Удивительное это было место - Курши-Нерия! Зикко, помнивший чертову бездну историй и сказок, былин и небылиц, рассказывал, что Курши-Нерию Бог создал в последний день творения, когда уже и солнце в небе горело, и луна плыла, и звезды сияли, когда и твари земные теплу и свету радовались, и рыбы плескались, и праотец Адам удивленным оком взирал на мир. А на седьмой день, попы говорят, решил Господь отдохнуть. В общем-то, так оно и было, старые люди подтверждают, что в седьмой день отдыхал Вседержитель и Творец всего сущего от великих шестидневных трудов. Да вот утром седьмого дня, полюбовавшись на Землю, увидел Господь, как хороша Земля и подобна прекрасной невесте, только не хватает ей украшения. И тогда надел он красавице янтарное ожерелье - Курши-Нерию, лучшее, что сотворили руки Господни.
Слушал Николка рассказ старика - верил и не верил, но глядел вкруг себя и думал: "А ведь и правда, не может быть на земле места краше".
Курши-Нерия в самом деле была излюбленным и ни с чем не сравнимым капризом Творца. Лежавшая посреди моря золотым мостом длиною в восемьдесят верст, коса соединила земли жемайтов и пруссов. Янтарный сок катился по медным стволам ее сосен, тысячи птиц, разгоняя ветром крыльев облака, летели над нею, и, наверное, поэтому небо здесь почти всегда было чистым, а золотое солнце грело белые дюны.
Минул месяц. Теперь Николке казалось, что он родился здесь и ничего, кроме песка, сосен, воды и неба, никогда не видел. Рыбацкое дело сразу пришлось мальцу по душе. Было оно чем-то сродни делу казацкому. В море выходили артельно - не ямы рыть, не землю драть - встречь ветру, на волну, не таясь от опасности. Работали споро, весело. Как в воинском деле - могла их ждать удача, могли прийти домой и пустыми.
Рыбаки - литвины ли, пруссы ли, русские ли - были по большей части людьми угрюмыми и молчаливыми. Такими сделала их работа - опасная, трудная и не больно-то прибыльная. Взяв Николку в артель и приглядевшись к нему немного, увидели они, что проку от нового рыбака немного - их непростого ремесла он не знал, на берегу - солить ли, коптить ли, вялить ли рыбу - не умел. Во многом все же был парнем пришелец вполне подходящим - не робким, не жадным, да и зла никто от него не видел.
Николку порешили оставить в артели, лишь занятие ему сыскали иное: поразмыслив, определили паренька возчиком - добытую рыбу развозить в окрестные города и замки. Тот с радостью согласился: и новые, дотоле незнакомые люди ему нравились, и до странствий он был охоч, и кони ему были любы.
Первый раз взял его с собой для того, чтоб хотя бы малую сноровку в торговле преподать, сам артельный староста - тезка Николы, Микалоюс.
- Ты, главное, к тому, что покупщики меж собой говорят, внимательно прислушивайся, но виду, что понимаешь, не подавай.
- Как же я пойму, дядя Микалоюс, ежели я по-немецки ни слова не знаю.
- Поначалу я тебя подучу, а там уши держи востро, повторяй про себя, что услышал. Коль не поймешь - мне говори. Я с ними бок о бок всю жизнь живу, все по-ихнему понимаю. Да вот на старости лет жалеть начал, что не прятал от них своего знания. Потому как иной раз, когда немец думает, что ты его языка не знаешь, такое скажет - вначале вроде и обидно. А подумаешь, так кроме обиды и польза есть - знаешь, что о тебе и о всех нас господа немцы думают.
Николка новое дело постиг довольно быстро. По тем деньгам и товарам, что привозил в артель, было видно - не ошиблись рыбаки, поставив его в извоз.
На Покров потянулись к югу журавли. Многие артельщики стали собираться домой. Шел октябрь, скотину загоняли в тепло, скармливали ей последний пожинальный сноп, собирали последние яблоки, готовили на зиму последние ягоды.
Николка, укладываясь спать, припоминал: "На Покров девки кончают хороводы водить, начинают ходить на посиделки, свадьбы играют". А от этого мысли перебегали к давней деревенской жизни, когда еще жил с мамкой да тятькой недалеко от Гродно в имении пана Яна Юрьевича Заберезинского.
Много с той поры воды утекло. И все-таки как-то раз, больно уж затосковав, пошел на лодке через залив в деревню. Пожил пару дней в старой баньке, поглядел на людей, да только чуть ли не сразу потянуло его обратно. Идя на веслах к Нерии, сам себе дивился:
почему это не влечет его к деревенским парням да девкам, а тянет невесть куда - в пустую кошару, к старому домовому, байки его несуразные слушать да, бездельно уставясь в небо, думать о чем ни попало...
Жили Николка и Зикко Угорь в маленькой зимней пристройке - полторы сажени на полторы. Спали - дед на каменке, Николка на лавке. До полночи горел у них жирник, благо ворвани было довольно. Вечерами, погасив огонек, глядел Николка на светлое пятнышко оконца и слушал дедовы сказки.
- Вот еще...- говорил Зикко Угорь мечтательно.- Рассказывали это не совсем старые люди, а они в молодости от своих дедов слышали...
Пришел в нашу землю немецкий король. Было у него три раза по сто и еще тридцать три корабля. А у нас, пруссов, кораблей было мало. И мы попрятались в лесах, а наши вожди с дружинами ушли в деревянные крепости.
Тогда вышел немецкий король на берег моря и со всеми силами подступил к деревне Тувангесте. Много месяцев немцы били в стены Тувангесте большими бревнами с железными оконечниками, кидали в деревню огонь и стрелы.
Много месяцев пруссы храбро бились. Немцев была тьма, и оружие у них лучше нашего. Они взяли Тувангесте и сожгли его, а людей убили, и на месте разоренной деревни заставили построить свой бург из камня и назвали его Кенигсберг, что значит Королевская Гора. Сделав это, прошли немцы по берегу залива и по Нерии, через землю куршей, и на другой стороне косы поставили еще один бург - Мемель.
Тридцать лет воевали потом пруссы с немцами, но захватчики победили пруссов. Кто не сумел убежать в Литву - побили до смерти, и совсем немногих уцелевших сделали рабами.
Так и живут с той поры на берегах этого моря немцы - хозяева и пруссы - рабы...
Ох, как много знал всего Зикко Угорь! Он поведал о великих вождях прусских повстанцев Херкусе Мантасе и Диване Медведе, о помощи, оказанной повстанцам князем славянского Поморья Святополком и новгородским князем Александром Ярославичем по прозвищу Невский.
Он рассказывал о том, как рыцари травили пруссов по лесам свирепыми охотничьими псами, а изловив, предавали медленной смерти, соперничая друг с другом в жестокости и изобретении новых мучений и пыток.
- Я почти один,- говорил Зикко Угорь,- знаю, как это было на самом деле. Люди говорят, что в других прусских землях - в земле Натангов, в Помезании и у 3амбов тоже осталось несколько стариков, которые помнят прежние дела и дни. Жаль, после нашей смерти никто уже не будет знать правду о том, что здесь когда-то было...- И, помолчав, добавлял грустно: А немцы все это рассказывают не так. Они говорят, что мы, пруссы, были дикарями, не людьми даже, а лесным зверьем, и они нас пришли учить и хотели заботиться о нас, но мы этому воспротивились, стали воевать с ними. Тогда им пришлось защищаться, и некоторых, самых зловредных, побили в честном бою, а остальных привели в церкви, как добрые родители водят злых, упрямых детей. И знаешь, отчего мне грустно, Николаус? Я умру, и правда моего народа умрет вместе со мной, А немецкая неправда останется в книгах. Ведь у нас, пруссов, книг нет... Николке было жаль деда, он говорил утешительно:
- Может, и есть такая книга, где вашу правду записал какой добрый человек.
Дед ворочался, вздыхал, говорил печально:
- Спи, Николаус, спи.
Николка засыпал не сразу: долго еще летали под потолком избушки рыцари в белых плащах, пруссы в волчьих шкурах, горящие деревни, умирающие в муках люди...
***
Прошла зима. По весне в кошару вернулись почти все старые рыбаки. Появились и новые. Николку уже считали за своего - с первым уловом отправили торговать одного. На этот раз он не поехал в Мемель - там и своей рыбы было довольно: стоял Мемель на берегу моря, чего не хватало его гражанам?
Повез товар в глубь Пруссии - в города Велау, Фридлянд, Эйлау. Путь был в три раза дальше, зато а барыша больше.
В артели встретили его уважительно - не было у них такого удачливого торговца-фактора, как Николай. Со временем становился паренек в торговле все сноровистее, все удачливее. Через полгода он уже многое понимал по-немецки, но, как учил его староста, никогда в том не признавался, и вскоре это вошло у него в привычку.
Зикко Угорь тоже постоянно твердил, что скрытность - дело полезное. Старый прусс считал, что нет парода хитрее и злее немцев, и потому был очень рад, что Николка споим мнимым незнанием их языка постоянно немцев дурачит. Постепенно Николка даже пристрастился к этой игре. Страшно коверкая два-три десятка слов, необходимых в торговом обиходе, зарекомендовал себя в глазах своих покупателей редкостным остолопом.
С концом лова кончалась и торговля. Тихий залив под ветром пенился белыми барашками, песок больно хлестал в лицо. Про море вообще говорить не приходилось - шли на берег волны одна выше другой: не только на лодке, на корабле и то отойти от кромки суши было страшно.
А потом на дюны и сосны пали легкие снега - будто бесчисленные птичьи стаи, пролетевшие над Нерингой, сронили перья и пух, укутав землю куршей мягким белым одеялом.
Засветив жирник, Зикко и Николай вечерами плели сети, смолили лодки, чинили бочки - ладили к весне рыбацкую снасть. Ложились спать рано, вставали поздно. Тихо было вокруг, безлюдно. Редко когда забредал к ним случайный путник, погреться у огонька, послушать хозяев, порассказать о чем ни шло самому.
Только однажды случилось у них событие важное. В полдень появился у дверей каурый конь неописуемой красоты и невиданных статей, под седлом и в богатой сбруе.
Николка и Зикко выскочили из кошары, схватили каурого за узду. Конь, как умная и верная собака, потянул их к дороге, устремившись на полдень - к Кенигсбергу. "Видать, хозяин его там",- подумал Николай и, вместе со стариком проследовав за конем, зорко вглядываясь настороженным взглядом, через малое время заметил сидящего у дороги человека. Незнакомец, увидев коня, Николая и Зикко, с трудом приподнялся и встал, опираясь на две палки.
Глава вторая
Штатгальтер Ордена
Граф Вильгельм фон Изенбург унд Гренцау был высок ростом, широк в плечах и тонок в талии.
Его светло-голубые глаза могли бы называться красивыми, если бы со стороны не казалось, что граф смотрит в свет сквозь кусок льда или со дна глубокой, чистой, но чертовски холодной реки.
Правильные черты лица Изенбурга портил лишь рот - большой, вытянутый в прямую узкую полоску, с бескровными синеватыми губами.
Поэтому получалось, что граф становился привлекательным, лишь когда молчал, прикрыв к тому же ледяные глаза. Но так как это случалось лишь по ночам, когда Вильгельм спал в своей жесткой холодной постели истового девственника, то никто его таким не видел, а все, кто знал Изенбурга, смотрел на него и слушал его, боялись и не любили рыцаря - подлинного хозяина Немецкого ордена Святой Девы Марии Тевтонской.
Вильгельм был четвертым сыном графа Саллентина фон Изенбурга и графини Гильдегард фон Гирк. Трое его старших братьев - Вилли, Герлах и Саллентин тоже были рыцарями Тевтонского ордена, но только он один достиг в ордене таких высот.
Вильгельм быстро прошел все ступени орденской иерархической лестницы и в двадцать три года был уже членом конвента - руководящего центра большой и могущественной организации, которую представлял собою даже в эти далеко для него не лучшие годы Немецкий, или Тевтонский, орден.
В конвент, называемый иногда также капитулом, входило пять братьев-рыцарей во главе с великим магистром. Вильгельм Изенбург за время пребывания в конвенте исправлял каждую из должностей, исключая самую высшую. Он был маршалом ордена, командуя его войсками. В двадцать пять лет он стал великим комтуром, что было еще труднее, чем руководство армией, и почетнее: в ведении великого комтура находились финансы орденского государства. В двадцать семь лет граф Изенбург стал штатгальтером ордена наместником великого магистра, из-за болезни не управляющего своим государством.
Штатгальтер не обманул ожиданий братьев-рыцарей: он успевал делать все, не щадя здоровья и сил.
Сил требовалось много...
***
- Ты не представляешь, Христофор, до чего приятно видеть тебя здесь, у меня в гостях,- радостно говорил Изенбург, неловко обнимая Шляйница за плечо.- Мне нужно многое узнать у тебя и о многом рассказать, старый боевой друг.
Шляйниц, вопросительно взглянув на Изенбурга, жестом указал на скамью в углу садика. Изенбург кивнул и, не снимая руки с плеча саксонца, сел, аккуратно откинув в сторону край белого плаща, который он непременно менял дважды в день.
- Дела наши обстоят весьма неблагоприятно, Христофор. Многое из того, что я скажу сейчас, тебе известно и без меня. Но я вижу необходимость обратить твое внимание на отдельные события, иначе нынешнее положение ордена останется для тебя не до конца понятным. Как это ни покажется тебе странным, сегодняшние наши беды начались не вчера и даже не десять лет назад. Они начались почти за сто лет до этого дня - 15 июля 1410 года, когда несчастный гроссмейстер Ульрих фон Юнгинген потерял не только собственную жизнь, но вместе с нею - силу, богатства и славу ордена. Непонятно за какие грехи, но знаю твердо: именно в тот трижды проклятый день Святая
Дева отвернулась от нас. Даровав победу полякам, литовцам и русским, она предопределила ордену и его неизменных врагов, и его дальнейшую судьбу. Вот уже сто лет после этой злосчастной битвы под Танненбергом орден слабеет и чахнет, и теперь мы не можем биться не только со всеми нашими врагами вместе, но не выстоим даже один на один против любого из них.
Изенбург вздохнул и, печально потупившись, произнес:
- Знаю, князь Глинский приучил тебя играть в шахматы. Я и сам люблю эту игру. Так вот, порою мне кажется, что Всевышний посадил меня за шахматную доску к самому концу уже проигранной партии. Он оставил меня без ладей и слонов, без ферзя и коней, с малым числом кнехтов против всех вражеских фигур и пешек и лукаво приговаривает исподтишка: "А ну-ка, Вильгельм, ну-ка, сынок, попробуй побить черных".
- Позволь тебе возразить, Вильгельм,- вмешался Шляйниц.- Орден в Пруссии действительно можно уподобить нескольким кнехтам. Но ведь еще несколько кнехтов стоят в Ливонии. И подобно тому, как кнехты на шахматной доске образуют первую линию, так и орден в Пруссии и в Ливонии представляет собою выдвинутую вперед фортецию христианства, воздвигнутую перед лицом язычников. За его спиной стоят и папа, и император, и князья империи. И трудно сказать, у белых или у черных больше фигур на доске.
Изенбург скривил рот. В исключительно редких случаях, когда такое происходило, считалось, что штатгальтер улыбается.
- Если все-таки принять сказанное тобою за истину, то позволь добавить следующее. Пусть белых фигур столько же, сколько и черных, но и игроков на нашей стороне слишком много. Среди этих игроков нет согласия. Каждый мнит себя в игре главным и норовит помешать своему союзнику, не позволяя двинуть в нужное время, на необходимое место принадлежащую ему фигуру. Даже Вольтер фон Плеттенберг, магистр нашего же ордена в соседней Ливонии, чувствует себя ни от кого не зависимым сюзереном. То же самое могу сказать и о магистре в Германии, и о магистре в Италии, и даже, стыдно признаться, о некоторых моих комтурах.
- Так что же, смешаем фигуры? - спросил Шляйниц.
- Э, нет,- ответил Изенбург,- Жизнь не во всем шахматная игра. Вторую партию нам играть никто не позволит. Пока человек жив, он надеется. Отнимите у человека все, но оставьте надежду, и он будет жить. Отберите надежду, и жить ему будет незачем. У меня тоже есть надежда, Христофор.
Шляйниц вопросительно взглянул на Изенбурга.
- Когда-нибудь насмерть стравить московского медведя с литовским львом и белым орлом королевской династии Пястов. В этом я вижу жизненное предназначение и руку Божественного провидения, которая ведет нашу семью и мой орден. Для того чтобы Москва боялась и ненавидела Литву, похваляющуюся львом на гербе, а Литва отвечала ей тем же, достаточно все время твердить русским, что восточные территории государства Ягеллонов, над которыми распростерли крылья белые орлы Пястов,- их собственные вотчины, захваченные литовцами. И что литовцы сделали это по злому умыслу, отобрав то, что им никогда не принадлежало.
- А разве это не так? - Шляйниц с интересом взглянул на Изенбурга: такой казуистики он не ожидал даже от него, хотя штатгальтер считался одним из самых опытных аргументариев в ордене.
- Нет ничего однозначного, Христофор,- наставительно проговорил штатгальтер,- Эти земли - Белую Русь, Смоленск, Вязьму и многие другие литовцы отбили у татар, когда те установили свою власть почти над всеми русскими княжествами. Даже Киев - мать русских городов, как говорят московиты,- освободили от татар литовцы. Они изгоняли с этих земель татар и конечно же не бескорыстно устанавливали свою собственную власть, которая была для русских меньшим злом: на смену язычникам шли христиане, а их власть для русских была не в пример легче татарской. Это была, Христофор, своеобразная реконкиста. Подобно христианским королям Испании, изгнавшим из своей страны сарацин, литовские князья выбивали с русских земель язычников - татар.
"С той лишь разницей,- подумал Шляйниц,- что испанцы очищали от мавров собственную родину, а гедиминовичи - чужую". Но промолчал, решив дождаться конца тирады штатгальтера.
- Нам, немцам,- продолжил Изенбург,- и теперь, и впредь выгодно представлять дело таким образом, что никакого освобождения от татар не было, а происходил лишь захват русских земель. Это поселит в сердцах литовцев и русских вековую неприязнь и облегчит нашу борьбу и с теми, и с другими. Это будет на пользу и ордену, и Германии, а значит, и семье Изенбург унд Гренцау, и всем немецким дворянам, ибо немецкие Нобили, орден и Германия - единое целое.
"Вот как,- подумал Шляйниц,- даже в разговоре со мной штатгальтер впервые соединил столь откровенно судьбу семьи с судьбой ордена. Хотя и до сих пор Божественное провидение вело семейство графа Изенбурга по одной дорожке с орденом. А как же иначе? - вдруг осенило Шляйница,- Ведь Изенбург - это немецкое название русской крепости Изборск. Носить титул графа Изборского, всю жизнь знать, что с границы орденских владений видны стены замка, название которого, хотя и на немецкий лад, вписано навечно рядом с твоим собственным именем, и не обладать им? Что может быть нелепее? И что может быть большим укором самому себе и ордену, который остановился у стен Изборска-Изенбурга, видит его, но взять не может?"
- Здраво глядя на вещи, граф,- сказал Шляйниц, впервые называя штатгальтера по титулу,- дело ордена касается не только семьи Изенбург унд Гренцау. Это наше общее семейное дело. Я имею в виду все благородные фамилии Германии, в общем-то составляющие одну большую семью, чьи дети состоят в ордене. И дело здесь не в том, что вы, крестоносцы, принесли сюда слово Христово: поляки уже были крещены за двести пятьдесят лет до нашего, немецкого, появления здесь. Литовцы крестились позже, но это не помешало нам и после их обращения в христианство воевать с ними. Что касается язычников - пруссов, то каждые девять из десяти предстали перед Всевышним, так и не дождавшись приобщения к таинствам святого крещения.
- Ты опасный человек, Христофор,- проговорил Изенбург, вставая со скамьи. И было непонятно, сказал он это всерьез или шутя.- А что касается нашего друга князя Михаила, то ты сделаешь все, чтобы этот надутый павлин как можно сильнее ввязался в драку с Сигизмундом. Нам, немцам,- и Шляйниц отметил, что Изенбург сказал не "нам, ордену", а "нам, немцам",- такая свалка пойдет только на пользу. Чем больше русские будут биться с поляками или литовцами, тем свободнее будут наши руки, тем больше пользы будет от всего этого христианскому миру.
- Я все понял, Вильгельм. Я заверю князя Михаила, что орден поможет ему всеми силами, если начнется война с Сигизмундом.
- Пусть начинает, Христофор. А мы посмотрим, что делать дальше. Главное, чтоб он с первых же шагов увяз поглубже и у него не осталось никаких путей для примирения с Сигизмундом.
- Все обратимо, Вильгельм. Все утраченное можно восстановить, а значит, и простить,- произнес Шляйниц задумчиво.
- Нет, Христофор, не все. Две вещи необратимы. Нельзя вернуть жизнь и восстановить потерянную честь.
***
Шляйниц провел в Кенигсберге три дня. За это время он узнал от верных людей, что происходит в соседних землях, Западной Пруссии, в Вармийском епископстве и можно ли поднять на Польшу датского короля. Никто только не мог ответить ему с достоверностью, будет ли в предстоящей войне с Сигизмундом союзником Михаила Львовича ливонский магистр Плеттенберг? Ливония была под боком, управлялась теми же братьями-рыцарями из Тевтонского ордена, но ни один осведомитель Шляйница ничего вразумительного на этот счет сказать не мог.
На четвертые сутки Шляйниц порешил отправиться в Ригу и разузнать все самым подробным образом, расспросив друзей и знакомых, близких ко двору старого ландмейстера.
Не привлекая ничьего внимания, он выехал затемно, верхом, без возка и кареты. Никто не сопровождал его: ни конвой, ни слуги.
В полдень миновав рыбацкую деревушку Кранц, он поскакал по дороге, уходившей к косе Курши-Нерия. В эту ночь спать ему почти не довелось, и, вопреки обыкновению, чувствовал себя Шляйниц разбитым и усталым.
Безлюдье и тишина обступили путника. Казалось, во всем мире под высоким синим небом есть только эта дорога, эти сосны и эти дюны и посреди них одинокий всадник, мерно покачивающийся в седле в такт ударам копыт.
Сосны и дюны тянулись по обеим сторонам дороги бесконечной чередой, солнце припекало, и Шляйниц незаметно для себя задремал. Под глухой мерный топот копыт дрема сменилась сном, и он покачивался в седле, пригретый солнышком, в тишине и покое безлюдного леса, бессильно свесив голову и уронив поводья.
Что произошло дальше, Шляйниц не понял. Пытаясь разобраться потом, уже через несколько часов и дней, он мог только предполагать, как оказался лежащим на дороге. Падая, Шляйниц сильно ударился головой и потому, очнувшись, долго не мог сообразить, что с ним и где он. Голова гудела, в ушах стоял звон, перед глазами плыли кровавые круги. Приходя в себя, Шляйниц услышал далекое знакомое ржание - испуганное и призывное. Затем раздался удаляющийся шум и треск - так уходит по валежнику в глухую чащобу крупный зверь - медведь, лось, кабан. Шляйниц сел, опираясь обеими руками о землю. Попытался подняться, но резкая боль в левой ноге не позволила сделать этого. Он осторожно провел пальцами по голени и почувствовал в сапоге теплую липкую влагу, пропитавшую штанину. Дрожащая рука нащупала острую, выступившую сквозь прорванную кожу кость. Он закрыл глаза и почувствовал, как руки становятся все слабее и слабее, а голова снова наполняется шумом и звоном.
Шляйниц лег на спину и расслабился. Немного успокоившись, он повернулся на правый бок и медленно пополз к краю дороги. Подобрав две толстые палки, встал и попытался пойти туда, где слышалось удаляющееся ржание коня. Однако, сделав несколько шагов, понял, что идти ему не под силу. Опустившись на дорогу, он стал размышлять, как поступить дальше. Высчитывая, сколько времени прошло с момента падения, Христофор вдруг разглядел неясные силуэты двух человек, идущих по дороге навстречу.
Шляйниц нащупал ножны кинжала и передвинул их под правую руку, внимательно вглядываясь в приближающихся. Вскоре он различил, что один из них стар, а второй - почти мальчик. Шли они быстро, держа его коня под уздцы с двух сторон.
"Мужики",- подумал Шляйниц, и у него отлегло от сердца.
Он снова поднялся на ноги и стоял, превозмогая боль, надменно выпятив худой длинный подбородок. Мужики, сняв шапки, подвели коня.
- Помогите мне сесть в седло,- проговорил Шляйниц властно.- Да осторожнее - у меня сломана нога.
Старик сказал что-то мальчику на непонятном Шляйницу языке. Тот подошел к стремени и неожиданно сильно и ловко почти забросил саксонца в седло.
- О! - сказал Шляйниц.
Паренек улыбнулся - открыто, без заискивания и проговорил весело:
- Ничего, дядя, авось не помрешь.
- Ты русский? - взяв поводья, спросил Шляйниц.
- Русский,- ответил Николка.
- А дед есть кто?
- Дед - прусс,- улыбнулся открыто юнец. Зикко согласно закивал головой. "Вот оно как,- подумал Шляйниц,- лучше, если я не скажу, что я немецкий дворянин".
Саксонец широко улыбнулся и, стараясь чисто и правильно выговаривать русские слова, произнес:
- Ну, слава Богу, повезло. Я есть слуга князя Михаила Львовича Глинского.
- Самого Глинского! - с неуемным восторгом воскликнул Николка.
- Ты слышал о нем? - осторожно спросил Шляйниц.
- Как не слышать, дяденька! Кто ж его ныне не знает! - И добавил гордо: - Я с его войском от самой реки Лань до Вильны шел. Спас меня князь от татар, из неволи вызволил.
- Что ж, хлопец, в той битве и я был. Неповредимым от нее ушел. А здесь на ровном месте кровь проливал,- произнес Шляйниц, чувствуя, что по-русски говорит с ошибками, и досадуя, что ничего с этим поделать не может.
- Значит, и ты, дяденька, мой спаситель,- засмеялся Николка.
- Вчера я тебя спасал, сегодня ты меня спасал,- улыбнувшись впервые за все время, проговорил Шляйниц. И вдруг неожиданно для самого себя добавил: - Какие могут быть сосчитвания долгов между двух друзей?
Слушал Николка рассказ старика - верил и не верил, но глядел вкруг себя и думал: "А ведь и правда, не может быть на земле места краше".
Курши-Нерия в самом деле была излюбленным и ни с чем не сравнимым капризом Творца. Лежавшая посреди моря золотым мостом длиною в восемьдесят верст, коса соединила земли жемайтов и пруссов. Янтарный сок катился по медным стволам ее сосен, тысячи птиц, разгоняя ветром крыльев облака, летели над нею, и, наверное, поэтому небо здесь почти всегда было чистым, а золотое солнце грело белые дюны.
Минул месяц. Теперь Николке казалось, что он родился здесь и ничего, кроме песка, сосен, воды и неба, никогда не видел. Рыбацкое дело сразу пришлось мальцу по душе. Было оно чем-то сродни делу казацкому. В море выходили артельно - не ямы рыть, не землю драть - встречь ветру, на волну, не таясь от опасности. Работали споро, весело. Как в воинском деле - могла их ждать удача, могли прийти домой и пустыми.
Рыбаки - литвины ли, пруссы ли, русские ли - были по большей части людьми угрюмыми и молчаливыми. Такими сделала их работа - опасная, трудная и не больно-то прибыльная. Взяв Николку в артель и приглядевшись к нему немного, увидели они, что проку от нового рыбака немного - их непростого ремесла он не знал, на берегу - солить ли, коптить ли, вялить ли рыбу - не умел. Во многом все же был парнем пришелец вполне подходящим - не робким, не жадным, да и зла никто от него не видел.
Николку порешили оставить в артели, лишь занятие ему сыскали иное: поразмыслив, определили паренька возчиком - добытую рыбу развозить в окрестные города и замки. Тот с радостью согласился: и новые, дотоле незнакомые люди ему нравились, и до странствий он был охоч, и кони ему были любы.
Первый раз взял его с собой для того, чтоб хотя бы малую сноровку в торговле преподать, сам артельный староста - тезка Николы, Микалоюс.
- Ты, главное, к тому, что покупщики меж собой говорят, внимательно прислушивайся, но виду, что понимаешь, не подавай.
- Как же я пойму, дядя Микалоюс, ежели я по-немецки ни слова не знаю.
- Поначалу я тебя подучу, а там уши держи востро, повторяй про себя, что услышал. Коль не поймешь - мне говори. Я с ними бок о бок всю жизнь живу, все по-ихнему понимаю. Да вот на старости лет жалеть начал, что не прятал от них своего знания. Потому как иной раз, когда немец думает, что ты его языка не знаешь, такое скажет - вначале вроде и обидно. А подумаешь, так кроме обиды и польза есть - знаешь, что о тебе и о всех нас господа немцы думают.
Николка новое дело постиг довольно быстро. По тем деньгам и товарам, что привозил в артель, было видно - не ошиблись рыбаки, поставив его в извоз.
На Покров потянулись к югу журавли. Многие артельщики стали собираться домой. Шел октябрь, скотину загоняли в тепло, скармливали ей последний пожинальный сноп, собирали последние яблоки, готовили на зиму последние ягоды.
Николка, укладываясь спать, припоминал: "На Покров девки кончают хороводы водить, начинают ходить на посиделки, свадьбы играют". А от этого мысли перебегали к давней деревенской жизни, когда еще жил с мамкой да тятькой недалеко от Гродно в имении пана Яна Юрьевича Заберезинского.
Много с той поры воды утекло. И все-таки как-то раз, больно уж затосковав, пошел на лодке через залив в деревню. Пожил пару дней в старой баньке, поглядел на людей, да только чуть ли не сразу потянуло его обратно. Идя на веслах к Нерии, сам себе дивился:
почему это не влечет его к деревенским парням да девкам, а тянет невесть куда - в пустую кошару, к старому домовому, байки его несуразные слушать да, бездельно уставясь в небо, думать о чем ни попало...
Жили Николка и Зикко Угорь в маленькой зимней пристройке - полторы сажени на полторы. Спали - дед на каменке, Николка на лавке. До полночи горел у них жирник, благо ворвани было довольно. Вечерами, погасив огонек, глядел Николка на светлое пятнышко оконца и слушал дедовы сказки.
- Вот еще...- говорил Зикко Угорь мечтательно.- Рассказывали это не совсем старые люди, а они в молодости от своих дедов слышали...
Пришел в нашу землю немецкий король. Было у него три раза по сто и еще тридцать три корабля. А у нас, пруссов, кораблей было мало. И мы попрятались в лесах, а наши вожди с дружинами ушли в деревянные крепости.
Тогда вышел немецкий король на берег моря и со всеми силами подступил к деревне Тувангесте. Много месяцев немцы били в стены Тувангесте большими бревнами с железными оконечниками, кидали в деревню огонь и стрелы.
Много месяцев пруссы храбро бились. Немцев была тьма, и оружие у них лучше нашего. Они взяли Тувангесте и сожгли его, а людей убили, и на месте разоренной деревни заставили построить свой бург из камня и назвали его Кенигсберг, что значит Королевская Гора. Сделав это, прошли немцы по берегу залива и по Нерии, через землю куршей, и на другой стороне косы поставили еще один бург - Мемель.
Тридцать лет воевали потом пруссы с немцами, но захватчики победили пруссов. Кто не сумел убежать в Литву - побили до смерти, и совсем немногих уцелевших сделали рабами.
Так и живут с той поры на берегах этого моря немцы - хозяева и пруссы - рабы...
Ох, как много знал всего Зикко Угорь! Он поведал о великих вождях прусских повстанцев Херкусе Мантасе и Диване Медведе, о помощи, оказанной повстанцам князем славянского Поморья Святополком и новгородским князем Александром Ярославичем по прозвищу Невский.
Он рассказывал о том, как рыцари травили пруссов по лесам свирепыми охотничьими псами, а изловив, предавали медленной смерти, соперничая друг с другом в жестокости и изобретении новых мучений и пыток.
- Я почти один,- говорил Зикко Угорь,- знаю, как это было на самом деле. Люди говорят, что в других прусских землях - в земле Натангов, в Помезании и у 3амбов тоже осталось несколько стариков, которые помнят прежние дела и дни. Жаль, после нашей смерти никто уже не будет знать правду о том, что здесь когда-то было...- И, помолчав, добавлял грустно: А немцы все это рассказывают не так. Они говорят, что мы, пруссы, были дикарями, не людьми даже, а лесным зверьем, и они нас пришли учить и хотели заботиться о нас, но мы этому воспротивились, стали воевать с ними. Тогда им пришлось защищаться, и некоторых, самых зловредных, побили в честном бою, а остальных привели в церкви, как добрые родители водят злых, упрямых детей. И знаешь, отчего мне грустно, Николаус? Я умру, и правда моего народа умрет вместе со мной, А немецкая неправда останется в книгах. Ведь у нас, пруссов, книг нет... Николке было жаль деда, он говорил утешительно:
- Может, и есть такая книга, где вашу правду записал какой добрый человек.
Дед ворочался, вздыхал, говорил печально:
- Спи, Николаус, спи.
Николка засыпал не сразу: долго еще летали под потолком избушки рыцари в белых плащах, пруссы в волчьих шкурах, горящие деревни, умирающие в муках люди...
***
Прошла зима. По весне в кошару вернулись почти все старые рыбаки. Появились и новые. Николку уже считали за своего - с первым уловом отправили торговать одного. На этот раз он не поехал в Мемель - там и своей рыбы было довольно: стоял Мемель на берегу моря, чего не хватало его гражанам?
Повез товар в глубь Пруссии - в города Велау, Фридлянд, Эйлау. Путь был в три раза дальше, зато а барыша больше.
В артели встретили его уважительно - не было у них такого удачливого торговца-фактора, как Николай. Со временем становился паренек в торговле все сноровистее, все удачливее. Через полгода он уже многое понимал по-немецки, но, как учил его староста, никогда в том не признавался, и вскоре это вошло у него в привычку.
Зикко Угорь тоже постоянно твердил, что скрытность - дело полезное. Старый прусс считал, что нет парода хитрее и злее немцев, и потому был очень рад, что Николка споим мнимым незнанием их языка постоянно немцев дурачит. Постепенно Николка даже пристрастился к этой игре. Страшно коверкая два-три десятка слов, необходимых в торговом обиходе, зарекомендовал себя в глазах своих покупателей редкостным остолопом.
С концом лова кончалась и торговля. Тихий залив под ветром пенился белыми барашками, песок больно хлестал в лицо. Про море вообще говорить не приходилось - шли на берег волны одна выше другой: не только на лодке, на корабле и то отойти от кромки суши было страшно.
А потом на дюны и сосны пали легкие снега - будто бесчисленные птичьи стаи, пролетевшие над Нерингой, сронили перья и пух, укутав землю куршей мягким белым одеялом.
Засветив жирник, Зикко и Николай вечерами плели сети, смолили лодки, чинили бочки - ладили к весне рыбацкую снасть. Ложились спать рано, вставали поздно. Тихо было вокруг, безлюдно. Редко когда забредал к ним случайный путник, погреться у огонька, послушать хозяев, порассказать о чем ни шло самому.
Только однажды случилось у них событие важное. В полдень появился у дверей каурый конь неописуемой красоты и невиданных статей, под седлом и в богатой сбруе.
Николка и Зикко выскочили из кошары, схватили каурого за узду. Конь, как умная и верная собака, потянул их к дороге, устремившись на полдень - к Кенигсбергу. "Видать, хозяин его там",- подумал Николай и, вместе со стариком проследовав за конем, зорко вглядываясь настороженным взглядом, через малое время заметил сидящего у дороги человека. Незнакомец, увидев коня, Николая и Зикко, с трудом приподнялся и встал, опираясь на две палки.
Глава вторая
Штатгальтер Ордена
Граф Вильгельм фон Изенбург унд Гренцау был высок ростом, широк в плечах и тонок в талии.
Его светло-голубые глаза могли бы называться красивыми, если бы со стороны не казалось, что граф смотрит в свет сквозь кусок льда или со дна глубокой, чистой, но чертовски холодной реки.
Правильные черты лица Изенбурга портил лишь рот - большой, вытянутый в прямую узкую полоску, с бескровными синеватыми губами.
Поэтому получалось, что граф становился привлекательным, лишь когда молчал, прикрыв к тому же ледяные глаза. Но так как это случалось лишь по ночам, когда Вильгельм спал в своей жесткой холодной постели истового девственника, то никто его таким не видел, а все, кто знал Изенбурга, смотрел на него и слушал его, боялись и не любили рыцаря - подлинного хозяина Немецкого ордена Святой Девы Марии Тевтонской.
Вильгельм был четвертым сыном графа Саллентина фон Изенбурга и графини Гильдегард фон Гирк. Трое его старших братьев - Вилли, Герлах и Саллентин тоже были рыцарями Тевтонского ордена, но только он один достиг в ордене таких высот.
Вильгельм быстро прошел все ступени орденской иерархической лестницы и в двадцать три года был уже членом конвента - руководящего центра большой и могущественной организации, которую представлял собою даже в эти далеко для него не лучшие годы Немецкий, или Тевтонский, орден.
В конвент, называемый иногда также капитулом, входило пять братьев-рыцарей во главе с великим магистром. Вильгельм Изенбург за время пребывания в конвенте исправлял каждую из должностей, исключая самую высшую. Он был маршалом ордена, командуя его войсками. В двадцать пять лет он стал великим комтуром, что было еще труднее, чем руководство армией, и почетнее: в ведении великого комтура находились финансы орденского государства. В двадцать семь лет граф Изенбург стал штатгальтером ордена наместником великого магистра, из-за болезни не управляющего своим государством.
Штатгальтер не обманул ожиданий братьев-рыцарей: он успевал делать все, не щадя здоровья и сил.
Сил требовалось много...
***
- Ты не представляешь, Христофор, до чего приятно видеть тебя здесь, у меня в гостях,- радостно говорил Изенбург, неловко обнимая Шляйница за плечо.- Мне нужно многое узнать у тебя и о многом рассказать, старый боевой друг.
Шляйниц, вопросительно взглянув на Изенбурга, жестом указал на скамью в углу садика. Изенбург кивнул и, не снимая руки с плеча саксонца, сел, аккуратно откинув в сторону край белого плаща, который он непременно менял дважды в день.
- Дела наши обстоят весьма неблагоприятно, Христофор. Многое из того, что я скажу сейчас, тебе известно и без меня. Но я вижу необходимость обратить твое внимание на отдельные события, иначе нынешнее положение ордена останется для тебя не до конца понятным. Как это ни покажется тебе странным, сегодняшние наши беды начались не вчера и даже не десять лет назад. Они начались почти за сто лет до этого дня - 15 июля 1410 года, когда несчастный гроссмейстер Ульрих фон Юнгинген потерял не только собственную жизнь, но вместе с нею - силу, богатства и славу ордена. Непонятно за какие грехи, но знаю твердо: именно в тот трижды проклятый день Святая
Дева отвернулась от нас. Даровав победу полякам, литовцам и русским, она предопределила ордену и его неизменных врагов, и его дальнейшую судьбу. Вот уже сто лет после этой злосчастной битвы под Танненбергом орден слабеет и чахнет, и теперь мы не можем биться не только со всеми нашими врагами вместе, но не выстоим даже один на один против любого из них.
Изенбург вздохнул и, печально потупившись, произнес:
- Знаю, князь Глинский приучил тебя играть в шахматы. Я и сам люблю эту игру. Так вот, порою мне кажется, что Всевышний посадил меня за шахматную доску к самому концу уже проигранной партии. Он оставил меня без ладей и слонов, без ферзя и коней, с малым числом кнехтов против всех вражеских фигур и пешек и лукаво приговаривает исподтишка: "А ну-ка, Вильгельм, ну-ка, сынок, попробуй побить черных".
- Позволь тебе возразить, Вильгельм,- вмешался Шляйниц.- Орден в Пруссии действительно можно уподобить нескольким кнехтам. Но ведь еще несколько кнехтов стоят в Ливонии. И подобно тому, как кнехты на шахматной доске образуют первую линию, так и орден в Пруссии и в Ливонии представляет собою выдвинутую вперед фортецию христианства, воздвигнутую перед лицом язычников. За его спиной стоят и папа, и император, и князья империи. И трудно сказать, у белых или у черных больше фигур на доске.
Изенбург скривил рот. В исключительно редких случаях, когда такое происходило, считалось, что штатгальтер улыбается.
- Если все-таки принять сказанное тобою за истину, то позволь добавить следующее. Пусть белых фигур столько же, сколько и черных, но и игроков на нашей стороне слишком много. Среди этих игроков нет согласия. Каждый мнит себя в игре главным и норовит помешать своему союзнику, не позволяя двинуть в нужное время, на необходимое место принадлежащую ему фигуру. Даже Вольтер фон Плеттенберг, магистр нашего же ордена в соседней Ливонии, чувствует себя ни от кого не зависимым сюзереном. То же самое могу сказать и о магистре в Германии, и о магистре в Италии, и даже, стыдно признаться, о некоторых моих комтурах.
- Так что же, смешаем фигуры? - спросил Шляйниц.
- Э, нет,- ответил Изенбург,- Жизнь не во всем шахматная игра. Вторую партию нам играть никто не позволит. Пока человек жив, он надеется. Отнимите у человека все, но оставьте надежду, и он будет жить. Отберите надежду, и жить ему будет незачем. У меня тоже есть надежда, Христофор.
Шляйниц вопросительно взглянул на Изенбурга.
- Когда-нибудь насмерть стравить московского медведя с литовским львом и белым орлом королевской династии Пястов. В этом я вижу жизненное предназначение и руку Божественного провидения, которая ведет нашу семью и мой орден. Для того чтобы Москва боялась и ненавидела Литву, похваляющуюся львом на гербе, а Литва отвечала ей тем же, достаточно все время твердить русским, что восточные территории государства Ягеллонов, над которыми распростерли крылья белые орлы Пястов,- их собственные вотчины, захваченные литовцами. И что литовцы сделали это по злому умыслу, отобрав то, что им никогда не принадлежало.
- А разве это не так? - Шляйниц с интересом взглянул на Изенбурга: такой казуистики он не ожидал даже от него, хотя штатгальтер считался одним из самых опытных аргументариев в ордене.
- Нет ничего однозначного, Христофор,- наставительно проговорил штатгальтер,- Эти земли - Белую Русь, Смоленск, Вязьму и многие другие литовцы отбили у татар, когда те установили свою власть почти над всеми русскими княжествами. Даже Киев - мать русских городов, как говорят московиты,- освободили от татар литовцы. Они изгоняли с этих земель татар и конечно же не бескорыстно устанавливали свою собственную власть, которая была для русских меньшим злом: на смену язычникам шли христиане, а их власть для русских была не в пример легче татарской. Это была, Христофор, своеобразная реконкиста. Подобно христианским королям Испании, изгнавшим из своей страны сарацин, литовские князья выбивали с русских земель язычников - татар.
"С той лишь разницей,- подумал Шляйниц,- что испанцы очищали от мавров собственную родину, а гедиминовичи - чужую". Но промолчал, решив дождаться конца тирады штатгальтера.
- Нам, немцам,- продолжил Изенбург,- и теперь, и впредь выгодно представлять дело таким образом, что никакого освобождения от татар не было, а происходил лишь захват русских земель. Это поселит в сердцах литовцев и русских вековую неприязнь и облегчит нашу борьбу и с теми, и с другими. Это будет на пользу и ордену, и Германии, а значит, и семье Изенбург унд Гренцау, и всем немецким дворянам, ибо немецкие Нобили, орден и Германия - единое целое.
"Вот как,- подумал Шляйниц,- даже в разговоре со мной штатгальтер впервые соединил столь откровенно судьбу семьи с судьбой ордена. Хотя и до сих пор Божественное провидение вело семейство графа Изенбурга по одной дорожке с орденом. А как же иначе? - вдруг осенило Шляйница,- Ведь Изенбург - это немецкое название русской крепости Изборск. Носить титул графа Изборского, всю жизнь знать, что с границы орденских владений видны стены замка, название которого, хотя и на немецкий лад, вписано навечно рядом с твоим собственным именем, и не обладать им? Что может быть нелепее? И что может быть большим укором самому себе и ордену, который остановился у стен Изборска-Изенбурга, видит его, но взять не может?"
- Здраво глядя на вещи, граф,- сказал Шляйниц, впервые называя штатгальтера по титулу,- дело ордена касается не только семьи Изенбург унд Гренцау. Это наше общее семейное дело. Я имею в виду все благородные фамилии Германии, в общем-то составляющие одну большую семью, чьи дети состоят в ордене. И дело здесь не в том, что вы, крестоносцы, принесли сюда слово Христово: поляки уже были крещены за двести пятьдесят лет до нашего, немецкого, появления здесь. Литовцы крестились позже, но это не помешало нам и после их обращения в христианство воевать с ними. Что касается язычников - пруссов, то каждые девять из десяти предстали перед Всевышним, так и не дождавшись приобщения к таинствам святого крещения.
- Ты опасный человек, Христофор,- проговорил Изенбург, вставая со скамьи. И было непонятно, сказал он это всерьез или шутя.- А что касается нашего друга князя Михаила, то ты сделаешь все, чтобы этот надутый павлин как можно сильнее ввязался в драку с Сигизмундом. Нам, немцам,- и Шляйниц отметил, что Изенбург сказал не "нам, ордену", а "нам, немцам",- такая свалка пойдет только на пользу. Чем больше русские будут биться с поляками или литовцами, тем свободнее будут наши руки, тем больше пользы будет от всего этого христианскому миру.
- Я все понял, Вильгельм. Я заверю князя Михаила, что орден поможет ему всеми силами, если начнется война с Сигизмундом.
- Пусть начинает, Христофор. А мы посмотрим, что делать дальше. Главное, чтоб он с первых же шагов увяз поглубже и у него не осталось никаких путей для примирения с Сигизмундом.
- Все обратимо, Вильгельм. Все утраченное можно восстановить, а значит, и простить,- произнес Шляйниц задумчиво.
- Нет, Христофор, не все. Две вещи необратимы. Нельзя вернуть жизнь и восстановить потерянную честь.
***
Шляйниц провел в Кенигсберге три дня. За это время он узнал от верных людей, что происходит в соседних землях, Западной Пруссии, в Вармийском епископстве и можно ли поднять на Польшу датского короля. Никто только не мог ответить ему с достоверностью, будет ли в предстоящей войне с Сигизмундом союзником Михаила Львовича ливонский магистр Плеттенберг? Ливония была под боком, управлялась теми же братьями-рыцарями из Тевтонского ордена, но ни один осведомитель Шляйница ничего вразумительного на этот счет сказать не мог.
На четвертые сутки Шляйниц порешил отправиться в Ригу и разузнать все самым подробным образом, расспросив друзей и знакомых, близких ко двору старого ландмейстера.
Не привлекая ничьего внимания, он выехал затемно, верхом, без возка и кареты. Никто не сопровождал его: ни конвой, ни слуги.
В полдень миновав рыбацкую деревушку Кранц, он поскакал по дороге, уходившей к косе Курши-Нерия. В эту ночь спать ему почти не довелось, и, вопреки обыкновению, чувствовал себя Шляйниц разбитым и усталым.
Безлюдье и тишина обступили путника. Казалось, во всем мире под высоким синим небом есть только эта дорога, эти сосны и эти дюны и посреди них одинокий всадник, мерно покачивающийся в седле в такт ударам копыт.
Сосны и дюны тянулись по обеим сторонам дороги бесконечной чередой, солнце припекало, и Шляйниц незаметно для себя задремал. Под глухой мерный топот копыт дрема сменилась сном, и он покачивался в седле, пригретый солнышком, в тишине и покое безлюдного леса, бессильно свесив голову и уронив поводья.
Что произошло дальше, Шляйниц не понял. Пытаясь разобраться потом, уже через несколько часов и дней, он мог только предполагать, как оказался лежащим на дороге. Падая, Шляйниц сильно ударился головой и потому, очнувшись, долго не мог сообразить, что с ним и где он. Голова гудела, в ушах стоял звон, перед глазами плыли кровавые круги. Приходя в себя, Шляйниц услышал далекое знакомое ржание - испуганное и призывное. Затем раздался удаляющийся шум и треск - так уходит по валежнику в глухую чащобу крупный зверь - медведь, лось, кабан. Шляйниц сел, опираясь обеими руками о землю. Попытался подняться, но резкая боль в левой ноге не позволила сделать этого. Он осторожно провел пальцами по голени и почувствовал в сапоге теплую липкую влагу, пропитавшую штанину. Дрожащая рука нащупала острую, выступившую сквозь прорванную кожу кость. Он закрыл глаза и почувствовал, как руки становятся все слабее и слабее, а голова снова наполняется шумом и звоном.
Шляйниц лег на спину и расслабился. Немного успокоившись, он повернулся на правый бок и медленно пополз к краю дороги. Подобрав две толстые палки, встал и попытался пойти туда, где слышалось удаляющееся ржание коня. Однако, сделав несколько шагов, понял, что идти ему не под силу. Опустившись на дорогу, он стал размышлять, как поступить дальше. Высчитывая, сколько времени прошло с момента падения, Христофор вдруг разглядел неясные силуэты двух человек, идущих по дороге навстречу.
Шляйниц нащупал ножны кинжала и передвинул их под правую руку, внимательно вглядываясь в приближающихся. Вскоре он различил, что один из них стар, а второй - почти мальчик. Шли они быстро, держа его коня под уздцы с двух сторон.
"Мужики",- подумал Шляйниц, и у него отлегло от сердца.
Он снова поднялся на ноги и стоял, превозмогая боль, надменно выпятив худой длинный подбородок. Мужики, сняв шапки, подвели коня.
- Помогите мне сесть в седло,- проговорил Шляйниц властно.- Да осторожнее - у меня сломана нога.
Старик сказал что-то мальчику на непонятном Шляйницу языке. Тот подошел к стремени и неожиданно сильно и ловко почти забросил саксонца в седло.
- О! - сказал Шляйниц.
Паренек улыбнулся - открыто, без заискивания и проговорил весело:
- Ничего, дядя, авось не помрешь.
- Ты русский? - взяв поводья, спросил Шляйниц.
- Русский,- ответил Николка.
- А дед есть кто?
- Дед - прусс,- улыбнулся открыто юнец. Зикко согласно закивал головой. "Вот оно как,- подумал Шляйниц,- лучше, если я не скажу, что я немецкий дворянин".
Саксонец широко улыбнулся и, стараясь чисто и правильно выговаривать русские слова, произнес:
- Ну, слава Богу, повезло. Я есть слуга князя Михаила Львовича Глинского.
- Самого Глинского! - с неуемным восторгом воскликнул Николка.
- Ты слышал о нем? - осторожно спросил Шляйниц.
- Как не слышать, дяденька! Кто ж его ныне не знает! - И добавил гордо: - Я с его войском от самой реки Лань до Вильны шел. Спас меня князь от татар, из неволи вызволил.
- Что ж, хлопец, в той битве и я был. Неповредимым от нее ушел. А здесь на ровном месте кровь проливал,- произнес Шляйниц, чувствуя, что по-русски говорит с ошибками, и досадуя, что ничего с этим поделать не может.
- Значит, и ты, дяденька, мой спаситель,- засмеялся Николка.
- Вчера я тебя спасал, сегодня ты меня спасал,- улыбнувшись впервые за все время, проговорил Шляйниц. И вдруг неожиданно для самого себя добавил: - Какие могут быть сосчитвания долгов между двух друзей?