– Наша девушка, мы просто обязаны ее завербовать:
   Потом начинает читать свои тексты муж поэта. Что-то вяло подражательное Хармсу.
   – Ну, он, наверное, хороший парень, – шепчет Зив неуверенно.
   – Однако, хороший парень – это не профессия, – ехидно уточняет
   Хаенко, гася сигарету.
 
   Об этом эпизоде в истории своей дружбы с Зивом Ритка не любила вспоминать. Где-то через месяц после их брудершафта, она проснулась от долгого, показавшегося чужим, поцелуя. Кто-то, явно не Саша, ласкал ее и густо дышал прямо в лицо перегаром.
   – Зив? Ты? Совсем охренел? Как ты вошел? – она отталкивала его -
   Ключ? Какой ключ?
   И тут она вспомнила историю про котенка. Зив был тупо настойчив и абсолютно пьян. Перспектива пробороться с ним всю ночь совершенно не радовала. Это был тот самый случай, когда легче уступить, чем объяснить, почему не хочешь. Утром ее подташнивало от отвращения и ощущения пережитого инцеста. Она знала, что с минуты на минуту должен после ночной смены прийти Саша, но стервозно решила устроить демонстрацию – чтоб он почувствовал, как это приятно, когда тебе изменяют. Ему, видите-ли можно… Зиву она не сказала, что Саша прийдет, и тот продолжал спать тяжким похмельным сном. Немая сцена, которую коварная, злорадствуя, наблюдала, из-за Сашиной спины в зеркале, была достойна Большого, Малого и прочих прославленных столичных театров. Саша, когда увидел в постели вечного своего соперника на женском поприще, сперва впал в легкую прострацию, потом жалобно оглянулся на Ритку и, часто хлопая красивыми восточными глазами с длинными девичьими ресницами, шепотом спросил:
   – Мне уйти?
   – Нет. Он уйдет. – Ритка нагло улыбнулась, застегивая халат и глядя Сашке в глаза – Как влез в мою постель без приглашения, так и отвалит. А ты останешься. – Она погладила по длинным, черным и блестящим волосам окаменевшего возлюбленного, а потом подошла к спящему поэту и бесцеремонно дергнула его за нос. Зив застонал, не открывая глаз, стараясь укрыться с головой. Тогда она дергнула его за ухо. Сексуальный ганкстер открыл глаза и увидел Сашку. У Зива сделалось такое выражение лица, что и Ритка, и Карабчиевский громко захохотали, а тот эмбрионом скрутился и укрылся с головой. Когда же
   Ритка все-таки стянула с него одеяло, на кровати лежал, недовольно рыча и лягаясь длинными задними лапами, тощий и вислоухий рыжий кобель.
   – Прекращай! – рассердилась Ритка – ни у кого к тебе нет претензий, даже у меня – за то, что ты меня, практически, изнасиловал!
   – Ну, да… Сучка не захочет… – огрызнулся кобель.
   Потом они позавтракали вместе, и инцендент был исчерпан. Зиву пришлось все-таки уйти под противный зимний дождь, а Ритка и
   Карабчиевский до вечера занимались любовью с особым энтузиазмом и удовольствием, проветрив комнату от запаха псины.
   Припомнил же Сашка этот адюльтер Зиву весной – когда регулярным членом компании стала Нина Демази. Карабчиевский, казалось, на Книге поклялся Нинку трахнуть. Чего он только не предпринимал для достижения своей цели.Надо сказать, что Нинон втрескалась в Зива как только прочла его стихи у Ритки в "салоне". Глубоко за полночь Зив пошел провожать явно запавшую на него филологиню, и трахнул ее прямо на одной из торговых стоек пустующего ночью кармельского рынка.
   Кобелиное чутье подсказало, что отказа не будет. Утром Нинон позвонила Ритке и пожаловалась, что было полное ощущение, будто бы ее изнасиловали под мостом, но, все равно она Мишу любит…
   Ритка не могла понять, как в Зива можно влюбиться со страстью. По родственному, по-сестрински она и сама очень любила его. Но страсть?
   Он же такой медлительный, заторможеный… Тем не менее, "демазивы" были совершенно счастливы. Они бегали, виляя хвостами и заливисто лая по зловонным яффским помойкам у дешевых фалафельных, роясь в обильных объедках и поминутно совокупляясь. Когда же Нинон уставала от беготни, она блохой заскакивала в плешивую рыжую шерсть Зива, и он доставлял ее домой к мужу и детишкам комфортней, чем на такси.
   Карабчиевский затаился и ждал своего часа, а Ритка изводила его ревностью.
   Кота Зив назвал Бэзэком в честь телефонной компании, приславшей астрономический счет за двухчасовый разговор с Новой Зеландией, в которой у Зива не было ни родственников, ни друзей – вообще никого не было.
   Доказать, что это ошибка, Зиву с его ивритом и темпераментом горячего эстонского парня оказалось неразрешимой задачей. Первые несколько дней после получения кота и счета Зив бегал по знакомым: спрашивал денег взаймы, и кто кота хочет. Денег на оплату счета
   Ритка ему дала, а вот кота так и не удалось пристроить – остался жить у Мишки и вскоре стал полновластным хозяином убогого зивовского жилища. Когда Зив уходил на работу, Бэзэк подкрадывался к компьютеру и, важно расхаживая по клавиатуре, набирал волшебные стихи Зива, расшифровывая рукописный черновик. Набирал он их, правда, по-кошачьи
   – и Зив долго колдовал потом над своим антикварным дисплеем, перебирая кучу фонтов, чтобы вернуть тексту читабельный на кириллице вид. Рос кот не по дням, а по часам, жрал как лошадь, частенько принимая обед хозяина за свой "Кити-кет". Однажды Зив вернулся с работы и увидел, что Бэзэк носится по комнате, яростно подпрыгивая, вытягивая лапы, и пытается изловить громко жужжащего шмеля. Наконец, ему это удалось, тогда шмель заорал знакомым голосом:
   – Зив, да убери же ты своего садюгу! – принимая облик Усатого, который силой пытается отодрать от своего плеча, вцепившегося в него когтями и клыками кота.
   – А зачем дразнишь – сам и виноват. Он ведь зверь. Шуток не понимает.
   – Это я-то не понимаю – возмутился Бэзэк по-кошачьи, но Усатый понял.
   – А как ты вошел? Ах, да, – Зив вспомнил, что оставил форточку открытой. Он уже держал Бэзэка на руках, поглаживая и успокаивая.
   Сердце зверька бешено колотилось.
   – Я, собственно, пришел, – Усатый с нескрываемым ужасом в глазах мазал йодом глубокие царапины на плече, – Сожрать меня хотел. Ты его что – не кормишь?
   – Ну, да.
   – Мог бы и посытнее – огрызнулся кот уже по-русски. Зив от неожиданности уронил его и тот удрал от греха подальше.
   – Про русскоговорящих черных котов я уже читал, – сердито промямлил Зив.
   – Никому не рассказывай, – понижая голос до шепота, предупредил
   Усатый и жестом фокусника достал непонятно откуда бутылку водки. Зив достал стаканы и приятели сели пить. В это время раздался истерический звонок в дверь. Зив как всегда вздрогнул, пошел открывать. Вбежала Ритка, зареванная, с опухшим красным носом и бессонными кругами под щелками мокрых глаз.
   – Вы сегодня еще прекрасней, чем обычно, мэм, – Усатый галантно склонился к мозолистой руке закадычной подружки, но она спрятала руку за спину:
   – Там микробы. А, вообще-то, мне не до шуток. Он опять бросил меня. Из-за этой свиньи Анетты. – Она утробно зарыдала. Усатый побледнел от отвращения. Должно быть представил себя на месте
   Карабчиевского, но быстро пришел в норму и стал очень смешно показывать пантомиму про то, как Сашка толстопузую Анетту охмуряет.
   Он действительно становился похож то на шарообразную, стареющую кокетку, то на длинноволосого сексуального попрошайку с голубоватым оттенком. Пантомима была настолько профессионально исполнена, что
   Ритка перешла от слез к смеху без промежуточной стадии.
   – Вот дура! Нашла из-за кого нюни распускать. Ведь он по сравнению с тобой – вошь, бездарь. На лучше выпей, – предложил Зив.
   – Ты же знаешь – я не пью водки – пивка бы.
   – У меня бабок нет больше, скиньтесь – я мигом слетаю, -уверил
   Усатый.
   Ритка выгребла из сумки какую-то мелочь, и Усатый, сунув ее в карман, громко зажужжал и вылетел в открытое окно. Бэзэк подпрыгнул, вытянув лапы, но промахнулся и шлепнулся. Ритка попыталась его погладить, но он зашипел на нее, изогнувшись дугой, и убежал носиться по комнате.
   – Не ласковый и не нежный зверь, – всхлипывая, заметила она.
   – Зато по-русски знает – пробурчал Зив – да не реви же ты. На, вот, лучше прочти – он протянул ей несколько листков. Это были его новые стихи, волшебные, расширяющие сознание. Ритка углубилась в чтение.
   – -Все тебе за стихи простится, Мишка, после смерти: вся твоя неправедная собачья жизнь – выдохнула она, дочитав до конца последний листок, который случайно обронила, и он еще в полете сделался добычей пронесшегося мимо мелкого хищника.
   Вернулся Усатый. На сей раз человеком, и через дверь. Притащил три бутылки "Голдстара". Пьянка продолжилась. Усатый стал предлагать
   Ритке немедленно выходить за него замуж. И тут же изобразил в лицах их свадьбу под хупой в православной мечети, с мусульманским батюшкой, демонстрирующим жениху и невесте свое обрезание с приколоченной на него огромной мезузой,4 которую невесте по обряду полагается целовать взасос.
   – Это чтобы брачующиеся не заподозрили в служителе культа гоя!
   Усатый так вошел в роль, что чуть было не вытащил из ширинки воображаемую мезузу. Ритка смеялась до коликов.
   – Перлин, ты такой комик! Ты должен быть миллионером, как Чаплин!
   – Я грузинский комик Камикадзе, – соглашался Усатый, разбогатею после смерти.
   – Мальчишки, если б вы только знали, как вы меня спасаете. Вы мне ближе братьев. Если бы вас не было, я бы точно повесилась. Он же просто извел меня, с тех пор, как открылось кафе. И СПИДа, гад, не боится!
   – Я тоже не боюсь, – Усатый посмотрел на приятелей с гордостью,
   – я придумал и запатентовал эффективнейший способ борьбы со СПИДом: берешь палочку-зубочистку, вылавливаешь вирус у себя в паху – и самым острием зубочистки р-р-раз! Но только целиться надо точно в глаз, чтобы шкурку ему не испортить.
   Все опять стали смеяться.
   – Мишечка, я из-за тебя морщины насмеяла, – Ритка набрала в рот воздух, смешно надув щеки, чтоб морщины растянуть, но Усатый тут же передразнил ее так смешно, что она еще долго не могла успокоиться.
   – А если честно, – делаясь мгновенно серьезным и печальным, тихо сказал Перлин, – ты ведь и в самом деле из-за него в группе риска. Завязывай, ты же клевая, талантливая. Зачем тебе через посредника трахаться со всем Тель-Авивом?
   – Через почетверговника, – уточнил Зив, который в последний четверг на Бреннер тоже видел, как настойчиво Сашка снова пытался очаровать грудастую, сексапильную поэтессу Берту Липанович, и как
   Ритка ему помешала, подойдя к ним вплотную и повторив свою ставшую уже дежурной репризу про положительный результат анализа на вирус иммунодефицита, который она сегодня получила. Кстати, некоторые девицы действительно после этого мгновенно рассасывались, а
   Карабчиевский сильно злился.
 
   Довольно часто на Бреннер приезжали авторы-гости: из Штатов,
   Германии, России. Но, как правило, стихи в кафе читали Ритка, Нинка и Зив. Другие поэты тоже иногда читали, но реже. Приглашенным авторам платили по 50 шекелей, свои – отдувались на шару.
   Большинство оваций срывала Бальмина. Ее откровенные, без тени ханжества тексты, заставляли публику визжать от восторга. Нина
   Демази очень нравилась окультуренным филологам, балдеющим от постмодернистского цитирования, а от Миши Зива тащились малолетки, любители рока – самая интуитивная часть публики. На тех вечерах, когда читали завсегдатаи – царила особая атмосфера, особая энергетика. Это притягивало народ на Бреннер. Место магнитизировало, приобретало мистическое значение, особый смысл. Для тех, кто понимает, конечно…
   Вот Ритка выходит к стойке в своем оголенном донельзя черном вечернем платье, подчеркивающем ее женственность, взмахивает золотой гривой и читает глухим от волнения голосом:
   – Я знаю, что такое счастье:
   В обнимку пребывать в нирване
   На развалившемся на части
   Давно продавленном диване.
   Весенняя суббота, утро,
   Пейзаж в окне весьма убогий -
   И наблюдает кама-сутру
   Пологий купол синагоги.
   А интерьер еще вмещает
   Уже ненужное богатым,
   И джаз дивана не смущает
   Ушей соседки глуховатой.
   И вечности ползет кривая
   В ленивый полдень – по старинке
   Не одеваясь, допиваем
   Вино вчерашней вечеринки.
   И дым дешевых сигарет
   Вбирая легкими до спазма,
   Несем веселый легкий бред,
   Как послесловие к оргазму.
   Народ ревет и рукоплещет, кто-то крепко подпивший лезет целоваться… Она продолжает:
   – В объятья первого хамсина
   От страсти стонущей Далилой
   Упала стерва-Палестина,
   А я – в твои объятья, милый.
   Для ночи догола раздета
   Луна – бесплатная блудница
   На бледный пенис минарета
   От вожделения садится.
   Дрожат у пальмы в пыльных лапах
   Соски созвездия Змеи,
   И всех моих соперниц запах
   Впитали волосы твои.
   И я в не понимаю снова:
   До коих пор, с которой стати
   Я все тебе простить готова
   Под неуемный скрип кровати…
   Публика снова визжит. Хозяин русского книжного магазина Женя
   Лейбович целует Ритке ручку. Карабчиевский, который пришел сегодня в кафе с увешанной цепочками джинсово-дырявой малолеткой, покусывает губы.
   Потом к стойке выходит Нинон. Она одухотворена и сценична. Ее нежный ангельский голос звучит почти драматически:
   – ДАФНА
   На улице известной динамистки
   (Пример для многих бабьих поколений)
   Служители златого Аполлона
   Испытывали чары Диониса:
   Служителей ужасно было мало,
   И каждый в гробе своего кристалла.
   Я тоже принесла хрустальный гробик,
   Который вмиг растаял при попытке,
   Хоть заглушали крепкие напитки
   Густой, невыносимый голос крови…
   Она продолжает читать, и не многие из присутствующих знают, что
   Дафна – это название улицы, на которой влачат свое понурое существование Зив с Бэзэком. Феликс счастливо улыбается, гордый своей талантливой и очаровательной женой. Нинон дочитывает, народ рукоплещет, Полковник подносит поэтессе (или поэту?) полный стакан водки, но она отказывается, садится рядом с мужем, напряженно ожидая очередного чтеца.
   Медленно выходит Зив, задевая по пути ножки стульев, наступая на ноги тем, кто не успел их передвинуть. Наконец, он добирается до стойки, долго роется в своих бумагах, несколько раз надевает и снимает очки…
   – Пародия… Сами догадаетесь… на кого… – снова роется, глухо и неразборчиво начинает:
   – На дне Большого Тель-Авива
   Ты встретишь Каца, Сельца, Зива
   И эскимоса в кимоно
   Национального пошива,
   Собачье, в мусоре, руно.
   А я иду в крахмальных платьях,
   Нежна, как 40 тысяч братьев,
   Хотя отчасти – без усов.
   И виснут на моих проклятьях
   Их животы поверх трусов.
   Народ начинает ржать, все понимают, на кого пародия, Зив продолжает:
   – Мой милый даун годовалый,
   Ты не такой уж глупый малый:
   Не бойся, деточка, меня,
   Меня, чуть бешенной и шалой,
   Хоть и немного обветшалой…
   Нам хватит на двоих огня.
   Огня, ума и интеллекта,
   Пусть позавидует нам некто,
   Кому природой не дана
   Способность выйти из респекта,
   И в плане страстного аспекта
   Он раньше выпал из окна.
   Теперь нас кто же объегорит?
   Все на двоих: сей бред, сей город -
   И, как ведется меж людьми -
   На общий счет – мой "тлуш маскорет"
   Твой чек с "Битуах Леуми"5
   Все смеются. Еще не выветрился из памяти эпизод про яффского дауна из Риткиного венка "Сны Яффо", зачитанного здесь же в прошлый четверг и посвященного, как и все, что эта идиотка писала в последний год, прозаику Карабчиевскому, который только руками разводил:
   – Столько эмоций… Зачем? Стою ли я этого?
   Критик Александр Гольдштейн, который на Бреннер приходит не слушать тексты, а смотреть на девушек в мини, рассеянно и близоруко озирается, опасаясь своей суровой подруги жизни и перекидывается тихими фразами то с ней, то с Хаенко. Потом встает, выходит не дожидаясь конца программы. Его землячка, тучная бакинка
   Танька-зубатка выскакивает за ним в вестибюль и очень громко начинает его чем-то грузить. Программа комкается и иссякает.
   Потом долго еще пьянствуют, сдвинув столы в сигаретной копоти.
   Зив рассказывает две истории про один рояль:
   – Когда отец получил свою первую Сталинскую премию (Мишкин покойный родитель работал над бомбой с академиком Сахаровым), он купил маме рояль в подарок, она в консерватории преподавала, а мне тогда пять лет было… Ну и пока с грузчиками они там рассчитывались, я уже подобрал "Марсельезу"… еще нот не знал. А потом, ну… через много лет уже прихожу к сестре, а она меня к окну тащит за рукав… ну, я выглянул… а там наш рояль без ног лежит.
   Эта дура со своей подругой – выкатили его на лестницу и пустили вниз. С четвертого этажа… Он все углы в парадной ободрал… ну я вниз побежал, а дело зимой было… открутил от него канделябры и еще там всякие штуки на память… вот дура… места он много видите ли занимал…
   – А сколько у твоего отца премий то было? – поинтересовался
   Аркадий.
   – Две. Сталинские…
   – Славно на тебе природа отдохнула, – ехидно подвела итог Ритка.
   – Дура, – огрызнулся Зив, – такая же идиотка, как моя сестра…Он понуро опустил длинные уши и забился под стол.
   – Зивка, ну я же шучу, не обижайся, – Ритка заискивающе погладила Зива по рыжей спине, вылезай, давай лучше еще по пивку…Зив недовольно зарычал:
   – Водки… И пельменей, – вылезая из-под стола.
 
   Пожилой городской сумасшедший – поэт и переводчик Илюша
   Бокштейн6 прилетал к Рите почти каждый вечер. Сперва он тихо чирикал, прыгая по крыше и склевывая вымоченные в молоке хлебные крошки, потом скакал по подоконнику, ждал терпеливо, когда Ритка заметит его и отодвинет антикомариную сетку. Когда проникал, наконец, в комнату, – утопал в продавленном, таком огромном по сравнению с его крошечным, горбатым тельцем кресле и продолжал начатый в прошлое посещение рассказ:
   – В лагере меня очень любили, очень. Меня сразу определили в придурки, в юродивые, и разрешали общаться со всеми даже с теми, с кем остальным общаться западло, поэтому у меня были очень интересные собеседники среди оуновцев и прочих изменников Родины и фашистов – и среди сионистов и сектантов. Там были только политические. А спас меня и вытащил оттуда лазаретный наш доктор. Он сначала меня от работы освободил, а потом и вовсе вытребовал для меня инвалидность и досрочное освобождение, дай ему Бог здоровья: наверное помер уже.
   Илью посадили во времена "оттепели", после того, что он прочитал в Москве возле памятника Маяковскому двухчасовую лекцию "Кровавое шествие коммунизма по Европе". При всем своем очевидном для всех сумасшествии (Илья страдал водобоязнью и не мылся никогда – и это в душном климате Тель-Авива), он обладал блестящей памятью и энциклопедическими знаниями в разных областях. Иногда он часами читал Красовицкого и других своих андерграундных любимчиков, или собственные переводы из Лорки, иногда рассказывал об архитектуре
   Тель-Авива периода Баухауза, и так увлекался своими рассказами сам, что забывал о том, что уже скоро 12 ночи, а Ритка работает далеко и вставать ей очень рано. А ей было просто очень жалко этого несчастного калеку, этого счастливейшего из безумцев, абсолютно уверенного в собственной поэтической гениальности – небожителя, воспарившего над бытовым, заземленным укладом современной ему жизни.
   Когда же он, наконец, вспоминал, что ему пора домой, и воробьем вылетал в окно, растворившись в черном тель-авивском небе, Ритка долго еще проветривала комнату, с ужасом глядя на часы. Однажды
   Бокштейн прилетел некстати, ну, просто совершенно не вовремя: Ритка гонялась по квартире со шваброй за шустрым, взъерошенным черным котом в пылу очередной ссоры с изменником Сашей, который, вздыбив шерсть, прижав уши и оскалившись, шипел на швабру из под диванных развалин. Увидев воробья на подоконнике, Ритка, распатланная, совершенно взмокшая от безуспешной охоты за неверным животным мерзавцем и от слез бессильной ярости, тряся телесами под расстегнувшимся халатом, быстро задвинула сетку перед самым клювом
   Ильи, а потом рухнула в покосившееся кресло и зарыдала.
   Карабчиевский, крадучись и прижимаясь к полу, вылез из своего укрытия, и, урча, стал подлизываться, ластиться. В общем, только глубокой ночью, гладя длинные Сашкины волосы, разметавшиеся по подушке, Рита вспомнила, что обидела божьего человечка. А воробей больше не прилетал. Никогда.
   _
   – Нет, так не годится, – сказал Зив, дочитав до этого места. -
   Из всего этого следует, что в Тель-Авиве в середине девяностых кроме русских поэтов никого не было. А где же сабры, марокканцы?_7_
   Потом инженеры, программисты всякие: Или наемные рабочие – негры, поляки, румыны. Ведь столько было всякого зверья. Мы с Усатым, например, все время разыгрывали на работе нашего напарника – румына
   Гезу. Упакуем дохлую собаку или кота, потом я Гезу отвлеку на мгновенье, а Перлин в животное такого же вида и окраса перевоплощается и давай на румына нашего шипеть или лаять, тот пугается – смешно так. А когда мы ему секрет фокуса объяснили – уволился.
   – Даже в компании были не только поэты. Например, Полковник, – напомнил Аркадий.
   Верно. Полковник, он же Володя Шидловский, был красавчиком и удивительным баловнем судьбы, с военной выправкой, с деревенским здоровьем и говорком. Он умудрился найти высокооплачиваемую работу на кабельном телевидении через три месяца после приезда – без иврита, и жениться на своей квартирной хозяйке, симпатичной сабре с корнями из "самого Парижу", куда Полковник с большим удовольствием регулярно ездил к теще на блины. Даже когда он попал в аварию на своей новенькой "Хонде" и серьезно повредил мениск, его успешно прооперировал заезжий американский хирург, с мировым именем, случайно оказавшийся именно в это время в больнице со специальными консультациями.
   Однажды на глазах у изумленной компании, неподалеку от кафе, герой-афганец нашел портмоне без опознавательных знаков, в котором лежало две тысячи шекелей. В Израиль Шидловский попал через черный ход, так как евреем не был отродясь, скорее был антисемитом. Он рассказывал несколько альтернативных версий своего прибытия в обетованную землю, его воинские звания менялись в зависимости от значения для человечества очередного его героического поступка, плавно переходящего в подвиг, на границе Кувейта с Мадагаскаром или
   Кореей. Короче говоря, Полковник тоже был поэтом – по сути, а не по формосодержанию. Многие его россказни давали толчок к написанию наротивных текстов. Межурицкий, например, несколько рассказов накатал на полковничьи сюжеты, а Хаенко – целую повесть.
   Ничего не писала и Зойка-жирафа. Да и как она могла писать, имея стопроцентную инвалидность по зрению. Эта высокая, даже длинная, раскосая красотка, бывшая художница, будучи почти незрячей, умела вести себя так, что ее слепоты не замечали и не чувствовали окружающие. Зойкиной энергией можно было бы отапливать и освещать районы Крайнего Севера. На веселье у нее было безошибочное чутье. У
   Зойки был звездный роман с Эдиком Белтовым, который был старше ее лет на двадцать и свободно проходил у нее под локтем, но вскоре она бросила Эдика из-за юного безумца – художника Мишки Левинштейна, которого сама могла бы усыновить. Впрочем и его она не долго любила.
   Вышла замуж за преуспевающего альтернативного врача, который безуспешно пытался вернуть ей зрение, а Белтов долго еще был подавлен, переживал. Колоритной фигурой был и косматый безработный бомж Леня по кличке Молчун из Питера, бывший врач-гематолог, глубоко подкованный литературно и философски. У этого беззубый рот вообще не закрывался. Говорил он, брызгая слюной, очень громко и без интервалов, возражать не давал, повторяя одно и то же слово быстро по пять-шесть раз, чтобы паузу заполнить. Вокруг него кучковалась кафешная молодежь. Был еще один Леня – Испанец. Действительно испанец по матери, бывший летчик, бросивший небо после серьезной аварии. Мать увезла его в Испанию, в тринадцатилетнем возрасте, потом он закончил летную школу под Парижем. Этот Леня, обладающий вопиюще-еврейской внешностью, потрясающе пел испанские народные песни, жаловался женщинам с красивыми ногами на импотенцию и был полиглотом. Казалось, что Испанец все языки знает. Так оно и было. В миру он был владельцем грузового бизнеса с приличной прибылью, но из-за серьозных долгов жил и выглядел более чем демократично.
   Тусовка продолжала тусоваться. Менялись адреса съемных квартир, нищенское пособие по безработице могло поменяться на престижную зарплату – и наоборот. Одни женились – другие разводились. Кто-то исчезал навсегда – возвращаясь на родину, или отправляясь искать шишек на свою голову дальше: в Канаду, Европу, Америку, а кто-то наоборот, приезжал оттуда, и на короткое время делался предметом пристального внимания – но для тусовки на Бреннер почти ничего не менялось. Она продолжала существовать в своем полурельном, иррациональном, заколдованном мире творчества, за которое не платят шекелей.
 
   Витя и Галя Голковы жили в Азуре, недалеко от фабрики серебряных изделий, где Ритка работала чеканщицей. Поэзия ведь не кормит, а вкусно поесть поэтесса Бальмина любила. Частенько, когда она возвращалась с работы рейсовым автобусом и глядела в окошко на азурские угодья, ей приходилось видеть мирно пасущихся барана и овечку, и только подъехав совсем близко, практически поравнявшись с ними, она узнавала Голковых и радостно слала им воздушные поцелуи.