электропробойные проходчики и множество других — целая армия, главнокомандующим которой здесь, на Шейле, был он; армия, ждущая его приказа о мобилизации. Людей же на планете было всего пятеро: Ждан Бахмендо, Ада Ставская, Сид Сойер, Иштван Кайош и Михаил Котть. Пятеро робовладельцев, на каждого из которых приходилось больше тысячи роботов. "Вот здесь ты и наврал. Ждан, — подумал Котть, — они работают не на нас, так же как и мы трудимся здесь не для себя, а на все Человечество, Человечество, пославшее нас сюда".
Перед тем как лечь спать, Котть подошел к шкафу, где хранились кассеты с гипнограммами, и остановился, перебирая верные цилиндрики. "Оператор рудника на Шейле". Ну нет, этого с него хватит и так. И вообще, кто это придумал — называть женскими именами все самое o`jnqrmne: сперва тайфуны, потом планеты, вроде этой, где можно выйти на поверхность максимум на пять минут, да и то в скафандре высшей защиты. "Интересно, каков же был характер у той Шейлы, именем которой называли этот мир, — подумал он. — Должно быть, соответственный Ну да ничего, — до смены осталось уже меньше месяца. А там за нами придет „Канова“ — и конец всему, этому ожиданию, этому одиночеству До чего же это здорово — затеряться среди людей! Муравей или пчела гибнут, если их отделить от сообщества, — они нуждаются в биополе коллектива. Может быть, человек тоже? Только у человека в этом больше психологического, чем физического"
"Праздник Падающих Листьев в Пушкине, Земля". Это подойдет. Котть вставил кассету в гипнофор, разделся и лег. Едва он уснул, над ним раскинулись кроны многовековых деревьев парка. И всюду: в аллеях, на прудах, в воздухе — везде были люди, головокружительнопестрый, хаотический рой людей. Улыбаясь, Котть шел по аллее — он был счастлив.
* * *
Ласло Колондз медленно пробивался к выходу из парка. Он мысленно репетировал все, что скажет завтра Евгению, затащившему его сюда, а потом бросившему на произвол судьбы. Правда, сперва это было даже неплохо,— забыв обо всех делах, окунуться в пестрый, неистовый гомон праздника. Для начала они забрались на Башню-руину и, нацепив крылья, долго планировали над парком, залитым , феерическим светом цветных "сириусов". Потом блуждали по лабиринту аллей, то и дело сталкиваясь с кем-то, разражаясь беспричинным смехом, — Ласло даже усомнился было в беспочвенности всех этих рассуждений о биополе, настолько заразительным было общее веселье, сам дух праздника.
Потом начались танцы. Евгений удрал с какой-то девицей, и Ласло долго смотрел, как они кружились и выделывали замысловатые па метрах в тридцати над землей. Некоторое время он еще поджидал Евгения, но потом его унесло течением толпы, и теперь он медленно, но верно пробирался к выходу.
На пруду, нацепив водомерки, вокруг Чесменской колонны водила хоровод какая-то компания, во все горло распевавшая что-то модное и разухабистое.
С минуту Ласло наблюдал за ними, но смеяться ему уже почему-то не хотелось.
Внезапно что-то скользнуло перед самым его лицом. Он рефлекторно отпрянул и протянул вперед руки. Это оказалось букетом — маленьким ароматным букетиком, и Ласло задрал голову, чтобы понять, откуда же он взялся. Но увидел только чью-то темную фигуру, со смехом взмывающую на гравитре. Ласло воткнул букетик в нагрудный карман и двинулся дальше.
Навстречу ему, негромко разговаривая, шли двое.
— иначе нельзя этого понять, — услышал Ласло, поравнявшись с ними. — В самом деле, осень — это прежде всего грязь и слякоть. Морось. Во всяком случае в те времена. А тут: "Унылая пора, очей очарованье!". Этого не поймешь вне парка! Не правда ли? — говоривший взял Ласло за рукав. — Вы согласны со мной?
— Согласен. Особенно если учесть, что в те времена здесь не было таких толп, прогоняющих и уныние, и очарование.
— Мизантроп! — проворчала фигура, отпуская Ласло. — Пошли дальше, Сережа. Так о чем я говорил?..
Парящие в воздухе "сириусы" — в основном желтых и красных тонов — бросали блики, скользившие по земле, словно тени от облаков; точно рассчитанный ветер срывал с деревьев листья, и они легко планировали в этом неверном свете, чтобы улечься под ноги мягко шуршащим ковром. Какая-то девушка с разбегу натолкнулась на Ласло, рассмеялась, потом, вглядевшись в его лицо, позвала:
— Ребята! Сюда! Здесь Хмурый Человек! Скорее! — Потом лукаво обратилась к Ласло: — Или, может быть, не хмурый, а просто Очень Серьезный Человек? Только откровенно!
— А вы производите массовый отлов хмурых?
— Мы их перевоспитываем.
— Интересно, каким же образом?
Пока они разговаривали, их окружила группа людей, среди которых Ласло, против ожидания, заметил не только молодежь, но и своих сверстников, даже кого-то из Центра. Похоже, за него возьмутся всерьез.
— Смотрите, у него мой листок! — Девушка сняла с плеча кленовый лист и приложила к тому, что был приколот к куртке Ласло: осенний лист был эмблемой праздника. В самом деле, листья почти совсем совпали.
— Теперь вы мой рыцарь! — продолжала девушка. — И будете исполнять мои желания. Прежде всего — улыбнитесь.
Ласло улыбнулся.
— Ну вот, так уже гораздо лучше! А теперь — пойдемте танцевать.
— До дому он добрался только к четырем часам утра. "Плакала моя статья, — думал он, потягиваясь под тугими струями душа. — А завтра придут Нелидовы. Борис просил рассказать о Болдинской осени, — кажется, он работает сейчас над новой повестью Поговорить с ним надо. И будет моя статья лежать на столе Бог знает сколько"
Ласло прошел в спальню и остановился у окна. Отсюда открывался вид на парк. Вдали, за парком, высилось здание Пушкинского Центра, в котором Ласло работал уже почти семь лет — с тех самых пор, как, уйдя из Бродяг и решительно распростившись с пограничными мирами, окончательно осел на Земле. Здесь собиралось и изучалось все, имевшее хотя бы косвенное отношение к творчеству Пушкина.
"Уйти бы в монастырь, — подумал Ласло. — Или податься в отшельники. И спокойно писать статью. Торопимся, толпимся Вот два часа разговаривал с этой девицей, — а теперь могу ли я вспомнить хоть слово?"
Он подошел к гипнофору и вложил в него маленький цилиндрик кассеты. Потом лег, закрыл глаза — и через мгновенье оказался в просторной диспетчерской рудника на Шейле. Он оглядел экраны — конечно же, все в порядке, — подошел к столу и сел писать статью. Уж здесь-то ему никто и ничто не помешает!
Ласло спал и улыбался — там, на Шейле, он был счастлив.
Рука затекла окончательно, и Речистер попытался высвободить ее. Он делал это очень осторожно, волнообразными движениям" мышц заставляя руку миллиметр за миллиметром выползать из-под Маринкиной шеи. Потом он так же медленно и осторожно сел, погонял кровь по руке — до тех пор, пока кожа не обрела чувствительность, потянулся к тумбочке, достал из пачки палочку биттерола, сунул в рот и стал следить, как растекается по языку нежная, чуть терпкая горечь. Лет двадцать назад биттерол был очень моден. А сейчас коричневая палочка обращает на себя внимание. Впрочем, не только палочка. Речистер вспомнил, как в первый день отпуска он шел по городу, чувствуя себя средоточием пучка взглядов: одни бросались искоса, на ходу, отпечатывая в памяти образ, чтобы осмыслить его уже потом; другие были скрытыми, приглушенными — до тех пор, пока он не проходил вперед, а тогда упирались ему в спину, и он физически ощущал их d`bkemhe; третьи встречали его прямо, откровенно, и он улыбался в ответ, но после первого десятка улыбка из приветливой превратилась в дежурную, придавая лицу идиотское выражение. Больше он не надевал форменного костюма — ни разу за все три месяца, проведенные на Лиде. И все же он чем-то выделялся среди местного населения — недаром Маринка в первые же часы их знакомства угадала в нем пограничника
Речистер посмотрел на Маринку, — она вся спала: линии ее тела потеряли свою угловатость, они размылись, сгладились; если раньше тело ее казалось вычерченным контрастным штрихом, то теперь оно было написано акварелью; оно словно окружено было какой-то дымкой, придававшей ему пластичность и мягкость "Вечной весны" Родена. На Границе спали не так. Там в теле спящего всегда чувствовался резерв сил, который, если потребуется, позволит в любую секунду открыть глаза и мгновенно перейти от сна к бодрствованию, от полной, казалось бы, расслабленности к такой же полной аллертности — безо всякого перехода, одним рывком. Речистер встал, придержав руками пластик постели, чтобы не дать ему резко распрямиться, и тихо, на цыпочках прошел в кухню.
Кухня выглядела куда внушительнее, чем ходовая рубка на аутспейскрейсере. От сплошных табло, индикаторов, клавишных и дисковых переключателей, секторальных и пластинчатых заслонок, прикрывавших пасти принимающих и выдающих устройств, Речистеру всегда становилось немного не по себе — за время отпуска он так и не смог привыкнуть ко всему этому. А запустили и наладили Сферу Обслуживания на Лиде лет восемнадцать — двадцать назад — примерно тогда, когда он, оставив позади Золотые купола марсианских городов, отправился в пограничные миры. Первые годы он вообще и слышать не хотел об отпуске, а потом каждый раз выбирал новое место, посетив четырнадцать систем из сорока девяти освоенных Человечеством. На тех мирах, где он побывал, тоже существовали Сферы Обслуживания, но нигде они не достигли такой универсальности и такого совершенства, как здесь. Речистер кинул огрызок биттерола в утилизатор, открывший пасть, едва он поднес руку к шторке, и потом хищно щелкнувший челюстями. "Интересно, — подумал он, — что представляла собой Лида, когда первые отряды Пионеров и Строителей начинали обживать ее? Им небось и не снились такие кухни. Отчего же не снились, — сообразил он, — ведь снятся же они мне на Песчанке. Прости мы успеваем уйти раньше, чем приходит все это. Раньше, чем появляются вот такие Маринки, создающие теории костюмов и умеющие все делать с такой полной отдачей, не оставляя ничего про g`o`q. И любить — тоже. И в следующий свой отпуск, — подумал Речистер, — я снова прилечу сюда. Но это будет в следующий отпуск. А сегодня мой последний день на Лиде, последний день с Маринкой, последний день"
Он подошел к окну и, нажав клавишу, подождал, пока молочная пелена между стеклами опустилась до уровня его подбородка. Город широкими террасами уходил вниз, к морю, но моря не было видно: за окном ровно гудел пропитанный снегом ветер. "Маринка", — подумал Речистер.
— Маринка, — тихонько сказал он. — Маринка, — повторил он, как позывные. — Маринка.
Речистер отошел от окна, на ходу выудил из лежавшей на столе початой пачки новую палочку биттерола и остановился у двери, опершись плечом о косяк и приплюснув нос к скользкому силиглассу. Маринка лежала — легкая и тающая, как улыбка Чеширского Кота. У Речистера захватило дыхание, он поперхнулся биттеролом и со злостью бросил огрызок на пол. Тотчас же из своего гнезда выскочила мышьуборщица и с легким шорохом утащила добычу. Но Речистер не заметил этого. Все виденные им когда-либо антропологические и социологические графики обрели внезапно осязаемую сущность; экспоненциальные кривые взметнулись из океана косной материи, и там, в высоте, затрепетала На их концах иная материя — совершенствующая и познающая себя. Она была так гармонична и прекрасна, что Речистер ощутив боль, ту трудно переносимую боль, которая граничит с наслаждением. И имя ей, этому совершенству, этой боли, было — Маринка. Он не выдержал, надавил плечом — наискось снизу вверх, силиглассовые створки разошлись, он бросился к Маринке и вдруг увидел, что она уже не спит и протягивает ему руки
— Маринка, — чуть ли не закричал он, — я остаюсь. Маринка!
В жизни каждого — за редчайшими исключениями — пограничника наступал момент, когда он переставал быть пограничником. Это происходило по-разному: одни оседали на планетах, которые начинали обживать, и уйти оттуда вместе с Границей уже не находили в себе сил; другие просто исчезали, поняв, что не здесь могут они раскрыть себя до конца; третьи не возвращались из отпусков Как Речистер. И он знал, что никто не осудит его. Потому что здесь люди нужны так же, как там, и каждый сам находит свое место. "И мое место здесь, — подумал Речистер, — На Лиде, старой и уютной Лиде, где есть Сфера Обслуживания. Где есть Маринка".
Мимо них, разговаривая о чем-то, прошли Мусагет и Марсий. Бортинженер проводил их взглядом, потом сказал в обычной своей манере полувопросительно-полуутвердительно:
— Зачем на кораблях Барды? Мусагет — это понятно, ему для rbnpweqrb` нужны впечатления. А Барды? Ведь во мнемотеке каждого корабля хранятся все шедевры человеческого искусства. Я привык во всем искать рациональное зерно. А здесь — не вижу. — И закончил неожиданно резко: — Барды балласт.
— Балласт? — удивленно переспросил Болл.
— Лишний груз. Обуза. Человек, не приносящий прямой пользы. Примерно так. — Шрамм любил выкапывать какие-то чуть ли не ему одному известные слова и потом объяснять их.
Теперь Болл ответил бы ему. Тогда же — промолчал. Промолчал, думая о Мусагете.
Мусагет появился на борту крейсера во время захода на Пиэрию, одну из первых планет, освоенных человечеством, и, пожалуй, самую комфортабельную и благодатную из всех, на которые когда-либо ступала нога человека. Им Мусагета, композитора, основоположника пиэрийской школы в искусстве, было широко известно не только на самой Пиэрии, но и на других мирах. Несколько лет назад Боллу довелось услышать один из концертов Мусагета для полигармониума — в записи, разумеется. Он не мог не оценить гармоничности замысла и виртуозности исполнения, некоторую же аполлоничность, холодную отстраненность музыки он приписал свойствам записи, — недаром же при всем совершенстве транслирующих и записывающих устройств люди попрежнему стремятся в концертные залы и филармонии, и достать туда билет сейчас не легче, чем несколько веков назад…
В детстве Мусагет не отличался музыкальными способностями. Но он утверждал, что, рождаясь, каждый человек равновероятен. Почему, говорил он, инженером-строителем или физиком, историком или астрономом может стать каждый, а поэтом или композитором — нет? Искусство — такой же вид интеллектуальной индустрии, как и все остальное. И убеждал своим примером. Он решил стать композитором — и стал им, хотя для этого ему пришлось мобилизовать все силы. И конечно, гипнопедию. Воля и внушение дали ему мастерство, а непрестанный труд довел это мастерство до нечеловеческого, роботического совершенства. Мусагет хотел отправиться в дальнюю разведку — это было общепризнанным правом художника. Правда, в большинстве случаев они предпочитали корабли Пионеров или Линейной службы, у Разведчиков же были редкими гостями…
Выйдя из лоджии в парк, Болл двинулся напрямик, раздвигая руками кусты и с наслаждением чувствуя, как руки становятся влажными от осевшей на ветвях росы, — в парке был вечер. На поляне еще никого не a{kn, и костер едва теплился, лениво облизывая сучья.
Пять месяцев назад был такой же вечер, только костер уже разгорелся и гудел, выбрасывая похожие на кленовые листья языки. Болл смотрел, как они растворяются в воздухе, и слушал негромкий, чуть хрипловатый голос Марсия.
— Музыка… — говорил Бард. — Музыка… Ее нельзя сочинить или придумать. Она — во всем и везде. В нас и вокруг нас. Щелкните ногтем по стакану и вслушайтесь — это музыка. Ударьте щупом по камню. Слышите? Это тоже музыка. Приложите к уху раковину; сядьте ночью в тишине своей каюты, пойдите в лес, в степь, на море… Вслушайтесь — и вы услышите музыку. Извлеките ее, оплодотворите своей мыслью, чувством, принесите ее людям вот искусство! Но чтобы услышать, надо понять, чтобы понять — любить. Любовь — вот суть всего. Без нее невозможны ни искусство, ни сам человек.
В то время Боллу это показалось надуманным, непонятным и вместе — упрощенным. Только потом… Но потом был десант на Готу.
* * *
…Лес был самым обыкновенным, таким же, как в земных заповедниках: такие же — во всяком случае, внешне — деревья; такие же солнечные столбы между ними; в редких просветах крон такое же синее небо; и только воздух был насыщен множеством мелких насекомых, облеплявших лицо, забивавшихся под одежду и кусавших так болезненно, что пришлось включить силовую защиту. Может быть, именно из-за этих бессмысленно-агрессивных и непередаваемо омерзительных существ у Болла и возникло ощущение скрытой враждебности окружающего. Ощущение, однако, противоречило фактам: все-таки лес был самым обыкновенным, почти не отличавшимся от земного. Но странно: если на Земле человек воспринимался как нечто родственное лесу, то здесь люди, окруженные легким ореолом силовой защиты, вносили острую дисгармонию, порождавшую безотчетную тревогу. И только маленькая гибка фигура Марсия объединяла людей и лес, сглаживая, приглушая контраст. Бард обладал удивительным даром — везде быть на своем месте. На Земле, в каюте крейсера, в девственном лесу Готы — везде он казался порождением окружающего мира. Сейчас Болл готов был поклясться, что Марсий — абориген. Он шел впереди, и кустарник сам расступался перед ним, сучья не трещали под ногами, и даже трава — словно не сминалась…
То, что произошло потом, было нелепейшей случайностью — сейчас Болл знал это наверняка. Окажись они в любом другом месте планеты, окажись они здесь же днем позже или днем раньше празднества Хеер-Да, — все было бы иначе. Гораздо спокойнее и лучше. Впрочем, лучше ли? Уверенности в этом не было. Но тогда случившееся показалось таким же диким и животно-мерзким, как пропитавшая воздух мошкара…
До сих пор только она и была враждебной. И вдруг ожил и стал таким же враждебным весь лес. На людей посыпались камни и стрелы. Отражаемые силовой защитой, они не могли принести вреда, но нелепость и бессмысленность происходящего подействовали угнетающе. Люди остановились. Невидимые лучники продолжали засыпать их стрелами, и Болл не мог не подивиться их ловкости: возникая ниоткуда, стрелы образовывали в воздухе повисшие в кажущейся неподвижности цепочки, напоминающие трассы микрозондов. Камни падали реже; натыкаясь на силовое поле, они гулко плюхались на землю.
— Лингвист! — отрывисто скомандовал Болл.
Лингвист заговорил. Он испробовал все известные ему языки — от протяжного, обильного гласными и сорокасемисложными словами языка жителей Энменгаланны, до резкого, щелкающего, словно кастаньеты, тойнского. Лес молчал. Только жужжали пестроперые стрелы, тяжело ухали о землю камни, и сквозь все это лейтмотивом проходил тонкий, еле слышный звон мошкары.
— Все! — устало произнес Лингвист. — Нужны дешифраторы. Большие. С комплексным вводом. Оставить здесь и уйти. Иначе — невозможно.
— Что ж Тогда — отступление, — резюмировал Болл.
— Нет. — Это сказал Марсий. Он повернулся к Мусагету с видом стороннего зрителя, каким он, впрочем, и был, наблюдавшему за событиями, и повторил: — Нет. Музыка.
Мусагет на мгновение оживился, но тут же угас.
— Вы имеете в виду гипноиндукцию для подавления агрессивности? Без базисных излучателей это невозможно.
— Нет, — возразил Марсий, — я имею в виду не гипноиндукцию. Я имею в виду музыку.
Мусагет посмотрел на координатора и непонимающе, даже чуть раздраженно пожал плечами.
— Командир, — тихий голос Марсия не допускал возражений. — Прикройте меня, командир.
Не понимая еще зачем, Болл и биолог переориентировали поля в купол, под защитой которого Марсий снял свое поле. Достав из кармана mnf, он подошел к кусту, похожему на растущий из одного корня пучок тростника, срезал стебель и, несколькими движениями ножа сделав с ним что-то, поднес к губам.
Дрожащий, какой-то металлический и одновременно удивительно живой звук взвился в воздух. Он рос, поднимался все выше и выше, неощутимо меняясь, словно колеблемый ветром, и вслед за ним невольно поднимались лица — туда, где в одном с мелодией ритме раскачивались кроны деревьев. В этом движении было что-то притягательное, и Болл смотрел, не в силах отвести взгляда. Как он не понимал этого раньше? Почему лес казался ему чужим?..
Рука Болла, лежавшая на регуляторе напряженности защитного поля, упала вниз, увлекая за собой рычажок. Опасность вернула его к действительности. Рефлекторно рука рванулась на свое место и — замерла.
Поле не было больше нужно — цепочки стрел неслышно оседали на траву. И вслед за ними, не долетев до цели, падали последние камни…
* * *
…Уже на эскалаторе, спускаясь на вторую палубу, Болл по карманному селектору запросил "эрудита". Выслушав ответ, он вызвал бортинженера и, едва лицо того появилось на экране, резко спросил:
— Что такое балласт?
Шрамм чуть замешкался. Болл смотрел на него в упор, точнее не на него, а за него: вызов застал бортинженера стоящим у дверей чьей-то каюты, и теперь координатор по тонкой вязи орнамента, проступающей в углу экрана, пытался понять, чья же это дверь. Наконец Шрамм заговорил, но голос его звучал как-то непривычно:
— Лишний груз… Обуза… Человек, не приносящий прямой пользы… примерно так…
— Не только, — возразил Болл и вдруг сообразил: такой орнамент был на дверях только одной каюты — каюты Марсия. — Не только, — повторил он, чувствуя глубокое удовлетворение. — Это еще и старинный морской термин, обозначающий груз, принимаемый судном для улучшения мореходных качеств.
Как и все помещения станции, диспетчерская была высечена в скальном массиве глубоко под поверхностью планеты. Однако стоило взглянуть на огромные — во всю стену — экраны, распахнутые в беззвучный, пылающий ад поверхности, как Коттю начинало казаться, что он находится в легкой беседке, отделенной от окружающего мира лишь тонкими пластинами спектрогласса. При одной мысли об этом его бросало в жар, и он переводил взгляд на другой экран, где на координатной сетке распластался гигантский спрут рудника. С каждым днем очертания его слегка менялись: щупальца изгибались, вытягивались, следуя направлению рудных жил, — казалось, моллюск дремлет, лениво пошевеливаясь в обтекающих его струях воды.
Котть подошел к пульту, расположенному перед этим экраном, и нажал несколько клавиш. В одном из темных до того секторов вспыхнуло изображение: могучий, матово поблескивающий даймондитовой броней крот, вгрызающийся в тело планеты. Собственно говоря, это не было настоящим изображением, потому что камера в лучшем случае могла бы увидеть из туннеля заднюю часть туши этого крота, откуда, подобно испражнениям, сыпалась на транспортер измельченная и обогащенная руда. Это была схема, но схема достаточно впечатляющая. Котть еще несколько мгновений смотрел на нее, потом выключил и пробежал глазами по остальным экранам.
Все в порядке. Да и не может быть иначе. Вернее, не было ни разу за все его дежурство. Если бы не могло быть — его бы не было здесь. В этом полностью автоматизированном комплексе человек был лишь лонжей, дублером на всякий случай. И ожидание этого неизвестного случая, к которому надо быть готовым в любой момент, было тягостнее всего.
Котть пересек диспетчерскую и сел в кресло перед блоком связи. Подумал, потом набрал вызов. Экран остался темным, но из динамика селектора раздался голос:
— Кто это? Ада, ты?
— Нет, это я, — сказал Котть, — посему можешь предстать и неодетым.
Тотчас же экран распахнулся в диспетчерскую, копию той, в которой находился Котть. Только сидел в ней совсем другой человек: огромный, мохнатый и голый, если не считать плетеных сандалий и узенькой набедренной повязки.
— Здравствуй, Котеночек, — проворковал он, — надеюсь, я тебя не шокирую?
— Безумно, Жданчик, — отозвался Котть, — когда-нибудь я подключу j разговору Аду, чтобы она увидела тебя во всей красе и узнала, на что идет. И я сделаю это наверняка, если ты еще хоть раз назовешь меня Котеночком. Меня зовут Михаилом, заметь.
Фамилию свою Котть не любил, и уж вовсе терпеть не мог, когда его называли Котеночком. Но вот уже скоро год, как все его разговоры со Жданом начинались с этих фраз, — везде и всегда создаются свои, пусть микро-, но традиции.
— Исправно ли трудятся твои рабы, о надсмотрщик? — На досуге, которого здесь было хоть отбавляй. Ждан изучал древнейшую историю.
— Исправно. И хотел бы я знать, как еще они могут работать? В этом и есть отличие роботов от рабов.
— Философ, — проворчал Ждан, — диалектик Слушай, диалектик, а как тебе понравится такое рассуждение: развитие происходит по спирали; любое явление повторяется — в новом качестве; так первобытное рабовладение на следующем витке обернулось научным робовладением. Каково, а?
— Бред собачий, — коротко сказал Котть. — Вот и вся твоя диалектика.
— Бред? Да еще собачий? Отменно!.. Возьму на вооружение. И всетаки, согласись, с точки зрения формальной логики такое построение безупречно!
— Вот и построй его перед Адой, — сказал Koтть, чувствуя, как в нем начинает подниматься смутное раздражение. — А я пошел спать.
— Приятных сновидений, робовладелец! — крикнул ему Ждан, стаивая с экрана.
По дороге в спальню Котть заглянул в ангар. Здесь в ожидании своего часа дремали роботы: монтажники, наладчики, электропробойные проходчики и множество других — целая армия, главнокомандующим которой здесь, на Шейле, был он; армия, ждущая его приказа о мобилизации. Людей же на планете было всего пятеро: Ждан Бахмендо, Ада Ставская, Сид Сойер, Иштван Кайош и Михаил Котть. Пятеро робовладельцев, на каждого из которых приходилось больше тысячи роботов. "Вот здесь ты и наврал. Ждан, — подумал Котть, — они работают не на нас, так же как и мы трудимся здесь не для себя, а на все Человечество, Человечество, пославшее нас сюда".
Перед тем как лечь спать, Котть подошел к шкафу, где хранились кассеты с гипнограммами, и остановился, перебирая верные цилиндрики. "Оператор рудника на Шейле". Ну нет, этого с него хватит и так. И вообще, кто это придумал — называть женскими именами все самое o`jnqrmne: сперва тайфуны, потом планеты, вроде этой, где можно выйти на поверхность максимум на пять минут, да и то в скафандре высшей защиты. "Интересно, каков же был характер у той Шейлы, именем которой называли этот мир, — подумал он. — Должно быть, соответственный Ну да ничего, — до смены осталось уже меньше месяца. А там за нами придет „Канова“ — и конец всему, этому ожиданию, этому одиночеству До чего же это здорово — затеряться среди людей! Муравей или пчела гибнут, если их отделить от сообщества, — они нуждаются в биополе коллектива. Может быть, человек тоже? Только у человека в этом больше психологического, чем физического"
"Праздник Падающих Листьев в Пушкине, Земля". Это подойдет. Котть вставил кассету в гипнофор, разделся и лег. Едва он уснул, над ним раскинулись кроны многовековых деревьев парка. И всюду: в аллеях, на прудах, в воздухе — везде были люди, головокружительнопестрый, хаотический рой людей. Улыбаясь, Котть шел по аллее — он был счастлив.
* * *
Ласло Колондз медленно пробивался к выходу из парка. Он мысленно репетировал все, что скажет завтра Евгению, затащившему его сюда, а потом бросившему на произвол судьбы. Правда, сперва это было даже неплохо,— забыв обо всех делах, окунуться в пестрый, неистовый гомон праздника. Для начала они забрались на Башню-руину и, нацепив крылья, долго планировали над парком, залитым , феерическим светом цветных "сириусов". Потом блуждали по лабиринту аллей, то и дело сталкиваясь с кем-то, разражаясь беспричинным смехом, — Ласло даже усомнился было в беспочвенности всех этих рассуждений о биополе, настолько заразительным было общее веселье, сам дух праздника.
Потом начались танцы. Евгений удрал с какой-то девицей, и Ласло долго смотрел, как они кружились и выделывали замысловатые па метрах в тридцати над землей. Некоторое время он еще поджидал Евгения, но потом его унесло течением толпы, и теперь он медленно, но верно пробирался к выходу.
На пруду, нацепив водомерки, вокруг Чесменской колонны водила хоровод какая-то компания, во все горло распевавшая что-то модное и разухабистое.
С минуту Ласло наблюдал за ними, но смеяться ему уже почему-то не хотелось.
Внезапно что-то скользнуло перед самым его лицом. Он рефлекторно отпрянул и протянул вперед руки. Это оказалось букетом — маленьким ароматным букетиком, и Ласло задрал голову, чтобы понять, откуда же он взялся. Но увидел только чью-то темную фигуру, со смехом взмывающую на гравитре. Ласло воткнул букетик в нагрудный карман и двинулся дальше.
Навстречу ему, негромко разговаривая, шли двое.
— иначе нельзя этого понять, — услышал Ласло, поравнявшись с ними. — В самом деле, осень — это прежде всего грязь и слякоть. Морось. Во всяком случае в те времена. А тут: "Унылая пора, очей очарованье!". Этого не поймешь вне парка! Не правда ли? — говоривший взял Ласло за рукав. — Вы согласны со мной?
— Согласен. Особенно если учесть, что в те времена здесь не было таких толп, прогоняющих и уныние, и очарование.
— Мизантроп! — проворчала фигура, отпуская Ласло. — Пошли дальше, Сережа. Так о чем я говорил?..
Парящие в воздухе "сириусы" — в основном желтых и красных тонов — бросали блики, скользившие по земле, словно тени от облаков; точно рассчитанный ветер срывал с деревьев листья, и они легко планировали в этом неверном свете, чтобы улечься под ноги мягко шуршащим ковром. Какая-то девушка с разбегу натолкнулась на Ласло, рассмеялась, потом, вглядевшись в его лицо, позвала:
— Ребята! Сюда! Здесь Хмурый Человек! Скорее! — Потом лукаво обратилась к Ласло: — Или, может быть, не хмурый, а просто Очень Серьезный Человек? Только откровенно!
— А вы производите массовый отлов хмурых?
— Мы их перевоспитываем.
— Интересно, каким же образом?
Пока они разговаривали, их окружила группа людей, среди которых Ласло, против ожидания, заметил не только молодежь, но и своих сверстников, даже кого-то из Центра. Похоже, за него возьмутся всерьез.
— Смотрите, у него мой листок! — Девушка сняла с плеча кленовый лист и приложила к тому, что был приколот к куртке Ласло: осенний лист был эмблемой праздника. В самом деле, листья почти совсем совпали.
— Теперь вы мой рыцарь! — продолжала девушка. — И будете исполнять мои желания. Прежде всего — улыбнитесь.
Ласло улыбнулся.
— Ну вот, так уже гораздо лучше! А теперь — пойдемте танцевать.
— До дому он добрался только к четырем часам утра. "Плакала моя статья, — думал он, потягиваясь под тугими струями душа. — А завтра придут Нелидовы. Борис просил рассказать о Болдинской осени, — кажется, он работает сейчас над новой повестью Поговорить с ним надо. И будет моя статья лежать на столе Бог знает сколько"
Ласло прошел в спальню и остановился у окна. Отсюда открывался вид на парк. Вдали, за парком, высилось здание Пушкинского Центра, в котором Ласло работал уже почти семь лет — с тех самых пор, как, уйдя из Бродяг и решительно распростившись с пограничными мирами, окончательно осел на Земле. Здесь собиралось и изучалось все, имевшее хотя бы косвенное отношение к творчеству Пушкина.
"Уйти бы в монастырь, — подумал Ласло. — Или податься в отшельники. И спокойно писать статью. Торопимся, толпимся Вот два часа разговаривал с этой девицей, — а теперь могу ли я вспомнить хоть слово?"
Он подошел к гипнофору и вложил в него маленький цилиндрик кассеты. Потом лег, закрыл глаза — и через мгновенье оказался в просторной диспетчерской рудника на Шейле. Он оглядел экраны — конечно же, все в порядке, — подошел к столу и сел писать статью. Уж здесь-то ему никто и ничто не помешает!
Ласло спал и улыбался — там, на Шейле, он был счастлив.
Рука затекла окончательно, и Речистер попытался высвободить ее. Он делал это очень осторожно, волнообразными движениям" мышц заставляя руку миллиметр за миллиметром выползать из-под Маринкиной шеи. Потом он так же медленно и осторожно сел, погонял кровь по руке — до тех пор, пока кожа не обрела чувствительность, потянулся к тумбочке, достал из пачки палочку биттерола, сунул в рот и стал следить, как растекается по языку нежная, чуть терпкая горечь. Лет двадцать назад биттерол был очень моден. А сейчас коричневая палочка обращает на себя внимание. Впрочем, не только палочка. Речистер вспомнил, как в первый день отпуска он шел по городу, чувствуя себя средоточием пучка взглядов: одни бросались искоса, на ходу, отпечатывая в памяти образ, чтобы осмыслить его уже потом; другие были скрытыми, приглушенными — до тех пор, пока он не проходил вперед, а тогда упирались ему в спину, и он физически ощущал их d`bkemhe; третьи встречали его прямо, откровенно, и он улыбался в ответ, но после первого десятка улыбка из приветливой превратилась в дежурную, придавая лицу идиотское выражение. Больше он не надевал форменного костюма — ни разу за все три месяца, проведенные на Лиде. И все же он чем-то выделялся среди местного населения — недаром Маринка в первые же часы их знакомства угадала в нем пограничника
Речистер посмотрел на Маринку, — она вся спала: линии ее тела потеряли свою угловатость, они размылись, сгладились; если раньше тело ее казалось вычерченным контрастным штрихом, то теперь оно было написано акварелью; оно словно окружено было какой-то дымкой, придававшей ему пластичность и мягкость "Вечной весны" Родена. На Границе спали не так. Там в теле спящего всегда чувствовался резерв сил, который, если потребуется, позволит в любую секунду открыть глаза и мгновенно перейти от сна к бодрствованию, от полной, казалось бы, расслабленности к такой же полной аллертности — безо всякого перехода, одним рывком. Речистер встал, придержав руками пластик постели, чтобы не дать ему резко распрямиться, и тихо, на цыпочках прошел в кухню.
Кухня выглядела куда внушительнее, чем ходовая рубка на аутспейскрейсере. От сплошных табло, индикаторов, клавишных и дисковых переключателей, секторальных и пластинчатых заслонок, прикрывавших пасти принимающих и выдающих устройств, Речистеру всегда становилось немного не по себе — за время отпуска он так и не смог привыкнуть ко всему этому. А запустили и наладили Сферу Обслуживания на Лиде лет восемнадцать — двадцать назад — примерно тогда, когда он, оставив позади Золотые купола марсианских городов, отправился в пограничные миры. Первые годы он вообще и слышать не хотел об отпуске, а потом каждый раз выбирал новое место, посетив четырнадцать систем из сорока девяти освоенных Человечеством. На тех мирах, где он побывал, тоже существовали Сферы Обслуживания, но нигде они не достигли такой универсальности и такого совершенства, как здесь. Речистер кинул огрызок биттерола в утилизатор, открывший пасть, едва он поднес руку к шторке, и потом хищно щелкнувший челюстями. "Интересно, — подумал он, — что представляла собой Лида, когда первые отряды Пионеров и Строителей начинали обживать ее? Им небось и не снились такие кухни. Отчего же не снились, — сообразил он, — ведь снятся же они мне на Песчанке. Прости мы успеваем уйти раньше, чем приходит все это. Раньше, чем появляются вот такие Маринки, создающие теории костюмов и умеющие все делать с такой полной отдачей, не оставляя ничего про g`o`q. И любить — тоже. И в следующий свой отпуск, — подумал Речистер, — я снова прилечу сюда. Но это будет в следующий отпуск. А сегодня мой последний день на Лиде, последний день с Маринкой, последний день"
Он подошел к окну и, нажав клавишу, подождал, пока молочная пелена между стеклами опустилась до уровня его подбородка. Город широкими террасами уходил вниз, к морю, но моря не было видно: за окном ровно гудел пропитанный снегом ветер. "Маринка", — подумал Речистер.
— Маринка, — тихонько сказал он. — Маринка, — повторил он, как позывные. — Маринка.
Речистер отошел от окна, на ходу выудил из лежавшей на столе початой пачки новую палочку биттерола и остановился у двери, опершись плечом о косяк и приплюснув нос к скользкому силиглассу. Маринка лежала — легкая и тающая, как улыбка Чеширского Кота. У Речистера захватило дыхание, он поперхнулся биттеролом и со злостью бросил огрызок на пол. Тотчас же из своего гнезда выскочила мышьуборщица и с легким шорохом утащила добычу. Но Речистер не заметил этого. Все виденные им когда-либо антропологические и социологические графики обрели внезапно осязаемую сущность; экспоненциальные кривые взметнулись из океана косной материи, и там, в высоте, затрепетала На их концах иная материя — совершенствующая и познающая себя. Она была так гармонична и прекрасна, что Речистер ощутив боль, ту трудно переносимую боль, которая граничит с наслаждением. И имя ей, этому совершенству, этой боли, было — Маринка. Он не выдержал, надавил плечом — наискось снизу вверх, силиглассовые створки разошлись, он бросился к Маринке и вдруг увидел, что она уже не спит и протягивает ему руки
— Маринка, — чуть ли не закричал он, — я остаюсь. Маринка!
В жизни каждого — за редчайшими исключениями — пограничника наступал момент, когда он переставал быть пограничником. Это происходило по-разному: одни оседали на планетах, которые начинали обживать, и уйти оттуда вместе с Границей уже не находили в себе сил; другие просто исчезали, поняв, что не здесь могут они раскрыть себя до конца; третьи не возвращались из отпусков Как Речистер. И он знал, что никто не осудит его. Потому что здесь люди нужны так же, как там, и каждый сам находит свое место. "И мое место здесь, — подумал Речистер, — На Лиде, старой и уютной Лиде, где есть Сфера Обслуживания. Где есть Маринка".