Страница:
– Ладно, тогда предоставим это Господу, это его работа. Послушай, Энн, давай не будем говорить об этом, ладно?
– Нет ничего, за что я не смогла бы простить тебя, – сказала она.
Эдам сделал глубокий вдох, перевернулся на спину, посмотрел в потолок, где пятна на штукатурке между окрашенными в темный цвет балками складывались в причудливые рисунки и силуэты – обнаженной женщины с поднятыми руками; головы собаки; острова, длинного, с клювом, очертанием похожего на Крит; остова крыла.
– Даже… за растление детей? – спросил он. – За похищение ребенка? За убийство?
Энн рассмеялась.
– Ведь мы говорим о вещах, которые ты мог бы совершить, не так ли?
Сейчас их разделяло такое огромное расстояние, что их нынешние отношения выглядели насмешкой над тем, что было в те далекие дни – на каникулах в Корнуолле и некоторое время до и после них. Если бы я ей рассказал, иногда думал Эдам, если бы я ей рассказал, тогда появился бы шанс и открыл передо мной дверь, мы либо расстались бы навсегда, либо сделали бы шаг к настоящей семейной жизни. Правда, прошло много времени с тех пор, как он задумывался об этом, потому что подобные размышления всегда обрывались кнопкой «Выход». Сейчас его сознание накрыли раздражающие тени тех размышлений. Он сам пронес бы Эбигаль через паспортный контроль, но она была вписана в паспорт Энн. Так и получилось, что девочка сидела на руках у Энн, когда пограничник сначала посмотрел на нее, потом прочитал ее имя, напечатанное в паспорте, затем снова посмотрел и улыбнулся.
Если это был Шива, думал Эдам, то хорошо, что он оказался среди прилетевших, а не отлетающих. Это значит, что Шива едет домой – где бы ни был его дом, в каком-нибудь гетто на севере, или на востоке, или в другом месте, закрытом для всех остальных, – а вот он уезжает. Следовательно, новая встреча с Шивой исключена. И какой вред, в конце концов, может быть от этого случайного обмена взглядами, если обмен вообще был, если это вообще был Шива? Естественно, он не верил, что Шива умер, как не верил в то, что умерли остальные. Конечно, у него было мало надежды, что удастся прожить жизнь, ни разу не встретив никого из них. Просто до последнего времени не было никаких упоминаний ни в газетах, ни в сплетнях. Эдаму везло. Ему действительно повезло, потому что встреча с Шивой ничего не изменила, не сделала ситуацию ни лучше, ни хуже. Жизнь и дальше пойдет своим чередом, продолжится в обществе Энн и Эбигаль, бизнес будет потихоньку расти, их благосостояние тоже вырастет – в следующем году, возможно, они переедут в более хороший дом, зачнут и родят Эрона, своего сына, – ассоциативные процессы извлекут Отсемондо из хранящихся файлов, а кнопка «Выход» их уничтожит.
Жизнь будет течь более-менее спокойно, и время – день-два на Тенерифе – сотрет воспоминание об этом смуглом и блестящем облике, промелькнувшем среди бледных, встревоженных, напряженных лиц. Вероятнее всего, это был не Шива. В районе, где они живут, редко встречаются люди другого цвета кожи, кроме белых, так что неудивительно, что принял одного смуглокожего за другого. И разве не естественно, что при виде любого индуса в его памяти оживает Шива? Так случалось и раньше – в магазинах, на почтах. Да и какая разница, ведь Шива ушел, ушел на следующие десять лет…
Эдам решительно взял с ленты досмотрового аппарата их ручную кладь, протянул Энн ее сумочку и приступил к терапии, которую иногда применял, чтобы избавляться от злости на жену. Она заключалась в фальшивой доброте.
– Пошли, – сказал он, – у нас есть время, чтобы купить тебе какие-нибудь духи в Duty Free.
Глава 3
– Нет ничего, за что я не смогла бы простить тебя, – сказала она.
Эдам сделал глубокий вдох, перевернулся на спину, посмотрел в потолок, где пятна на штукатурке между окрашенными в темный цвет балками складывались в причудливые рисунки и силуэты – обнаженной женщины с поднятыми руками; головы собаки; острова, длинного, с клювом, очертанием похожего на Крит; остова крыла.
– Даже… за растление детей? – спросил он. – За похищение ребенка? За убийство?
Энн рассмеялась.
– Ведь мы говорим о вещах, которые ты мог бы совершить, не так ли?
Сейчас их разделяло такое огромное расстояние, что их нынешние отношения выглядели насмешкой над тем, что было в те далекие дни – на каникулах в Корнуолле и некоторое время до и после них. Если бы я ей рассказал, иногда думал Эдам, если бы я ей рассказал, тогда появился бы шанс и открыл передо мной дверь, мы либо расстались бы навсегда, либо сделали бы шаг к настоящей семейной жизни. Правда, прошло много времени с тех пор, как он задумывался об этом, потому что подобные размышления всегда обрывались кнопкой «Выход». Сейчас его сознание накрыли раздражающие тени тех размышлений. Он сам пронес бы Эбигаль через паспортный контроль, но она была вписана в паспорт Энн. Так и получилось, что девочка сидела на руках у Энн, когда пограничник сначала посмотрел на нее, потом прочитал ее имя, напечатанное в паспорте, затем снова посмотрел и улыбнулся.
Если это был Шива, думал Эдам, то хорошо, что он оказался среди прилетевших, а не отлетающих. Это значит, что Шива едет домой – где бы ни был его дом, в каком-нибудь гетто на севере, или на востоке, или в другом месте, закрытом для всех остальных, – а вот он уезжает. Следовательно, новая встреча с Шивой исключена. И какой вред, в конце концов, может быть от этого случайного обмена взглядами, если обмен вообще был, если это вообще был Шива? Естественно, он не верил, что Шива умер, как не верил в то, что умерли остальные. Конечно, у него было мало надежды, что удастся прожить жизнь, ни разу не встретив никого из них. Просто до последнего времени не было никаких упоминаний ни в газетах, ни в сплетнях. Эдаму везло. Ему действительно повезло, потому что встреча с Шивой ничего не изменила, не сделала ситуацию ни лучше, ни хуже. Жизнь и дальше пойдет своим чередом, продолжится в обществе Энн и Эбигаль, бизнес будет потихоньку расти, их благосостояние тоже вырастет – в следующем году, возможно, они переедут в более хороший дом, зачнут и родят Эрона, своего сына, – ассоциативные процессы извлекут Отсемондо из хранящихся файлов, а кнопка «Выход» их уничтожит.
Жизнь будет течь более-менее спокойно, и время – день-два на Тенерифе – сотрет воспоминание об этом смуглом и блестящем облике, промелькнувшем среди бледных, встревоженных, напряженных лиц. Вероятнее всего, это был не Шива. В районе, где они живут, редко встречаются люди другого цвета кожи, кроме белых, так что неудивительно, что принял одного смуглокожего за другого. И разве не естественно, что при виде любого индуса в его памяти оживает Шива? Так случалось и раньше – в магазинах, на почтах. Да и какая разница, ведь Шива ушел, ушел на следующие десять лет…
Эдам решительно взял с ленты досмотрового аппарата их ручную кладь, протянул Энн ее сумочку и приступил к терапии, которую иногда применял, чтобы избавляться от злости на жену. Она заключалась в фальшивой доброте.
– Пошли, – сказал он, – у нас есть время, чтобы купить тебе какие-нибудь духи в Duty Free.
Глава 3
«Зло» – дурацкое слово. У него такое же значение – бессмысленное, аморфное, расплывчатое, путаное, – как у слова «любовь». Все имеют смутное представление о том, что оно значит, но никто не может дать четкое определение. Такое впечатление, будто слово подразумевает нечто сверхъестественное. Эти мысли в сознании Шивы пробудило предложение из рецензии на мягкой обложке романа, который его жена, Лили Манджушри, купила в аэропорту Зальцбурга. «Зло, – писал рецензент, – грозной тучей нависает над этой мрачной и впечатляющей сагой с первой страницы до самой развязки». Лили купила его, потому что на лотке это была единственная книга на английском.
Когда Шива размышлял над этим словом, он мысленным взором видел ухмыляющегося и дурачащегося Мефистофеля в сюртуке и с крохотными изогнутыми рожками. События своего прошлого он никогда не рассматривал как зло, скорее как ошибки – безмерно печальные, совершенные под действием страха и алчности. Шива считал, что большую часть глупостей в мире люди совершают, руководствуясь такими чувствами. Называть это злом – то есть результатом целенаправленных расчетов и предумышленных дурных поступков – значит демонстрировать незнание человеческой психологии. Именно так он думал, идя рядом с Лили и везя их чемоданы на тележке, которую собирался оставить у входа в метро, когда вдруг встретился взглядом с Эдамом Верн-Смитом.
Шива не сомневался, что видел Эдама. Для него европейцы не были все на одно лицо. К примеру, Эдам и Руфус Флетчер, оба белые, европейцы, с кучей англо-саксонских-кельтских-скандинавских-нормандских предков, были очень разными по внешности. Эдам – худощавым и белокожим, с лохматой темной шевелюрой (которая начала редеть), а Руфус – крупным и светловолосым с на удивление острыми, резкими для столь упитанного человека чертами. Шива видел Руфуса несколько лет назад, и тот либо не заметил его, либо не узнал, в этом он не сомневался. Что же до Эдама, то он все отлично разглядел, и в этом Шива тоже не сомневался. Он начал улыбаться, движимый именно теми мотивами, которыми Эдам и объяснял его улыбку, – желанием снискать расположение, защититься, отвести от себя гнев. Он родился в Англии, никогда не был в Индии, с колыбели говорил только на английском и давно забыл тот хинди, что когда-то учил, однако все равно сохранил защитную реакцию и застенчивость, присущие всем иммигрантам. Более того, они усилились, размышлял он, после событий в Отсемонде. С тех пор дела пошли хуже. Медленный, постепенный спад стал характерной чертой его финансового состояния, его судьбы, его счастья и процветания или перспективы на процветание.
Эдам бросил на него взгляд и отвел глаза. «Естественно, он не хочет знать меня», – подумал Шива.
Лили спросила, на кого он смотрит.
– На одного парня, с которым я был знаком много лет назад. – Шива использовал слова типа «парень», как сейчас, или «ребятенок», которые употребляют индусы, чтобы их речь больше походила на английскую, хотя в те времена никогда этого не делал.
– Хочешь пойти и поздороваться с ним?
– Увы и ах, но он не хочет знать меня. Я бедный индус. Этот тип не из тех, кто желает знаться со своими цветными братьями.
– Не говори так, – сказала Лили.
Шива грустно улыбнулся и спросил «почему?», но знал, что несправедлив и к Эдаму, и к самому себе. Разве, покидая Отсемондо и уходя разными дорогами, они не договорились делать вид, будто никогда не знали друг друга, не жили вместе? Разве они не решили, что в будущем станут друг для друга чужими и даже более чем чужими? Эдам придерживается этих условий. Вероятно, и Руфус с той девчонкой – тоже. Шива обладал одним качеством, которое делало его еще более покорным и еще более склонным к фатализму. Он умел обманывать других, а вот себя обмануть не мог, не мог притворяться, отрицать мысли. Ему бы даже в голову не пришло попытаться предать все забвению через запрет на воспоминания об Отсемонде. Он помнил о нем всегда.
– Я познакомился с ним в том месте, я рассказывал тебе, – пояснил он Лили. – Он был одним из нас. Вернее, он был главным, это был его дом.
– Тогда лучше не знать его, – сказала Лили.
Они купила билеты. Эдам оказался прав: Шива жил на востоке Лондона в некоем подобии гетто. Лили сунула две карточки из зеленого картона в складки своего сари. Она была наполовину индуска, ее мать, венка, приехала в Англию в качестве au pair[5] и вышла замуж за врача из Дарджилинга, хирурга-ординатора, работавшего в одной из больниц Брэдфорда. Когда Лили выросла, а доктор умер, мать вернулась домой, поселилась в Зальцбурге и стала продавать пивные кружки с Glockenturm[6] в
сувенирной лавке. Именно туда они ездили каждое лето, когда Шиве давали отпуск, а проезд им оплачивала Сабина Шнитцлер, которая, вернувшись к своей девичьей фамилии и к родному языку, нередко бывала удивлена и даже озадачена тем, что ее окружают, как она выражалась, «все эти индусы». Лили, почти такая же белокожая, как Эдам Верн-Смит, была больше индуской, чем настоящие индусы: носила сари, отрастила почти до пояса типично австрийские вьющиеся каштановые волосы и брала уроки языка у соседа-бенгальца. В ее голосе появились певучие нотки, валлийские по ритмике и очень характерные для англоговорящих индусов. Шива считал, что должен был признателен ей за это, но признательности не испытывал. Как можно испытывать признательность, иногда спрашивал он себя, если женщина, на которой он женился, пошла против своих этнических корней?
Он рассказал Лили об Отсемонде еще до того, как они поженились. Не рассказать он не мог – это было противно его натуре, да и желания скрывать не было… Но в детали не вдавался, обрисовал только контуры, выдал сухие факты. Лили почти не задавала вопросы. Однако он учитывал, что может настать время, когда придется все рассказать.
– Ты был не виноват, – наконец сказала Лили.
– Суть в том, что они никогда не спрашивали моего мнения. Если бы я что-нибудь посоветовал, они все равно не обратили бы внимания.
– Ну и ладно.
Шива начал что-то торопливо объяснять, но тут же осадил самого себя. Правду рассказать можно, но не полностью. Открытость не требует, чтобы он рассказывал ей все.
– Постарайся забыть, – сказала Лили.
– Я чувствую, что это будет неправильно. Я не должен забывать о ребятенке.
Возможно, то, что он увидел смерть собственного ребенка, своего и Лили, было неизбежностью. Это стало карой, справедливым наказанием. Однако он не христианин, чтобы смотреть на вещи под таким углом. По сути, он даже не индуист. Его родители, еще до его рождения в большей степени отойдя от своей религии и сохранив только некоторые из ее внешних форм, пренебрегали этим аспектом его воспитания. Но долгая расовая память жила в нем; осталась присущая всем приверженцам восточной культуры твердая убежденность, что эта жизнь – лишь одна из многих на великом колесе бытия и что его в зависимости от количества хорошего и плохого (в данном случае плохого) ждет перерождение. Он представлял, как возвращается нищим калекой, как выпрашивает милостыню на приморском бульваре в Бомбее. Абсурдность заключалась в том, что одновременно он верил в кару еще при этой жизни. Он воспринимал смерть своего сына, ребенка с placenta previa, который умер во время родов, как непосредственное возмездие, хотя не смог бы сказать, кто конкретно его заслуживал.
Пересекая больничный двор, отделявший родильное отделение от общего корпуса и административного здания, снова и снова прокручивая в голове их спокойные, но холодные слова, сообщение о смерти его сына, уходя от Лили, которая заснула после того, как ее накачали успокоительным, он поднял глаза и увидел Руфуса Флетчера. Руфус был одет в белый халат, с шеи у него свисал стетоскоп. Он шел очень быстро, значительно быстрее Шивы, в противоположном направлении – от похожего на лабораторию здания с высокими окнами, с мужчинами и женщинами в белой форме, перемещавшимися внутри, к главному корпусу. Он повернул голову, скользнул по Шиве безразличным взглядом и отвернулся. Руфус просто не понял, кто он такой, Шива в этом не сомневался; он просто не узнал в нем одного из членов их маленькой коммуны, где они в тесной близости жили почти два месяца. Шива изумился, обнаружив, что Руфус окончил университет и стал врачом. Естественно, он знал, что Руфус нацелен на это – к тому моменту он уже три года отучился на медицинском факультете и имел глубокие познания и мощный nous[7], разве об этом забудешь? – но почему-то считал, что других постигла такая же участь, как и его, смертельно бессмысленная, когда в характере подавляется все амбициозное и предрасположенное к лидерству, когда превалирует потребность покаянно задвинуться в тень. Если скрывать свое лицо, если ходить с опущенной головой и жить в укромном уголке, только тогда есть надежда пройти жизненный путь хотя бы физически невредимым. Так думал Шива. Но другие, очевидно, так не считали – во всяком случае, Руфус, который шел по двору легко и свободно, а его стетоскоп на груди раскачивался вправо-влево. Он зашел в здание через дверь с надписью «Только для персонала», как потом определил Шива, и захлопнул ее с полным пренебрежением к призывам соблюдать тишину.
С тех пор Лили больше не беременела. Возможно, когда-нибудь у них будет ребенок. Лили еще нет тридцати, и для повторения такого печального явления, как placenta previa, причин нет, сказали врачи, а если бы оно образовалось, то они были бы готовы. Шива не настаивал на ребенке. Район, в котором они жили, и так отличался перенаселенностью и неблагоприятными условиями для проживания, и единственное, что можно было о нем сказать, что там меньше безработных, чем на севере Англии.
Их улица называлась Пятая авеню. В Англии нет обычая называть улицы по номерам, но так уж получилось. В Лондоне есть как минимум четырнадцать Первых авеню, двенадцать Вторых, девять Третьих и три Четвертых. Две другие Пятые авеню расположены в Западном Килберне и Манор-Парке, в этих районах также имеется одна Шестая авеню, а в Манор-Парке есть еще и Седьмая. Пятая авеню, на которой жил Шива, была длинной, извилистой улицей без единого деревца. Сначала она круто спускалась вниз, а потом резко взлетала вверх, хотя местность вокруг не была холмистой. В конце улицы, рядом со станцией метро, стоял небольшой торговый центр, который включал маленький супермаркет, принадлежащий пакистанцу, греческий ресторан, принадлежащий киприоту, магазин по торговле запчастями и прочим оборудованием для мотоциклов, а также газетный киоск. Хозяева киоска, когда их спрашивали, откуда они, прямо отвечали, что они капские цветные[8]. В середине Пятой авеню, где ее пересекала Певзнер-роуд, был еще бакалейный магазинчик и паб под названием «Боксер», а в противоположном конце располагались парикмахерская, в которой стриглись и мужчины, и женщины, а также букмекерская контора. Между этими тремя точками тянулись жилые дома из унылого багрянистого или грязного желто-зеленого кирпича; все эти здания были построены девяносто семь – девяносто девять лет назад. У обоих тротуаров цепочкой выстроились припаркованные машины. Если посмотреть на все это из-под полуприкрытых век, то может показаться, будто вдоль улицы протянулись разноцветные бусы.
Шива зашел в газетный киоск. У прилавка подбоченясь стояли два мальчика с Ямайки, поэтому он не смог сам взять газету из стопки. Попросив дать ему «Стандард», он протянул деньги между торчащими локтями мальчишек – проблем ему не хотелось. Сильнее всего здесь ненавидели индусов, а не белых. Ну а белых тут почти не осталось, кроме двух стариков, которые не могли никуда переехать, даже если бы захотели.
Лили ждала снаружи, стоя между их чемоданами. Она храбрая, подумал Шива, если носит сари, покупает продукты в индийских магазинах и берет уроки языка бенгальского – ведь все это привлекает внимание. Ей было бы гораздо проще, если бы она позиционировала себя как белую. Ее выдают только характерные глаза навыкате, темно-карие с голубоватыми белками. Но люди не настолько проницательны, и здесь, слава богу, Лондон, а не Йоханнесбург пятидесятых. Лили уже давно могла бы перестать играть эту роль, он не раз предлагал ей это, даже умолял. Ее самобытность – это все, что у нее есть, возражала Лили и продолжала ставить на лоб кастовый знак, на который не имела никаких прав, носить золотые браслеты и готовить sag ghosht[9] и dal[10] вместо гамбургеров и жареной картошки, то есть того, что
ели большинство обитателей района. Шива взял чемоданы, Лили – сумки, и они пошли к дому. По дороге им встретились трое черных, которые оглядели их с молчаливой враждебностью, и две пожилых белых, которые вообще не удостоили их взгляда.
Лили сразу же примется разбирать вещи. Светлую одежду она положит в одну сумку, темную – в другую и отнесет их в прачечную на Певзнер-роуд. Шива знал, что мешать этому бесполезно, она будет нервничать и раздражаться, если в доме останется грязная одежда. Пусть идет, решил он, ведь она не выходит на улицу после наступления темноты. В солнечный сентябрьский день с ней по дороге ничего не случится, а миссис Барахда, владелица прачечной, – ее подруга, вернее, самая близкая из подруг Лили.
Пока жена разбирала вещи, Шива налил ей чашку чаю, закрыл чемоданы и спрятал их в кладовку под лестницей. Хорошо, что они живут в отдельном доме с тремя спальнями. В большинстве местных домов по две квартиры и по два входа. Он предложил Лили помочь донести сумки, но она ничего не желала слышать. Презирая традиционные устои – ведь Лили воспитала независимая мать-феминистка, – она считала нормальным, если мужчина носит чемоданы, но не сумки с грязным бельем.
Налив себе вторую чашку чаю, Шива сел за стол и развернул газету.
В заголовке говорилось: «В лесной могиле найден скелет», а дальше шла статья: «Копая могилу для своей умершей собаки, один землевладелец из Суффолка, проживающий недалеко от Хадли, обнаружил человеческий скелет. Оказалось, что останки принадлежат молодой женщине. На данной стадии расследования полиция отказывается давать какие-либо комментарии, а мистер Алек Чипстэд, дипломированный оценщик недвижимости, отказался отвечать на вопросы журналистов».
Шива прочитал статью дважды. Странно написано, подумал он. Такое же мнение у него складывалось о большинстве газетных сообщений и статей. Они практически ничего не знают, а то, что знают, подают в загадочном виде, чтобы возбудить у читателя аппетит и заставить его домысливать. К примеру, они не говорят, одно ли это лицо – землевладелец и мистер Алекс Чипстэд, хотя можно точно сказать, что именно это они и подразумевают.
Шива ощутил, как верхняя губа и лоб покрылись испариной. Стерев пот платком, он закрыл глаза, открыл их и оглядел комнату, затем снова посмотрел в разложенную перед ним газету, как бы проверяя, не снится ли ему сон, не привиделось ли ему все это. Нет, заметка, естественно, осталась на месте.
Нет оснований, думал Шива, оправившись от первого шока, связывать эту находку с Отсемондом. Единственное связующее звено – это Суффолк, и он отлично помнит, что, когда первый раз собирались в Нунз, возник спор, где он находится – в Суффолке или Эссексе. Расплывчатость границ, наблюдавшаяся в то время, приводила к аномальным ситуациям, когда домовладелец с почтовым адресом в Эссексе платил налоги в совет графства Суффолк. Именно это и случилось с Эдамом Верн-Смитом.
Абсолютно точно, что это единственное связующее звено. Другое, естественно, – само тело молодой женщины. Нужно дождаться свежих новостей, подумал Шива, сжать зубы и ждать.
– У вас внутри все в полном порядке, – сказал он ей, улыбаясь.
Сестра тоже улыбнулась. Она могла себе это позволить, потому что была на двадцать лет моложе и знала, что ее гинекологические проблемы, если таковые возникнут, будет бесплатно решать доктор Флетчер.
Миссис Строусон сказала, что рада это слышать. Она выглядела довольной и успокоенной. Руфус предложил ей сигарету. Одним из многих качеств, которые внушали его пациенткам любовь к своему доктору – другими были привлекательная внешность, обаяние, молодость, ребячливость и общение с ними на равных, – являлась неспособность бросить курить.
– Я страшный грешник, – часто повторял он им, – я врач, который курит. Говорят, на каждого из нас табачные компании тратят по пятьдесят тысяч фунтов в год рекламных денег.
И пациентка, особенно если она не курила, сразу начинала сочувствовать, у женщины пробуждался материнский инстинкт. Бедный мальчик, постоянные стрессы, работает на износ – неудивительно, что ему нужно какое-то расслабляющее средство, чтобы не сломаться.
Миссис Строусон облегченно вздохнула. Это был ее первый визит к Руфусу Флетчеру на Уимпол-стрит, и она радовалась, что приняла во внимание рекомендации своей подруги.
– А что у нас с контрацепцией? Вы могли бы рассказать, какие методы применяете?
После намека на то, что она все еще в расцвете детородных лет, миссис Строусон без малейших возражений рассказала ему все. Отчет о древнем внутриматочном устройстве, установленном двадцать лет назад и с тех пор ни разу не менявшемся, стал еще одним поводом для веселья. Руфус все же предложил взглянуть на него – так, для пущей гарантии.
Платье от Джаспера Конрана снова было снято, миссис Строусон легла на кресло. Руфус взял зонд. Определить, находится ли на месте та самая штука, которую миссис Строусон, ко всеобщему удивлению, описала как похожую на греческую букву «альфа», было невозможно. Мыслями Руфус постоянно возвращался к «Стандарду», который он сложил и сунул в верхний ящик стола, когда сестра доложила о приходе миссис Строусон. Нет, это происшествие не имеет отношения к событиям десятилетней давности, естественно, не имеет. А вот если бы речь шла о том самом доме и о том самом теле, тогда в газете написали бы, что копали не в лесу, а на кладбище домашних животных. Не могут же они настолько ошибаться. Руфус уже забыл, сколько раз уличал прессу в неточности, он постоянно повторял Мериголд, что, когда читаешь, нельзя верить ни одному слову. Он велел – вернее, вежливо попросил – миссис Строусон одеваться.
– Если мы решим извлечь ее, – сказал он, – то надо это делать под анестезией. Сомневаюсь, что вам этого хочется, не так ли? Она вам не мешает. Как раз наоборот, я бы сказал. Вы, кажется, ею гордитесь. Почему бы не оставить ее на месте, если она хорошо работает?
Иногда он представлял, как изумились, в какой ужас пришли бы многие из этих женщин, если бы знали, что эта внутриматочная штуковина является отнюдь не противозачаточным, а абортивным средством. Прежде чем ВМС сделает свою работу, должно произойти зачатие, яйцеклетка и сперматозоид должны соединиться в фаллопиевой трубе, а потом спуститься в матку и найти местечко, чтобы закрепиться; но похожая на «альфу» петля мешает им найти дом, и крохотный зародыш поплавает напрасно и в конечном итоге исторгнется из матки. Руфуса ни в коей мере не заботил моральный аспект, но сама тема очень интересовала. Он давным-давно решил, что не расскажет об этом ни одной из своих пациенток. Мериголд, своей жене, он, естественно, запретил давать место в своей матке этому инородному телу, или принимать таблетки, или подумывать о любом варианте так называемой реверсивной перевязки труб. В Милл-Хилле, в собственной постели Руфус использовал презерватив или практиковал coitus interruptus, в чем достиг небывалого мастерства и очень гордился этим.
Доктор сказал миссис Строусон, что, спасибо, прием окончен и что он сообщит ей о результатах анализа, проводил ее до регистратуры, где у нее забрали ее кровные сорок фунтов. Они пожали друг другу руки, Руфус пожелал ей приятной дороги до дома в Севеноксе и выразил надежду, что ей удастся проскочить пробки. Он знал, что врачей вроде него часто обвиняют в том, что о частных пациентках, которые платят им, они проявляют особую заботу, а пациенток, которые направляются к ним по системе государственного здравоохранения и которые платят деньги в бюджет, они воспринимают как неисправный механизм. Руфус знал об этом, и это, по сути, ему не нравилось. Открыв частную практику, он попытался сопротивляться такому отношению, но у него ничего не получилось. В стране с двумя народами он был слишком мал, чтобы принадлежать к праведным. В больнице, где толпились амбулаторные больные, где палаты были забиты стационарными больными, он был так загружен, так задерган, замотан и утомлен, а женщины были так покорны, невежественны или просто мрачны, что он забывал о принципах. Не то чтобы они не умели вести светскую беседу или не носили сумочки от Этьенна Эне, где в уютных гнездышках лежали золотые карточки «Америкэн Экспресс». Просто создавалось впечатление, что эти два сорта женщин принадлежат к разным видам, а роднит их только то, что находится под нижним бельем либо от Дженет Реджер[11], либо из универмага «BHS». Свое отношение к ним Руфус, по сути, разграничивал по такому же принципу. Особую же заботу он проявлял только о своей жене и никак не о миссис Строусон и иже с ней.
Когда Шива размышлял над этим словом, он мысленным взором видел ухмыляющегося и дурачащегося Мефистофеля в сюртуке и с крохотными изогнутыми рожками. События своего прошлого он никогда не рассматривал как зло, скорее как ошибки – безмерно печальные, совершенные под действием страха и алчности. Шива считал, что большую часть глупостей в мире люди совершают, руководствуясь такими чувствами. Называть это злом – то есть результатом целенаправленных расчетов и предумышленных дурных поступков – значит демонстрировать незнание человеческой психологии. Именно так он думал, идя рядом с Лили и везя их чемоданы на тележке, которую собирался оставить у входа в метро, когда вдруг встретился взглядом с Эдамом Верн-Смитом.
Шива не сомневался, что видел Эдама. Для него европейцы не были все на одно лицо. К примеру, Эдам и Руфус Флетчер, оба белые, европейцы, с кучей англо-саксонских-кельтских-скандинавских-нормандских предков, были очень разными по внешности. Эдам – худощавым и белокожим, с лохматой темной шевелюрой (которая начала редеть), а Руфус – крупным и светловолосым с на удивление острыми, резкими для столь упитанного человека чертами. Шива видел Руфуса несколько лет назад, и тот либо не заметил его, либо не узнал, в этом он не сомневался. Что же до Эдама, то он все отлично разглядел, и в этом Шива тоже не сомневался. Он начал улыбаться, движимый именно теми мотивами, которыми Эдам и объяснял его улыбку, – желанием снискать расположение, защититься, отвести от себя гнев. Он родился в Англии, никогда не был в Индии, с колыбели говорил только на английском и давно забыл тот хинди, что когда-то учил, однако все равно сохранил защитную реакцию и застенчивость, присущие всем иммигрантам. Более того, они усилились, размышлял он, после событий в Отсемонде. С тех пор дела пошли хуже. Медленный, постепенный спад стал характерной чертой его финансового состояния, его судьбы, его счастья и процветания или перспективы на процветание.
Эдам бросил на него взгляд и отвел глаза. «Естественно, он не хочет знать меня», – подумал Шива.
Лили спросила, на кого он смотрит.
– На одного парня, с которым я был знаком много лет назад. – Шива использовал слова типа «парень», как сейчас, или «ребятенок», которые употребляют индусы, чтобы их речь больше походила на английскую, хотя в те времена никогда этого не делал.
– Хочешь пойти и поздороваться с ним?
– Увы и ах, но он не хочет знать меня. Я бедный индус. Этот тип не из тех, кто желает знаться со своими цветными братьями.
– Не говори так, – сказала Лили.
Шива грустно улыбнулся и спросил «почему?», но знал, что несправедлив и к Эдаму, и к самому себе. Разве, покидая Отсемондо и уходя разными дорогами, они не договорились делать вид, будто никогда не знали друг друга, не жили вместе? Разве они не решили, что в будущем станут друг для друга чужими и даже более чем чужими? Эдам придерживается этих условий. Вероятно, и Руфус с той девчонкой – тоже. Шива обладал одним качеством, которое делало его еще более покорным и еще более склонным к фатализму. Он умел обманывать других, а вот себя обмануть не мог, не мог притворяться, отрицать мысли. Ему бы даже в голову не пришло попытаться предать все забвению через запрет на воспоминания об Отсемонде. Он помнил о нем всегда.
– Я познакомился с ним в том месте, я рассказывал тебе, – пояснил он Лили. – Он был одним из нас. Вернее, он был главным, это был его дом.
– Тогда лучше не знать его, – сказала Лили.
Они купила билеты. Эдам оказался прав: Шива жил на востоке Лондона в некоем подобии гетто. Лили сунула две карточки из зеленого картона в складки своего сари. Она была наполовину индуска, ее мать, венка, приехала в Англию в качестве au pair[5] и вышла замуж за врача из Дарджилинга, хирурга-ординатора, работавшего в одной из больниц Брэдфорда. Когда Лили выросла, а доктор умер, мать вернулась домой, поселилась в Зальцбурге и стала продавать пивные кружки с Glockenturm[6] в
сувенирной лавке. Именно туда они ездили каждое лето, когда Шиве давали отпуск, а проезд им оплачивала Сабина Шнитцлер, которая, вернувшись к своей девичьей фамилии и к родному языку, нередко бывала удивлена и даже озадачена тем, что ее окружают, как она выражалась, «все эти индусы». Лили, почти такая же белокожая, как Эдам Верн-Смит, была больше индуской, чем настоящие индусы: носила сари, отрастила почти до пояса типично австрийские вьющиеся каштановые волосы и брала уроки языка у соседа-бенгальца. В ее голосе появились певучие нотки, валлийские по ритмике и очень характерные для англоговорящих индусов. Шива считал, что должен был признателен ей за это, но признательности не испытывал. Как можно испытывать признательность, иногда спрашивал он себя, если женщина, на которой он женился, пошла против своих этнических корней?
Он рассказал Лили об Отсемонде еще до того, как они поженились. Не рассказать он не мог – это было противно его натуре, да и желания скрывать не было… Но в детали не вдавался, обрисовал только контуры, выдал сухие факты. Лили почти не задавала вопросы. Однако он учитывал, что может настать время, когда придется все рассказать.
– Ты был не виноват, – наконец сказала Лили.
– Суть в том, что они никогда не спрашивали моего мнения. Если бы я что-нибудь посоветовал, они все равно не обратили бы внимания.
– Ну и ладно.
Шива начал что-то торопливо объяснять, но тут же осадил самого себя. Правду рассказать можно, но не полностью. Открытость не требует, чтобы он рассказывал ей все.
– Постарайся забыть, – сказала Лили.
– Я чувствую, что это будет неправильно. Я не должен забывать о ребятенке.
Возможно, то, что он увидел смерть собственного ребенка, своего и Лили, было неизбежностью. Это стало карой, справедливым наказанием. Однако он не христианин, чтобы смотреть на вещи под таким углом. По сути, он даже не индуист. Его родители, еще до его рождения в большей степени отойдя от своей религии и сохранив только некоторые из ее внешних форм, пренебрегали этим аспектом его воспитания. Но долгая расовая память жила в нем; осталась присущая всем приверженцам восточной культуры твердая убежденность, что эта жизнь – лишь одна из многих на великом колесе бытия и что его в зависимости от количества хорошего и плохого (в данном случае плохого) ждет перерождение. Он представлял, как возвращается нищим калекой, как выпрашивает милостыню на приморском бульваре в Бомбее. Абсурдность заключалась в том, что одновременно он верил в кару еще при этой жизни. Он воспринимал смерть своего сына, ребенка с placenta previa, который умер во время родов, как непосредственное возмездие, хотя не смог бы сказать, кто конкретно его заслуживал.
Пересекая больничный двор, отделявший родильное отделение от общего корпуса и административного здания, снова и снова прокручивая в голове их спокойные, но холодные слова, сообщение о смерти его сына, уходя от Лили, которая заснула после того, как ее накачали успокоительным, он поднял глаза и увидел Руфуса Флетчера. Руфус был одет в белый халат, с шеи у него свисал стетоскоп. Он шел очень быстро, значительно быстрее Шивы, в противоположном направлении – от похожего на лабораторию здания с высокими окнами, с мужчинами и женщинами в белой форме, перемещавшимися внутри, к главному корпусу. Он повернул голову, скользнул по Шиве безразличным взглядом и отвернулся. Руфус просто не понял, кто он такой, Шива в этом не сомневался; он просто не узнал в нем одного из членов их маленькой коммуны, где они в тесной близости жили почти два месяца. Шива изумился, обнаружив, что Руфус окончил университет и стал врачом. Естественно, он знал, что Руфус нацелен на это – к тому моменту он уже три года отучился на медицинском факультете и имел глубокие познания и мощный nous[7], разве об этом забудешь? – но почему-то считал, что других постигла такая же участь, как и его, смертельно бессмысленная, когда в характере подавляется все амбициозное и предрасположенное к лидерству, когда превалирует потребность покаянно задвинуться в тень. Если скрывать свое лицо, если ходить с опущенной головой и жить в укромном уголке, только тогда есть надежда пройти жизненный путь хотя бы физически невредимым. Так думал Шива. Но другие, очевидно, так не считали – во всяком случае, Руфус, который шел по двору легко и свободно, а его стетоскоп на груди раскачивался вправо-влево. Он зашел в здание через дверь с надписью «Только для персонала», как потом определил Шива, и захлопнул ее с полным пренебрежением к призывам соблюдать тишину.
С тех пор Лили больше не беременела. Возможно, когда-нибудь у них будет ребенок. Лили еще нет тридцати, и для повторения такого печального явления, как placenta previa, причин нет, сказали врачи, а если бы оно образовалось, то они были бы готовы. Шива не настаивал на ребенке. Район, в котором они жили, и так отличался перенаселенностью и неблагоприятными условиями для проживания, и единственное, что можно было о нем сказать, что там меньше безработных, чем на севере Англии.
Их улица называлась Пятая авеню. В Англии нет обычая называть улицы по номерам, но так уж получилось. В Лондоне есть как минимум четырнадцать Первых авеню, двенадцать Вторых, девять Третьих и три Четвертых. Две другие Пятые авеню расположены в Западном Килберне и Манор-Парке, в этих районах также имеется одна Шестая авеню, а в Манор-Парке есть еще и Седьмая. Пятая авеню, на которой жил Шива, была длинной, извилистой улицей без единого деревца. Сначала она круто спускалась вниз, а потом резко взлетала вверх, хотя местность вокруг не была холмистой. В конце улицы, рядом со станцией метро, стоял небольшой торговый центр, который включал маленький супермаркет, принадлежащий пакистанцу, греческий ресторан, принадлежащий киприоту, магазин по торговле запчастями и прочим оборудованием для мотоциклов, а также газетный киоск. Хозяева киоска, когда их спрашивали, откуда они, прямо отвечали, что они капские цветные[8]. В середине Пятой авеню, где ее пересекала Певзнер-роуд, был еще бакалейный магазинчик и паб под названием «Боксер», а в противоположном конце располагались парикмахерская, в которой стриглись и мужчины, и женщины, а также букмекерская контора. Между этими тремя точками тянулись жилые дома из унылого багрянистого или грязного желто-зеленого кирпича; все эти здания были построены девяносто семь – девяносто девять лет назад. У обоих тротуаров цепочкой выстроились припаркованные машины. Если посмотреть на все это из-под полуприкрытых век, то может показаться, будто вдоль улицы протянулись разноцветные бусы.
Шива зашел в газетный киоск. У прилавка подбоченясь стояли два мальчика с Ямайки, поэтому он не смог сам взять газету из стопки. Попросив дать ему «Стандард», он протянул деньги между торчащими локтями мальчишек – проблем ему не хотелось. Сильнее всего здесь ненавидели индусов, а не белых. Ну а белых тут почти не осталось, кроме двух стариков, которые не могли никуда переехать, даже если бы захотели.
Лили ждала снаружи, стоя между их чемоданами. Она храбрая, подумал Шива, если носит сари, покупает продукты в индийских магазинах и берет уроки языка бенгальского – ведь все это привлекает внимание. Ей было бы гораздо проще, если бы она позиционировала себя как белую. Ее выдают только характерные глаза навыкате, темно-карие с голубоватыми белками. Но люди не настолько проницательны, и здесь, слава богу, Лондон, а не Йоханнесбург пятидесятых. Лили уже давно могла бы перестать играть эту роль, он не раз предлагал ей это, даже умолял. Ее самобытность – это все, что у нее есть, возражала Лили и продолжала ставить на лоб кастовый знак, на который не имела никаких прав, носить золотые браслеты и готовить sag ghosht[9] и dal[10] вместо гамбургеров и жареной картошки, то есть того, что
ели большинство обитателей района. Шива взял чемоданы, Лили – сумки, и они пошли к дому. По дороге им встретились трое черных, которые оглядели их с молчаливой враждебностью, и две пожилых белых, которые вообще не удостоили их взгляда.
Лили сразу же примется разбирать вещи. Светлую одежду она положит в одну сумку, темную – в другую и отнесет их в прачечную на Певзнер-роуд. Шива знал, что мешать этому бесполезно, она будет нервничать и раздражаться, если в доме останется грязная одежда. Пусть идет, решил он, ведь она не выходит на улицу после наступления темноты. В солнечный сентябрьский день с ней по дороге ничего не случится, а миссис Барахда, владелица прачечной, – ее подруга, вернее, самая близкая из подруг Лили.
Пока жена разбирала вещи, Шива налил ей чашку чаю, закрыл чемоданы и спрятал их в кладовку под лестницей. Хорошо, что они живут в отдельном доме с тремя спальнями. В большинстве местных домов по две квартиры и по два входа. Он предложил Лили помочь донести сумки, но она ничего не желала слышать. Презирая традиционные устои – ведь Лили воспитала независимая мать-феминистка, – она считала нормальным, если мужчина носит чемоданы, но не сумки с грязным бельем.
Налив себе вторую чашку чаю, Шива сел за стол и развернул газету.
* * *
На большой фотографии принцесса Уэльская посещала интернат для неполноценных детей. В передовице рассказывалось о проблемах Ближнего Востока, еще одна статья была посвящена расовым беспорядкам в Западном Лондоне, которые выливались главным образом в уличные драки и битье стекол в магазинах. Шива быстро просмотрел страницу. Внизу в левой колонке он прочитал заголовок. По сравнению с самим текстом, включавшим всего один абзац, заголовок был непропорционально большим и даже разрушал симметрию полосы.В заголовке говорилось: «В лесной могиле найден скелет», а дальше шла статья: «Копая могилу для своей умершей собаки, один землевладелец из Суффолка, проживающий недалеко от Хадли, обнаружил человеческий скелет. Оказалось, что останки принадлежат молодой женщине. На данной стадии расследования полиция отказывается давать какие-либо комментарии, а мистер Алек Чипстэд, дипломированный оценщик недвижимости, отказался отвечать на вопросы журналистов».
Шива прочитал статью дважды. Странно написано, подумал он. Такое же мнение у него складывалось о большинстве газетных сообщений и статей. Они практически ничего не знают, а то, что знают, подают в загадочном виде, чтобы возбудить у читателя аппетит и заставить его домысливать. К примеру, они не говорят, одно ли это лицо – землевладелец и мистер Алекс Чипстэд, хотя можно точно сказать, что именно это они и подразумевают.
Шива ощутил, как верхняя губа и лоб покрылись испариной. Стерев пот платком, он закрыл глаза, открыл их и оглядел комнату, затем снова посмотрел в разложенную перед ним газету, как бы проверяя, не снится ли ему сон, не привиделось ли ему все это. Нет, заметка, естественно, осталась на месте.
Нет оснований, думал Шива, оправившись от первого шока, связывать эту находку с Отсемондом. Единственное связующее звено – это Суффолк, и он отлично помнит, что, когда первый раз собирались в Нунз, возник спор, где он находится – в Суффолке или Эссексе. Расплывчатость границ, наблюдавшаяся в то время, приводила к аномальным ситуациям, когда домовладелец с почтовым адресом в Эссексе платил налоги в совет графства Суффолк. Именно это и случилось с Эдамом Верн-Смитом.
Абсолютно точно, что это единственное связующее звено. Другое, естественно, – само тело молодой женщины. Нужно дождаться свежих новостей, подумал Шива, сжать зубы и ждать.
* * *
Его пациентке – красивой, высокой, нарядно одетой женщине – было около пятидесяти. Надев за ширмой дорогое платье – от Джаспера Конрана, догадался он, – она подкрасила губы. Он только что взял у нее мазок.– У вас внутри все в полном порядке, – сказал он ей, улыбаясь.
Сестра тоже улыбнулась. Она могла себе это позволить, потому что была на двадцать лет моложе и знала, что ее гинекологические проблемы, если таковые возникнут, будет бесплатно решать доктор Флетчер.
Миссис Строусон сказала, что рада это слышать. Она выглядела довольной и успокоенной. Руфус предложил ей сигарету. Одним из многих качеств, которые внушали его пациенткам любовь к своему доктору – другими были привлекательная внешность, обаяние, молодость, ребячливость и общение с ними на равных, – являлась неспособность бросить курить.
– Я страшный грешник, – часто повторял он им, – я врач, который курит. Говорят, на каждого из нас табачные компании тратят по пятьдесят тысяч фунтов в год рекламных денег.
И пациентка, особенно если она не курила, сразу начинала сочувствовать, у женщины пробуждался материнский инстинкт. Бедный мальчик, постоянные стрессы, работает на износ – неудивительно, что ему нужно какое-то расслабляющее средство, чтобы не сломаться.
Миссис Строусон облегченно вздохнула. Это был ее первый визит к Руфусу Флетчеру на Уимпол-стрит, и она радовалась, что приняла во внимание рекомендации своей подруги.
– А что у нас с контрацепцией? Вы могли бы рассказать, какие методы применяете?
После намека на то, что она все еще в расцвете детородных лет, миссис Строусон без малейших возражений рассказала ему все. Отчет о древнем внутриматочном устройстве, установленном двадцать лет назад и с тех пор ни разу не менявшемся, стал еще одним поводом для веселья. Руфус все же предложил взглянуть на него – так, для пущей гарантии.
Платье от Джаспера Конрана снова было снято, миссис Строусон легла на кресло. Руфус взял зонд. Определить, находится ли на месте та самая штука, которую миссис Строусон, ко всеобщему удивлению, описала как похожую на греческую букву «альфа», было невозможно. Мыслями Руфус постоянно возвращался к «Стандарду», который он сложил и сунул в верхний ящик стола, когда сестра доложила о приходе миссис Строусон. Нет, это происшествие не имеет отношения к событиям десятилетней давности, естественно, не имеет. А вот если бы речь шла о том самом доме и о том самом теле, тогда в газете написали бы, что копали не в лесу, а на кладбище домашних животных. Не могут же они настолько ошибаться. Руфус уже забыл, сколько раз уличал прессу в неточности, он постоянно повторял Мериголд, что, когда читаешь, нельзя верить ни одному слову. Он велел – вернее, вежливо попросил – миссис Строусон одеваться.
– Если мы решим извлечь ее, – сказал он, – то надо это делать под анестезией. Сомневаюсь, что вам этого хочется, не так ли? Она вам не мешает. Как раз наоборот, я бы сказал. Вы, кажется, ею гордитесь. Почему бы не оставить ее на месте, если она хорошо работает?
Иногда он представлял, как изумились, в какой ужас пришли бы многие из этих женщин, если бы знали, что эта внутриматочная штуковина является отнюдь не противозачаточным, а абортивным средством. Прежде чем ВМС сделает свою работу, должно произойти зачатие, яйцеклетка и сперматозоид должны соединиться в фаллопиевой трубе, а потом спуститься в матку и найти местечко, чтобы закрепиться; но похожая на «альфу» петля мешает им найти дом, и крохотный зародыш поплавает напрасно и в конечном итоге исторгнется из матки. Руфуса ни в коей мере не заботил моральный аспект, но сама тема очень интересовала. Он давным-давно решил, что не расскажет об этом ни одной из своих пациенток. Мериголд, своей жене, он, естественно, запретил давать место в своей матке этому инородному телу, или принимать таблетки, или подумывать о любом варианте так называемой реверсивной перевязки труб. В Милл-Хилле, в собственной постели Руфус использовал презерватив или практиковал coitus interruptus, в чем достиг небывалого мастерства и очень гордился этим.
Доктор сказал миссис Строусон, что, спасибо, прием окончен и что он сообщит ей о результатах анализа, проводил ее до регистратуры, где у нее забрали ее кровные сорок фунтов. Они пожали друг другу руки, Руфус пожелал ей приятной дороги до дома в Севеноксе и выразил надежду, что ей удастся проскочить пробки. Он знал, что врачей вроде него часто обвиняют в том, что о частных пациентках, которые платят им, они проявляют особую заботу, а пациенток, которые направляются к ним по системе государственного здравоохранения и которые платят деньги в бюджет, они воспринимают как неисправный механизм. Руфус знал об этом, и это, по сути, ему не нравилось. Открыв частную практику, он попытался сопротивляться такому отношению, но у него ничего не получилось. В стране с двумя народами он был слишком мал, чтобы принадлежать к праведным. В больнице, где толпились амбулаторные больные, где палаты были забиты стационарными больными, он был так загружен, так задерган, замотан и утомлен, а женщины были так покорны, невежественны или просто мрачны, что он забывал о принципах. Не то чтобы они не умели вести светскую беседу или не носили сумочки от Этьенна Эне, где в уютных гнездышках лежали золотые карточки «Америкэн Экспресс». Просто создавалось впечатление, что эти два сорта женщин принадлежат к разным видам, а роднит их только то, что находится под нижним бельем либо от Дженет Реджер[11], либо из универмага «BHS». Свое отношение к ним Руфус, по сути, разграничивал по такому же принципу. Особую же заботу он проявлял только о своей жене и никак не о миссис Строусон и иже с ней.