Часть дня занимал еще завтрак. С какой медлительностью братец и сестра пережевывали каждый кусочек! Пищеварение у них было поэтому отличное, и им не приходилось опасаться рака желудка. Кое-как они дотягивали до полудня, читая «Улей» и «Конститюсьонель». На парижскую газету они подписывались вскладчину со стряпчим Винэ и полковником. Рогрон сам относил газету полковнику, квартировавшему на площади в доме г-на Мартене, и с огромным наслаждением слушал его разглагольствования. Он все не мог взять в толк, какую же опасность представляет собой полковник Гуро. По глупости он рассказал ему об остракизме, которому «тифеновская шайка» подвергала Гуро, и передал ему все, что о нем говорили. Полковник, отменно владевший как пистолетами, так и шпагой и никого не боявшийся, бог весть как отделал «Тифеншу с ее Жюльяром», всех этих сторонников правительства, людишек из верхнего города, которые продались иноземным государствам, готовы на все ради теплого местечка, произвольно подменяют фамилии кандидатов при подсчете голосов после выборов и т, д. Около двух часов дня Рогрон отправлялся на прогулку. Он бывал счастлив, если какой-нибудь торговец окликал его с порога своей лавки: «Как дела, папаша Рогрон?» Он пускался в разговоры, расспрашивал о городских новостях, выслушивал сплетни и россказни, ходившие по Провену, и разносил их дальше. Подымался в верхний город, шел по размытой дождями дороге. Встречал порою стариков, вышедших, как и он, на прогулку. Такие встречи были для него счастливым событием. В Провене попадались люди, разочаровавшиеся в парижской жизни, скромные ученые, живущие среди своих книг. Не трудно представить себе, с каким видом Рогрон слушал заместителя судьи Дефондриля, скорее археолога, нежели юриста, когда тот говорил, обращаясь к г-ну Мартене-отцу, человеку ученому, указывая ему на долину: «Объясните мне, почему все бездельники Европы ездят в Спа, а не в Провен, хотя французской медициной установлено, что провенские воды выше качеством, богаче железом и что их лечебная сила так же несомненна, как целительные свойства наших роз?»
   — Что же вы хотите? — отвечал ученый муж. — Это одна из прихотей прихотливого случая, столь же необъяснимая, как и он сам. Сто лет назад бордоское вино не пользовалось ни малейшей известностью; маршал Ришелье, одна из замечательнейших личностей прошлого века, французский Алкивиад, назначается губернатором Гюйенны: он был слабогрудым — ни для кого не тайна почему! — местное вино восстанавливает его силы, излечивает его. Бордо получает стомиллионную ренту, и маршал раздвигает бордоские границы до Ангулема, до Кагора, словом, на сорок лье в окружности. Уж не знаю, где кончаются бордоские виноградники! А маршалу даже памятника в Бордо не поставили!
   — О! Если нечто подобное случится в Провене, в нынешнем ли веке, в будущих ли веках, — говорил г-н Дефондриль, — надеюсь, тут будет красоваться — на маленькой площади нижнего города или же у замка в верхнем городе — белый мраморный барельеф с изображением г-на Опуа, возродившего к жизни провенские минеральные воды!
   — Сударь, возрождение Провена, по-видимому, уже невозможно, — возражал старик Мартене. — Ведь город обанкротился.
   Тут Рогрон, широко открыв от удивления глаза, воскликнул:
   — То есть как это?
   — Провен был некогда столицей, которая в двенадцатом веке соперничала с Парижем: у графов Шампани здесь был тогда свой двор, не хуже чем у короля Ренэ в Провансе, — разъяснял ученый муж. — В те времена культура, веселье, изящество, женщины — словом, все великолепие общественной жизни не сосредотачивалось исключительно в Париже. Но города, подобно коммерческим фирмам, оправляются от краха с большим трудом: все, что осталось нам от прежнего Провена, — это аромат нашего славного прошлого, аромат наших роз, а в придачу — супрефектура.
   — О, что сталось бы с Францией, сохрани она все свои столицы феодальных времен! — восклицал Дефондриль. — Разве могут супрефекты заменить поэтический, галантный и воинственный род Тибо, превративший Провен в то, чем была когда-то для Италии Феррара, для Германии — Веймар и чем ныне хотел бы стать Мюнхен?
   — Неужели Провен был столицей? — удивлялся Рогрон.
   — Да вы что — с неба свалились? — спрашивал археолог Дефондриль. Он стучал тростью по тротуару и объяснял:
   — Разве вы не знаете, что весь верхний город построен на склепах?
   — На склепах!
   — Ну да, на склепах, необычайно высоких и обширных, как церковные приделы. И даже со столбами.
   — Господин Дефондриль занят сейчас большим археологическим трудом, в котором хочет раскрыть тайну этих загадочных сооружений, — говорил старик Мартене, заметив, что судья оседлал своего любимого конька.
   Рогрон возвращался к себе в восторге от того, что дом его стоит в долине. Для обсуждения вопроса о провенских склепах требовалось пять-шесть дней, так что на несколько вечеров холостяк и старая дева обеспечены были темами для разговоров. Рогрон постоянно получал таким образом разные сведения — то о старом Провене, то о предполагаемых браках — или же узнавал какие-нибудь старые политические новости, и все это пересказывал сестре. Сотни раз во время прогулки, порою многократно обращаясь к одному и тому же лицу, задавал он вопрос: «Ну, что нового? Ну, что слышно?» Вернувшись домой, он бросался на один из диванов в гостиной, как человек замученный усталостью, хотя утомлен бывал лишь весом собственного тела. Он возвращался к обеду и раз двадцать наведывался из гостиной на кухню, поглядывая на часы, открывая и закрывая двери. Пока брат и сестра проводили вечера в гостях, они кое-как дотягивали до того часа, когда нужно было идти спать; но с тех пор как им пришлось коротать время дома, вечера их были подобны томительному пути через пустыню. Порой соседи, возвращаясь из гостей, слышали вопли, доносившиеся из дома Рогронов, словно брат резал сестру, — то зевал изнывавший от скуки галантерейщик. Этим двум механизмам нечего было дробить своими заржавленными колесами, и они скрипели. Брат поговаривал о женитьбе, но только с отчаяния. Он чувствовал себя постаревшим, усталым. Женщины пугали его. Сильвия, поняв необходимость иметь кого-нибудь третьего в доме, вспомнила о бедной кузине; их никто о ней не спрашивал, ибо все в Провене полагали, что и молодая г-жа Лоррен и дочь ее — обе умерли. Сильвия Рогрон никогда ничего не теряла: у нее, как у настоящей старой девы, ничто не могло пропасть; якобы случайно наткнувшись на письмо Лорренов, она естественнейшим образом заговорила с братом о Пьеретте, и тот был почти счастлив, что в доме у них появится маленькая девочка.
   Сильвия написала старикам Лорренам полуделовое, полуродственное письмо, оправдывая свой запоздалый ответ ликвидацией дела, переездом в Провен и устройством на новом месте. Она выражала желание взять к себе свою двоюродную сестру, давая понять, что если г-н Рогрон не женится, Пьеретта получит когда-нибудь в наследство двенадцать тысяч франков ренты. Нужно уподобиться, как Навуходоносор, кровожадному дикому зверю, быть запертым в клетке зоологического сада и не иметь другой добычи, кроме конины, доставляемой сторожем, или же лавочнику, удалившемуся от дел и лишенному возможности терзать своих приказчиков, чтобы постигнуть нетерпение, с каким брат и сестра ждали Пьеретту Лоррен. Через три дня после отправки письма они уже спрашивали себя, когда же приедет их кузина. В своем мнимом благодеянии, оказываемом бедной родственнице, Сильвия увидела способ поднять себя в общественном мнении Провена. Она отправилась к осудившей их г-же Тифен, желавшей создать в Провене салон с избранным обществом наподобие женевского, и раструбила там об ожидаемом приезде их кузины Пьеретты, дочери полковника Лоррена, вздыхая над ее несчастьем и всячески подчеркивая свою радость иметь молодую и хорошенькую наследницу, которую не стыдно будет показать людям.
   — Поздновато же вы о ней вспомнили, — иронически заметила г-жа Тифен, восседавшая на софе у камина.
   За картами, во время сдачи, г-жа Гарслан, понизив голос, вкратце напомнила историю наследства старика Офре. Нотариус разъяснил жульнические проделки трактирщика.
   — Где же она, бедняжка, теперь живет? — вежливо осведомился председатель суда Тифен.
   — В Бретани, — отвечал Рогрон.
   — Но Бретань велика, — заметил королевский прокурор г-н Лесур.
   — Лоррены, ее дед и бабушка, нам писали. Когда эго было, милая? — спросил Рогрон.
   Сильвия, с увлечением расспрашивавшая г-жу Гарслан, где она брала материю на платье, неосторожно сказала:
   — Перед тем, как мы продали лавку.
   — И вы только три дня тому назад ответили? — воскликнул нотариус.
   Лицо Сильвии запылало, как уголь в камине.
   — Мы написали в дом призрения Сен-Жак, — продолжал Рогрон.
   — Такая богадельня действительно существует, — заметил судья, бывший прежде заместителем судьи в Нанте, — но девочка там находиться не может, — ведь туда принимают только людей старше шестидесяти лет!
   — Она живет при своей бабушке, — сказал Рогрон.
   — У нее было маленькое состояние, восемь тысяч франков, которое ваш отец у нее… Гм… ваш дед ей оставил, — сказал нотариус, умышленно обмолвившись.
   — А! — с тупым видом протянул Рогрон, не поняв этой язвительной насмешки.
   — Вы, стало быть, ничего не знаете о том, как и на какие средства живет ваша двоюродная сестра? — осведомился председатель суда.
   — Если бы господин Рогрон знал об этом, он не оставлял бы ее в таком учреждении, как приют для престарелых, — сурово возразил судья. — Я припоминаю теперь, что при мне в Нанте продавался с торгов дом, принадлежавший господину и госпоже Лоррен, а закладная мадемуазель Лоррен потеряла при этом свою силу. Я был тогда комиссаром конкурсного управления.
   Нотариус заговорил о полковнике Лоррене: будь тот жив, он бы крайне удивился, узнав, что дочь его находится в убежище, подобном Сен-Жаку. Рогроны ушли домой, решив, что свет очень зол. Сильвия поняла, как мало успеха имел ее шаг: он лишь уронил ее в глазах высшего общества Провена, доступ туда был для нее окончательно закрыт. С тех пор Рогроны уже не скрывали больше своей ненависти к виднейшим буржуазным семьям Провена и их сторонникам. Рогрон стал повторять сестре все, что напевали ему в уши либералы — полковник Гуро и стряпчий Винэ — относительно Тифенов, Гене, Гарсланов, Гепенов и Жюльяров.
   — Послушай, Сильвия, не понимаю, с чего бы госпоже Тифен так сторониться купечества улицы Сен-Дени; родством с такими людьми ей бы только гордиться! Ведь ее мать, госпожа Роген, — кузина Гильомов, владельцев «Кошки, играющей в мяч», — они передали потом лавку своему зятю Жозефу Леба. А отец ее — тот самый нотариус Роген, который обанкротился в тысяча восемьсот девятнадцатом году и разорил торговый дом Бирото. Стало быть, богатство госпожи Тифен — краденое: хороша госпожа Роген, жена нотариуса, которая предоставляет мужу злостно обанкротиться, а сама выходит сухой из воды. Славно, нечего сказать!.. А! Понимаю: она сбыла дочь замуж в провинцию из-за своих шашней с банкиром дю Тийе. И эти люди смеют еще задирать нос! Но… все они таковы!
   С того дня как Дени Рогрон и сестра его начали поносить «шайку», они, сами того не подозревая, стали персонами и были на пути к тому, чтобы собрать вокруг себя общество: их гостиной суждено было стать центром сил, искавших для себя поле деятельности. Бывший галантерейщик приобрел некое историческое и политическое значение, ибо он, все так же сам того не подозревая, объединил и укрепил рассеянные до тех пор либеральные элементы Провена. Вот как это случилось. За первыми попытками Рогронов проникнуть в провенское общество с живейшим интересом следили полковник Гуро и стряпчий Винэ, которых сблизила общность убеждений и то, что все их сторонились Оба они держались одинаковых патриотических взглядов и по одним и тем же соображениям: каждому из них хотелось выдвинуться. Однако, если они и жаждали стать командирами, войска у них не было. Либеральную партию Провена составляли: старый солдат-инвалид, который содержал кофейню, трактирщик, нотариус Курнан — соперник Офре, доктор Неро — конкурент г-на Мартене; несколько лиц, живущих на свои доходы; рассеянные по округу фермеры и владельцы земель, приобретенных из национального имущества. Полковник и стряпчий воспользовались враждебностью Рогронов к провенской аристократии, радуясь возможности привлечь на свою сторону глупца, который послужит источником средств для их махинаций, подпишет любую бумагу и в случае надобности станет козлом отпущения, да и дом свой предоставит их сторонникам в качестве своего рода ратуши. Совместная подписка на газету «Конститюсьонель» уже создавала некоторую связь между полковником, стряпчим и Рогроном, и полковнику Гуро нетрудно было обратить бывшего галантерейщика в либерала, хотя Рогрон мало смыслил в политике и, если при Нем говорили о дерзком предприятии сержанта Мерсье, думал, что речь идет о каком-нибудь торговом предприятии. Предстоящий приезд Пьеретты заставил поторопиться с осуществлением корыстных замыслов, взлелеянных в расчете на невежество и тупость холостяка и старой девы. Когда полковник увидал, что рухнули все надежды Сильвии проникнуть в общество Тифенов, у него зародилась тайная мысль. Старые вояки так насмотрелись разных ужасов в разных странах, на стольких полях сражений видели столько обнаженных, изуродованных трупов, что никакая физиономия их уже не испугает. Гуро нацелился на состояние старой девы. Полковник — приземистый толстяк — носил огромные серьги в ушах, и без того уж украшенных целыми кустами волос. Торчащие в стороны бакенбарды, или плавники, как они назывались в 1799 году, уже начинали у него седеть. Благодушная, толстая, красная физиономия была словно выдублена, как у всех, кто уцелел после Березины. Большой живот был резко выпячен — особенность, отличающая старых кавалерийских офицеров: Гуро командовал вторым гусарским. Под его седыми усами прятался рот, огромный, точно кисет для табака, если позволительно прибегнуть к такому солдатскому сравнению, единственно могущему дать понятие об этой прорве: Гуро не ел, а пожирал! Нос его был изуродован ударом сабли. Голос приобрел поэтому характерный для монахов глухой и гнусавый звук. Его маленькие, короткие и широкие руки были как раз такие, о которых женщины говорят обычно: «Руки у вас, как у заправского негодяя!» При дородном туловище ноги его казались тощими. В этом грузном, но проворном теле обретался проницательный ум, огромный запас жизненного опыта, прикрытый кажущейся бесшабашностью вояки, и полное пренебрежение к светским условностям. У полковника Гуро был офицерский крест Почетного легиона и две тысячи четыреста франков пенсии, так что все его средства сводились к трем тысячам франков в год.
   У стряпчего, долговязого и тощего, либеральными убеждениями заменялись все таланты, а единственным достоянием были довольно скудные доходы от адвокатской практики. В Провене стряпчие сами выступают на суде. Но суд не очень-то благосклонно выслушивал мэтра Винэ из-за его политических взглядов. И потому даже самые либеральные фермеры предпочитали обращаться со своими тяжбами к другому адвокату, пользовавшемуся большим доверием суда. Говорили, что Винэ соблазнил в окрестностях Куломье богатую девушку и родители ее вынуждены были согласиться на их брак. Жена его происходила из старинного дворянского рода в Бри, из семьи Шаржбефов, родоначальник которой был оруженосцем и прославился каким-то подвигом, совершенным во время египетского похода Людовика Святого. Дочь навлекла на себя немилость родителей своим замужеством, и они собирались, как то было известно Винэ, оставить все свое состояние старшему сыну, с тем чтобы он впоследствии передал часть наследства детям сестры. Так сорвалась первая честолюбивая попытка этого человека.
   Преследуемый нищетой, стыдясь того, что не может создать для жены приличные условия жизни, стряпчий направил все свои усилия на то, чтобы сделать карьеру в прокуратуре, — но тщетно: богатые представители семьи Шаржбефов отказали ему в поддержке. Высоконравственная роялистская родня его жены осуждала этот вынужденный брак, к тому же их новоявленный родственник носил фамилию Винэ: неужели оказывать покровительство человеку столь низкого звания? И, ветвь за ветвью, семья Шаржбефов выпроваживала его, когда он пытался с помощью жены добиться поддержки у ее родни. Лишь у одной из Шаржбефов г-жа Винэ нашла сочувствие — у бедной вдовы, проживавшей с дочерью в Труа. И Винэ впоследствии не забыл о приеме, оказанном его жене этой представительницей рода Шаржбефов. Всеми гонимый, полный ненависти к семье своей жены, к правительству, отказывавшему ему в предоставлении места, к обществу Провена, не желавшему его принимать, Винэ примирился с бедностью. Накипевшая желчь дала ему силу для борьбы. Он стал либералом, сообразив, что карьера его связана с победой оппозиции, и в ожидании лучших дней ютился со своей домоседкой женой в жалком домишке верхнего города. Молодая г-жа Винэ, предназначенная для лучшей участи, жила со своим мужем и ребенком в полном уединении. Бывает бедность, которую переносят весело и с достоинством; но Винэ, снедаемый честолюбием, чувствовавший свою вину перед соблазненной им женщиной, был охвачен мрачным бешенством; совесть его стала податливой, и он решил любым способом добиться успеха. Лицо его, еще не старое, осунулось. В суде многие испытывали страх, глядя на его плоскую змеиную голову с тонким большим ртом и сверкающими сквозь очки глазами и слушая его пискливый, резкий, настойчивый голос, раздражавший нервы. Неровный и болезненный цвет лица какого-то желто-зеленого оттенка позволял догадываться о неудовлетворенном тайном честолюбии, о постоянных разочарованиях и тщательно скрываемой бедности. Он обладал красноречием, умел спорить, у него не было недостатка ни в картинных выражениях, ни в остроумии, он был образован, хитер. Жажда преуспеяния научила его во всем разбираться, он мог бы стать политическим деятелем. Человек, который не останавливается ни перед чем, лишь бы это не каралось законом, очень силен, — Вина отличался именно такого рода силой. Будущий борец на парламентской арене, один из тех, кто впоследствии требовал возведения на трон Орлеанской династии, оказал ужасное влияние на судьбу Пьеретты. В те времена он хотел основать в Провене газету, которая послужила бы орудием для осуществления его планов. Исподтишка, при помощи полковника, наблюдая за холостяком и старой девой, стряпчий пришел к решению сделать на них ставку. На этот раз он не мог, казалось, просчитаться: после семи тяжелых лет, когда дома у него зачастую не было ни крохи, нищете его приходил конец. В тот день, когда Гуро, встретившись с ним на маленькой площади, сообщил ему, что Рогроны порвали с буржуазной аристократией верхнего города, приверженной правительству, стряпчий многозначительно толкнул его в бок.
   — Такая или этакая будет у вас жена, красивая или дурнушка — вам ведь безразлично, — сказал он. — Женились бы вы на мадемуазель Рогрон, мы с вами тогда могли бы кое-что здесь предпринять…
   — Я и сам об этом подумывал, да они выписали дочь бедного полковника Лоррена, свою наследницу, — сказал Гуро.
   — Добейтесь у них завещания в вашу пользу. О! Дом у вас будет полная чаша!
   — Да, впрочем, и малютка… Ну, там видно будет! — сказал полковник с таким шутовским и гнусным видом, что человек, подобный Винэ, прекрасно мог понять, как мало значила какая-то девчонка в глазах этого рубаки.

 
   После переезда родных в убежище для престарелых, где они печально доживали свой век, юная и самолюбивая Пьеретта жестоко страдала от сознания, что живет там из милости, и очень обрадовалась, узнав, что у нее есть богатые родственники, готовые ее приютить. Услыхав, что она готовится к отъезду, друг ее детства, сын майора Бриго, ставший к тому времени подмастерьем у столяра в Нанте, принес ей на дорогу шестьдесят франков — все свое богатство, с трудом собранное им за время ученичества из чаевых; и Пьеретта приняла этот дар с великолепным спокойствием истинной дружбы, доказывавшим, что будь она сама на месте Бриго, ее обидело бы выражение благодарности. Бриго прибегал по воскресеньям в Сен-Жак, чтобы поиграть с Пьереттой и утешить ее. Крепкий и здоровый юноша постиг всю сладость той самоотверженной и преданной заботливости, которой мы окружаем непроизвольно избранный нами предмет нашей любви. Не раз в воскресный день, забравшись в уголок сада, они с Пьереттой расшивали завесу будущего узорами своей ребяческой фантазии: подмастерье столяра, оседлав свой рубанок, отправляется искать по свету удачи и, разбогатев, возвращается к Пьеретте, которая его ждет. Итак, в октябре 1824 года, когда Пьеретте исполнилось одиннадцать лет, двое стариков и молодой рабочий с глубокой грустью поручили ее попечениям кучера, следовавшего со своим дилижансом из Нанта в Париж, и попросили его посадить девочку в Париже в другой дилижанс, отправляющийся в Провен. Бедный Бриго! Он, как собачонка, бежал сколько мог за дилижансом, не спуская глаз со своей милой Пьеретты. Напрасно бретоночка подавала ему знаки, чтобы он остановился. Бриго, выбежав за город, отмахал еще целую милю и, только окончательно выбившись из сил, бросил сквозь слезы прощальный взгляд своей Пьеретте, которая тоже заплакала, когда он скрылся из виду… Высунувшись из окна дилижанса, Пьеретта снова увидала своего друга: он все еще стоял на дороге, глядя вслед неуклюжему экипажу. Лоррены и Бриго были так неопытны в житейских делах, что Пьеретта приехала в Париж без единого су. В Париже возница, которому девочка рассказала о своих богатых родственниках, заплатил за нее в гостинице и в возмещение своих расходов взял деньги с кучера труаского дилижанса, поручив ему доставить Пьеретту к родственникам и истребовать следуемое за провоз, точно она была почтовой посылкой. Спустя четыре дня после отъезда из Нанта, в понедельник, около девяти часов вечера, добродушный старый толстяк, кучер Королевского общества почтовых карет, взял Пьеретту за руку и, пока на Большой улице выгружали доставленных в Провен пассажиров и поклажу, повел девочку, весь багаж которой состоял из двух платьиц, двух пар чулок и двух сорочек, к мадемуазель Рогрон, по адресу, указанному ему начальником почтовой конторы.
   — Мое почтение, мадемуазель и вся честная компания! — сказал кучер. — Вот вам ваша двоюродная сестрица. Не девочка, а ягодка! С вас сорок семь франков. Хотя у вашей малютки не бог весть сколько багажа, распишитесь все же вот на этом листочке.
   Мадемуазель Сильвия с братом шумно выражали свое удивление и радость.
   — Прошу прощенья, — сказал кучер, — меня ждет дилижанс, распишитесь на квитанции, дайте мне сорок семь франков шестьдесят сантимов да на водку, сколько не жалко, — и мне и нантскому кучеру. Мы за малюткой глядели, как за родной дочкой, уплатили за ее ночлег, за еду, за место до Провена и еще за кое-какие мелочи.
   — Сорок семь франков двенадцать су! — ужаснулась Сильвия.
   — Вы никак торговаться собираетесь! — воскликнул кучер.
   — Где же счет? — спросил Рогрон.
   — Счет? А квитанция на что?
   — Хватит болтать, — сказала Сильвия брату, — видишь же, что платить все равно придется.
   Рогрон принес сорок семь франков и двенадцать су.
   — А нам с товарищем, стало быть, ничего? — спросил кучер.
   Из недр своего старого бархатного ридикюля, набитого ключами, Сильвия извлекла сорок су.
   — Благодарствуйте, себе оставьте, — сказал кучер. — Пусть уж лучше мы все это просто так, задаром сделали для малютки.
   Он взял расписку и вышел, сказав толстой служанке: «Ну и лавочка! Бывают же такие крокодилы, почище египетских!»
   — Какой грубиян! — воскликнула Сильвия, услыхав его слова.
   — Да ведь им как-никак пришлось повозиться! — упершись кулаками в бока, возразила Адель.
   — Ну, нам с ним не детей, крестить, — заявил Рогрон.
   — Где вы ее спать положите? — спросила служанка. Так прибыла Пьеретта Лоррен к своим родственникам, так ее приняли двоюродный братец и двоюродная сестрица, тупо разглядывавшие девочку, которую выгрузили у них будто какой-то тюк, переправив из жалкой каморки в Сен-Жаке, где она ютилась подле деда и бабки, прямо в столовую ее кузенов, показавшуюся ей дворцовым залом Она оробела и растерялась. Бретоночка в синей юбке из простой шерстяной ткани, в розовом коленкоровом передничке, в грубых башмаках, синих чулках, в белой косынке и в натянутых на обветренные руки шерстяных, красных с белыми кантиками митенках, купленных ей в Париже кучером, показалась бы очаровательной всякому, кроме этих бывших лавочников. Бретонский чепчик, который ей выстирали в Париже (он испачкался по пути из Нанта), словно ореолом окружал ее жизнерадостное личико. Этот национальный головной убор из тонкого батиста с накрахмаленными и крупно плоенными кружевами так прост и кокетлив, что заслуживал бы подробного описания. Ткань и кружево, пропуская свет, бросают лишь легкую тень, и она придает лицу ту девственную прелесть, которую многие художники тщетно пытаются передать красками, а Леопольд Робер так удачно запечатлел в прекрасной, как рафаэлева мадонна, женщине с ребенком на картине «Жнецы». В этой пронизанной светом кружевной рамке сияло цветущее здоровьем розово-белое личико. В теплой столовой разгорелись нежные ушки, губы, кончик тонкого носа, отчего все лицо казалось еще белее.