Страница:
Семейка эта, в которой упрямый деспотичный Виктор, лучший поэт среди инженеров и лучший инженер среди поэтов, непререкаемо властвовал над своей безропотной женой, была не так проста, как это могло показаться тем, кто общался с Голковыми изредка или издалека.
Хаенко, наиболее давний из израильских приятелей Виктора, вообще утверждал, что Галка, при всей своей покорности, обязательно когда-нибудь зарежет этого барана.
– Она же типичная леди Макбет Мценского уезда, – говорил он.
Парнокопытные появлялись на Бреннер редко, но к Ритке приходили регулярно. Галка была анемична и молчалива, а ее муженек, заядлый спорщик, никогда не упускал случая развязать долгоиграющую дискуссию на тему, о которой знал понаслышке. При этом переубедить его всегда было невозможно. Когда же через время разговор на эту же тему возобновлялся, Голков уверенно занимал позицию своих недавних оппонентов, и до хрипоты в голосе отстаивал те позиции, на которые недавно обрушивался. Так происходило неоднократно. Вот и сегодня
Витька затеял перепалку с Аркадием из-за статей Саши Гольштейна, которых сам Голков не читал, но зато опубликовал в журнале "22" ругательную статью о Гольдштейне, пользуясь нелюбовью редколлегии к буккеровскому лауреату. В пылу спора баран признался, что вообще не читает Гольдштейна никогда – не может продраться сквозь терминологические тернии.
– Да, ты просто завидуешь мне, Аркан, что Воронели мою статейку тиснули – упирался рогом загнанный в угол Голков.
– Да, я жутко завистливый. Никто из вас не может похвастаться таким количеством публикаций, как у меня, – Аркадий сердито закурил.
– Количество не всегда переходит в качество, – напомнил Зив, – кстати, Воронель говорит, что у меня замечательная фигура.
– Он что поменял ориентацию? -ехидно полюбопытствовал Хаенко.
– Самка сказала, – промямлил Зив.
Все заржали.
– Ну, а как их различать? – Зив развел руками.
– Вообще-то у самки есть имя. Она тезка твоей девушки – заметила
Ритка. Зив смущенно заткнулся.
С четой Воронелей Бальмина и Зив нередко сталкивались в бассейне на Гордон. Морж Александр Воронель всю зиму плавал, не снимая с приятного интеллигентного лица приятной интеллигентной улыбки, а его самка, парясь с Риткой в сауне, очень любила посплетничать на литературно-сексуальные темы:
– Саша? А, я всегда думала, Риточка, что Ваш муж – Зив. Вы же всюду с ним появляетесь – на всех литературных вечерах, и даже здесь.
Ритка путано объясняла, что подруга Зива замужем и имеет троих детей, а у Саши Карабчиевского так много личной жизни. Но
Воронелиха, выпустив из огромного купальника на свободу свою большую и белую, как у Варвары Лоханкиной, грудь, не отступалась, желая вникнуть во все детали и подробности молодежной для нее тусовки.
– А, скажите, Риточка, у Вас с Галесником тоже были какие-то отношения?
– ???
– Но он так категорически возражал против публикации Ваших стихов в нашем журнале, когда был редактором.
– Ну, я думаю, это проблема его вкуса, а не моего дара, задыхаясь не так от жары в сауне, как от возмущения, отвечала обиженная поэтесса, перекладывая свои розовые потные формы на нижнюю полку. Она была очень болтлива, и не меньше самки Воронеля любила обсасывать интимные места чужих биографий, но сегодня все-таки решила попридержать язычок и не трепаться по поводу вчерашней ню-вечеринки на Алленби в мастерской у Наташки Стегний, поэтессы и переводчицы, новым увлечением которой стала пластика малых форм – наверняка, на месяц-два, как и все прочие ее увлечения.
Стегний очень любила раздеваться. Не то чтобы ей было что показать – бритая голова, серьга в носу, полное отсутствие талии,
– просто она была моложе лет на восемь остальной женской части компашки, а толстушке Анетте Мейман вообще в дочери годилась.
Наташа была классической неудачницей, из-за своей неспособности доводить начатое до конца. Она появлялась и на Бреннер и во всех местах, где тусовались писаки, со своей очаровательной дочуркой, давно привыкшей к не умолкавшему при ней мату, никотиновым и марихуановым облакам и регулярной смене дружков в материнской постели.
Мастерскую обмывали поначалу чинно-благородно. Поэты Лукаш и
Межурицкий пришли с женами, Голковы притащили грудного отпрыска, поэтому даже курить пришлось в коридоре. Короче, ничто не предвещало. Средеземноморский красавец Петр Межурицкий как всегда заглушал всех своим хорошо поставленным голосом, рассказывая то о футболе, то о своей гениальной прозе, то о дебилах, у которых служил воспитателем. Белая голубка Света Лукаш тихо сидела на плече своего мужа, изредка склевывая с его джинсов хлебные крошки, а Лору
Межурицкую, окаменевшую в оконном проеме, все просто принимали за одну из Наташкиных поделок. Когда же скучные женатики ушли, Наташка сразу стала раздеваться, даже не мотивируя это, как обычно, жарой.
Почуяв, чем все это может кончиться, Усатый мгновенно вылетел в окно
– даже не зажужжал. А Аркадий стал Нинку подначивать – дескать, ты такая свободная и раскрепощенная, но ведь слабо тебе при всех раздеться.
Пьяный Зив пробубнил, что убьет ее, если она посмеет. Нинка вышла в коридор и вернулась через минуту еще голее Наташки. Тогда и толстая Анетта, старший сын которой уже отслужил в армии, разделась, продемонстрировав,что вместо талии у нее – экватор, а на Гринвиче
– кесавевый шов. Зив выпил еще стакан водки и медленно подошел к возлюбленной своей души. Она, поигрывая ямочками, щебетала с покрытым густой черной шерстью ведущим журналистом газеты "Время", который уже остался в одних носках. Задыхаясь от охвативших его пьяных страстей, Зив действительно ударил Нину.
– Ты моя женщина, ты не смеешь, как эти… Я тебе запрещаю! – проговорил он сдавленным от ненависти голосом и невнятно как всегда.
Все закричали, повскакали с мест, пытаясь его урезонить. Тогда, оказавшаяся ближе всех Натаха, получила от Зива затрещину похлестче, чем Нинка. Ритка выбежала из сортира на вопли и увидела как три малоизвестные голые поэтессы и очень популярный русскоязычный журналист, обросший шерстью, как снежный человек, пытаются вытолкнуть из мастерской распоясавшегося пьяного поэта.
– Что случилось? -заорала она, тряся за плечо Наташу.
– Этот гад дерется. И меня, и Нинку…
Рука у Ритки была тяжелой, привычной к молотку. Не зря она чеканкой по серебру в Азуре столько лет занималась. У вольной дочери эфира, как назвал ее Хаенко в одной из своих статеек, были бицепсы
Шварцнеггера. Одним ударом она отправила своего названного братца на лестничную клетку и закрыла дверь, а потом разделась сама, чтобы проявить солидарность с потерпевшими. Нинка вспомнила вдруг, что у нее есть дети и что пора домой. Но Зив еще барабанил по дверям.
Тогда Ритка снова взяла огонь на себя. Она открыла дверь и толкнула
Зива так, что он пролетел несколько ступеней, а потом сказала:
– Сейчас я выйду на улицу. В таком виде. Чтоб ты понял, идиот, что ничего преступного и позорного в этом нет. Она быстро сбежала по лестнице, унося свои рубенсовские бедра и ягодицы на Алленби, а опешивший от такой наглости Зив сначала сделал несколько шагов вниз
– за ней, а потом вдруг устал, присел на ступеньку и отрубился.
Воспользовавшись моментом Нинка, успевшая одеться, выскочила из мастерской и побежала ловить такси, а Аркаша, не сообразивший, что на нем нет ничего, кроме волосяного покрова и носков, побежал ловить
Ритку. Он схватил ее за руку метрах в десяти от выхода из парадной:
– Охуела? Хочешь в полицию? – он тащил ее назад в мастерскую.
Из-за угла появились два бородатых ортодокса в высоких меховых шапках, но они, кажется, не заметили пышной голой блондинки, потому, что Аркадий уже затолкал ее в парадняк. Самого же его трудно было из-за повышенной шерстистости заподозрить в наготе в темное время суток. Когда они взбежали наверх, увидели между вторым и третьим этажом спящего на ступеньке рыжего, тощего, шелудивого пса неизвестной породы.
– У, Зив, бешенный. Дерюжку ему что ли вынести, ведь простудится, собака.
– Добрая ты слишком. Пусть так дрыхнет – не околеет.
Зив недовольно зарычал, почесал шею задней лапой и перевернулся на другой бок.
– Наверное, блохи, – посочувствовала Ритка,- опиши все это в завтрашнем номере, -смеясь предложила она, взбегая по лестнице.
– Это интересно, только если называть всех своими именами, но ведь нельзя, – Хаенко догнал ее у двери в мастерскую.
– А я думаю, что можно. В нашем грязном деле вообще все разрешено и ничего не наказуемо, – одышка мешала ей говорить, – я обязательно опишу сегодняшнее торжество, когда состарюсь до прозы.
До приезда в Израиль, Гриша Марговский был ежом. Ежом он был и в
Минске, где родился и вырос, и в Москве, где учился в Литинституте и обзавелся серьезными литературными связями. Он выпускал свои иголки в любом удобном и не очень удобном случае, а иногда и вовсе совершенно напрасно. Только жизнь свою, и без того колючую, осложнял. Когда же он в Израиль перебрался, совсем озверел – дикобразом стал. Возможно, на него так тропический климат подействовал, а может и то, что его любимая московская жена отказалась жить на Святой земле и вернулась в первопрестольную, оставив своего колючего поэта на произвол сабров, марокканцев, ортодоксов, короче говоря всех, кому было совершено безразлично
Гришино несчастное существование. Со всех работ Григория увольняли из-за его угроз перерезать кому-нибудь глотку или пристрелить.
Впрочем, слава драчуна и скандалиста тянулась за ним от самой Москвы
– как хвост.
В компанию он попал несколько позже остальных, но вписался, как родной. Он ведь тоже был иррациональным и закомплексованным молодым человеком. Хотя с чего бы, казалось, ему комплексовать? Высокий, стройный, великолепно выучивший иврит. Бледностью и невостребованностью он напоминал Печорина, когда сидел среди потертой джинсовой публики при сорокаградусной жаре в классического покроя велюровом пиджаке, белоснежной рубашке, застегнутой на все пуговицы и при галстуке, подобранном с изысканным вкусом. Его интеллигентные очки сверкали в дешевом люминесцентном свете бреннерского зальчика, и излучали нечто нездешнее, астральное, таинственное.
В тот четверг у Гришки был бенифис: он читал на Бреннер свою новую пьесу в стихах. Он попросил Ритку помочь ему: прочитать женские роли – и она согласилась, так как пьеса ей нравилась, а к самому Грише она относилась очень тепло, даже по-доброму завидовала его техническому мастерству. Вечер начался, все шло по плану.
Слушатели внимательно следили за ходом действия и перипетиями концертного варианта пьесы. Вдруг из дверного проема прямо к стойке возле которой сидели чтецы выскочила растрепанная незнакомка с фанатичным блеском круглых шизофренических глаз. Она обвела публику невидящим и ненавидящим взглядом одновременно и разразилась пламенной речью, густо пересыпанной проклятиями и цензурной бранью.
– Я, великая княжна Юсупова. Продали Россию, свиньи, сволочи…
Гореть вам в сатанинском жерле. Я собираю подписи в поддержку нашей несчастной кровоточащей родины!
Ничего не подозревающие завсегдатаи кафе, естественно, приняли речь княгини за проявление постмодернистского влияния на Гришино творчество, тем паче, что действие пьесы происходило в Москве.
Только Ритка, знакомая с текстом, совершенно опешила, не зная как себя вести. Гриша на мгновение потерял дар речи, но быстро пришел в себя, встал и подошел к самозванке сзади.
– Убирайтесь отсюда. Вы срываете вечер, – заскрипел зубами драматург, ставший еще бледнее, чем обычно, но невменяемая продолжала пропагандистскую работу. Она стала доставать из глубоких оттопыренных карманов и разбрасывать по помещению странные голубые листовки. Гриша выглядел достаточно жалким, когда на его вставшие дыбом иголки накололось несколько миссионерских листиков. Народ, конечно, уже врубился, что врезка не запланирована, и веселился от души, ловя голубеньких бабочек и громко гогоча над их содержанием.
Гриша настойчиво подталкивал незваную гостью к выходу, но та упиралась:
– Не прикасайтесь ко мне, упыри, кровососы, я получила благословение самого Патриарха!
Молчун из Питера стал громко предлагать вызвать немедленно скорую психиатрическую помощь, тогда скандалистка, отмахиваясь от выталкивающих ее из помещения, превратилась в длинношеюю синюю птицу с экзотическим крестообразным клювом, и громко ухая и хлопая тяжелыми крыльями, сбив с одного из столов стаканы и больно ударив крылом Зойку, которая по слепоте не успела увернуться, – вылетела в окно.
Объявили перерыв, который естественно затянулся. Смеясь, обсуждали инцидент. Грудастая Берта изображала пришелицу, расстегнув блузку и доставая из-за пазухи воображаемые листовки, да так, чтобы все видели на ее роскошной груди черный фешенебельный бюстгальтер.
Потом Гриша с Ритой все-таки дочитали пьесу, но эмоциональный и энергетический баланс был нарушен. И было жалко Гришку – он ведь так старался, чтобы все прошло гладко. Теперь обиженный автор сидел между Зивом и Усатым за столиком со стаканом водки и был прилизан и всклокочен одновременно:
– Вот так всегда, так всегда. Эта идиотка должна была сорвать именно мое выступление – кипятился Марговский.
– Успокойся, – Аркадий иронично оскалился, стряхивая пепел в пустую банку от пива, – ты же не в Колонном зале, не в Кремлевском дворце съездов свою пьесу читал. А сюда сам господь-бог велел таким птичкам залетать. Где же им еще свои голубые перья разбрасывать?
Сашка все-таки вернулся, но уже на других условиях. В кафе в тот четверг делился своими скабрезными воспоминаниями Эфраим Севела, на неделю прилетевший из Штатов. Он появился в замызганной линялой футболке и семейных розовых трусах в мелких цветочках, над которыми
Эверестом возвышалось брюхо. Маститый писатель и кинематографист в течение двух часов вспоминал различные интимные подробности из голливудской жизни Андрона Кончаловского, как тот престарелых звезд за контракты трахал, потом подсел к Ритке и стал приглашать в номера.
– Вот Вы помните, уважаемая, как у меня в "Попугае…"
– Я не читала, – оборвала его Ритка. Севела удивленно поднял брови.
– Я вообще ничего Вашего не читала. Я не читаю прозы. Не могу.
Только стихи.
Сидевший неподалеку Молчун зачастил брызгая слюной:
– Ты второй человек в моей жизни, который только стихи, только стихи. Есть еще один, еще один в Петербурге.
У Севелы сделалось такое выражение, будто ему все лицо заплевали.
Должно быть, так и было… Когда, наконец, удалось отклеиться от мэтра, Ритка увидела, что народ навострил лыжи к Зойке на Шенкин.
Зив был с Нинон, а Сашка – с очкастой поэтессой из Ташкента Юлей
Гольдберг, которая приехала в гости к первой жене своего нынешнего мужа Алексея Нине Демази, и в первый же день оказалась в липких объятьях Карабчиевского.
У Зойки было тесно и шумно. Сначала оборжали Севелу с его трусами и воспоминаниями, потом стали напиваться. Сашка по какому-то деловому вопросу вызвал Риту в соседнюю комнату, и без объяснений начал раздевать. Она стонала и вопила так, что у надирающейся за дверью компашки не осталось ни толики сомнений в том, что происходит.
– Я обожаю тебя, я счастлива, что ты вернулся! – смеясь и плача одновременно кричала Ритка – Я люблю тебя за то, что ты превращаешь меня в животное!
Уже через час, Ритка поняла, что Саша затеял примирение с ней сейчас и здесь, чтобы отстегнуться от Юли. Он рассказал, что у него появилась новая подружка, с помощью которой он рассчитывает проникнуть в штат газеты "Вести".
– Она там на хорошем счету, с женой Кузнецова вась-вась. Может ты ее знаешь? Маленькая такая, смешная очень – Верка Рыжикова.
– И ты собираешься привести ее на Бреннер?
– Конечно. Пойми, она нужна мне!
– Милый друг, а если я там подойду к ней и расскажу, что ты продолжаешь роман со мной?
– Ты не сделаешь этого! – Саша нервно заерзал, – если ты расскажешь ей, я никогда больше к тебе не приду!
– Хрен с тобой! Но если ты думаешь, что мы с ней подружимся…
Ритка вынуждена была смириться. Но, когда Саша привел таки в кафе маленькую Веру и представил как свою подругу жизни, Рита демонстративно не стала с ней знакомиться. Кубышку Рыжикову кафешные злые языки тут же окрестили Табуреткой – за е-е ма-лый рост, ма-лый рост.
Через некоторое время Карабчиевский пришел к Ритке, а когда стал раздеваться, она увидела у него на груди черно-фиолетовые синяки.
– Это Верка. Она меня так любит. По восемь раз кончает со мной, орет на всю квартиру.
– А Юлька по скольку? – злобно осведомилась Ритка.
– А Юлька скрипит всеми суставами, как слабо смазанная телега.
– С ней ты тоже не завязал?
– А я вообще ни с кем никогда не завязываю.
– Что и с Анеткой продолжаешь?
– Трахать Анетту, все равно, что трахать мешок с дрожжами.
Потный мешок… А вот с Юрьевой было хорошо, пока трезвая… Знаешь, ты ведь сама своими стихами облегчила мою задачу. Они все были со мной из любопытства… А вот Нинка пока не дала. Пока…
– Я их всех удушшшу! Но тебя раньшшше! – зашипела Ритка, -
Этими руками, – она посмотрела на свои руки и с ужасом обнаружила, что их нет, что ее тело, покрылось пятнами и чешуей, оно вытягивается, извивается, стараясь обхватить кольцом кричащего от ужаса и закрывшего руками лицо любовника. Она широко раскрыла пасть, но раздвоенный язык больше не слушался, ее головной мозг уменьшился, а спинной, в котором ничего кроме ненависти не осталось, увеличился в несколько раз. Инстинкт, единственное, что теперь руководило ею, приказывал: "Душшшши!" Каким-то чудом Карабчиевскому удалось вырваться из сжимающего его кольца и спастись бегством. Пока…
Ночью в распахнутое от жары окно влетела ворона. Она кружила по комнате, задевая висевшие на стенах холсты. Один из них упал с грохотом, и Ритка, как ей показалось, проснулась. Ворона шумно приземлилась, принимая в темноте кресла нечеткий абрис Иры Черной, или Иры Юрьевой, как она последнее время настаивала ее называть, – журналистки и поэтессы, умершей от рака в Москве полтора месяца назад.
– Боже, как ты меня напугала, – Рита потянулась к настольной лампе.
– Не включай. Я ненадолго, – чуть сипловатым, как бы простуженным голосом попросила гостья, – просто соскучилась.
Расскажи, как вы все теперь живете. Ты ведь как всегда в курсе дел всех и каждого – она достала из кармана носовой платок и стала протирать свои архаичные очки. В темноте с трудом удалось разглядеть на ней мешковатое незнакомое платье и совершенно не идущий ей парик.
"Должно быть, и волос лишилась, бедолага, " – подумала Ритка, а вслух произнесла:
– У нас… Да что может у нас измениться? Как всегда. Нинон рокирует Феликса. Сашка ебет все, что шевелится, Зив пьянствует,
Усатый жужжит, Аркашка пашет за троих в газетенке долбаной. Я плету очередной венок сонетов…
Ирина заболела, точнее обнаружила болезнь, больше года назад.
Израильского гражданства у нее не было, потому что в силу безалаберности, и страстной любви к водочным возлияниям она не оформила все нужные документы, пока еще состояла в законном браке.
За веселыми застольями времени на формальности не хватило. А когда она ушла от мужа, он взял, да страховку ее медицинскую закрыл. Тогда и Ритка, и Зив, и Нинон – ближайшая Иркина подружка, – все Черного уговаривали, чтобы он страховку Ирине оставил – мало ли что может случиться. Но всегда такой мягкий и покладистый Мотя, был неумолим и тверд. Должно быть, слишком больно ранила его жена своим уходом.
– Мы ведь только через месяц о твоей смерти узнали. Сначала поминки, а потом и вечер памяти устроили. Твои стихи читали и свои, которые ты любила. И еще те, что тебе посвящены… Только вот
Карабчиевский не пришел. Я даже потом позвонила ему, корила, что, дескать, как трахать девушку, так в первых рядах, а как помянуть, так занят.
– Этого ты могла бы мне и не говорить. Ревнивая ты. Даже к покойнице ревнуешь, – Ира тяжело закашлялась и Ритка разглядела у нее на шее медицинскую пластиковую трубочку.
– Извини.
Ире пришлось вернуться в Москву – оперироваться и лечиться, но время уже было безвозвратно упущено.
– Ну а мой муженек бывший? Он то был?
– Да, Мотя был. Клялся, что скоро твою книжку издаст. Кажется, его мучает совесть. Не хотелось бы мне быть на его месте. Но на твоем – хотелось бы быть еще меньше…
– Никому из вас не избежать моего места, – ночная посетительница задыхалась от кашля, -впрочем, между живыми и мертвыми так же мало разницы, как между людьми и птицами. Тебе приходилось когда нибудь летать?
– Нет. Ползать приходилось…
За несколько дней до смерти, Ирка отправила Нине письмо в котором строила планы на будущее, как она в Тель-Авив вернется, жаловалась, что в Москве ей одиноко. Письмо получили и прочли уже после ее смерти.
– Сейчас я знаю и умею на много больше тебя, а ведь ты всегда вела себя по-менторски: поучала, наставляла, – приступ кашля не утихал.
– Но я ведь старше…
– Возраст – всего лишь оперение, – прокаркала ворона и превратилась в темноту.
Утром Ритка вспомнила свой сон и ужаснулась, пытаясь разгадать странные слова покойной приятельницы. Что-то не нравилось ей в этом сне, свое собственное поведение, реплики, все вместе… Появилось дурное предчувствие
В полдень, обходя вверенный ему участок, Зив обнаружил передавленную и сплющенную неизвестным транспортным средством черно-серую ворону. Он медленно упаковал ее в пластиковый пакет, медленно подошел к мусорному баку, медленно открыл его. Из под крышки точно грязные брызги выплеснулись тощие бездомные коты.
– И вас похороню, – вздрогнув, пробурчал Зив сердито. Голова у него после вчерашнего раскалывалась. Он бросил сверток с упакованной вороной в бак. Кого-то она ему напоминала, но он так и не вспомнил
– кого…
Литературная конференция, которую проводила кафедра славистики
Иерусалимского Университета собрала под одной крышей свору антогонистов. Тема ее -"Русская литература в эпоху посткоммунизма" хватала за горло и леденила кровь репатриантам со стажем. Здесь в
Иерусалиме они гнездовались большими скандальными популяциями, и свои крутые разборки выносили из избы на высокую трибуну. Ритка приезжала в Иерусалим каждый день, как в цирк, иногда с Гришей или
Аркадием, иногда одна. Очень забавно было наблюдать, как сводят свои загноившиеся счеты ветераны русской литературы в Израиле. Некоторые из них по дон-кихотски, но с неистребимым советским рвением, нападали на фантомную мельницу уже поменявшего масть КГБ, обвиняя своих оппонентов в причастности к его делишкам. Левые поносили правых, правые обвиняли левых. Аркаша и Гриша набдюдали за происходящим с живым интересом, хоть и имели противоположные убеждения, а Ритка, далекая от политики, наблюдала за происходящим отстраненно. Она мысленно прокручивала некие предыстории нынешней вражды, и на основе сплетен и слухов которыми полнится святая земля мысленно воссоздавала ситуации двадцатилетней давности, когда все эти нынешние мэтры только приехали в страну обетованную, ну и как водится сначала тусовались вместе, в одном котле варились. Потом кому-то повезло больше, кому-то меньше, кто-то у кого-то жену увел, кто-то кому-то долга не вернул, кого-нибудь снедала творческая зависть, но маска политических разногласий самая удобная, она все скрывает, тем более в такой насквозь заполитизированной стране, как
Израиль…
Вот сидят в первом ряду, господа устроители конференции и докладчики: вальяжный габаритный красавец, пожожий на театрального импрессарио времен великих итальянских опер Михаил Вайскопф, рядом с ним угловатый, с ассиметричным после инсульта нервным лицом, поэт
Михаил Генделев, за ним Майя Каганская, священная корова русскоязычной литературной эмиграции, потом Гробман, снисходительно улыбающийся, его жена Ирина Врубель-Голубкина, изящная дама без возраста, а за ней жена Вайскопфа – Елена Толстая, бывший муж которой профессор Сигал, сидит в президиуме рядом с приглашенными зарубежными славистами. Все вместе они представляют легенду о русской литературе в изгнании, все вместе готовы разорвать на мелкие кусочки левака Изю Шамира, закончившего свое выступление.
Толстая и Вайскопф поднимают хай, как марокканцы с рынка ха-Тиква, Маленький сморщеный Шамир огрызается, Ритке скучно про левых и правых, коммунистов и террористов, она выходит в коридор, где натыкается на сидящую на полу коротко остриженую поэтессу Аньку
Горенко, которая сначала, хлопая чаячьими крыльями клюет прямо с пола остатки травки, потом дрожащими руками пытается прикурить косяк. Аня радостно и возбужденно начинает рассказывать что-то, чего
Ритка понять не может, потому что не знакома с феней наркоманов, то есть отдельные слова конечно можно понять, но в целом смысл остается темным. Все-таки лучше слушать про то, как вчера кололись со щедрыми програмистами, чем про левизну двадцатилетней давности.
– Секс совершенно опошлен плебсом – завершает свой рассказ Анька.
– А наркотики кем? Элитой?
– Да, последнее время много идиотов появилось, которые вообще не врубаются ни во что…
– Завязывала бы ты с этим делом: такая молодая, а руки трясутся. У тебя ребенок – в который раз Ритка ведет душеспасительную беседу, будучи уверенной в ее бесполезности и абсурдности. Но на этот раз
Хаенко, наиболее давний из израильских приятелей Виктора, вообще утверждал, что Галка, при всей своей покорности, обязательно когда-нибудь зарежет этого барана.
– Она же типичная леди Макбет Мценского уезда, – говорил он.
Парнокопытные появлялись на Бреннер редко, но к Ритке приходили регулярно. Галка была анемична и молчалива, а ее муженек, заядлый спорщик, никогда не упускал случая развязать долгоиграющую дискуссию на тему, о которой знал понаслышке. При этом переубедить его всегда было невозможно. Когда же через время разговор на эту же тему возобновлялся, Голков уверенно занимал позицию своих недавних оппонентов, и до хрипоты в голосе отстаивал те позиции, на которые недавно обрушивался. Так происходило неоднократно. Вот и сегодня
Витька затеял перепалку с Аркадием из-за статей Саши Гольштейна, которых сам Голков не читал, но зато опубликовал в журнале "22" ругательную статью о Гольдштейне, пользуясь нелюбовью редколлегии к буккеровскому лауреату. В пылу спора баран признался, что вообще не читает Гольдштейна никогда – не может продраться сквозь терминологические тернии.
– Да, ты просто завидуешь мне, Аркан, что Воронели мою статейку тиснули – упирался рогом загнанный в угол Голков.
– Да, я жутко завистливый. Никто из вас не может похвастаться таким количеством публикаций, как у меня, – Аркадий сердито закурил.
– Количество не всегда переходит в качество, – напомнил Зив, – кстати, Воронель говорит, что у меня замечательная фигура.
– Он что поменял ориентацию? -ехидно полюбопытствовал Хаенко.
– Самка сказала, – промямлил Зив.
Все заржали.
– Ну, а как их различать? – Зив развел руками.
– Вообще-то у самки есть имя. Она тезка твоей девушки – заметила
Ритка. Зив смущенно заткнулся.
С четой Воронелей Бальмина и Зив нередко сталкивались в бассейне на Гордон. Морж Александр Воронель всю зиму плавал, не снимая с приятного интеллигентного лица приятной интеллигентной улыбки, а его самка, парясь с Риткой в сауне, очень любила посплетничать на литературно-сексуальные темы:
– Саша? А, я всегда думала, Риточка, что Ваш муж – Зив. Вы же всюду с ним появляетесь – на всех литературных вечерах, и даже здесь.
Ритка путано объясняла, что подруга Зива замужем и имеет троих детей, а у Саши Карабчиевского так много личной жизни. Но
Воронелиха, выпустив из огромного купальника на свободу свою большую и белую, как у Варвары Лоханкиной, грудь, не отступалась, желая вникнуть во все детали и подробности молодежной для нее тусовки.
– А, скажите, Риточка, у Вас с Галесником тоже были какие-то отношения?
– ???
– Но он так категорически возражал против публикации Ваших стихов в нашем журнале, когда был редактором.
– Ну, я думаю, это проблема его вкуса, а не моего дара, задыхаясь не так от жары в сауне, как от возмущения, отвечала обиженная поэтесса, перекладывая свои розовые потные формы на нижнюю полку. Она была очень болтлива, и не меньше самки Воронеля любила обсасывать интимные места чужих биографий, но сегодня все-таки решила попридержать язычок и не трепаться по поводу вчерашней ню-вечеринки на Алленби в мастерской у Наташки Стегний, поэтессы и переводчицы, новым увлечением которой стала пластика малых форм – наверняка, на месяц-два, как и все прочие ее увлечения.
Стегний очень любила раздеваться. Не то чтобы ей было что показать – бритая голова, серьга в носу, полное отсутствие талии,
– просто она была моложе лет на восемь остальной женской части компашки, а толстушке Анетте Мейман вообще в дочери годилась.
Наташа была классической неудачницей, из-за своей неспособности доводить начатое до конца. Она появлялась и на Бреннер и во всех местах, где тусовались писаки, со своей очаровательной дочуркой, давно привыкшей к не умолкавшему при ней мату, никотиновым и марихуановым облакам и регулярной смене дружков в материнской постели.
Мастерскую обмывали поначалу чинно-благородно. Поэты Лукаш и
Межурицкий пришли с женами, Голковы притащили грудного отпрыска, поэтому даже курить пришлось в коридоре. Короче, ничто не предвещало. Средеземноморский красавец Петр Межурицкий как всегда заглушал всех своим хорошо поставленным голосом, рассказывая то о футболе, то о своей гениальной прозе, то о дебилах, у которых служил воспитателем. Белая голубка Света Лукаш тихо сидела на плече своего мужа, изредка склевывая с его джинсов хлебные крошки, а Лору
Межурицкую, окаменевшую в оконном проеме, все просто принимали за одну из Наташкиных поделок. Когда же скучные женатики ушли, Наташка сразу стала раздеваться, даже не мотивируя это, как обычно, жарой.
Почуяв, чем все это может кончиться, Усатый мгновенно вылетел в окно
– даже не зажужжал. А Аркадий стал Нинку подначивать – дескать, ты такая свободная и раскрепощенная, но ведь слабо тебе при всех раздеться.
Пьяный Зив пробубнил, что убьет ее, если она посмеет. Нинка вышла в коридор и вернулась через минуту еще голее Наташки. Тогда и толстая Анетта, старший сын которой уже отслужил в армии, разделась, продемонстрировав,что вместо талии у нее – экватор, а на Гринвиче
– кесавевый шов. Зив выпил еще стакан водки и медленно подошел к возлюбленной своей души. Она, поигрывая ямочками, щебетала с покрытым густой черной шерстью ведущим журналистом газеты "Время", который уже остался в одних носках. Задыхаясь от охвативших его пьяных страстей, Зив действительно ударил Нину.
– Ты моя женщина, ты не смеешь, как эти… Я тебе запрещаю! – проговорил он сдавленным от ненависти голосом и невнятно как всегда.
Все закричали, повскакали с мест, пытаясь его урезонить. Тогда, оказавшаяся ближе всех Натаха, получила от Зива затрещину похлестче, чем Нинка. Ритка выбежала из сортира на вопли и увидела как три малоизвестные голые поэтессы и очень популярный русскоязычный журналист, обросший шерстью, как снежный человек, пытаются вытолкнуть из мастерской распоясавшегося пьяного поэта.
– Что случилось? -заорала она, тряся за плечо Наташу.
– Этот гад дерется. И меня, и Нинку…
Рука у Ритки была тяжелой, привычной к молотку. Не зря она чеканкой по серебру в Азуре столько лет занималась. У вольной дочери эфира, как назвал ее Хаенко в одной из своих статеек, были бицепсы
Шварцнеггера. Одним ударом она отправила своего названного братца на лестничную клетку и закрыла дверь, а потом разделась сама, чтобы проявить солидарность с потерпевшими. Нинка вспомнила вдруг, что у нее есть дети и что пора домой. Но Зив еще барабанил по дверям.
Тогда Ритка снова взяла огонь на себя. Она открыла дверь и толкнула
Зива так, что он пролетел несколько ступеней, а потом сказала:
– Сейчас я выйду на улицу. В таком виде. Чтоб ты понял, идиот, что ничего преступного и позорного в этом нет. Она быстро сбежала по лестнице, унося свои рубенсовские бедра и ягодицы на Алленби, а опешивший от такой наглости Зив сначала сделал несколько шагов вниз
– за ней, а потом вдруг устал, присел на ступеньку и отрубился.
Воспользовавшись моментом Нинка, успевшая одеться, выскочила из мастерской и побежала ловить такси, а Аркаша, не сообразивший, что на нем нет ничего, кроме волосяного покрова и носков, побежал ловить
Ритку. Он схватил ее за руку метрах в десяти от выхода из парадной:
– Охуела? Хочешь в полицию? – он тащил ее назад в мастерскую.
Из-за угла появились два бородатых ортодокса в высоких меховых шапках, но они, кажется, не заметили пышной голой блондинки, потому, что Аркадий уже затолкал ее в парадняк. Самого же его трудно было из-за повышенной шерстистости заподозрить в наготе в темное время суток. Когда они взбежали наверх, увидели между вторым и третьим этажом спящего на ступеньке рыжего, тощего, шелудивого пса неизвестной породы.
– У, Зив, бешенный. Дерюжку ему что ли вынести, ведь простудится, собака.
– Добрая ты слишком. Пусть так дрыхнет – не околеет.
Зив недовольно зарычал, почесал шею задней лапой и перевернулся на другой бок.
– Наверное, блохи, – посочувствовала Ритка,- опиши все это в завтрашнем номере, -смеясь предложила она, взбегая по лестнице.
– Это интересно, только если называть всех своими именами, но ведь нельзя, – Хаенко догнал ее у двери в мастерскую.
– А я думаю, что можно. В нашем грязном деле вообще все разрешено и ничего не наказуемо, – одышка мешала ей говорить, – я обязательно опишу сегодняшнее торжество, когда состарюсь до прозы.
До приезда в Израиль, Гриша Марговский был ежом. Ежом он был и в
Минске, где родился и вырос, и в Москве, где учился в Литинституте и обзавелся серьезными литературными связями. Он выпускал свои иголки в любом удобном и не очень удобном случае, а иногда и вовсе совершенно напрасно. Только жизнь свою, и без того колючую, осложнял. Когда же он в Израиль перебрался, совсем озверел – дикобразом стал. Возможно, на него так тропический климат подействовал, а может и то, что его любимая московская жена отказалась жить на Святой земле и вернулась в первопрестольную, оставив своего колючего поэта на произвол сабров, марокканцев, ортодоксов, короче говоря всех, кому было совершено безразлично
Гришино несчастное существование. Со всех работ Григория увольняли из-за его угроз перерезать кому-нибудь глотку или пристрелить.
Впрочем, слава драчуна и скандалиста тянулась за ним от самой Москвы
– как хвост.
В компанию он попал несколько позже остальных, но вписался, как родной. Он ведь тоже был иррациональным и закомплексованным молодым человеком. Хотя с чего бы, казалось, ему комплексовать? Высокий, стройный, великолепно выучивший иврит. Бледностью и невостребованностью он напоминал Печорина, когда сидел среди потертой джинсовой публики при сорокаградусной жаре в классического покроя велюровом пиджаке, белоснежной рубашке, застегнутой на все пуговицы и при галстуке, подобранном с изысканным вкусом. Его интеллигентные очки сверкали в дешевом люминесцентном свете бреннерского зальчика, и излучали нечто нездешнее, астральное, таинственное.
В тот четверг у Гришки был бенифис: он читал на Бреннер свою новую пьесу в стихах. Он попросил Ритку помочь ему: прочитать женские роли – и она согласилась, так как пьеса ей нравилась, а к самому Грише она относилась очень тепло, даже по-доброму завидовала его техническому мастерству. Вечер начался, все шло по плану.
Слушатели внимательно следили за ходом действия и перипетиями концертного варианта пьесы. Вдруг из дверного проема прямо к стойке возле которой сидели чтецы выскочила растрепанная незнакомка с фанатичным блеском круглых шизофренических глаз. Она обвела публику невидящим и ненавидящим взглядом одновременно и разразилась пламенной речью, густо пересыпанной проклятиями и цензурной бранью.
– Я, великая княжна Юсупова. Продали Россию, свиньи, сволочи…
Гореть вам в сатанинском жерле. Я собираю подписи в поддержку нашей несчастной кровоточащей родины!
Ничего не подозревающие завсегдатаи кафе, естественно, приняли речь княгини за проявление постмодернистского влияния на Гришино творчество, тем паче, что действие пьесы происходило в Москве.
Только Ритка, знакомая с текстом, совершенно опешила, не зная как себя вести. Гриша на мгновение потерял дар речи, но быстро пришел в себя, встал и подошел к самозванке сзади.
– Убирайтесь отсюда. Вы срываете вечер, – заскрипел зубами драматург, ставший еще бледнее, чем обычно, но невменяемая продолжала пропагандистскую работу. Она стала доставать из глубоких оттопыренных карманов и разбрасывать по помещению странные голубые листовки. Гриша выглядел достаточно жалким, когда на его вставшие дыбом иголки накололось несколько миссионерских листиков. Народ, конечно, уже врубился, что врезка не запланирована, и веселился от души, ловя голубеньких бабочек и громко гогоча над их содержанием.
Гриша настойчиво подталкивал незваную гостью к выходу, но та упиралась:
– Не прикасайтесь ко мне, упыри, кровососы, я получила благословение самого Патриарха!
Молчун из Питера стал громко предлагать вызвать немедленно скорую психиатрическую помощь, тогда скандалистка, отмахиваясь от выталкивающих ее из помещения, превратилась в длинношеюю синюю птицу с экзотическим крестообразным клювом, и громко ухая и хлопая тяжелыми крыльями, сбив с одного из столов стаканы и больно ударив крылом Зойку, которая по слепоте не успела увернуться, – вылетела в окно.
Объявили перерыв, который естественно затянулся. Смеясь, обсуждали инцидент. Грудастая Берта изображала пришелицу, расстегнув блузку и доставая из-за пазухи воображаемые листовки, да так, чтобы все видели на ее роскошной груди черный фешенебельный бюстгальтер.
Потом Гриша с Ритой все-таки дочитали пьесу, но эмоциональный и энергетический баланс был нарушен. И было жалко Гришку – он ведь так старался, чтобы все прошло гладко. Теперь обиженный автор сидел между Зивом и Усатым за столиком со стаканом водки и был прилизан и всклокочен одновременно:
– Вот так всегда, так всегда. Эта идиотка должна была сорвать именно мое выступление – кипятился Марговский.
– Успокойся, – Аркадий иронично оскалился, стряхивая пепел в пустую банку от пива, – ты же не в Колонном зале, не в Кремлевском дворце съездов свою пьесу читал. А сюда сам господь-бог велел таким птичкам залетать. Где же им еще свои голубые перья разбрасывать?
Сашка все-таки вернулся, но уже на других условиях. В кафе в тот четверг делился своими скабрезными воспоминаниями Эфраим Севела, на неделю прилетевший из Штатов. Он появился в замызганной линялой футболке и семейных розовых трусах в мелких цветочках, над которыми
Эверестом возвышалось брюхо. Маститый писатель и кинематографист в течение двух часов вспоминал различные интимные подробности из голливудской жизни Андрона Кончаловского, как тот престарелых звезд за контракты трахал, потом подсел к Ритке и стал приглашать в номера.
– Вот Вы помните, уважаемая, как у меня в "Попугае…"
– Я не читала, – оборвала его Ритка. Севела удивленно поднял брови.
– Я вообще ничего Вашего не читала. Я не читаю прозы. Не могу.
Только стихи.
Сидевший неподалеку Молчун зачастил брызгая слюной:
– Ты второй человек в моей жизни, который только стихи, только стихи. Есть еще один, еще один в Петербурге.
У Севелы сделалось такое выражение, будто ему все лицо заплевали.
Должно быть, так и было… Когда, наконец, удалось отклеиться от мэтра, Ритка увидела, что народ навострил лыжи к Зойке на Шенкин.
Зив был с Нинон, а Сашка – с очкастой поэтессой из Ташкента Юлей
Гольдберг, которая приехала в гости к первой жене своего нынешнего мужа Алексея Нине Демази, и в первый же день оказалась в липких объятьях Карабчиевского.
У Зойки было тесно и шумно. Сначала оборжали Севелу с его трусами и воспоминаниями, потом стали напиваться. Сашка по какому-то деловому вопросу вызвал Риту в соседнюю комнату, и без объяснений начал раздевать. Она стонала и вопила так, что у надирающейся за дверью компашки не осталось ни толики сомнений в том, что происходит.
– Я обожаю тебя, я счастлива, что ты вернулся! – смеясь и плача одновременно кричала Ритка – Я люблю тебя за то, что ты превращаешь меня в животное!
Уже через час, Ритка поняла, что Саша затеял примирение с ней сейчас и здесь, чтобы отстегнуться от Юли. Он рассказал, что у него появилась новая подружка, с помощью которой он рассчитывает проникнуть в штат газеты "Вести".
– Она там на хорошем счету, с женой Кузнецова вась-вась. Может ты ее знаешь? Маленькая такая, смешная очень – Верка Рыжикова.
– И ты собираешься привести ее на Бреннер?
– Конечно. Пойми, она нужна мне!
– Милый друг, а если я там подойду к ней и расскажу, что ты продолжаешь роман со мной?
– Ты не сделаешь этого! – Саша нервно заерзал, – если ты расскажешь ей, я никогда больше к тебе не приду!
– Хрен с тобой! Но если ты думаешь, что мы с ней подружимся…
Ритка вынуждена была смириться. Но, когда Саша привел таки в кафе маленькую Веру и представил как свою подругу жизни, Рита демонстративно не стала с ней знакомиться. Кубышку Рыжикову кафешные злые языки тут же окрестили Табуреткой – за е-е ма-лый рост, ма-лый рост.
Через некоторое время Карабчиевский пришел к Ритке, а когда стал раздеваться, она увидела у него на груди черно-фиолетовые синяки.
– Это Верка. Она меня так любит. По восемь раз кончает со мной, орет на всю квартиру.
– А Юлька по скольку? – злобно осведомилась Ритка.
– А Юлька скрипит всеми суставами, как слабо смазанная телега.
– С ней ты тоже не завязал?
– А я вообще ни с кем никогда не завязываю.
– Что и с Анеткой продолжаешь?
– Трахать Анетту, все равно, что трахать мешок с дрожжами.
Потный мешок… А вот с Юрьевой было хорошо, пока трезвая… Знаешь, ты ведь сама своими стихами облегчила мою задачу. Они все были со мной из любопытства… А вот Нинка пока не дала. Пока…
– Я их всех удушшшу! Но тебя раньшшше! – зашипела Ритка, -
Этими руками, – она посмотрела на свои руки и с ужасом обнаружила, что их нет, что ее тело, покрылось пятнами и чешуей, оно вытягивается, извивается, стараясь обхватить кольцом кричащего от ужаса и закрывшего руками лицо любовника. Она широко раскрыла пасть, но раздвоенный язык больше не слушался, ее головной мозг уменьшился, а спинной, в котором ничего кроме ненависти не осталось, увеличился в несколько раз. Инстинкт, единственное, что теперь руководило ею, приказывал: "Душшшши!" Каким-то чудом Карабчиевскому удалось вырваться из сжимающего его кольца и спастись бегством. Пока…
Ночью в распахнутое от жары окно влетела ворона. Она кружила по комнате, задевая висевшие на стенах холсты. Один из них упал с грохотом, и Ритка, как ей показалось, проснулась. Ворона шумно приземлилась, принимая в темноте кресла нечеткий абрис Иры Черной, или Иры Юрьевой, как она последнее время настаивала ее называть, – журналистки и поэтессы, умершей от рака в Москве полтора месяца назад.
– Боже, как ты меня напугала, – Рита потянулась к настольной лампе.
– Не включай. Я ненадолго, – чуть сипловатым, как бы простуженным голосом попросила гостья, – просто соскучилась.
Расскажи, как вы все теперь живете. Ты ведь как всегда в курсе дел всех и каждого – она достала из кармана носовой платок и стала протирать свои архаичные очки. В темноте с трудом удалось разглядеть на ней мешковатое незнакомое платье и совершенно не идущий ей парик.
"Должно быть, и волос лишилась, бедолага, " – подумала Ритка, а вслух произнесла:
– У нас… Да что может у нас измениться? Как всегда. Нинон рокирует Феликса. Сашка ебет все, что шевелится, Зив пьянствует,
Усатый жужжит, Аркашка пашет за троих в газетенке долбаной. Я плету очередной венок сонетов…
Ирина заболела, точнее обнаружила болезнь, больше года назад.
Израильского гражданства у нее не было, потому что в силу безалаберности, и страстной любви к водочным возлияниям она не оформила все нужные документы, пока еще состояла в законном браке.
За веселыми застольями времени на формальности не хватило. А когда она ушла от мужа, он взял, да страховку ее медицинскую закрыл. Тогда и Ритка, и Зив, и Нинон – ближайшая Иркина подружка, – все Черного уговаривали, чтобы он страховку Ирине оставил – мало ли что может случиться. Но всегда такой мягкий и покладистый Мотя, был неумолим и тверд. Должно быть, слишком больно ранила его жена своим уходом.
– Мы ведь только через месяц о твоей смерти узнали. Сначала поминки, а потом и вечер памяти устроили. Твои стихи читали и свои, которые ты любила. И еще те, что тебе посвящены… Только вот
Карабчиевский не пришел. Я даже потом позвонила ему, корила, что, дескать, как трахать девушку, так в первых рядах, а как помянуть, так занят.
– Этого ты могла бы мне и не говорить. Ревнивая ты. Даже к покойнице ревнуешь, – Ира тяжело закашлялась и Ритка разглядела у нее на шее медицинскую пластиковую трубочку.
– Извини.
Ире пришлось вернуться в Москву – оперироваться и лечиться, но время уже было безвозвратно упущено.
– Ну а мой муженек бывший? Он то был?
– Да, Мотя был. Клялся, что скоро твою книжку издаст. Кажется, его мучает совесть. Не хотелось бы мне быть на его месте. Но на твоем – хотелось бы быть еще меньше…
– Никому из вас не избежать моего места, – ночная посетительница задыхалась от кашля, -впрочем, между живыми и мертвыми так же мало разницы, как между людьми и птицами. Тебе приходилось когда нибудь летать?
– Нет. Ползать приходилось…
За несколько дней до смерти, Ирка отправила Нине письмо в котором строила планы на будущее, как она в Тель-Авив вернется, жаловалась, что в Москве ей одиноко. Письмо получили и прочли уже после ее смерти.
– Сейчас я знаю и умею на много больше тебя, а ведь ты всегда вела себя по-менторски: поучала, наставляла, – приступ кашля не утихал.
– Но я ведь старше…
– Возраст – всего лишь оперение, – прокаркала ворона и превратилась в темноту.
Утром Ритка вспомнила свой сон и ужаснулась, пытаясь разгадать странные слова покойной приятельницы. Что-то не нравилось ей в этом сне, свое собственное поведение, реплики, все вместе… Появилось дурное предчувствие
В полдень, обходя вверенный ему участок, Зив обнаружил передавленную и сплющенную неизвестным транспортным средством черно-серую ворону. Он медленно упаковал ее в пластиковый пакет, медленно подошел к мусорному баку, медленно открыл его. Из под крышки точно грязные брызги выплеснулись тощие бездомные коты.
– И вас похороню, – вздрогнув, пробурчал Зив сердито. Голова у него после вчерашнего раскалывалась. Он бросил сверток с упакованной вороной в бак. Кого-то она ему напоминала, но он так и не вспомнил
– кого…
Литературная конференция, которую проводила кафедра славистики
Иерусалимского Университета собрала под одной крышей свору антогонистов. Тема ее -"Русская литература в эпоху посткоммунизма" хватала за горло и леденила кровь репатриантам со стажем. Здесь в
Иерусалиме они гнездовались большими скандальными популяциями, и свои крутые разборки выносили из избы на высокую трибуну. Ритка приезжала в Иерусалим каждый день, как в цирк, иногда с Гришей или
Аркадием, иногда одна. Очень забавно было наблюдать, как сводят свои загноившиеся счеты ветераны русской литературы в Израиле. Некоторые из них по дон-кихотски, но с неистребимым советским рвением, нападали на фантомную мельницу уже поменявшего масть КГБ, обвиняя своих оппонентов в причастности к его делишкам. Левые поносили правых, правые обвиняли левых. Аркаша и Гриша набдюдали за происходящим с живым интересом, хоть и имели противоположные убеждения, а Ритка, далекая от политики, наблюдала за происходящим отстраненно. Она мысленно прокручивала некие предыстории нынешней вражды, и на основе сплетен и слухов которыми полнится святая земля мысленно воссоздавала ситуации двадцатилетней давности, когда все эти нынешние мэтры только приехали в страну обетованную, ну и как водится сначала тусовались вместе, в одном котле варились. Потом кому-то повезло больше, кому-то меньше, кто-то у кого-то жену увел, кто-то кому-то долга не вернул, кого-нибудь снедала творческая зависть, но маска политических разногласий самая удобная, она все скрывает, тем более в такой насквозь заполитизированной стране, как
Израиль…
Вот сидят в первом ряду, господа устроители конференции и докладчики: вальяжный габаритный красавец, пожожий на театрального импрессарио времен великих итальянских опер Михаил Вайскопф, рядом с ним угловатый, с ассиметричным после инсульта нервным лицом, поэт
Михаил Генделев, за ним Майя Каганская, священная корова русскоязычной литературной эмиграции, потом Гробман, снисходительно улыбающийся, его жена Ирина Врубель-Голубкина, изящная дама без возраста, а за ней жена Вайскопфа – Елена Толстая, бывший муж которой профессор Сигал, сидит в президиуме рядом с приглашенными зарубежными славистами. Все вместе они представляют легенду о русской литературе в изгнании, все вместе готовы разорвать на мелкие кусочки левака Изю Шамира, закончившего свое выступление.
Толстая и Вайскопф поднимают хай, как марокканцы с рынка ха-Тиква, Маленький сморщеный Шамир огрызается, Ритке скучно про левых и правых, коммунистов и террористов, она выходит в коридор, где натыкается на сидящую на полу коротко остриженую поэтессу Аньку
Горенко, которая сначала, хлопая чаячьими крыльями клюет прямо с пола остатки травки, потом дрожащими руками пытается прикурить косяк. Аня радостно и возбужденно начинает рассказывать что-то, чего
Ритка понять не может, потому что не знакома с феней наркоманов, то есть отдельные слова конечно можно понять, но в целом смысл остается темным. Все-таки лучше слушать про то, как вчера кололись со щедрыми програмистами, чем про левизну двадцатилетней давности.
– Секс совершенно опошлен плебсом – завершает свой рассказ Анька.
– А наркотики кем? Элитой?
– Да, последнее время много идиотов появилось, которые вообще не врубаются ни во что…
– Завязывала бы ты с этим делом: такая молодая, а руки трясутся. У тебя ребенок – в который раз Ритка ведет душеспасительную беседу, будучи уверенной в ее бесполезности и абсурдности. Но на этот раз