Смотреть было не на что. Место осталось таким же, как всегда, – холмистым лугом в миниатюре, чередой маленьких зеленых холмов с крохотными дольменами из розового гранита, белого мрамора и какого-то серого камня на вершинах. И с деревянными крестами. «Какой поток бурливый отторгнул тебя, Пинто…» В своих узких могилах навечно упокоились Александр, Сэл, Монти, Рейнджер, Блейз. Справа от Блейза трава была в полном порядке, практически без неровности и проплешин; здесь, как и везде, росли кустики с мелкими листиками и небольшие цветы, тут и там крохотные выемки заполнились опавшей хвоей. Кролики подстригали траву гораздо эффективнее любой техники. Кое-где валялись их какашки, похожие на горсти изюма.
   Эдам обнаружил, что стоит, прижав обе ладони ко рту. Он повернулся и, не оглядываясь, побежал к проселку.
* * *
   Энн, поджидая его внизу с подносом с кофе и сэндвичами, хотела поговорить о находке в Уайвис-холле. Эдама, неожиданно для него, тронула ее непоколебимая уверенность, абсолютная убежденность в том, что он невиновен. Желания есть не было. Он думал о дробовике Хилберта – ружье все еще у него, но от него надо поскорее избавиться.
   – Ты никогда мне об этом не рассказывал, – начала Энн. – Когда ты получил письмо от поверенных, в котором говорилось, что поместье унаследовал ты, – ты, должно быть, был страшно шокирован. То есть ты ни о чем не догадывался?
   – Я думал, что наследство перейдет к отцу. Все так думали.
   – Почему, по-твоему, он оставил дом тебе?
   – Ну, не потому, что любил меня. Он меня почти не замечал. Он не любил детей, а я перестал ездить туда, когда стал старше. Четыре года не появлялся в поместье. А родители ездили.
   – Тогда я просто не понимаю.
   – Послушай, он был противным стариком. – Эдам мрачно посмотрел на нее. – Мой отец – тоже противный старик; думаю, и я таким стану. Верн-Смиты все такие. – Энн ничего не сказала. – Полагаю, было так. Он смог все разглядеть сквозь лесть, наверняка. Мой отец вел себя как вульгарный подхалим. А про себя дядька думал: ага, ты назвал сына в мою честь Хилбертом, чтобы доставить мне удовольствие, заставить меня полюбить его, вот я его и полюблю, чтоб мне провалиться, я полюблю его сильнее, чем тебя, и оставлю ему поместье, минуя тебя.
   – Разве люди могут так поступать?
   – Некоторые – да. – Эдам задумался. – Если честно, я бы на его месте поступил так же. Я этого не исключаю.
   – Хочешь еще кофе? Нет? Как я понимаю, ты тут же полетел туда, чтобы взглянуть на свою собственность?
   – Нет, между прочим. У меня не было времени, мне нужно было возвращаться в университет. Я вообще собирался продать его, у меня, знаешь ли, не было трепетного отношения к моему милому дому.
   Как раз было. То есть появилось бы, если бы он увидел дом после четырехлетнего отсутствия. Но тогда он об этом ничего не знал и отложил свою поездку до конца семестра, до июня. Все это время отец искал способы и средства отменить завещание, придумывал компромиссы, вел, насколько знал Эдам, атаку по всем фронтам. А то, что Эдам не знал, ему рассказала сестра, его союзник в стане родителей.
   – Ты ездил туда в детстве на каникулы? Тебе там нравилось?
   – Сомневаюсь. Не помню. Думаю, я предпочел бы поехать на море. Как все дети.
   – А тебе показывали кладбище домашних животных, когда ты был маленьким?
   – Кажется, да. Не помню. Нам обязательно об этом говорить?
   На самом деле он не помнил, чтобы слышал о кладбище до того дня, когда вошел Шива и рассказал всем о своей находке. Вивьен тогда подумала, что там похоронены дети. Эдам поежился, вспоминая. При ее склонности к индийскому мистицизму она не могла понять такого трепетного отношения к животным. Эдам вдруг представил, как лопата врезается в зеленый дерн и выворачивает ком земли с черепом. Наверняка случилось именно так.
   А дробь нашли среди костей?
   Позже он лежал в кровати рядом с Энн и пытался придумать приемлемую, но при этом ни к чему его не обязывающую историю для полиции. Как и большинство англичан среднего класса, никогда не имевших дело с полицией, Эдам считал служителей порядка дураками. Энн заснула почти сразу. У нее была такая привычка: когда она спала на спине, то издавала горлом тихие звуки. Это был не храп, а что-то типа пощелкивания, неритмичное и спорадическое – именно это и раздражало – и начиналось оно, когда его меньше всего ждешь. Эдам слышал такие пощелкивания только у одного человека, и когда он обнаружил их у Энн, попытка убежать от воспоминаний провалилась: те две ночи, по сути, получились тревожными и бессонными, он не мог избавиться от мысли, что Энн издевается над ним. Естественно, это была чепуха. Она никогда не слышала о Кэтрин Ремарк, и никогда не услышит, если получится так, как нужно ему.
   Несколько минут прошло без пощелкивания, а потом началось, затем еще одно, и еще одно через пятнадцать секунд. Это доводило Эдама до бешенства. Однажды в приступе гнева он заявил ей, что эти пощелкивания начались у нее только после их свадьбы. Если бы он услышал их раньше, то никогда бы не женился на ней. Но сейчас он с болью вслушивался в эти хаотичные пощелкивания и позволил своему сознанию соскользнуть в давние времена десятилетней давности, к тому, что он должен был вспомнить, к правде, которую он обязан был вызвать из прошлого, чтобы иметь возможность лгать. Эдам лежал неподвижно с открытыми глазами, глядя в темноту, которая была только наполовину темнотой, потому что это Лондон, а не Суффолк, где в безлунные ночи темень стоит такая, что глаз выколи. Щелк, пауза, щелк, долгая тишина. Наконец немного похолодало, и понадобились пледы; теперь можно было обнимать Зоси, не опасаясь, что они оба будут плавать в луже пота. В ту ночь он тоже долго не спал, лежал и думал, прикидывал, что делать, вслушивался в слабые звуки, похожие на лопанье крохотных пузырьков – и вдруг перестал их слышать.
   Эдам закрыл глаза и отвернулся от Энн. Они оба лежали под пуховым одеялом, заправленным в цветной хлопчатобумажный пододеяльник. А в Отсемонде был плед из бледно-желтого атласа, его принесла Вивьен с террасы, когда начался дождь. Плед обычно используют для того, чтобы загорать, а не укрываться в постели, например, или чтобы с комфортом устроиться на плоской крыше. Из ночи в ночь они лежали на крыше, наслаждаясь мягким, напоенным запахами теплом, глядя на звезды или зажигая свечи, воткнутые в винные бутылки Руфуса, ели и пили, разговаривали, надеялись и были счастливы. То лето – такого не было раньше и не будет никогда.
* * *
   Никто из них не помнил такого жаркого и сухого лета. Предыдущее, лето 1975 года, было хорошим, особенно к концу, но это, лето смерти Хилберта и Отсемонда, было великолепным с апреля до сентября. Если бы оно было серым, дождливым и холодным, Эдам, возможно, только глянул бы один раз на Уайвис-холл и поспешил бы на Крит, или на Делос, или куда-нибудь еще. Естественно, он поехал бы один, чтобы осмотреть участок и проверить дом. Руфус не захотел бы ехать, и ему пришлось бы добираться туда на электричке.
   Сколько же этих «если» и прочих условий, сколько других случайностей могло произойти. Во-первых, он обратился к Руфусу только потому, что у того была машина. Если бы отец не зловредничал и дал ему семейную машину, он, без сомнения, поехал бы один и вернулся на следующий день, предварительно заглянув в какое-нибудь риелторское агентство в Хадли или Садбери и поручив им продать дом; а он сделал все это только год спустя.
   Но все сложилось иначе. То был замечательный солнечный день, и утром он проснулся довольно рано – для его образа жизни. Около девяти. У отца был отпуск, однако они с матерью никуда ехать не собирались, несмотря на то что доктора советовали, и решили остаться дома и «путешествовать недалеко». Во всяком случае, так они говорили. С тех пор как Эдам вернулся домой, они даже на день никуда не выезжали.
   Восемнадцатое июня было пятницей. Дата навсегда отпечаталась у него в памяти – вернее, не отпечаталась, а врезалась. Эдам думал, что встанет, поедет в Суффолк и проверит дом. Его поколение – возможно, все поколения в этом возрасте – не любило строить планы, загадывать на будущее. В прошлом Эдам не без скепсиса наблюдал, как мать готовится к отъезду в отпуск, как намывает весь дом, как она и отец хотят в худшей одежде, потому что лучшая уже собрана, как она звонит по телефону, как пишет записки лавочнику. Ему же нравилось делать все спонтанно, мгновенно вскочить и уехать.
   Отец не дал ему машину. Она может понадобиться, если им придется уехать. Эдам сказал: ладно, не дергайся, справлюсь как-нибудь, но Льюису это, кажется, тоже не понравилось. Ему понравилось бы, и Эдам это точно знал, жить во времена, когда отец мог что-то запрещать сыну, а тот беспрекословно подчинялся. Вернее, чтобы правила того периода господствовали сейчас. Эдам не сказал, куда собирается ехать, хотя отец наверняка догадался; он просто сел на велосипед и покатил к Руфусу.
   Эдам не помнил, куда дел велосипед, когда добрался до Флетчеров – возможно, оставил его у них и забрал на следующий день, – но зато точно помнит все остальное. Во что он был одет, например. В шорты, сделанные из джинсов, майку, которую он соорудил из фуфайки, купленной за двадцать фунтов на барахолке у вокзала Черинг-Кросс и покрашенной в желтый. Волосы были собраны в хвост блестящей резинкой, найденной в коробке с елочными украшениями. То были дни, когда люди еще не мелировали волосы, то были дни хны. Эдам тоже покрасил волосы хной, и на солнце они приобрели золотисто-красный оттенок. Борода же оставалась черной и кудрявой. Вид у него, наверное, был жуткий, но он тогда об этом не думал. Эдам носил кожаные «вьетнамки», причем из тех, которые, прежде чем надевать, нужно было вымачивать в воде. По одежде можно судить, какая стояла погода; они наверняка воспринимали ежедневную жару как должное, ведь он не взял с собой ни куртку, ни свитер, хотя ночевать собирался не дома.
   У Флетчеров был бассейн. Предполагалось, что он имеет форму слезы, но больше походил на запятую. То лето было первым, когда бассейном пользовались в полную силу. Руфус сидел на выложенном голубой плиткой бортике и болтал ногами в воде. Он был на три года старше Эдама, и хотя они учились в одной школе, в Хайгейте, в то время друзьями не были. С Эдамом в одном классе учился младший брат Руфуса Джулиус, скучный, напыщенный парень, изображавший из себя интеллектуала, и они почти не общались. С Руфусом же Эдам познакомился в сквош-клубе.
   Вот и все, что у них было общего – сквош и брат Руфуса, – но через некоторое время Эдам стал восхищаться кое-какими качествами Руфуса – его твердостью, тем, как он строит свою жизнь, тем, что он знает, к чему стремится, и при этом остается приятным и легким в общении. Естественно, в Отсемонде он узнал его значительно лучше…
   Руфус был очень спокойным по складу характера, и Эдаму это нравилось. Еще ему нравилась его восприимчивость, проявлявшаяся довольно редко и, казалось, не сочетавшаяся с другими сторонами его личности. А еще Руфус был сумасбродом, такую репутацию имели все студенты-медики. Эдам считал их обоих, – себя и Руфуса – спокойными и сумасбродными одновременно, а еще он представлял их молодыми искателями приключений, перед которыми лежит весь мир, и которые всегда будут делать то, что им нравится.
   Руфус сказал: «Привет! Давай поплавай». Эдам снял шорты и прямо в нейлоновых трусах нырнул в воду. Они купались бы голышом, если бы не отец Руфуса, который обязательно поднял бы из-за этого страшный шум, несоразмерный нарушению правил, если это можно было бы назвать нарушением.
   – Я подумываю о том, чтобы поехать взглянуть на свое наследство, – сказал Эдам, удостоверившись, что ключ от Уайвис-холла не выпал из кармана шортов.
   – Сейчас?
   – Да. А почему бы нет?
   – Хочешь, я тебя туда отвезу?
   У Руфуса был старенький «Моррис Майнор»; купив его, он стал третьим или четвертым хозяином, но машинка бегала исправно. Целым и невредимым доставит из пункта А в пункт Б, как насмешливо заметил отец Эдама.
   Все это происходило задолго до того, как была построена автострада М25. До Суффолка можно было добраться по шоссе А12 через Челмсфорд или «сельским маршрутом». Так Льюис называл путь по узким, извилистым дорогам через Онгар, Данмау, Брейнтри и Холстед до Садбери, и именно этим путем он ездил, когда они всем семейством навещали старика Хилберта. Эдам выполнял для Руфуса роль, как бы его назвал Льюис, «навигатора». Эдама выводило из себя то, что отец злоупотребляет этим словом; ведь его нельзя применять к построению пути по суше, оно произошло от латинского «navigare», а еще дальше – от «navis», женский род, «судно», и «agere», то есть «вести» или «направлять». Эдам любил слова, они очаровывали, его пленяло их значение и то, что с ними можно было делать, – строить анаграммы[32], палиндромы[33], он любил риторику и этимологию. Одним из курсов, на который он записался в университете, была лингвистика… Он «указывает путь» Руфусу – вот что он делает, подумал Эдам. Они поговорили о словах, вернее, о названиях населенных пунктов, в частности о деревеньках, которые назывались по реке Роудинг: Хай-Роудинг, Бернерс-Роудинг, Маргарет-Роудинг, и Руфус ска-
   зал, что правильно произносить «Рутинг» от древнего датского, а Эдам этого не знал.
   Поездка была замечательной, сельский пейзаж был восхитительным, казалось, зелень сияет и мерцает в лучах солнца. Небо было огромным, безоблачным, бледно-синим, над белым асфальтом дороги вились миражи, похожие на волны. Фермеры заготавливали сено, скашивая высокую траву, перемешанную с полевыми цветами. Стекла в машине были опущены, из радио звучала музыка – не рок, который они оба ненавидели, а Моцарт, один из его самых известных концертов для фортепиано.
   Несмотря на то, что он не раз тут бывал, Эдам пропустил поворот на проселок, ведший к Уайвис-холлу. Поворот был где-то на участке между Нунзом и Хадли, но из-за того, что за прошедшее время обочины слишком заросли, все выглядело по-другому. Они проехали вперед примерно милю, пока не показался поселок из нескольких домов с названием Милл-ин-зе-Питл, и Руфус, развернувшись, спросил, что значит «питл». Эдам ответил, что посмотрит в словаре. Он велел Руфусу медленно ехать вперед и на этот раз заметил справа почти двухметровый проем в живой изгороди, скрытый за росшим вверх купырем и свисавшей сверху бузиной. Деревянный почтовый ящик на ноге и с дверцей на крючке, куда складывали письма и газеты и приносили молоко для Хилберта, стоял на месте. Когда Эдам был маленьким, его иногда по утрам посылали к этому ящику за почтой, и он брал с собой специальную плетеную корзину для молочных бутылок. Больше ничто не указывало на то, что это Уайвис-холл.
   – Почему это называется проселком? – спросил Руфус, закуривая новую сигарету. Все дорогу он курил одну за другой, Эдам выкурил одну или две с ним за компанию, хотя не любил совать себе в рот ничего горящего. Та же ситуация была и с «травкой». Ему нравилось ее действие, но курить ее он не любил.
   – Не знаю, – сказал он. – Я не знаю, почему эту дорогу называют проселком.
   – Можешь посмотреть в словаре, когда будешь искать, что такое «питл», – сказал Руфус.
   По обеим сторонам проселок зарос купырем с белыми, похожими на зонтики цветами; они уже отцветали, и при малейшем движении над ними поднималось крохотное облачко. Запах у купыря был сладковатым, как у сахарной глазури, так в детстве пах торт на дне рождения, и его запах смешивался с ароматами взрослых. Все деревья были зелеными, листва дубов и берез – особенно сочной и яркой, липы усыпаны бледными желто-зелеными цветами. Хвойный лес выглядел так же, как всегда, он никогда не менялся, был темным и влажным, с узкими дорожками, по которым могло пройти животное не крупнее лисы. Деревья выросли как-то незаметно, хотя Эдаму казалось, что лес такой же, как и в его детстве, когда он ходил за молоком и когда в пасмурные дни ему казалось, что в лесу таится угроза. Уже тогда ему не нравилось заглядывать вглубь, он старался смотреть себе под ноги или вперед, потому что лес очень напоминал страшные чащи с иллюстраций к сказкам или из снов – те самые чащи, из которых выползают всякие твари.
   В конце склона через поредевшие деревья проглядывали клены и ольхи, окунувшие свои корни в ручей, поздно зацветший орешник, это эффектное украшение для лужаек, кедр, дом. Говорят, вещи, здания, участки земли выглядят меньше, когда человек становится взрослым. И это считается естественным. В конце концов, раньше ты едва доставал подбородком до стола, а теперь это стол едва достает тебе до бедер. По логике, Уайвис-холл должен был бы показаться Эдаму меньше, но этого не случилось. Он показался больше. Вероятно, потому, что теперь он принадлежал ему, что теперь им владел он. Дом казался дворцом.
   Над конюшней, в которой, на памяти Эдама, никогда никого не содержали, возвышалась башенка с флюгером в виде бегущей лисицы над осмоленной крышей и с синими часами с золотыми стрелками под крышей. Стрелки замерли на без пяти четыре. Между конюшней и домом тянулась стенка огорода, построенная из неотесанного камня, перемежающегося кирпичной кладкой. Дом утопал в цветах – по стенам ползли вверх розовые плетистые розы и кремовые клематисы. Эдам не знал этих названий, позже ему рассказала о них Мери Гейдж. Солнце светило так ярко, что плоская крыша сверкала, как водяная гладь.
   Руфус затормозил перед террасой. Площадка была мощеной, между плитами росла заячья капуста и седум с белыми и желтыми, похожими на звездочки, цветами. В одной из двух каменных ваз с узкими горлышками рос какой-то хвойник, в другой – лавр. На розе, оплетавшей дом, были тысячи недавно распустившихся – нигде не было ни единого опавшего лепестка – цветов с бледно-розовой серединкой и кораллово-розовым краем. Эдам вылез из машины и достал из кармана шортов ключ. Он буквально кожей ощущал теплую, умиротворяющую, безмятежную тишину, словно дом, как животное, сладко спал на солнышке.
   – И все это твое? – спросил Руфус.
   – Мое, – сказал Эдам.
   – Вот бы мне такого дядюшку.
   Эдам отпер дверь, и они вошли внутрь. Окна не открывались почти три месяца, поэтому в доме стоял запах пыли, от которого тут же запершило в горле и защипало в глазах. Еще было очень душно, так как окна гостиной выходили на юг и комната просто прокалилась на солнце. Эдам тут же принялся открывать окна. Мебель тоже принадлежала ему – эти комоды с выпуклыми фасадами и гнутыми ножками, стулья с простеганными спинками, обитые бархатом двухместные диванчики, большой овальный стол, стоящий на одной ноге в форме вазы, зеркала в позолоченных рамах, бледные розовато-лиловые и зеленые акварели и темные портреты, написанные маслом. Он не помнил, чтобы когда-то замечал их. Они висели на своих местах, но он их не видел. Не замечал он и колонн из розового мрамора, обрамлявших окна, и ниш со стеклянными дверцами, заставленных фарфором. У него сохранилось только общее впечатление, а детали он никогда не разглядывал. Его слегка подташнивало от обилия собственности и гордости за свое владение. В каждой комнате с потолка свисала люстра: в столовой – из потемневшей бронзы, в гостиной был каскад хрустальных подвесок, в холле и кабинете трубочки из итальянского стекла извивались, как змеи, между искусственными свечами. И все было залито солнцем. Где-то свет лежал золотистыми пятнами, где-то – россыпью радуги, а где-то – квадратами, в зависимости от формы окна.
   Руфус заинтересовался книжными шкафами в кабинете Хилберта. Эдам снял с полки «Слова и выражения Суффолка» Эдварда Мура. «Проселка» он там не нашел, зато нашел «питл», или «пайтл», – «лужок».
   Эдам вернулся в гостиную, отпер и распахнул французское окно. Его обдало жаром, окутало горячим покрывалом. В ярком свете солнца терраса казалась выбеленной. На низкой стенке, тянувшейся по всему периметру, стояли статуи, которые, как когда-то рассказал отец, были установлены тем, кто жил в доме до Хилберта и Лилиан. Статуи были из какого-то мелкозернистого камня и изображали Зевса с возлюбленными. Эдам отлично их помнил. В детстве он с восторгом разглядывал их, спрашивал, что бык делает с тетей, и получал от родителей невразумительный ответ. А перед Хилбертом он испытывал благоговейный страх, поэтому вопросы ему не задавал. Статуи привезли из Италии. Какая-то дальняя родственница Лилиан нашла их во Флоренции, когда поехала туда на медовый месяц, и переправила в Англию. Там был Зевс в образе Амфитриона с Алкменой; Зевс, изливающийся золотым дождем на Данаю (трудно это выразить в камне); похищающий Европу; в образе лебедя соблазняющий Леду; стоящий во всем своем разрушительном великолепии перед несчастной Семелой; и еще в полудюжине других метаморфоз.
   Кто-то ухаживал за садом, это было ясно. Клумбы были политы, увядшие цветы срезаны, трава на берегу обрамленного ивами озера скошена, а на лужайках – подстрижена. Пройдя по мощеной дорожке, они подошли к калитке в каменной стенке огорода и увидели аккуратную кучу скошенной травы, ожидающей, очевидно, когда ее переправят в компостную яму.
   Огород тоже был тщательно ухожен. Внутри «клетки», затянутой сеткой зоны, Эдам увидел яркую, сочную, блестящую пунцовую клубнику, примостившуюся под листьями; малину, правда, еще зеленую. Вдоль стенки были высажены и сформированы по шпалерам деревья с темными, гладкими, искривленными, шишковатыми стволами; в грубой, однотонно-зеленой листве наливались золотом плоды. Нектарины, вспомнил Эдам, и еще персики. Кажется, где-то рядом росла слива-венгерка, она почти не плодоносила, но когда все же давала плоды, то они были просто потрясающими. Ряды красной и белой смородины, ягоды, как стеклянные бусины; крыжовник, когда ягоды созреют, они будут цвета ржавчины, а пока потемнел только один бочок.
   Каждый из них набрал по горсти клубники. Они пошли к озеру, где плавала пара уток, крякв с перьями, как бы выкрашенными в переливчатый зеленый. Вверх, раскинув крылья и болтая ногами, поднялась цапля. Эдам оглянулся на дом, на жимолость, завесившую его заднюю часть желто-розовым ковром, на острокрылых ласточек, сновавших то под стреху, то наружу. Он пребывал в состоянии трепетного восторга. Юноша даже боялся дышать полной грудью. Это ощущение было на удивление чувственным, таким же, что Эдам испытывал раз или два с девушкой, по которой сходил с ума, которой мечтал овладеть, которая, как он предполагал, готова была отдаться ему, но он в этом слегка сомневался, не имел полной уверенности. Тогда малейшая оплошность могла разрушить его удачу, а его самого погнать домой разочарованного, огорченного, охваченного слепой яростью. Точно так он чувствовал себя и сейчас. Если бы только он мог нормально дышать! А вокруг замечательный деревенский воздух, прозрачное сияющее солнце, пологие холмы в отдалении и прогретые лужайки с мягкой травой, полускрытые послеполуденной голубоватой дымкой.
   – Ты действительно собираешься продать этот дом? – Руфус закурил сигарету, предложил ему.
   Эдам помотал головой.
   – А что еще мне с этим делать?
   Какой у него был выбор? Он не мог жить там, он не мог содержать поместье. Эдам лежал рядом с Энн, и в голове у него звучал ответ, который он дал Руфусу в тот изумительный июньский день.
   – А что еще мне с этим делать?
   Естественно, ему следовало бы сказать: у меня нет выбора. Пошли, я голоден, давай раздобудем что-нибудь поесть, а потом поищем риелтора. Но еду они купили по дороге, когда проезжали Холстед, готовые блюда в версии 1976 года – два мясных пирога, яблоки, кока, – и пообедали лежа на траве у озера. Магия поместья будто зачаровала их; тепло, солнце, ароматы из сада, умиротворенная тишина – все это околдовывало. В этом был какой-то не поддающийся четкому определению ингредиент, нечто вроде возбуждения. Оно было как-то связано с историей и прошлым, а еще способствовало пробуждению скрытых возможностей и в некотором смысле перекликалось с тем, что сказал Оруэлл или кто-то другой, что каждый человек в глубине души знает: лучше места, чем деревня в летний день, не найти. Я был счастлив, подумал Эдам, вот что творилось со мной.
   «Райский сад». Так его назвал Шива, но из его уст эта банальность прозвучала совсем не так, как если бы ее произнес англичанин. Он рисовал интересный образ из мифологии другой культуры, и этот образ казался ему свежим и новым. Эдам лишь пожал плечами. «Райский сад» – так некоторые описали бы любой красивый пейзаж. Но фраза запала в душу, особенно ее более мрачный аспект, то, как все это видится большинству тех, кто связан пуританской этикой, – не как рай, в котором можно жить и радоваться, а как царство небесное, из которого изгоняют. И получалось примерно следующее: необходимым условием для существования в этом царстве небесном был какой-нибудь страшный грех или преступление, которое обязательно приводило к изгнанию. В тот день, когда они уезжали, когда лето закончилось, небо стало серым и задул сильный ветер, Эдам размышлял над этим образом. В их облике было много от понурых и грустных Адама и Евы, какими их изображают на картинах про «изгнание», да и сам Сад выглядел погубленным, разоренным царством небесным.
   Эдам встал с кровати и пописал. К их с Энн спальне примыкал туалет, но Эдам, когда вставал по ночам, обычно ходил в другой, который был на противоположной стороне от лестничной площадки. Таким образом у него появлялся повод проведать Эбигаль. На этот раз он сходил в туалет при спальне и сразу лег, и только потом сообразил, что забыл заглянуть к дочери. Его беспокойство за нее вытеснила более крупная тревога – неужели такое возможно?
   С самого ее рождения он проявлял о ней сверхзаботу, не объясняя, даже самому себе, причин такого поведения. Естественно, он знал, каковы причины, но никогда не осмеливался анализировать их. А сейчас осмелился, и они не выглядели абсурдными, они выглядели вполне обоснованными. Эдам снова встал и босиком пошел к комнате Эбигаль. Предположим, что он не сходил бы ее проведать и утром они обнаружили бы в кроватке холодное, бездыханное тельце со стеклянными, невидящими глазками и синими губками? Он содрогнулся, его руки покрылись гусиной кожей.
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента