— жаром овеяло, и уже знал, что делать теперь.
   Протиснулся назад, в терем, волоча за собою гонца. Опять туда, к ложу смерти, к церковному пению, но уже — живой и о жизни. Пихнув гонца: «Пожди!» — решительно вступил в женочий покой:
   — Госпожа! Выдь на час малый!
   Тень улыбки осветила дорогое лицо. Выписная бровь поднята удивленно. С чем другим, с малою заботою какою — дак уже взором этим отодвинула бы посторонь. Но покорилась и вышла и царственно повела шеей, заметив смятенного гонца в сенях. И вот тут, в придверье покоя, склонив голову, но очей не отводя, тихо и твердо повестил:
   — Мужайся, госпожа! Дядя твой, Михайло Олексаныч… — И смолк, безотрывно глядючи в недоуменное, чуть надменное лицо. И когда уже ощутила тревогу, домолвил: — Рязане на Лопасню напали!
   Охнула, глаза, как подпрыгнув, отворились широко, приоткрылся рот… (Дядя был заступою и обороной сызмлада.)
   — Убит?
   — Нет, жив. В полон увели! — скороговоркой успокоил Никита и крепко взял за плечи на мгновение (не сумел иначе), повторив: — Мужайся!
   Сурово примолвил:
   — У Василь Василича слуги верные, от ево не отступим, не боись!
   Василь Василич будто ждал — почти влетел в покой. Закипели гневом глаза, увидя кметя в неподобающем месте. Никита с суровой усмешкой (еще держа за руку и намеренно не разжав ладони) кивнул головой на гонца в углу горницы:
   — Беда, боярин! С Лопасни парень подомчал! Рязане, Олег!
   — Чево?.. — Василь Василич водил глазами, еще не понимая, трудно перенося мысль с мелкого, бабьего, о чем подумал давеча, узнав от сенной девки-наушницы, что Никита вызывал вдову, тестеву ближню, на погляд, к тому, крупному, что нежданно свалилось на них, и не додумывая, не обнимая умом еще всей беды, видя токмо, что старшой неподобно держит боярыню за руку. А Никита, крепче сжав длань (оробевшая, она пыталась тихонько вытащить узкую ладонь из его хватких пальцев), повторял настойчиво и строго, поигрывая бровями:
   — Лопасня взята рязанами, слышь, Василь Василич, и тесть твой, Михал Олексаныч, в полон угодил! — И потому, что узрел: все еще не понимает Василь Василич совершившегося, добавил почти грубо: — Нам беда, хвостовским радость!
   Тут только Василь Василич понял наконец. Вцепился в гонца, встряхнул, будто тот был виноват в нятьи тестя:
   — Сказывай!
   И Никита тут только, пожав напоследи пальцы, отпустил ее руку и вполшепота, скороговоркой:
   — В горе ли, в радости, кликни только, прикажи — умру, не воздохну!
   И новый ее взор, уже тревожный, недоуменный, но не давешний, поймал, прежде чем она, закусив губы, исчезла из покоя.
   Никита, раздувая ноздри и подрагивая бровью, пождал неколико, пока Василий Василич, утишая сердце, тряс и выспрашивал гонца, потом, переняв измученного дорогой и страхом кметя, легонько торнул в затылок:
   — На поварню ступай, накормят, да не трепли языком, тово!
   И, выпроводивши, поворотил решительно к Вельяминову. Василь Василич был страшен. Вот от такого от него шарахали кони и кмети прикрывали глаза от ужаса. Но Никита сейчас играл по крупной, едва ли не голову ставил на кон, и не боялся боярина совсем. Ткнувши в сумасшедший, побелевший взгляд, дабы враз, как останавливают взыгравшего жеребца, укротить боярина, выдохнул:
   — Тысяцкое замогут отобрать! — И глянул строго. И Василий Василич затрепетал, истаивая гневом и ужасом, ибо понял, что Никита бает правду. — Скажут, в сговоре были с Олегом!
   — Молчи! — вскинулся было Василь Василич, но Никита лишь повел головою:
   — Наталье Никитишне даве баял и тебе скажу: вернее меня нету у тя слуг, боярин! Думай, думать много надо теперь! Велишь — поскачу в Рязань. Чаю, за выкуп — отдадут. А уж серебра считать не придет нам! И Лопасню мочно ли будет забрать у их — невесть! Олег, люди бают, хоть и млад, суров зело!
   — Заберем, — просипел Василь Василич, коего лик пошел бурыми пятнами. («Не хватил бы удар боярина! — всерьез подумал Никита. — Уж сорвал бы гнев на чем, што ль!») Василь Василич беззвучно жевал ртом, сумасшедше глядя на Никиту, слова удушьем застряли в горле, наконец изо всех сил двинул кулаком по тесовой стене покоя, и еще двинул, и еще… Кровь показалась на кулаке.
   «Добро, боярин! — сказал про себя Никита, следя, как Василь Василич осаживает сам себя. — Добро! Учись! И на тебя будет набольший! Учись и себя держать в узде, а не то не быть тебе тысяцким»! И думал, и усмехался, и любовал боярином. По тому самому, верно, что и он в гневе мог так вот трясти кого за грудки, любил и понимал Василь Василича. Свой был боярин, хоть и мог в гневе насмерть зарубить, все мог, а все одно был свой, ближний, понятный Никите.
   Наконец Василь Василич почуял боль в пальцах и поднял на своего молодшего обрезанный, мигом просквозивший беззащитностью взор. Хрипло, все еще не справясь с голосом, вопросил:
   — В Рязань, говоришь? Дак и серебра не собрано, и князь…
   — До князя надобно! — подсказал Никита, понявши, что давешнее, со свестью боярской, то, с чем Василь Василич вбежал было в покой, уже прочно ушло из сознания боярина, заменясь суровою днешней бедой.
   — Гонца… — начал было Василь Василич, но Никита махнул рукою:
   — Все одно к пабедью вся Москва будет знать, уже и сейчас, поди, языки чешут… — И с легкой усмешкою досказал: — Гонца перенять мочно, а Лопасню куда денем?
   И Василий Василич, укрощенный, повесил голову. Слишком многое свалилось на него враз со смертью родителя.
   Скрипнула дверь, в покой протиснулись, чуя беду, братья Василь Василича — Федор Воронец с Тимофеем, а чуть позже просунулся боком и младший, Юрий Грунка, за коим вслед, никем не званные, пробрались старшие дети Василь Василича, рослый Иван и Микула, который держался за руку брата. Видимо, Наталья Никитишна уже повестила домашних о свалившейся на них беде. Все рослые, кормленые, в дорогой сряде, Вельяминовы разом наполнили собою тесный покой, и Никита, отступив к стене, уже подумывал, как бы скорее исчезнуть с этого нежданного семейного совета. На него взглядывали рассеянно. Утренний бледный свет разгорался в окошке, разливаясь по невыспанным лицам, бледным в свете зари, настороженным глазам.
   — Лопасня взята! — негромко вымолвил Василь Василич, подымая голову.
   — И наместника, тестя нашего, Михаил Алексаныча, в полон увели.

 
   Полвека тому назад двое бояринов рязанских, Александр и Петр Босоволк, изменив своему господину, схватили на бою рязанского князя Константина и выдали Даниле Александровичу, деду нынешних московских князей. Оба получили волости и места в думе московской.
   Много воды утекло с той поры! Петр Босоволк при князе Юрии, рассчитывая получить тысяцкое под Протасием, решился убить полоненного рязанского князя, от какового зла боярин Александр благоразумно себя устранил, и пролитая кровь развела прежних друзей.
   Дети наследовали судьбы и характеры отцов. Михайло Александрович спокойно, ни с кем не споря, вошел в ряды московских думцев, породнился с родом Протасия, отдав дочку за Василия Васильича, старшего внука властительного тысяцкого князя Данилы, и теперь судьбы Вельяминовых стали для него, почитай, своими. А сын Петра Босоволка, Алексей Петрович Хвост, унаследовав беспокойную породу родителя, спорил вослед отцу за место тысяцкого на Москве, попадал в остуду при князе Семене, попадал и в честь: сватом великого князя ездил с Кобылою в Тверь, по Марью Александровну, нынешнюю вдовствующую великую княгиню, падал и возникал вновь, терял и вновь получал чины, села и волости, и теперь, на шестом десятке лет, был, кажется, ближе всего к своей давней мечте. Уже он поднял на ноги весь двор князя Ивана («Выдвигайте меня, дурни! Не то и при великом князе оставят вас Вельяминовы назади!») Уже и новонаходный народ рязанский взострил посулами и дарами и теперь объезжал и обаживал великих бояринов московских, на кого только была надея, хоть малая. И вот сидел в тереме Ивана Акинфова, не поминая о прошлой остуде, вновь подбивал его противустать власти Вельяминовых. Злая весть о падении Лопасни и оплошке Михайлы Алексаныча, угодившего в лапы Олегу, прилетевшая в одно со смертью Василья Протасьича (вроде и нету набольшего-то никого теперь, кроме меня!) пришла ему весьма кстати. Только что радовать наличие неудобно казало: не оскорбить бы тем кого из думцев невзначай — все ведь осрамились перед рязанами! С Вельяминовыми со своими старою славой живут, а как до дела дошло — и нетушки!
   Иван Акинфич слушал гостя, горюнясь. Верно, что без князева догляду раздробилось все, измельчало, как-то вдруг и разом исшаяло на Москве. И полков не соберешь, и бояре поврозь! А все ж таки… Он мигнул слуге, холоп проворно налил опорожненную чару знатному гостю, сам подвинул Алексею Петровичу печеного тетерева (Петров пост только что минул, можно было побаловать себя и боровою дичинкой). Не в пору, не вовремя Протасьича свалило, не след бы ему… И-эх! Василий-то горяч излиха, да и молод… тово! А Иван-князь Хвосту и допрежь мирволил, оно так… да… Но ведь княгиня-то и сама Вельяминова! Чья сила теперь? Кого поддержать, да чтобы не прогадать, не залететь в остуду на старости лет?
   Об этом и думал сейчас, понурясь, великий боярин московский, Иван Акинфич, следя скоса за гостем, коего принимал ныне у себя и обихаживал так, как еще немного месяцев назад не стал бы его ни принимать, ни обихаживать.
   Алексей Петрович сидел большой, рассерженный, гневный, сидел воскресшей бедою, а Акинфич нынче, после нужной и скорой смерти брата Федора (брат помер «черною смертью» в исходе зимы), круто почуявший уже тягостное склонение лет, все гадал, как поворотит и что поворотить оно очень даже могло! Рязанских нагнало на Москву тучей. Тут земля оскудела от мора, а те осильнели. Опять — дума Ивана Иваныча… Теперича все они к власти рвутьце… Как бы не прогадать, тово!
   Много ли лет прошло с той поры, когда так же сидел Хвост в еговом терему, похожий на сердитого шмеля, запутавшегося в траве, а он, Иван Акинфич, обхаживал гостя, сплавляя куда подале. Тогда сила была не на его стороне. Князь Семен Иваныч круто забирал — и забрал! И держал! И как держал-то! А вот десяток летов с небольшим (и сколь содеяно за те годы!) — и нету, нету Семен Иваныча, уже нет! И неведомо, как у Чанибека повернет! И суздальский князь голову поднял, и новогородцы-ти… И вот теперича рязане экую пакость сотворили! Лопасню! Торговый город на путях к Брянску, дорогой город! И им, москвичам, и рязанам… Так-то повестить, стойно Коломны, рязанский город Лопасня, дак ить… Кто силен, тот и прав! О-хо-хо! Семен Иваныч не допустил бы, не допустил, не отдал… А без ево и все врозь! И князя нетути, и владыки Алексия! Экая пакость, прости господи!
   Оба понимали, конечно, почему Хвост сидит, забывши прежнюю обиду, за этим столом. Ибо и сын Акинфа Великого, когда-то убитого московитами под Переяславлем, полуизменивший Юрию, переманенный из Твери Иваном Калитой (нет-нет да и вспомнят, что тверской, что не свой, природный, не московит! Нет-нет да и вспомнят, да и перевертнем назовут в недобрый час!), Иван Акинфов, хоть и потишел и пообвык, не был, не мог быть другом Вельяминовых.
   Говорили о том же, о чем нынче судачила вся Москва: о взятии Лопасни Олегом и о том, что наместник Михайло Алексаныч, тесть Вельяминовых, не токмо сдал город Олегу, но и позорно сам попал в полон к рязанам и теперь сидит в крепком нятьи в Переяславле-Рязанском. Вельяминовы, слышно, посылали уже и с выкупом, но Олег требует признать захваченную Лопасню своею, и приходит сожидать князя из Орды.
   — Поди, сами и подговорили ево! — ворчливо льет ядовитую напраслину Алексей Петрович.
   — Ну, самим-то зачем? — останавливает было Иван.
   — Зачем?! — гневно вскипает Алексей Петрович. — Да оченно просто! Михайло отцовы рязански вотчины получить — ето раз! Покойному Андрею напакостить — два! Скажут, вдова да сосунок не удержали, мол, волости! То, се — великому князю передать надобно пол-удела, а уж сами Вельяминовы попользуютце тем куском того боле! А може, ищо каку измену учудили… У их тут… — Он не докончил, фыркнул, зыркнул глазом на Акинфича.
   Пыхая ратным духом, заново переживая обиду свою на то, что и нынче одолели еговых молодцов вельяминовские, Хвост нес на молодого супротивника сейчас подобное с неподобным. Кричал:
   — Словно великий князь на Москве! Батько помер, кто ноне тысяцкой? — гневно прошал Хвост. — Пошто власть забрали под себя? И князь не во князя им!
   — Василий Василич мыслит во отца место! — осторожно отмолвил Иван.
   — Щенок он передо мной, вота што! — рычал Алексей Петрович. — Токмо не восхотел рати на Москве, не то бы…
   — Рати не надобе на Москве! — возражал, покачивая головою, Иван Акинфич. — Спешишь, Алексей Петрович, все спешишь! Ты ить тоже не тысяцкой пока!
   Сын Ивана Акинфова, Андрей, седатый (боярин давно уже!), вступил в горницу. Отдал поклон гостю. Переглянул с родителем. Иван с душевным облегчением встретил старшего своего, сказал сыну и гостю, обоим:
   — Вельяминовы великую власть забрали, а токмо решать о том не нам!
   — А кому?! — взревел Алексей Хвост.
   — Москве! — без робости, так же сурово, отозвался Андрей. — И князю великому! Пошли, Господи, удачи Ивану у Чанибека-царя!
   — Вишь, Алексей Петрович, — обрадованно подхватил Иван Акинфич, — великий князь токмо и волен поставить тебя в Вельяминовых место!
   — И владыка! — докончил Андрей. — Слать надобно грамоты тому и другому. А в Лопасне, не гневай, Алексей Петрович, — отнесся Андрей Иваныч к гостю, — не одни Вельяминовы в вине, все мы в той беде виноваты! И ты, Петрович, тож: раскоторовали, рати распустили, не было кому подомчать с помогой, ан грех и произошел! При Семене Иваныче так ли берегли порубежье?.. Я, отец, с иной вестью к тебе. Ольгерд рати поднял. Из Брянска гонец подомчал!
   Все трое замолкли под новой бедой. Алексей Петрович, ударив по колену, воскликнул:
   — Опять Вельяминовы!
   — Да… как? — растерялся даже Иван Акинфов.
   — Как? По завещанию все волости великого князя, весь удел — вдове, Марье Александровне, тверянке! Дак как тут крепить полки да сторожу слать, с каких животов? — Алексей Петрович привирал, и сам знал, что привирает, но… не он один желал, чтобы служебные Семеновы волости перешли в руки ежели не свои, то, по крайности, великокняжеские.
   Вылезли еще трое ближних бояринов, созванных Иваном для ради Хвоста. Речь пошла злая, о главном, как показалось теперь, о князевом завещании, порушить которое Вельяминовы не соглашались никак (берегли память Семена). И как тут отобрать, как поладить? Без тысяцкого такого дела немочно было поворотить никому, а Хвост сам предлагал…
   — А ты возможешь? — сурово вопросил Иван, разумея Семеново завещание.
   — С етого и начну! — твердо отмолвил Хвост.
   — Тогда… — озирая полюдневшую горницу и просительно глянув в глаза сыну, протянул Иван Акинфов, но Андрей, супясь, смолчал. («Навряд Вельяминовы отступят от вдовы Семена!» — подумалось). — А тогда… (На нехорошее дело такое и человек надобен экой… как Хвост). — Тяжело поглядел на гостя хозяин и приговорил-припечатал: — Тогда… Поможем! Токмо — думою штоб!
   Ничего уже не хотел Иван Акинфов, кроме покоя и вотчин своих. Но для вотчин, для покою, для седатого сына и внуков надобно было держать руку сильного. И потому он ныне, сам не очень и желая того, предавал род Вельяминовых. Ежели бы хотя Андрей Иваныч остался жив! Но из троих сыновей Калиты в живых остался один лишь Иван Красный, женатый, однако же, на дочери Вельяминова! И как повернет боярская пря, что совершит еще в московском княжении и с московским княжением — было неведомо.

 
   Олег ехал, легко приотпустив поводья. Атласная шкура коня переливалась на солнце. Тугими складками ходили мускулы, когда конь упруго сгибал шею, вполглаза, искоса взглядывая на седока. Солнце с ощутимою тяжестью палило горячую сытую землю. Горячий ветер клонил долу хлеба, и по ним перекатывались такие же, как по холке коня, тугие блестящие волны зноя и света, земной, горячей, налитой солнцем полноты.
   Он был счастлив. Позади осталась взятая им, разгромленная и заново укрепленная Лопасня, древний рязанский пригород, отбитый им наконец у жадных москвичей. Город, стоивший Коломны. Город, который он теперь никому не отдаст! И с этою победой пришло, снизошло на него возмужание. Доселе все были мелкие ратные стычки, почти мальчишество, в коих токмо и проверялась юношеская удаль молодого пронского и рязанского князя. Давний, губивший рязанскую землю спор городов и рек — Прони и Оки, Пронска и Рязани, Пронска и Переяславля-Рязанского — счастливо завершен нужною смертью беспокойного убийцы Ивана Коротопола и последующим объединением земли, в которой по праву наследования стал он теперь князем. Будет еще пря и с Москвою, и с Ольгердом, будет кого укрощать и в самой рязанской земле, и вечно будет грозить степное порубежье, но теперь, от дубовых стен Лопасни, путь его прям и смел: возвеличить Рязань! Собрать, подчинить, возвысить эту богатую и несчастливую, исстрадавшуюся землю! Землю, где было все: и братоубийственная рознь князей, и предательства (полоненный московский боярин Михайло Александрыч должен будет заплатить за давнюю измену отца, за удавленного князя Константина, захваченную Коломну, за все!). Землю, которую зорили и татары, и владимирские князья, землю, которую еще князь Всеволод «сотворял пусту», где что ни год, то поход, где грубость ратная привычна и не тяжка, а древнее черниговское рыцарство все еще светит, пробиваясь сквозь разор и смуты, высоким речением украшенных словес, сумасшедшею удалью и гордостью княжеской. Просторами и ширью, раскидистою красою дубрав, густыми хлебами богата и славна земля рязанская!
   Он снисходительно взглядывает на кметей, что стремглав слетают на конях с головокружительной кручи к слепительной, голубо-парчовой излуке Оки и с хохотом, слышным даже отсюдова, скинув верхнее платье и сапоги, кидаются в прохладные струи, подымая тучи серебряных брызг, снисходительно слушает грубую речь и наивные похвальбы победителей, молчит, слегка раздувая ноздри, вознесенный и отделенный ото всех свершившеюся победой. Чуть улыбается краем губ, словами старинной повести, про себя, любуя удалью своих кметей: «Удальцы и резвецы, узорочие и воспитание рязанское!»
   Ворот у князя распахнут, боевая кольчуга, в которой он мыслит победителем въехать в Рязань, сейчас приторочена к седлу. Прежде, до Лопасни, не задумался бы искупаться в Оке наравне с кметями, а теперь, когда новая, непривычная еще властность прилила к нему, властность князя и победителя, он медлит, не ведая, как ему в этом малом деле достойно поступить. Наконец, усмотрев пологий спуск, сам шагом подъезжает к реке. Стремянный, бояре, кмети, все — рядом, все наперебой предлагают свои услуги. Один держит стремя, другой почтительно принимает из рук княжескую пропыленную и влажную от пота ферязь.
   — Сюда, княже! — кричат ему ратные, и Олег, откинув последние колебания, освобождается от рубахи, забелев на солнце мускулистым подбористым телом, и решительно кидается в сверкающую упоительную воду, выныривает и крупными саженками плывет вкось, супротив течения, чуя, как ласкает и гладит горячее тело прогретая солнцем река.
   На берегу ему подают свежую рубаху. Холоп, присев на одно колено, быстро заматывает ему ноги в сухие онучи, заботно подвязывает ремешками узорчатые княжеские кожаные поршни. Конь, тоже выкупанный, фыркает, встряхивается, рассыпая облако мелких брызг, играя, перебирает копытами. И по тому, как седлают коня, как заботливо укрепляют праздничную чешму на груди скакуна, Олег чует, видит все то ж: новое, рожденное после Лопасни и Лопаснею почтение к нему кметей, бояр и служилой чади.
   Он вздымает в седло, едва тронув стремя. Молодой, с первым пухом на щеках и подбородке, великий рязанский князь, самый значительный из владык рязанской земли, с княжением коего она поднимется так высоко, как только могла, означив еще одну утраченную историей возможность: стать столицею новой Руси; поднимется, столкнувшись с подымающейся и уже заматеревшей Москвою, и с ним же, с Олегом, окончит путь своей воскресшей и прерванной славы…
   Какие события определяют время? И какие идут вперекор, супротив времени своего?
   Если бы Рязань не разорялась непрерывными набегами степи, если бы у Олега было больше сил и срока жизни, если бы не подымалась неодолимо Москва, перенявшая старое наследие Владимирской Руси, — быть может, великая Рязань и состоялась бы!
   Но и то скажем: есть эпохи событий, и далеко не все понимают, что события не возникают сами собой, и им предшествуют эпохи подготовки событий, оказывающиеся порою более важными, более трудными и даже более доблестными. Невесть, состоялась бы Москва, ежели Калита с Симеоном не добились стольких лет покоя земле, избавив страну от блеска побед и от разора победных усилий. А к той поре, когда ветер времени, закручиваясь воронкою, уже достиг Орды и сорвалось, и пошло, и возникла пора дел, Москва имела больше за спиною накопленных сил: людей, зажитка (ибо война дорога), а главное, духовного права стоять во главе. Ибо, ежели в Рязани и подготовлялся свой духовный подъем, то осознавался он только как свое, рязанское дело, и не было тут общего, общенационального замысла. А великое всегда шире, чем свое. И политики, страны, народы, ставящие перед собою одну сиюминутную злобу дня или одну цель замкнутого в себе, особного существования, выигрывая сперва, неизбежно проигрывают потом, ибо забота о себе токмо, замыкание в своем, ограниченном и рождает ограниченность, а с нею — разброд и раздоры при первых же успехах. Да без отречения и невозможен прочный успех! Хоть отречение и губительно для тех, кто жертвует собою. И ключевым в эпоху ту оказалось то, что стояло за Москвою, медленно и трудно прорезываясь и восставая в тишине и укромности, о чем Сергий хлопотал в лесах и чего Алексий добивался в Константинополе. Ковалось, закладывалось, подходило время духовного подвига, и Олегу еще предстояло столкнуться с этою силой, столкнуться и уступить ей. Но это — повесть иных времен. Пока же казалось и было — стремительное одоление на враги, и вставала Рязань, и ширила радость, и плыл конь, и плыли строки древней величавой повести, читанной отроком: «О, Бояне, соловию старого времени! Абы ты сия полкы ущекотал, скача славию по мыслену древу, летая умом под облакы, свивая славы оба полы сего времени, рища в тропу Трояню чрез поля на горы!»
   И было легко! И Мирослав был горд, воевода. Ему, его замыслу обязан был Олег тем, что так просто взяли город и полонили московского наместника. И радовались старые бояре отцовы, углядевшие трудноту московита, почему и решился нынешний поход. Ибо суздальский князь тоже поехал хлопотать о ярлыке, и новогородцы помчали в Орду хлопотать за суздальского князя, и мор, унесший пол-Москвы, унес, казалось, всех, кто мог и умел держать власть, вкупе с Симеоном и его братом Андреем. А Иван? Даст ли еще Джанибек ему великий стол? И даже ежели даст — Рязань не подвластна владимирскому великому князю! И даже митрополит будет ли еще сидеть на Ивановом уделе? По слухам, тверичи послали своего ставленника, Романа, вперебой московиту Алексию. А теперь еще, доносят, котора в боярах началась на Москве… Нет, с севера беды не будет! От Орды — тоже. Тревожил, подбираясь к северским княжествам, пока лишь Ольгерд.
   Рыцарство сверкало гордым юным задором. Сверкало оружие. Ходко шли отдохнувшие кони. Мимо рощ и дубрав, мимо спеющих хлебов, и ничто не сулило беды на ратном пути молодого рязанского князя.

 
   К Петрову дню стало ясно, что войны не будет. Подходил покос. Покосной порою, уже, почитай, в исходе мора, когда Никита с Услюмом были оба в деревне под Звенигородом, дошла переданная через соседей весть, что не стало отца. Мишук, нынешний старец Мисаил, возвращался с монастырским обозом с Пахры, где-то там его и зацепило дорогою. Привезли чуть живого. Весть приползла поздно, все, кто имел руки, были в эти дни в полях, и братья, понимая, что уже не застанут отца в живых — «черная» никому еще не давала лишнего сроку, — торопливо смотали в омет сухое сено (не под дождь оставлять!) и, оседлав коней, горячие, устремили в Москву.
   Дома встретила рыдающая мать. Отца, и верно, как повестила она сынам, уже схоронили в одной из заранее отрытых монастырских могил. Наскоро перекусив и покормив коней, оба поскакали к Богоявлению.
   Услюм зарыдал, узрев новую, необсохшую еще могилу над прахом отца, а Никита стоял, свесив обнаженную голову, теплый ветерок ласково ерошил волосы, точно в детстве отцова рука, — стоял и думал…
   Отец, даже уйдя в монахи, держал семью. Только теперь, по смерти родителя, это и понял. Чего-то важного не узнал у него, не спросил, что-то чуял батька, неведомое покамест ему, Никите… Теплый ветер. Облака. Свежая могила в ограде среди прочих, тоже свежих еще могил. Крест. Кончившаяся жизнь. Недоспрошено про деда Федора, и чего не знал (а как мало знал!), так и осталось… И слез не было, только сиротство до звона в ушах. Высокая пустота, облака, даль… И нет дома, ничего нет! Все брошено, и все еще там, впереди!
   Справили торопливые малолюдные поминки. Никита ел кутью и студень, не глядя на мать, жалостно и робко заглядывавшую в очи старшему сыну. Ел и думал, и звоном в ушах отдавало нынешнее заботное одиночество.