- Граф Изенбург умер двадцать лет назад, когда в ордене появился брат Вильгельм. А орденскому брату не нужны пиры и бесовские игрища,- сказал штатгальтер громко.
   "Да, брат Вильгельм,- подумал Альбрехт,- ты и в самом деле монах. Неужели и мне придется стать таким, вступив в орден? Нет, ни за что на свете!"
   Старый маркграф, сидевший по другую сторону Изенбурга, ввернул ехидно:
   - И многие орденские братья живут так же, как и их штатгальтер?
   - Все, кто думает о спасении души и не просто прячется от мирских соблазнов, а истово служит ордену и Святой Деве.
   - Но ведь даже Христос пил вино в Гефсиманском саду, когда уже знал, что ему предопределена смерть,- не унимался Фридрих.
   - Я потому и не пью, что нам смерть еще не предопределена,отпарировал Изенбург.- Предпочитаю пить на поминках врагов, а не на собственной тризне.
   - Так выпьем за погибель наших врагов! - воскликнул старый маркграф.Лучшего тоста я не предлагал ни разу в жизни!
   Рот Изенбурга перекосила ироническая усмешка:
   - Боюсь, маркграф, от этого им не подохнуть. Чем больше мы пьем и, напрасно теряя время, откладываем наше дело, тем больше они радуются. Не бочками застольного вина, а на поле брани творятся победы, маркграф.- И он с подчеркнутой решительностью, отодвинув стоящий перед ним кубок, встал: Я не силен плотью, маркграф. Рыцарские утехи - турниры, охоты и попойки не для меня. Я устал от долгой дороги, хочу спать, а перед сном еще предстоит долгая вечерняя молитва.
   Низко поклонившись, Изенбург вышел из-за стола. Следом серыми тенями проплыли приехавшие с ним рыцари: Георг фон Писбек и Иоганн фон Рехенберг.
   - Я тоже, пожалуй, пойду, отец,- смущенно проговорил Вильгельм и нерешительно добавил: - Может быть, и Альбрехту лучше бы не оставаться здесь?
   - Черт вас всех побери! - заорал старый маркграф.- Собрали поповскую братию и показываете скоморошечье представление! Небось взаперти хлещете вино в обнимку с бабами, а тут решили покрасоваться!
   Вильгельм - красный от неловкости - все же выбрался из-за стола и почти бегом кинулся к дверям.
   Альбрехт, улыбнувшись, сказал примирительно:
   - Я с тобой, отец. Пока еще я не монах. Да и в ордене мне предстоит быть прежде всего не гроссмейстером, а бранденбургским маркграфом.
   Старик прослезился.
   - Ты молодчина, Альбрехт! Ты настоящий Гогенцоллерн! Я пью за тебя. Эй! - закричал он, как во время былых сражений, набрав полную грудь воздуху и закинув голову.- За здоровье моего сына Альбрехта Гогенцоллерна! - И, высоко подняв над головой кубок, снова прокричал с упоением: - И пусть они сдохнут!
   Гости - шумные, краснорожие, пьяные - восприняли тост маркграфа как боевой клич: пейте, господа, пейте! И все за столом завертелось бесовской каруселью.
   ***
   И все же на второй день с утра гости маркграфа - окрестные помещики стали разъезжаться по домам.
   Альбрехт проснулся поздно, с тяжелой головой и в дурном настроении. Конец вчерашнего застолья он помнил плохо. Перед глазами мелькали заискивающие взгляды бранденбургских баронов, мелких помещиков; пунцовые щеки неотесанных деревенских дур - бесчисленных Маргарит и Анхен, засидевшихся в девках по окрестным утонувшим в снегу мызам и фольваркам.
   Альбрехт встал, не одеваясь, босиком прошлепал к окну и рванул на себя железную раму. Ледяной воздух приятно освежил лицо, бодряще растекся под длинной ночной рубашкой. Альбрехт шагнул под вливающуюся в комнату холодную струю и выглянул во двор.
   Не меньше дюжины возков и открытых саней закладывали замковые конюхи и слуги гостей, готовясь в дорогу. В стороне, хоронясь от людей, приблудные псы, рыча, грызли выброшенные поварами под стены кости. Двор был замусорен сеном, конским навозом, усыпан обрывками разноцветных лент и пестрых украшений.
   "Вот и все, что осталось от праздника",- подумал Альбрехт, и жизнь показалась ему пустой и безрадостной.
   В дверь постучали. Альбрехт, быстро юркнув под одеяло, крикнул:
   - Войди!
   Через порог шагнул Изенбург. С шумом втянул воздух, брезгливо сморщился и, подойдя к окну, закрыл раму.
   - Вот и все, что осталось от праздника,- проговорил вошедший ворчливо.- Перегар, головная боль, тяжесть на душе.
   И оттого, что штатгальтер будто подслушал его мысли или, подглядывая за ним, увидел нечто постыдное, Альбрехт разозлился.
   - Я оденусь,- произнес он сердито. Изенбург, повернувшись к Альбрехту спиной, уставился в окно.
   - Немногое остается от праздников - навоз, мусор и приблудные псы,добавил непрошеный визитер, и Альбрехт ожесточился еще более, как всякий самовлюбленный человек, услышавший высказанную в глаза неприятную правду.
   - Ваша милость поднялась так рано, чтобы сказать мне это?
   - Я встал не раньше обычного - в шесть часов .. утра. Сейчас уже девять,- ответил Изенбург ровным монотонным голосом, не обращая внимания на резкость вопроса.- А пришел для того, чтобы начать дело, ради которого ехал сюда.
   - Что ж, извольте,- сердито пробормотал Альбрехт.
   - Я хочу рассказать вам, как на самом деле обстоят наши дела. Вы, наверное, уже прочли "Старую гроссмейстерскую хронику" и знаете о событиях давно минувших дней?
   Альбрехт молча кивнул.
   - Я же расскажу вам о событиях недавних и тех, которые происходят сейчас. Начну, пожалуй, с того, что пять лет назад в Риме был польский епископ из Плоцка Эразм Циолек. Он добивался от папы Юлия бреве о принесении гроссмейстером присяги полякам или о переводе ордена в Германию, если гроссмейстер откажется. В конце концов папа потребовал от нас принести присягу королю Александру.
   - И гроссмейстер выполнил этот наказ?
   - Пока нет,- лукаво прищурился штатгальтер,- тем более что папа в прошлом году отменил свое решение и запретил нам присягать Польше.
   - Как же обстоят дела сегодня?
   - Три месяца назад император направил Вита Фюрста и Яна Кухмистера к королю Сигизмунду. Они договорились, что в июле этого года вопрос об ордене будет решен на конгрессе в Познани.
   -Кем?
   - Папой, императором, королем Польши и гроссмейстером ордена.
   - Я понимаю это по-другому,- возразил Альбрехт,- решать будут гроссмейстер, папа и император, а Сигизмунд примет то, что ему скажут.
   Изенбург иронически скривился:
   - Может быть, через несколько лет новый гроссмейстер ордена сможет диктовать свою волю польскому королю, но ни нынешний гроссмейстер, ни нынешний штатгальтер сделать этого не могут. И как это ни прискорбно, но решать на этом конгрессе будет, кажется, как раз Сигизмунд.
   Вечером Изенбург заперся в отведенной ему комнате со Шляйницом. Печально вздохнув, проговорил с грустью:
   - Сдается мне, Христофор, что не такой гроссмейстер нужен ордену в наши дни.
   - Что так, Вильгельм?
   - Молод, наивен, упрям, обидчив.
   - Ни одно из этих качеств не значится в перечне семи смертных грехов, Вильгельм.
   - Надо смотреть дальше, Христофор. Чует мое сердце, приведет этот индюк орден к погибели.
   - Что же ты предлагаешь?
   - Как и прежде, делать наше дело, несмотря ни на что. Пока возможно, стараться поменьше обращать внимания на господина Гогенцоллерна. Он, видишь ли, верит, что конгресс в Познани переменит течение событий в нашу пользу. Наивный юнец! Был ли в истории хоть один конгресс, который пошел бы на пользу слабому? Я предвижу провал познаньского сборища. И потому, Христофор, этой осенью ты поедешь в Москву и сделаешь все, чтобы русские снова начали войну с Сигизмундом.
   Глава вторая
   "Затравим углежога!"
   Михаил Львович ехал в Боровск - невеликий городок, пожалованный ему государем в кормление более двух лет назад. Ехал в кожаном немецком возке со слюдяными оконцами. Да не торжественно, как езживал прежде - с гайдуками на запятках, с форейторами впереди, с дюжиной верхоконных холопов, с обозом в полдюжины телег: забившись в угол, ехал сам-один с казаком своим Николкой, в простоте, без затей и без куража.
   Искоса взглядывал на мокрые деревья, на серое небо. Покашливал да покряхтывал, когда рыдван то кренился, касаясь подножкой дороги, то вновь выпрямлялся - ни дать ни взять суденышко на море в дурную погоду.
   Вздыхая, вспоминал минувшее: отшумели царские пиры, канули в Лету, оставив горький привкус на губах, а паче того - на сердце. Неделю пировал государь, а рядом с собой дозволил сидеть только первый день. В остальные же шесть дней допустил лишь за один с собою стол, однако ж меж ним и Глинским сидело по пять, а то и по семь человек, и Михаил Львович иной раз почти в голос кричал государю речи важные, но тот говорил с ближними к нему людьми, а Глинского не слушал.
   И приходилось Михаилу Львовичу переговариваться с боярами, что сидели слева и справа, но те, опасливо покашиваясь на государя, даже кивнуть боялись, все следили, как он ныне - милостлив ли? А если и говорили, то будто бы невпопад, просто-напросто суесловя и на все про все отвечая: "Знамо дело - в иных землях и многое прочее по-иному, а цесарцы, они цесарцы и есть. Да и сам, Михаила Львович, посуди: как им таковыми не быть, когда они - немцы?"
   Михаил Львович сникал, сидел молча, с тоской вспоминая застолья при дворах европейских потентатов, где живость речи почиталась едва не первейшей добродетелью придворного и одним из основных качеств куртуазии. И хорошо было, коли гость был остроумен, весел, учтив, еще же лучше, если таковыми свойствами отличался хозяин.
   А здесь и гости сидели молча, испуганно и настороженно косясь на хозяина - великого князя Василия Ивановича, и хозяин восседал этаким золоченым истуканом, почти не произнося ни слова, пошевеливал бровями да перстами. Выученные слуги, ловя на лету малую тень государева соизволения, делали все так, как тог