Страница:
Рита Бальмина
Летняя компания 1994 года
Воспоминание, как светлячек из мрака:
У нас была своя "Бродячая собака",
И мы в ней сами – суками и псами
На декаданс не сдавшими экзамен.
Где вы теперь, Паллады, Саломеи,
Не от добра искавшие добра?
Но веку не хватило серебра,
А потому, и сравнивать не смею…
У нас была своя бродячая собака -
Теперь ее руно у мусорного бака
Для черновых, напрасных вариантов.
И это наш приют комедиантов.
Все события данного повествования вымышлены, любые совпадения фактов с реальностью, а имен персонажей с именами их прототипов – случайны.
"Виноградную косточку в теплую жопу засуну," – проникновенно, по-окуджавски затянул Усатый, – и кафе грохнуло. Вообще-то, назвать словом "кафе" затрапезный буфет на первом этаже "Дома ветеранов сионизма", где по четвергам, после заката, собирались русскоговорящие представители богемы, было серьезным преувеличением.
В тот вечер стеб достиг апогея, когда Леха Макрецкий исполнил Гимн
Советского Союза на мотив песенки "В траве сидел кузнечик": "Союз, бля, нерушимый республик, бля, свободных", и про Ленина, который нам путь, бля, озарил и никак не ожидал он такого вот конца. Уже под занавес, когда стали расходиться, никому не знакомый босой бородач попросил у Лехи гитару и, сильно подражая Высоцкому, зарычал:
"Дымилась, падая, ракета, а от нее бежал развод. Кто хоть однажды видел это, тот хрен к ракете подойдет": В общем, этот вечер на
Бреннер явно удался: Усатый превзошел себя, остря по поводу статьи о
Риткином литературном салоне, которая появилась сегодня в "Вестях" прямо под огромной рекламой красного фонаря: "Оральный и анальный секс! Кончишь с кем захочешь! Я жду тебя горячая и влажная 24 часа в сутки." – дальше без интервала: "Поэтесса и художница Рита Бальмина приехала в Израиль из Одессы в 1990 году…"
– Ритуль, а как в твой салон заходят? По анналам, или по оралам?
– По трупам, – как бы самой себе – ангельским голоском шепнула
Нинон, играя ямочками на кукольном личике.
– Только через мою спальню, Усатенький, где я жду тебя горячая и влажная, – парировала Ритка, наваливаясь на Усатого своими рубенсовскими формами с тыла и целуя в лысину. Ее пушистые, пергидрольные волосы укрыли его лицо, небритое и нетрезвое лицо кавказской национальности. Стояла обычная в этих широтах июньская жара, не спадавшая даже ночью, – и Усатый, пытаясь высвободиться из-под Риткиных пышных волос, рук, губ, с деланным кавказским акцентом закричал:
– Уйды от мэня, матрас пара-лоновый!
– Трехлоновый, – тихо и неразборчиво, как бы стыдясь собственной шутки, пробубнил Зив себе в усы, так что расслышала его только Нинон, просидевшая весь вечер, невзирая на жару, у Зива на коленях. Она пришла сегодня без своего увальня Феликса, и наслаждалась свободой на полную катушку. Как-то незаметно поверхность стола полностью покрылась окурками, чешуей и скелетами таранки, пустыми бутылками от пива и водки.
– Хорошо сидим сегодня в нашем гадюшнике, – резюмировал Аркаша
Хаенко, искривив свои тонкие воландовские губы в извечной ироничной гримасе, и брезгливо поморщился. Потом выпустил несколько колец дыма и добавил:
– Так и будем приползать каждый четверг до самой пенсии в наш
"клубок поэтов". Усатый радостно подхватил эту мысль и затараторил:
– Да, вот Ритка приковыляла на костылях, вставной челюстью шамкает, сединой потрясывает в Паркинсоне – только что от геронтолога.
– Не от геронтолога – он не принимает таких древних, – от патологоанатома – тихой скороговоркой уточнил Зив.
– Ты меня сразу к палеонтологу запиши – сонно отозвалась Ритка,
– сам-то, небось, на инвалидной коляске сюда прикатывать будешь?
– Нет, Рит, это я на инвалидной, – запротестовал Хаенко, – вот встретимся здесь с тобой лет через тридцать-сорок, – он ехидно оскалился, – заодно и Зива помянем!
– Кто шутит такими вещами? – осадила его Нинон, – она вообще недолюбливала Аркадия за его публикации во "Времени" и считала циником.
Хозяйка заведения – добродушная улыбчивая Фаня – прощалась с завсегдатаями, одновременно убирая со столов и записывая в черный список вечных должников. Расходились нехотя, постепенно, долго еще курили на пороге, потом на улице. Нинон попросила Ритку позвонить
Феликсу, который сидел дома с "тремями детьмями", и сообщить, что его благоверная напилась до зеленых чертей и спит теперь сном праведницы у Зойки, которая живет здесь рядом на Шенкин. После короткого телефонного вранья артистично исполненного Риткой "нет, ей за неуплату отключили… не помню… Шенкин… Шенкин… нет, план могу набросать… "- благодарный взгляд Зива, и сладкая парочка растворилась в знойной темноте кульминационной части своего тайного только для Феликса романа. Аркаша оседлал велосипед и укатил в
Северный Тель-Авив. Усатый исчез по-английски. Ритка медленно побрела к себе во Флорентин. С тех пор, как ее бросил Карабчиевский1 , она всегда уходила из кафе одна – благо недалеко. А никому не знакомый босой бородач спустился по Алленби2 к морю, прошел по остывшему ночному песку к воде, и, раздевшись на ходу до гола, нырнул с разбега в черную прибойную волну. Он отплывал все дальше от светящейся набережной, его тело медленно приобретало более обтекаемую форму, и руки стали плавниками, а ноги превратились в дельфиний хвост. Бомжи, ночевавшие на пляже, ничего этого не заметили.
Во вторник компашка снова собралась, но уже в библиотеке
Сионистского Форума, где в семь должен был начаться поэтический вечер. Как известно, на русские поэтические вечера в Израиле ходят только сами поэты-участники, их родные и близкие, и несколько старушек, услышавших объявление по радиостанции РЭКА и проживающих неподалеку. Если вечер проводится в библиотеке, сушателями могут оказаться еще и пяток завсегдатаев читального зала. Сегодня выступать должны были Фредди Бен-Натан – ведущий с вышеупомянутой радиостанции, скандально известная узкому русскоязычному литературному кругу своими эротическими опусами Рита Бальмина, ее очень красивые земляки – лирик Паша Лукаш и иронист Петя Межурицкий, и, больше известный как художник-авангардист, чем как поэт-стебист, легендарный Михаил Гробман, не замечавший вокруг себя никого от гордости. Гробман выглядел почетным лауреатом всех Нобелевских премий в области литературы, которому сегодня прямо здесь должны торжественно вручить как минимум три Оcкара. Держался он особняком, на приветствия едва отвечал, руку подал только Аркадию.
– Мне кажется, этот индюк лопнет сегодня от сознания собственной значимости – шепнула Ритка Межурицкому, когда все рассаживались в слишком просторном для такого количества публики читальном зале. Он согласно кивнул, а услышавший ее реплику Паша Лукаш, улыбаясь, заметил:
– Ты тоже такой будешь лет через двадцать.
– Я? Нет, это ведь у вас с Петром манечки собственного величия – не у меня – съязвила Ритка и пересела поближе к Аркадию. Усатый предупредил, что его не будет, занят, а Зив как всегда опаздывал.
Нинон нервно поглядывала на вход и на часы. В очках она была похожа на провинциальную учительницу, они ее здорово старили.
Вечер начался и покатился по гладким рельсам, проложенным
Лукашем. Потом Межурицкий немного взбодрил публику своими шуточными текстами. Наконец, старушки дождались Бен-Натана. Из-за него они и приплелись сюда. Ему и апплодировали не так вяло, как остальным, и вопросы задавали о творческих планах. Потом Ритка выступила. Она решила не читать ничего эротического, все равно коллеги уже слышали, а бабульки наверняка давно забыли где у них оргазм находится. Стала читать о Тель-Авиве. Тут пришел Зив. Стараясь не мешать никому и пройти как можно тише, он сначала наступил на ногу болезненно-толстой даме, а когда миновал припятствие в виде слепого и парализованного дедушки на инвалидной коляске, сделав еще несколько шагов, споткнулся и чуть было не растянулся в проходе во весь свой длинный рост. Риткино выступление было сорвано окончательно, чему она ни сколько не огорчилась. Наконец, настала очередь Гробмана. Он победно оглядел зал, и отчетливо произнося каждое слово, стал читать стихотворение о России у которой "большая жопа и пушистая пизда". И все следующие его тексты тоже громогласно матюгались. Красный, как рак, Межурицкий зажимал нос, чтобы не заржать в голос. Ритка, глядя на его реакцию, едва сдерживала истерический припадок хохота. Стороннему наблюдателю могло показаться, что всю свою жизнь индюк Гробман шел к этому своему великому триумфу, когда старые курицы, теряя перья, обиженно нахохлившись и квохча покидали одна за другой зал, а он возвышался над насестом, раздувая огромный красный гребешок, исполненный чувства своего великого превосходства над этими несчастными, вся вина которых состояла лишь в том, что их безкрылая слепая жизнь прошла в Советском Союзе. Зив и Нинон тоже ушли, воспользовавшись куриной демонстрацией протеста. Им еще многое нужно было успеть сегодня вечером…
После скандального завершения литературного мероприятия, Хаенко и одесские поэты – группа "Привоз", как метко окрестила их Нинон, долго курили под полузасохшей пальмой, – решали куда бы пойти пить пиво. Наконец, Аркаша предложил пойти к нему, потому что жил он, с тех пор как разошелся с женой, один – совсем рядом с библиотекой. По дороге продолжали спорить о Гробмане: правильно ли он глумился.
– С фамилией Гробман нужно умирать еще в роддоме – смеялся красавец Межурицкий, в девичестве Шлафер, принявший в свое время христианство и перешедший на фамилию жены.
– Или жить на кладбище – улыбался красавец Лукаш.
– Да бросьте вы! Он нормальный мужик. Ну, преувеличивает малость, как и все здесь присутствующие, свою роль в русской революции. Это ведь не великий грех. А художник он по-моему, просто отличный – разразился пламенной речугой Аркаша, попыхивая сигаретой.
– Не замечала я прежде за тобой адвокатских наклонностей – сердито перебила его Ритка – мне, например, старух жалко. Они и так некрасивые, больные, мужики их не трахают, – а тут еще и в библиотеке обхамили. Только и остается, что лечь да издохнуть. Я бы на их месте так и поступила – добавила она веселея от сознания того, что у нее еще есть какое-то время.
Зив и Усатый работали в муниципалитете Тель-Авива. Не менеджерами, не инженерами-строителями, как Паша Лукаш, нет – они работали санитарами леса. В их обязанности входило обнаруживать и убирать с глаз долой всевозможную падаль: попавших под транспорт и умерших своей смертью кошек, собак, голубей, но чаще всего крыс.
Фирму свою они называли "Хеврат-Кошмар". Там они и познакомились – выпускник сценарного факультета ВГИКа, а после помреж на Мосфильме
Михаил Перлин, он же Усатый, и химик по образованию, шофер автобуса по профессии и поэт по призванию – Михаил Зив. Они подружились за пять минут, пакуя в черный пластиковый пакет почившую в бозе рыжую кошку, параллельно сочинив ей экспромтом эпитафию и некролог.
Зоонекрофилы – как окрестила их Ритка, дама пышная во всех отношениях, – с разницей всего в несколько дней, переехали на постоянное место жительства в страну, вяло текущую молоком и медом.
Для них, правда, она чаще текла водочкой, которую они чтили, невзирая на жару. Оба любили русский язык и были тусовщиками – холостыми, остроумными, безденежными и безбытными. Перлин был усат до неприличия, просто карикатурно усат, отчего и прозвище свое получил. А вот кавказцем он не был никогда, хотя многие принимали его, чернявого, лысоватого, подвижного москвича, то за армянина, то за чеченца. Долговязому, медлительному, светловолосому Зиву, коренному питерцу, было гораздо ближе к пятидесяти, чем к тридцати
– но он совершенно не чувствовал этого, и другим почувствовать не давал. Он был ловеласом, в отличие от Усатого, опасавшегося контактов с противоположным полом из-за патологической брезгливости и ужаса перед мириадами бактерий и вирусов, которых, как он говорил, в полости рта очаровательной красотки не многим меньше, чем на подошвах кирзы ассенизатора. Зив посмеивался над приятелем, втайне радуясь тому, что ему больше баб достанется. Он и сам не делал из женщины культа, и слыл просто бабником, а не Дон-Жуаном. Дон-Жуаном, не пропускавшим ни одной юбки, в этой компании был Саша
Карабчиевский, Риткин любовник, который, собственно и привел Зива в ее литературный салон и кто придумал называть так десять метров полужилой площади, увешанной Риткиными китчеватыми полотнами, и кусок крыши во Флорентине. Дело было еще зимой, сперва Саша попросил нового гостя прочесть что-нибудь из себя, тот долго ломался, как гимназистка, потом минут двадцать рылся в огромной дорожной сумке в поисках текстов, наконец, нацепив старомодные очки, принялся тихо себе под нос бубнить что-то маловразумительное. Тексты дрожали в его руках.
– Нет, так не пойдет, – Ритка выхватила у него несколько разрозненных бумажек и стала читать с листа. Стихи оказались щемящими, оглушительными до боли, до мурашек по коже.
– Михаил Зив, Вы гений, обыкновенный, заурядный гений,
– резюмировала тель-авивская Гиппиус, прочитав несколько текстов, – разрешите выпить с Вами на брудершафт. Они выпили и поцеловались, как показалось Карабчиевскому, дольше чем положено при брудершафте, а тексты уже пошли по рукам. К тому времени, когда Риткины гости стали расползаться, заурядный гений уже напился до полувменяемого состояния, мотивируя это тем, что "в литераторской у вас холодно, как в прозекторской", потом доверительно сообщил хозяйке, что с этим длинноволосым уродом Карабчиебским (с ударением на "ебский") он еще разберется из-за Берты Липанович, на безразмерной груди которой столкнулись их интересы. После этого гость отрубился, разбудить его и отправить домой было совершенно невозможно: ни пощечины, ни обливание холодной водой не помогли. Так и остался до утра, сложившись гармошкой на коротеньком диванчике прямо в литераторской-прозекторской, и не слышал уже ни безобразной сцены ревности с криками, упреками, рыданиями Ритки и ленивыми оправданиями ее фаворита, ни последовавшей безо всякого перерыва столь же шумной и бурной сексуальной сцены.
Утром голубки вышли из спальни в захламленную и прокуренную
"литераторскую", которую, по сложившейся традиции, убирал Саша, (в миру он работал уборщицей, несмотря на два своих образования – медицинское и Литинститут). На диванчике вместо спящего великого поэта оказалось только мокрое место, а на подушке лежал, свернувшись калачиком черный котенок.
– Оборотень. Гений твой превратился – предположила Ритка.
– А по-моему, он не превратился, а обоссался, – томным своим, почти женским голосом, возразил Карабчиевский. Рита, раздувая ноздри, стала с ужасом принюхиваться к диванчику.
– Пахнет водкой, – уверенно сообщила она.
– Это естественно, – не унимался некурящий трезвенник Саша, – я думаю его анализ крови вообще пахнет бормотухой. Тем не менее барышни на Зива падки…
– Опять хочешь вернуться ко вчерашнему разговору? – меняя тон на скандальный спросила Ритка.
– Извини.
– Но куда же Зив подевался? Дверь закрыта, а ключ у меня. И что делать с этим пантерным выродком? Мне нельзя заводить животных, хозяйка квартиры этот пункт в договор вписала лично. И вообще…
– Я сегодня вечером все равно должен домой вернуться, – грустно сказал Сашка, – возьму кота с собой и по дороге отнесу этому алкашу. Он от меня в двух шагах живет. Заодно узнаю где он научился проходить сквозь стены. Мне это тоже не мешает освоить. А пока давай кормить котов. Мяу. Сказал и стал вдруг окошачиваться, покрылся черной, блестящей шерстью и, урча, терся о Риткины комнатные тапочки. Она наклонилась, потрепала его за ушами, взяла на руки и стала гладить. Саша громко урчал и облизывал шею хозяйки острым, шершавым язычком. Потом Рита налила кошачьим сметаны в блюдце, а когда они вылакали ее строго сказала:
– Сашка, пора убирать бардак и мыть посуду. Карабчиевский нехотя принял свой длинноволосый, бородатый облик пассивного гея и грустно принялся за уборку. Была обычная суббота, ничем не отличающаяся от предыдущих суббот – с чтением последних русских журналов и последующим их обсуждением. Когда пошел транспорт, Саша укатил к себе в Яд-Илиягу. Поздно вечером он позвонил и отрапортовал:
– Все оказалось очень прозаично и начисто лишено мистики. Водку
Зив пролил на диван случайно, когда похмелялся из горлышка. Ушел – из-за того, что замерз, а смог выйти, потому что один из его ключей подошел к твоей двери.
– А котенок откуда взялся?
– Этого он не знает. Предположил, что кот забежал, пока ключ из замка не вытаскивался, пришлось возиться. Но кота он не видел. Я еле этого козла уговорил оставить кота себе, объяснил, что у тебя нельзя, а у моей мамы аллергия на животных. Ну все – я тебя целую и люблю.
Это была дежурная фраза. В трубке отчетливо слышны были звуки улицы. "Интересно, где его носит? "- змеиный холодок ревности кольнул Ритку где-то в области желудка. "Надо перекусить," – подумала она.
Через неделю Зив привел в "салон" Усатого. Тот сразу покорил завсегдатаев безудержным искрометным талантом: он потрясно пел, голосом солиста ансамбля "Песняры", легко импровизировал, мгновенно реагировал на шутки, либо продолжая, либо выворачивая их на изнанку, а когда некоторые гости уже начали расшаркиваться в дверях, исполнил попурри на темы прозвучавшие в этот вечер за столом: от убийства юной лесбиянки в русском доме на Шенкин, о чем очень подробно и эмоционально рассказала Зойка, до последнего посещения "салона"
Валентином Никулиным, и суда который навис над Зивом за долги банку.
Все это начиналось со слов "Союз нерушимый олим хадашимов"3 при соответствующей мелодии. Зив демонстративно встал, а Сашка так же демонстративно развалился в продавленном кресле. Усатый продолжал свой дебют. Его угольные глаза сверкали. Наконец-то нашлись именно те зрители, которые его достойны. Он изображал очень пластично в лицах и зарезанную подружкой из ревности лесбиянку, и полуживого от пьянства народного артиста, и Зива – сперва в зале суда, а затем на электрическом стуле. Усатый был вездесущ. Его было через край – ну просто весь вечер на арене.
– Интересно бы прочитать его киносценарии, – шепнул Аркадий своей жене Люсе, миниатюрной, ярко накрашенной сорокалетней женщине с хвостиками, косившей под малолетку.
– Да, любопытный тип, – согласилась она. А удивить этих краснодарских снобов от журналистики было ой как не просто.
– Я, если бы на работу не должен был ходить, – признался Саша,
– ходил бы за этим парнем с диктофоном. Жалко, что столько добра улетает, растворяется в воздухе. Потом захотите вспомнить, чтобы описать этот вечер – и не сможете, так много всего было сказано, и так смешно!
– Ха! Если бы апостолы ходили за Иисусом с диктофонами, мы бы имели не Новый Завет, а стенограммы Нагорной проповеди. Нет, дорогой, – Аркаша ехидно улыбнулся и выпустил сизое колечко дыма,
– ты уж напряги весь свой недюжинный талант и создай для меня этот вечер, да так, чтобы я его пережил, и совсем не важно, что и о чем говорили. Все равно правдой становится то, что написано, а не то что произошло de faсto.
В три часа ночи, после того как сыграли в буриме, а Зив в двадцатый раз поинтересовался, не нужен ли кому черный кот, Усатый снова запел своим мощным, профессионально поставленным голосиной на мелодию из "Жестокого романса":
– Пархатый Шмуль – на ливанский гвуль…
Но тут со двора раздался истерический женский вопль на иврите:
"Русские, прекратите петь – мы вызываем полицию!"
В этот момент Усатый стал быстро уменьшаться в размере, жужжать описывая в воздухе неправильные геометрические фигуры. Он полетал еще какое-то время вокруг собственной гитары, и наконец, решительно вылетел в открытую форточку. Полету шмеля никто не удивился и не придал особого значения, только Зив коротко констатировал:
– Трус! Переть теперь через весь Тель-Авив его гитару.
Пришлось закругляться. Аркадий пообещал в следующую пятницу привести в "салон" Женю Сельца.
– Он, правда сноб, но поэт профессиональный, Литинститут, между прочим, с красным дипломом закончил.
– Ой, как страшно! – грузно бухнувшись на руины дивана и изображая обморок, простонала Ритка, – да я этому твоему Сольцу, или как там его? – полдюжины литинститутовцев на следующую пятницу позову, чтоб не заскучал.
– Зря ты хорохоришься. Таких профи, как Женька, в Израиловке раз-два и обчелся. Вот увидишь.
– Тащи, тащи своего Женю, будем рады. И вы все приходите. Да, кстати, появилось одно местечко здесь в центре на Бреннер 14, меня
Белтов и Усачев позвали на их бенефис в четверг в 7 вечера. Хорошо, что вспомнила – приглашаю.
В тот памятный четверг у тель-авивских придурков, помешанных на русском языке и культуре, а потому и не востребованных в эмиграции, появилось место, которого они были достойны. Сюда, в этот крошечный, всего на 6 столиков зальчик, они станут нести свои радости и огорчения, новые тексты, вечные проблемы.
Художники украсят стены своими картинами, музыканты установят аппаратуру. Сюда будут приходить сниматься и снимать, любить и ненавидеть, острить и обижаться на шутки. Здесь будут ссориться, мириться, драться, целоваться, читать новые стихи и петь старые песни. И пить, пить, пить…
А пока невысокий, морщинистый, краснолицый от пожизненного злоупотребления спиртным, Эдик Белтов, больше известный широкой публике как Эдди Бааль, ведущий на радиостанции " РЭКА" трагическую передачу о сталинских репрессиях, берет в руки гитару, делает раскатистый перебор и таким знакомым приятным баритоном объявляет:
"Частушки". Дальше – выноси святых – этот голубых кровей русский интеллигент, шестидесятник, многолетний редактор журнала "Дружба народов", бухавший со всей литературной Москвой и Высоцким лично, гордящийся своим безукоризненным русским языком – заводит:
– Я ябать тебе не буду, Люда Николаева,
Из твоей пязды собака на мене залаяла.
И дальше в том же духе:
– Ето черная суббота,
Ето Сормовский завод,
Подымайся на работу!
В жопу ебаный народ!
Публика ржет, на столах горят свечи. Пока еще народу не много – только свои, только посвященные. Эдик продолжает:
– Мне любимый подарил четыре мандавошечки!!
Чем я буду их кормить? Они ж такие крошечки!
В дверь просовывается длинная хитрая собачья морда, а следом и тощий, пегий, косматый дворняжий торс с помелом хвоста. Кто-то из сидящих у двери пытается помешать, но хозяин кафе – идишский поэт и драматург Миша Фельзенбаум радостно приветствует:
– Лева, дорогой, проходи, садись. Господа! Позвольте вам представить замечательного поэта и переводчика с идиш, немецкого, румынского и прочее, прочее – Льва Беринского. Лева садится за крайний столик, одновременно принимая свой обычный интеллигентный облик и тихо жалуется Фельзенбауму:
– Никак не отпускает меня поэмка.
– А, "Собаки на улицах Тель-Авива", – понимающе кивает Миша, – что это ты ее вдруг по-русски?
– Сам не знаю. Гой попутал. – Беринский улыбается.
– А сейчас – прощальная гастроль. Детский писатель Андрей
Усачев с недетскими песенками, – объявляет Белтов.
– Почему, собственно, прощальная? – несколько голосов в разнобой.
– Я возвращаюсь в Москву, – объясняет хрупкий и уже крепко подвыпивший Усачев, – мне работу предложили на ОРТ.
По зальчику проносится унылое "у-у-у" и радостное "поздравляем" одновременно.
– Андрей выходит с гитарой к стойке, садится, опускает свою курчавую голову, как бы винясь, и начинает петь песенку из своего репатриантского цикла. На мотив цыганочки.
– Дорогая эфиопка,
Ах, эта ручка, ах, эта ножка,
Ах, эта черная коленка,
Ах, эта черная икра.
Руки черные, ноги черные,
Щеки черные, уши черные,
Шея черная, грудь точеная
И серьга в носу золоченая.
Дверь широко раскрывается. Богатырское "здрасте!" прерывает таборный перебор. На пороге новые опоздавшие – громадный курчавый великан с добродушным, немного глуповатым, улыбчивым лицом и симпатичная, миловидная девушка, как бы сошедшая с рождественской открытки времен третьего рейха. Андрей вскакивает, совершенно не обидевшись на то, что ему сломали песню, и радостно обнимает и девушку с кукольной улыбкой в стиле "ретро" и кучерявого еврейского верзилу, а потом представляет их публике:
– Господа! Прошу крепко любить и жаловать. Ниночка Демази, прекрасная поэтесса.
– Поэт, – поправляет его поэтесса ангельским голоском, поигывая ямочками.
– Да, да. Прекрасная поэт из Ташкента с мужем Феликсом Хармацем, тоже поэтом.
– И тоже из Ташкента, – добавляет великан, расплываясь в широкой глуповатой улыбке.
– Я пожалуй уступлю свое место на эстраде Ниночке, – говорит
Андрей, и добавляет, как бы оправдываясь:
– Ребята живут в Герцлии и у них трое детей, так что пользуйтесь возможностью послушать их, раз уж они к нам вырвались.
Нина подходит к стойке, молчит несколько мгновений, как бы собираясь с мыслями, и начинает читать свои стихи. Читает она превосходно, талант актрисы, умеющей расставлять акценты и держать паузы – налицо. И стихи профессиональные, чувственные, сильные.
Ритка толкает одним локтем Сашу, другим – Зива и шепчет:
У нас была своя "Бродячая собака",
И мы в ней сами – суками и псами
На декаданс не сдавшими экзамен.
Где вы теперь, Паллады, Саломеи,
Не от добра искавшие добра?
Но веку не хватило серебра,
А потому, и сравнивать не смею…
У нас была своя бродячая собака -
Теперь ее руно у мусорного бака
Для черновых, напрасных вариантов.
И это наш приют комедиантов.
Все события данного повествования вымышлены, любые совпадения фактов с реальностью, а имен персонажей с именами их прототипов – случайны.
"Виноградную косточку в теплую жопу засуну," – проникновенно, по-окуджавски затянул Усатый, – и кафе грохнуло. Вообще-то, назвать словом "кафе" затрапезный буфет на первом этаже "Дома ветеранов сионизма", где по четвергам, после заката, собирались русскоговорящие представители богемы, было серьезным преувеличением.
В тот вечер стеб достиг апогея, когда Леха Макрецкий исполнил Гимн
Советского Союза на мотив песенки "В траве сидел кузнечик": "Союз, бля, нерушимый республик, бля, свободных", и про Ленина, который нам путь, бля, озарил и никак не ожидал он такого вот конца. Уже под занавес, когда стали расходиться, никому не знакомый босой бородач попросил у Лехи гитару и, сильно подражая Высоцкому, зарычал:
"Дымилась, падая, ракета, а от нее бежал развод. Кто хоть однажды видел это, тот хрен к ракете подойдет": В общем, этот вечер на
Бреннер явно удался: Усатый превзошел себя, остря по поводу статьи о
Риткином литературном салоне, которая появилась сегодня в "Вестях" прямо под огромной рекламой красного фонаря: "Оральный и анальный секс! Кончишь с кем захочешь! Я жду тебя горячая и влажная 24 часа в сутки." – дальше без интервала: "Поэтесса и художница Рита Бальмина приехала в Израиль из Одессы в 1990 году…"
– Ритуль, а как в твой салон заходят? По анналам, или по оралам?
– По трупам, – как бы самой себе – ангельским голоском шепнула
Нинон, играя ямочками на кукольном личике.
– Только через мою спальню, Усатенький, где я жду тебя горячая и влажная, – парировала Ритка, наваливаясь на Усатого своими рубенсовскими формами с тыла и целуя в лысину. Ее пушистые, пергидрольные волосы укрыли его лицо, небритое и нетрезвое лицо кавказской национальности. Стояла обычная в этих широтах июньская жара, не спадавшая даже ночью, – и Усатый, пытаясь высвободиться из-под Риткиных пышных волос, рук, губ, с деланным кавказским акцентом закричал:
– Уйды от мэня, матрас пара-лоновый!
– Трехлоновый, – тихо и неразборчиво, как бы стыдясь собственной шутки, пробубнил Зив себе в усы, так что расслышала его только Нинон, просидевшая весь вечер, невзирая на жару, у Зива на коленях. Она пришла сегодня без своего увальня Феликса, и наслаждалась свободой на полную катушку. Как-то незаметно поверхность стола полностью покрылась окурками, чешуей и скелетами таранки, пустыми бутылками от пива и водки.
– Хорошо сидим сегодня в нашем гадюшнике, – резюмировал Аркаша
Хаенко, искривив свои тонкие воландовские губы в извечной ироничной гримасе, и брезгливо поморщился. Потом выпустил несколько колец дыма и добавил:
– Так и будем приползать каждый четверг до самой пенсии в наш
"клубок поэтов". Усатый радостно подхватил эту мысль и затараторил:
– Да, вот Ритка приковыляла на костылях, вставной челюстью шамкает, сединой потрясывает в Паркинсоне – только что от геронтолога.
– Не от геронтолога – он не принимает таких древних, – от патологоанатома – тихой скороговоркой уточнил Зив.
– Ты меня сразу к палеонтологу запиши – сонно отозвалась Ритка,
– сам-то, небось, на инвалидной коляске сюда прикатывать будешь?
– Нет, Рит, это я на инвалидной, – запротестовал Хаенко, – вот встретимся здесь с тобой лет через тридцать-сорок, – он ехидно оскалился, – заодно и Зива помянем!
– Кто шутит такими вещами? – осадила его Нинон, – она вообще недолюбливала Аркадия за его публикации во "Времени" и считала циником.
Хозяйка заведения – добродушная улыбчивая Фаня – прощалась с завсегдатаями, одновременно убирая со столов и записывая в черный список вечных должников. Расходились нехотя, постепенно, долго еще курили на пороге, потом на улице. Нинон попросила Ритку позвонить
Феликсу, который сидел дома с "тремями детьмями", и сообщить, что его благоверная напилась до зеленых чертей и спит теперь сном праведницы у Зойки, которая живет здесь рядом на Шенкин. После короткого телефонного вранья артистично исполненного Риткой "нет, ей за неуплату отключили… не помню… Шенкин… Шенкин… нет, план могу набросать… "- благодарный взгляд Зива, и сладкая парочка растворилась в знойной темноте кульминационной части своего тайного только для Феликса романа. Аркаша оседлал велосипед и укатил в
Северный Тель-Авив. Усатый исчез по-английски. Ритка медленно побрела к себе во Флорентин. С тех пор, как ее бросил Карабчиевский1 , она всегда уходила из кафе одна – благо недалеко. А никому не знакомый босой бородач спустился по Алленби2 к морю, прошел по остывшему ночному песку к воде, и, раздевшись на ходу до гола, нырнул с разбега в черную прибойную волну. Он отплывал все дальше от светящейся набережной, его тело медленно приобретало более обтекаемую форму, и руки стали плавниками, а ноги превратились в дельфиний хвост. Бомжи, ночевавшие на пляже, ничего этого не заметили.
Во вторник компашка снова собралась, но уже в библиотеке
Сионистского Форума, где в семь должен был начаться поэтический вечер. Как известно, на русские поэтические вечера в Израиле ходят только сами поэты-участники, их родные и близкие, и несколько старушек, услышавших объявление по радиостанции РЭКА и проживающих неподалеку. Если вечер проводится в библиотеке, сушателями могут оказаться еще и пяток завсегдатаев читального зала. Сегодня выступать должны были Фредди Бен-Натан – ведущий с вышеупомянутой радиостанции, скандально известная узкому русскоязычному литературному кругу своими эротическими опусами Рита Бальмина, ее очень красивые земляки – лирик Паша Лукаш и иронист Петя Межурицкий, и, больше известный как художник-авангардист, чем как поэт-стебист, легендарный Михаил Гробман, не замечавший вокруг себя никого от гордости. Гробман выглядел почетным лауреатом всех Нобелевских премий в области литературы, которому сегодня прямо здесь должны торжественно вручить как минимум три Оcкара. Держался он особняком, на приветствия едва отвечал, руку подал только Аркадию.
– Мне кажется, этот индюк лопнет сегодня от сознания собственной значимости – шепнула Ритка Межурицкому, когда все рассаживались в слишком просторном для такого количества публики читальном зале. Он согласно кивнул, а услышавший ее реплику Паша Лукаш, улыбаясь, заметил:
– Ты тоже такой будешь лет через двадцать.
– Я? Нет, это ведь у вас с Петром манечки собственного величия – не у меня – съязвила Ритка и пересела поближе к Аркадию. Усатый предупредил, что его не будет, занят, а Зив как всегда опаздывал.
Нинон нервно поглядывала на вход и на часы. В очках она была похожа на провинциальную учительницу, они ее здорово старили.
Вечер начался и покатился по гладким рельсам, проложенным
Лукашем. Потом Межурицкий немного взбодрил публику своими шуточными текстами. Наконец, старушки дождались Бен-Натана. Из-за него они и приплелись сюда. Ему и апплодировали не так вяло, как остальным, и вопросы задавали о творческих планах. Потом Ритка выступила. Она решила не читать ничего эротического, все равно коллеги уже слышали, а бабульки наверняка давно забыли где у них оргазм находится. Стала читать о Тель-Авиве. Тут пришел Зив. Стараясь не мешать никому и пройти как можно тише, он сначала наступил на ногу болезненно-толстой даме, а когда миновал припятствие в виде слепого и парализованного дедушки на инвалидной коляске, сделав еще несколько шагов, споткнулся и чуть было не растянулся в проходе во весь свой длинный рост. Риткино выступление было сорвано окончательно, чему она ни сколько не огорчилась. Наконец, настала очередь Гробмана. Он победно оглядел зал, и отчетливо произнося каждое слово, стал читать стихотворение о России у которой "большая жопа и пушистая пизда". И все следующие его тексты тоже громогласно матюгались. Красный, как рак, Межурицкий зажимал нос, чтобы не заржать в голос. Ритка, глядя на его реакцию, едва сдерживала истерический припадок хохота. Стороннему наблюдателю могло показаться, что всю свою жизнь индюк Гробман шел к этому своему великому триумфу, когда старые курицы, теряя перья, обиженно нахохлившись и квохча покидали одна за другой зал, а он возвышался над насестом, раздувая огромный красный гребешок, исполненный чувства своего великого превосходства над этими несчастными, вся вина которых состояла лишь в том, что их безкрылая слепая жизнь прошла в Советском Союзе. Зив и Нинон тоже ушли, воспользовавшись куриной демонстрацией протеста. Им еще многое нужно было успеть сегодня вечером…
После скандального завершения литературного мероприятия, Хаенко и одесские поэты – группа "Привоз", как метко окрестила их Нинон, долго курили под полузасохшей пальмой, – решали куда бы пойти пить пиво. Наконец, Аркаша предложил пойти к нему, потому что жил он, с тех пор как разошелся с женой, один – совсем рядом с библиотекой. По дороге продолжали спорить о Гробмане: правильно ли он глумился.
– С фамилией Гробман нужно умирать еще в роддоме – смеялся красавец Межурицкий, в девичестве Шлафер, принявший в свое время христианство и перешедший на фамилию жены.
– Или жить на кладбище – улыбался красавец Лукаш.
– Да бросьте вы! Он нормальный мужик. Ну, преувеличивает малость, как и все здесь присутствующие, свою роль в русской революции. Это ведь не великий грех. А художник он по-моему, просто отличный – разразился пламенной речугой Аркаша, попыхивая сигаретой.
– Не замечала я прежде за тобой адвокатских наклонностей – сердито перебила его Ритка – мне, например, старух жалко. Они и так некрасивые, больные, мужики их не трахают, – а тут еще и в библиотеке обхамили. Только и остается, что лечь да издохнуть. Я бы на их месте так и поступила – добавила она веселея от сознания того, что у нее еще есть какое-то время.
Зив и Усатый работали в муниципалитете Тель-Авива. Не менеджерами, не инженерами-строителями, как Паша Лукаш, нет – они работали санитарами леса. В их обязанности входило обнаруживать и убирать с глаз долой всевозможную падаль: попавших под транспорт и умерших своей смертью кошек, собак, голубей, но чаще всего крыс.
Фирму свою они называли "Хеврат-Кошмар". Там они и познакомились – выпускник сценарного факультета ВГИКа, а после помреж на Мосфильме
Михаил Перлин, он же Усатый, и химик по образованию, шофер автобуса по профессии и поэт по призванию – Михаил Зив. Они подружились за пять минут, пакуя в черный пластиковый пакет почившую в бозе рыжую кошку, параллельно сочинив ей экспромтом эпитафию и некролог.
Зоонекрофилы – как окрестила их Ритка, дама пышная во всех отношениях, – с разницей всего в несколько дней, переехали на постоянное место жительства в страну, вяло текущую молоком и медом.
Для них, правда, она чаще текла водочкой, которую они чтили, невзирая на жару. Оба любили русский язык и были тусовщиками – холостыми, остроумными, безденежными и безбытными. Перлин был усат до неприличия, просто карикатурно усат, отчего и прозвище свое получил. А вот кавказцем он не был никогда, хотя многие принимали его, чернявого, лысоватого, подвижного москвича, то за армянина, то за чеченца. Долговязому, медлительному, светловолосому Зиву, коренному питерцу, было гораздо ближе к пятидесяти, чем к тридцати
– но он совершенно не чувствовал этого, и другим почувствовать не давал. Он был ловеласом, в отличие от Усатого, опасавшегося контактов с противоположным полом из-за патологической брезгливости и ужаса перед мириадами бактерий и вирусов, которых, как он говорил, в полости рта очаровательной красотки не многим меньше, чем на подошвах кирзы ассенизатора. Зив посмеивался над приятелем, втайне радуясь тому, что ему больше баб достанется. Он и сам не делал из женщины культа, и слыл просто бабником, а не Дон-Жуаном. Дон-Жуаном, не пропускавшим ни одной юбки, в этой компании был Саша
Карабчиевский, Риткин любовник, который, собственно и привел Зива в ее литературный салон и кто придумал называть так десять метров полужилой площади, увешанной Риткиными китчеватыми полотнами, и кусок крыши во Флорентине. Дело было еще зимой, сперва Саша попросил нового гостя прочесть что-нибудь из себя, тот долго ломался, как гимназистка, потом минут двадцать рылся в огромной дорожной сумке в поисках текстов, наконец, нацепив старомодные очки, принялся тихо себе под нос бубнить что-то маловразумительное. Тексты дрожали в его руках.
– Нет, так не пойдет, – Ритка выхватила у него несколько разрозненных бумажек и стала читать с листа. Стихи оказались щемящими, оглушительными до боли, до мурашек по коже.
– Михаил Зив, Вы гений, обыкновенный, заурядный гений,
– резюмировала тель-авивская Гиппиус, прочитав несколько текстов, – разрешите выпить с Вами на брудершафт. Они выпили и поцеловались, как показалось Карабчиевскому, дольше чем положено при брудершафте, а тексты уже пошли по рукам. К тому времени, когда Риткины гости стали расползаться, заурядный гений уже напился до полувменяемого состояния, мотивируя это тем, что "в литераторской у вас холодно, как в прозекторской", потом доверительно сообщил хозяйке, что с этим длинноволосым уродом Карабчиебским (с ударением на "ебский") он еще разберется из-за Берты Липанович, на безразмерной груди которой столкнулись их интересы. После этого гость отрубился, разбудить его и отправить домой было совершенно невозможно: ни пощечины, ни обливание холодной водой не помогли. Так и остался до утра, сложившись гармошкой на коротеньком диванчике прямо в литераторской-прозекторской, и не слышал уже ни безобразной сцены ревности с криками, упреками, рыданиями Ритки и ленивыми оправданиями ее фаворита, ни последовавшей безо всякого перерыва столь же шумной и бурной сексуальной сцены.
Утром голубки вышли из спальни в захламленную и прокуренную
"литераторскую", которую, по сложившейся традиции, убирал Саша, (в миру он работал уборщицей, несмотря на два своих образования – медицинское и Литинститут). На диванчике вместо спящего великого поэта оказалось только мокрое место, а на подушке лежал, свернувшись калачиком черный котенок.
– Оборотень. Гений твой превратился – предположила Ритка.
– А по-моему, он не превратился, а обоссался, – томным своим, почти женским голосом, возразил Карабчиевский. Рита, раздувая ноздри, стала с ужасом принюхиваться к диванчику.
– Пахнет водкой, – уверенно сообщила она.
– Это естественно, – не унимался некурящий трезвенник Саша, – я думаю его анализ крови вообще пахнет бормотухой. Тем не менее барышни на Зива падки…
– Опять хочешь вернуться ко вчерашнему разговору? – меняя тон на скандальный спросила Ритка.
– Извини.
– Но куда же Зив подевался? Дверь закрыта, а ключ у меня. И что делать с этим пантерным выродком? Мне нельзя заводить животных, хозяйка квартиры этот пункт в договор вписала лично. И вообще…
– Я сегодня вечером все равно должен домой вернуться, – грустно сказал Сашка, – возьму кота с собой и по дороге отнесу этому алкашу. Он от меня в двух шагах живет. Заодно узнаю где он научился проходить сквозь стены. Мне это тоже не мешает освоить. А пока давай кормить котов. Мяу. Сказал и стал вдруг окошачиваться, покрылся черной, блестящей шерстью и, урча, терся о Риткины комнатные тапочки. Она наклонилась, потрепала его за ушами, взяла на руки и стала гладить. Саша громко урчал и облизывал шею хозяйки острым, шершавым язычком. Потом Рита налила кошачьим сметаны в блюдце, а когда они вылакали ее строго сказала:
– Сашка, пора убирать бардак и мыть посуду. Карабчиевский нехотя принял свой длинноволосый, бородатый облик пассивного гея и грустно принялся за уборку. Была обычная суббота, ничем не отличающаяся от предыдущих суббот – с чтением последних русских журналов и последующим их обсуждением. Когда пошел транспорт, Саша укатил к себе в Яд-Илиягу. Поздно вечером он позвонил и отрапортовал:
– Все оказалось очень прозаично и начисто лишено мистики. Водку
Зив пролил на диван случайно, когда похмелялся из горлышка. Ушел – из-за того, что замерз, а смог выйти, потому что один из его ключей подошел к твоей двери.
– А котенок откуда взялся?
– Этого он не знает. Предположил, что кот забежал, пока ключ из замка не вытаскивался, пришлось возиться. Но кота он не видел. Я еле этого козла уговорил оставить кота себе, объяснил, что у тебя нельзя, а у моей мамы аллергия на животных. Ну все – я тебя целую и люблю.
Это была дежурная фраза. В трубке отчетливо слышны были звуки улицы. "Интересно, где его носит? "- змеиный холодок ревности кольнул Ритку где-то в области желудка. "Надо перекусить," – подумала она.
Через неделю Зив привел в "салон" Усатого. Тот сразу покорил завсегдатаев безудержным искрометным талантом: он потрясно пел, голосом солиста ансамбля "Песняры", легко импровизировал, мгновенно реагировал на шутки, либо продолжая, либо выворачивая их на изнанку, а когда некоторые гости уже начали расшаркиваться в дверях, исполнил попурри на темы прозвучавшие в этот вечер за столом: от убийства юной лесбиянки в русском доме на Шенкин, о чем очень подробно и эмоционально рассказала Зойка, до последнего посещения "салона"
Валентином Никулиным, и суда который навис над Зивом за долги банку.
Все это начиналось со слов "Союз нерушимый олим хадашимов"3 при соответствующей мелодии. Зив демонстративно встал, а Сашка так же демонстративно развалился в продавленном кресле. Усатый продолжал свой дебют. Его угольные глаза сверкали. Наконец-то нашлись именно те зрители, которые его достойны. Он изображал очень пластично в лицах и зарезанную подружкой из ревности лесбиянку, и полуживого от пьянства народного артиста, и Зива – сперва в зале суда, а затем на электрическом стуле. Усатый был вездесущ. Его было через край – ну просто весь вечер на арене.
– Интересно бы прочитать его киносценарии, – шепнул Аркадий своей жене Люсе, миниатюрной, ярко накрашенной сорокалетней женщине с хвостиками, косившей под малолетку.
– Да, любопытный тип, – согласилась она. А удивить этих краснодарских снобов от журналистики было ой как не просто.
– Я, если бы на работу не должен был ходить, – признался Саша,
– ходил бы за этим парнем с диктофоном. Жалко, что столько добра улетает, растворяется в воздухе. Потом захотите вспомнить, чтобы описать этот вечер – и не сможете, так много всего было сказано, и так смешно!
– Ха! Если бы апостолы ходили за Иисусом с диктофонами, мы бы имели не Новый Завет, а стенограммы Нагорной проповеди. Нет, дорогой, – Аркаша ехидно улыбнулся и выпустил сизое колечко дыма,
– ты уж напряги весь свой недюжинный талант и создай для меня этот вечер, да так, чтобы я его пережил, и совсем не важно, что и о чем говорили. Все равно правдой становится то, что написано, а не то что произошло de faсto.
В три часа ночи, после того как сыграли в буриме, а Зив в двадцатый раз поинтересовался, не нужен ли кому черный кот, Усатый снова запел своим мощным, профессионально поставленным голосиной на мелодию из "Жестокого романса":
– Пархатый Шмуль – на ливанский гвуль…
Но тут со двора раздался истерический женский вопль на иврите:
"Русские, прекратите петь – мы вызываем полицию!"
В этот момент Усатый стал быстро уменьшаться в размере, жужжать описывая в воздухе неправильные геометрические фигуры. Он полетал еще какое-то время вокруг собственной гитары, и наконец, решительно вылетел в открытую форточку. Полету шмеля никто не удивился и не придал особого значения, только Зив коротко констатировал:
– Трус! Переть теперь через весь Тель-Авив его гитару.
Пришлось закругляться. Аркадий пообещал в следующую пятницу привести в "салон" Женю Сельца.
– Он, правда сноб, но поэт профессиональный, Литинститут, между прочим, с красным дипломом закончил.
– Ой, как страшно! – грузно бухнувшись на руины дивана и изображая обморок, простонала Ритка, – да я этому твоему Сольцу, или как там его? – полдюжины литинститутовцев на следующую пятницу позову, чтоб не заскучал.
– Зря ты хорохоришься. Таких профи, как Женька, в Израиловке раз-два и обчелся. Вот увидишь.
– Тащи, тащи своего Женю, будем рады. И вы все приходите. Да, кстати, появилось одно местечко здесь в центре на Бреннер 14, меня
Белтов и Усачев позвали на их бенефис в четверг в 7 вечера. Хорошо, что вспомнила – приглашаю.
В тот памятный четверг у тель-авивских придурков, помешанных на русском языке и культуре, а потому и не востребованных в эмиграции, появилось место, которого они были достойны. Сюда, в этот крошечный, всего на 6 столиков зальчик, они станут нести свои радости и огорчения, новые тексты, вечные проблемы.
Художники украсят стены своими картинами, музыканты установят аппаратуру. Сюда будут приходить сниматься и снимать, любить и ненавидеть, острить и обижаться на шутки. Здесь будут ссориться, мириться, драться, целоваться, читать новые стихи и петь старые песни. И пить, пить, пить…
А пока невысокий, морщинистый, краснолицый от пожизненного злоупотребления спиртным, Эдик Белтов, больше известный широкой публике как Эдди Бааль, ведущий на радиостанции " РЭКА" трагическую передачу о сталинских репрессиях, берет в руки гитару, делает раскатистый перебор и таким знакомым приятным баритоном объявляет:
"Частушки". Дальше – выноси святых – этот голубых кровей русский интеллигент, шестидесятник, многолетний редактор журнала "Дружба народов", бухавший со всей литературной Москвой и Высоцким лично, гордящийся своим безукоризненным русским языком – заводит:
– Я ябать тебе не буду, Люда Николаева,
Из твоей пязды собака на мене залаяла.
И дальше в том же духе:
– Ето черная суббота,
Ето Сормовский завод,
Подымайся на работу!
В жопу ебаный народ!
Публика ржет, на столах горят свечи. Пока еще народу не много – только свои, только посвященные. Эдик продолжает:
– Мне любимый подарил четыре мандавошечки!!
Чем я буду их кормить? Они ж такие крошечки!
В дверь просовывается длинная хитрая собачья морда, а следом и тощий, пегий, косматый дворняжий торс с помелом хвоста. Кто-то из сидящих у двери пытается помешать, но хозяин кафе – идишский поэт и драматург Миша Фельзенбаум радостно приветствует:
– Лева, дорогой, проходи, садись. Господа! Позвольте вам представить замечательного поэта и переводчика с идиш, немецкого, румынского и прочее, прочее – Льва Беринского. Лева садится за крайний столик, одновременно принимая свой обычный интеллигентный облик и тихо жалуется Фельзенбауму:
– Никак не отпускает меня поэмка.
– А, "Собаки на улицах Тель-Авива", – понимающе кивает Миша, – что это ты ее вдруг по-русски?
– Сам не знаю. Гой попутал. – Беринский улыбается.
– А сейчас – прощальная гастроль. Детский писатель Андрей
Усачев с недетскими песенками, – объявляет Белтов.
– Почему, собственно, прощальная? – несколько голосов в разнобой.
– Я возвращаюсь в Москву, – объясняет хрупкий и уже крепко подвыпивший Усачев, – мне работу предложили на ОРТ.
По зальчику проносится унылое "у-у-у" и радостное "поздравляем" одновременно.
– Андрей выходит с гитарой к стойке, садится, опускает свою курчавую голову, как бы винясь, и начинает петь песенку из своего репатриантского цикла. На мотив цыганочки.
– Дорогая эфиопка,
Ах, эта ручка, ах, эта ножка,
Ах, эта черная коленка,
Ах, эта черная икра.
Руки черные, ноги черные,
Щеки черные, уши черные,
Шея черная, грудь точеная
И серьга в носу золоченая.
Дверь широко раскрывается. Богатырское "здрасте!" прерывает таборный перебор. На пороге новые опоздавшие – громадный курчавый великан с добродушным, немного глуповатым, улыбчивым лицом и симпатичная, миловидная девушка, как бы сошедшая с рождественской открытки времен третьего рейха. Андрей вскакивает, совершенно не обидевшись на то, что ему сломали песню, и радостно обнимает и девушку с кукольной улыбкой в стиле "ретро" и кучерявого еврейского верзилу, а потом представляет их публике:
– Господа! Прошу крепко любить и жаловать. Ниночка Демази, прекрасная поэтесса.
– Поэт, – поправляет его поэтесса ангельским голоском, поигывая ямочками.
– Да, да. Прекрасная поэт из Ташкента с мужем Феликсом Хармацем, тоже поэтом.
– И тоже из Ташкента, – добавляет великан, расплываясь в широкой глуповатой улыбке.
– Я пожалуй уступлю свое место на эстраде Ниночке, – говорит
Андрей, и добавляет, как бы оправдываясь:
– Ребята живут в Герцлии и у них трое детей, так что пользуйтесь возможностью послушать их, раз уж они к нам вырвались.
Нина подходит к стойке, молчит несколько мгновений, как бы собираясь с мыслями, и начинает читать свои стихи. Читает она превосходно, талант актрисы, умеющей расставлять акценты и держать паузы – налицо. И стихи профессиональные, чувственные, сильные.
Ритка толкает одним локтем Сашу, другим – Зива и шепчет: