Страница:
Совсем близко крикнули раненые, а вдалеке - за рядами кольев, сломанных, исковерканных, как будто обезглавленных, - они точно поют.
Он не сознает, что говорит. Даже не сознает, что говорит он, что от него исходит мысль. В ночи, то раздираемой в клочья, то вдруг озаряемой снопами молний, бред его впивается в мой мозг. Он бормочет, что логика таит страшные узы и что все между собой связано. Он произносит фразы, в которых, как взметнувшийся пламень, вспыхивают разумные слова, понятные в гимнах: Библия, история, величие, безумие. Затем он кричит:
- В мире нет ничего, кроме славы Империи!
Крик этот сотрясает неподвижные глыбы. И я, как эхо, кричу:
- Нет ничего, кроме славы Франции!
Крикнул ли я, столкнулись ли наши голоса в этой страшной ночи - не знаю.
Голова его обнажена. Он подносит руку к лицу, и на лице остается след. У него птичий профиль, тонкая шея выступает из мехового воротника плаща. На груди блестят какие-то погремушки. Мне начинает казаться, что все вокруг и мозг, и легкие угрюмых пленников, у которых мы в плену, - погружается глубже в безмолвие и человека этого слушают.
Раненый бредит, какая-то тайна его мучит: он говорит о массах, только о массах. Массы преследуют его. "Люди, люди!" - бормочет он. Несколько вздохов, невольных признаний, до ужаса нежных, ласкают землю. По временам небо рушится, и молниеносный удар света каждый раз изменяет очертания равнины. И снова мрак и раскаты, и снова эхо овладевает всем.
- Люди! Люди!
- Что люди? - камнем падает чей-то насмешливый вопрос.
- Пусть они не пробуждаются, - глухим, настойчивым голосом заявляет поблескивающая тень.
- Будь спокоен, - говорит иронический голос; в эту минуту он внушает мне ужас.
Несколько тел приподнимаются на руках - в темноте я вижу их по тяжким стонам - и озираются.
Тень говорит сама с собой, твердит безумные слова:
- Пусть они не пробуждаются.
Голос напротив меня срывается, захлебывается от смеха, набухает хрипом и все твердит:
- Будь спокоен!
На земле, на том полушарии, где сейчас ночь, проносятся кометы с пылающей сердцевиной, смешивая в одно свои крики, похожие на плач совы и на свист паровоза. Вернет ли когда-нибудь небо бескрайный мир солнца и незапятнанную лазурь!
В голове проясняется. Я начинаю думать о себе. Умираю я или нет? Куда я ранен? Мне удалось осмотреть, одну за другой, обе свои руки; живые руки: я ничего не разглядел под их липкой чернотой. Какое странное состояние лежать парализованным и не знать, что с тобой. Я с трудом могу лишь взглянуть на этот край мира, куда я упал.
Вдруг - толчок: лошадь, к которой я прислонился, пошевелилась. Я вижу: она повернула свою большую голову, уныло жует траву. Эту лошадь, с сединой в гриве, я видел недавно в полку, она подымалась на дыбы и ржала, как настоящий боевой конь, а нынче, раненная, она нема, как немы подлинно несчастные. Еще раз я вспомнил молодого оленя с перерезанным горлом на ковре свежего пурпура, и волнение, которого я не пережил в тот далекий день, сжало мне горло. Животное сама чистота. Эта лошадь - точно безмерно большой ребенок. И если бы надо было создать образ невинности, надо было бы изобразить не ребенка, а лошадь. Голова моя клонится, я слышу свой стон и лицом ощущаю землю.
Вдруг судорожное движение лошади опрокинуло меня и придвинуло еще ближе к человеку в бреду. Он вытянулся, лежит на спине. Лицо его словно зеркало, обращенное к бледной луне, и на шее в мерзостной наготе зияет рана. Я чувствую, что он умирает. Голос его теперь словно шелест крыльев... Он говорит что-то непонятное об испанском художнике, о застывших портретах во дворцах: Эскуриал, Испания, Европа... Вдруг он неистово отбрасывает людей, живших в прошлом.
- Прочь, мечтатели! - говорит он громче грозового неба, где языки пламени темны, как кровь, громче низвергающихся молний и неистового ветра, громче самой ночи, которая заживо нас похоронила и все же продолжает терзать.
Он пришел в неистовство, и во мраке душа его обнажается, как обнажено его горло.
- Истина революционна, - задыхается ночной голос. - Прочь, глашатаи истины; прочь те, что вносят смятение в темные умы, те, что сеют слова и сеют бурю; изобретатели, прочь! Они несут царство человеческое!.. Но массы ненавидят их, издеваются над ними!
Он смеется, словно слышит смех масс.
И взрыв другого конвульсивного смеха подымается вокруг нас из недр черной равнины и нарастает до бесконечности.
- Что он болтает?
- Оставь его. Ты же видишь, он сам не знает, что говорит.
- Эхма!
Я так близко от него, что лишь один слышу его голос, а он почти беззвучно кричит:
- Я полагаюсь на слепоту народа.
И слова эти ранят меня в самое сердце, и ужас расширяет зрачки - я вдруг понял: он сознает, что говорит! Образ воплощается: принц, которого я видел когда-то, в кошмаре жизни, принц, который любил кровь и охоту... Невдалеке шрапнель сотрясает тьму, взрывает и облаком подбрасывает землю, и кажется, что взрыв - это тоже чей-то голос.
Глубокая ночь. Руки мои утонули в крови; затылок, щеки - под черным, кровавым дождем.
Вереница погребальных туч в серебряной бахроме набегает еще раз, и снова луна серебрит болото, засосавшее солдат, и одевает тела в саван.
И вдруг, разбуженная неизвестно чем, по равнине прокатывается волна жалоб:
- Помогите! Помогите!
- Что же нас бросили? Что же это!
И руки чуть шевелятся, как на дне моря.
И под гул голосов, среди этой неукрощенной и не остывшей еще равнины, скованной холодом смерти, орлиный профиль запрокидывается. Плащ трепыхается. Большая хищная птица отлетает.
Уши полны криков; не крики ли приветствий? Они вызывают видение пехоты, эскадронов кавалерии; всадники скачут по сонным улицам, вертикально, к солнцу. Вдали я слышу глухой шум прибоя о рифы: монотонное постукивание. Что это, - вколачивают колья заграждений? Новая граница страны мертвых, воздвигнутая за одну ночь?.. Нет, это не стук - это все еще сочится кровь лошади. Кровь падает на меня, капля за каплей, с точностью часового механизма, как будто лошадь впитала в себя всю кровь, пролитую на этой равнине, все мучения раненых. Да, видимо, истина во всех отношениях глубже, чем думаешь! Сочувствуешь страданию животных, потому что их понимаешь вполне.
Люди, люди!.. Всюду растерзанный профиль равнины. На фоне горизонта, то черно-лилового, то черно-красного, равнина величественна!
XV
ЯВЛЕНИЕ
Я лежу все на том же месте. Открываю глаза. Я спал? Не знаю. Ровный свет. Утро или вечер? Руки дрожат. А я врос в землю, как корявый куст. Рана? Это она приковала меня к земле.
Чуть приподымаю голову; мокрые волны пространства хлещут в глаза. При бледном землистом свете, под проливным дождем, терпеливо открываю в мутных далях туманные плечи, облачные углы локтей, ломаные линии рук. Я вижу окостенелый хоровод, в который я замкнут; тела лежат либо ничком, лицом в грязи, либо на спине, и под дождем лица, словно чаши, полные слез.
Совсем близко от меня, припав к земле, на меня смотрит чье-то лицо. Оно выглядывает из-за кочки, точно зверек. Волосы торчат, как гвозди. Нос треугольная дыра, и в ней белеет кусочек мрамора человеческого. Губ нет, и два ряда зубов напоминают литеры! На синеватой коже щек - плесень бороды. Вместо тела - грязь и камни; лицо - лишь красноречивое зеркало.
Вокруг почерневшие от воды шинели прикрывают и одевают землю.
Я ищу, я ищу...
Я окоченел от холода. Холод исходит от мягкой глыбы, на которую я опираюсь. Локоть тонет в ней - это брюхо лошади. Вытянутая нога ее наискось рассекает тесный круг, в котором замкнут мой взгляд. Животное подохло. Мне кажется, в груди у меня пустота, но сердце все-таки сжимается. То, чего я ищу, - жизнь.
Вдали небо громыхает, и каждый глухой удар отдается мне в плечо. Неподалеку тяжко ухают снаряды. Я не вижу их, но я вижу рыжий отсвет взрывов и беглую тень от их грязных туч. Вокруг меня другие тени набегают на землю, и я слышу тогда хлопанье крыльев и дикие вопли, они раздирают мозг.
* * *
Смерть не везде еще умерла. На поверхности земли есть еще точки, где шевелятся, борются и кричат; не оттого ли, что восходит солнце? Временами ветер относит приглушенные звуки фанфары. Невзирая на долгие леденящие часы, иных все еще испепеляет невидимый пожар - лихорадка. Но холод берет свое. Неподвижность вещей прокрадывается в них, и ветер сиротеет.
Голоса заглохли; взгляды припаяны к глазам. Раны не кровоточат; все изжито. Кровоточат лишь камни да земля. Дождливым утром я вижу, как растерзанные, ещё теплые трупы курятся, точно кучи навоза за деревней. Я вижу, как поднимается дыхание смерти. Хлопают орифламмы крыльев, слышен воинственный клич - вороны кружат над свежим мясом. Я вижу, как ворон выклевывает драгоценные рубины из черной оправы ноги; а там другой падает камнем, приникает к чьему-то рту, как будто рот звал его. Изредка, то здесь, то там, приподымется и снова упадет, еще безнадежнее, какой-нибудь труп. Они не будут погребены, они - точно последние люди на земле.
* * *
Кто-то стоит близко, совсем близко от меня, и я хочу видеть - кто. Опираясь локтем о раздувшийся труп лошади, я с трудом поворачиваю голову. И вдалеке вижу новое скопище людей: изваяния из бронзы под истлевшими покровами; и особенно четко вижу серую шинель, натянутую на острые колени; отлакированную кровью шинель с огромной рваной дырой, вокруг которой алеет грядка махровых карминовых цветов. Медленно приподымаю тяжелые веки, чтобы разглядеть дыру. В этом растерзанном мясе всех цветов и с таким острым запахом, что я чувствую приторный вкус во рту, в глубине клетки с черными и ржавыми, как железные прутья, костями, я вижу что-то темное, круглое. Сердце.
И я вижу также руку, от локтя до кисти. На руке три пальца, вилы... Я узнаю это сердце. Это тот, кого я убил. Я что-то кричу этому человеку, этому сверхчеловеческому существу, распростертый перед ним в грязи, ибо я побежден и подобен ему. Я опускаю глаза и вижу - у края бездонной раны копошатся черви. Я лежу совсем близко от этой кишащей массы. Беловатые черви с острым, как жало, хвостом; они выгибаются, вытягиваются то в форме "i", то в форме "u". Абсолют неподвижности превзойден. Человеческая материя распадается ради иного назначения.
Когда этот человек был жив, я ненавидел его. Мы были чужими и созданы были для взаимоистребления. Но я гляжу на его посиневшее сердце, еще соединенное со своими красными нитями, и мне начинает казаться, что я понял ценность жизни. Я чувствую ее бессознательно, как ласку; я начинаю понимать, сколько времени, сколько воспоминаний, сколько живых существ понадобилось, чтобы создать эту судьбу. И на краю равнины, бодрствуя над ним, как сиделка, я слышу голос, которым говорило его тело, когда оно еще чуть жило, когда мои свирепые руки сквозь мясо прощупывали его скелет, у всех у нас одинаковый. Он занял все пространство. Он значит слишком много. Как могут существовать в мире столько миров? Навязчивая мысль опустошает все.
...Этот запах туберозы, запах тления. На земле вокруг меня вороны, похожие на куриц.
Я!.. Я думаю о себе, обо всем, что есть я. Я! Мой дом, моя жизнь, и прошлое, и будущее, похожее на прошлое! И в эти минуты я чувствую, как плачет во мне, цепляясь за какое-то давнее воспоминание, трагическая и незнакомая раньше неохота умирать, потребность еще раз обогреться в дождь и холод, замкнуться в себе наперекор пространству, сохранить свою жизнь, жить. Я плакал; на щеках я чувствовал свою кровоточащую душу. Я звал на помощь, затем лежал, задыхаясь, в безутешном ожидании, сторожа даль... "Носилки!" Я кричу и не слышу себя; но если бы другие услышали!
Это было последнее усилие, и голова моя падает у края этой огромной, как мир, раны.
Ничего больше нет.
Нет, есть вон тот... Он лежал, вытянувшись, как мертвец. Но вдруг, не раскрывая глаз, он улыбнулся. Этот, наверное, еще вернется сюда; и что-то во мне поблагодарило его за это чудо.
И был еще тот, кто умер на моих глазах. Он поднимал руку. Зарытый под другими, он жил, он звал, он видел лишь этой рукой. На пальце блестело обручальное кольцо, оно рассказало мне целую историю. Когда его рука, вздрогнув в последний раз, застыла и превратилась в мертвое растение с золотым цветком, я почувствовал горечь разлуки. Но их слишком много. Возможно ли всех оплакивать? Сколько же их на этой равнине? Сколько же их, сколько в эту минуту? Сердце наше может сразу вместить лишь одно сердце. Не хватит сил смотреть на все. Хотя говорят: "Есть и другие", - но это только слова. Тебе не узнать; тебе не узнать.
Холод и бесплодие сошли на тело земли. Ни единого движения, лишь ветер, насыщенный холодной влагой, да глухие залпы орудий вдали, да вороны, да мысли, что кружатся в моей голове.
* * *
И вот наконец они неподвижны, те, что вечно шли, те, для кого пространство было таким необъятным! Бедные руки их, бедные ноги, бедные спины отдыхают на земле. Наконец-то они успокоились. Снаряды забрызгивают их грязью, но разрушают уже иные миры. Они же на вечном покое.
Все завершено, все кончено. Здесь, в этом тесном, как колодезь, кругу, кончился спуск по кругам в бешеные глубины ада, кончились медленные пытки, и неумолимая усталость, и бури. Мы пришли сюда, потому что нам приказали идти. Мы сделали то, что нам приказали сделать. Я думаю о том, как прост будет наш ответ на Страшном суде.
Орудийная стрельба продолжается. По-прежнему, по-прежнему свистят пули и снаряды, бьющие на много километров. Живые люди, скрытые горизонтом, составляют одно целое с машинами и ожесточенно борются с пространством. Они не видят последствий своих выстрелов. Они не знают, что творят. Тебе не узнать! Тебе не узнать!
Но если обстрел возобновился, значит, возобновился бой. Все эти сражения, рождающиеся сами собою, продолжаются до бесконечности!.. Одно-единственное сражение - этого недостаточно, это не исчерпывает, это не имеет смысла. Ничто не кончено, ничто никогда не бывает кончено. Умирают одни только люди! Никто не понимает громадности событий, и я сам хорошо знаю, что не вполне сознаю весь тот ужас, среди которого нахожусь.
Вот и вечер, час, когда загораются выстрелы. Горизонты сумрачного дня, сумрачного вечера и огненной ночи вращаются вокруг моих останков, как вокруг оси.
Я - как засыпающие, как дети. Слабею, разомлеваю, закрываю глаза. Я вижу мой дом. Я не хочу умирать, я упрашиваю себя не умирать, открываю глаза, ищу санитаров, может быть, именно в эту минуту они вспомнили обо мне... Я вижу мой дом.
Там, наверное, собираются люди, хотят скоротать вечерок, а потом вернуться в привычную неподвижность комнат и заснуть среди вещей, не просыпающихся никогда.
Вот и Мари, и другие женщины, они готовят обед; дом теперь - это запах кухни. Я слышу голос Мари; она стоит, затем садится за стол. Я слышу, как звякнул прибор, - садясь, она задела скатерть. Затем кто-то подносит к лампе спичку, приподымает стекло, а Мари встает закрыть ставни. Она открывает окно. Она наклоняется, руки раскинуты; мгновение она стоит погруженная в открытую ночь. Она вздрагивает моей дрожью. Рождаясь из тени, она смотрит вдаль, как и я. Глаза наши встречаются. Это истина: ночь эта ее ночь, так же как и моя, одна и та же ночь, а расстояние - ведь это не есть что-либо осязаемое или реальное; расстояние - ничто. Это полное, тесное общение - истина.
Где я? Где Мари? И даже - что она такое? Я не знаю. Я не знаю раны своего тела, могу ли я знать рану сердца?
* * *
Облака в венцах созвездий. Это огненная клетка, это серебряный и золотой ад. Звездные катаклизмы обрушивают вокруг нас гигантские стены света. Фантасмагорические дворцы грохочущих молний, с арками из ракет, возникают и исчезают в чаще бледных лучей.
Бомбардировка непрерывно зажигает в небе свои факелы - она все ближе. То здесь, то там стрелы молний вонзаются в землю, взрывают ее и пожирают всякий другой свет. Нечеловеческая армия наступает! Все дороги пространства забиты ею. Разрывается снаряд оглушительной силы, он освещает окрестность, и среди нас, защищенных лишь случаем, он ищет, чье бы тело ему растерзать. Снаряды все падают, падают в ближайшую от нас яму... И среди земных вещей я еще раз вижу воскресшего человека. Он ползет к этой яме. Он ползет на животе, сверху белый, снизу черный. Вытянутыми руками цепляясь за землю, он ползет, длинный и плоский, как лодка; он все еще слышит окрик: "Вперед!" Он ползет к яме, он ничего не знает и ползет прямо к чудовищной ловушке ямы. Снаряд попадет в цель. Когти пространства с головокружительной быстротой вонзятся в его тело, как в спелый плод. Из какого хрупкого вещества сделан человек! У меня нет голоса крикнуть, чтобы он бежал прочь от этого места, собрав последние силы; я могу лишь раскрыть рот. Я готов преклониться перед живучестью этого человека. Ведь один он остался в живых; и, кроме спящего, которому что-то грезится, у меня никого нет.
Свист!.. Последний удар настигает его; двухцветный червь съеживается под железной пятой свиста, оборачивается, и я вижу растерянное лицо.
Но нет, не его! Удар света ослепляет меня; все поглотил свет. Я подымаюсь на воздух, плыву на какой-то непонятной волне, в непонятном световом кругу. Снаряд... Меня! И я падаю, падаю без конца, фантастически выпадаю из этого мира, но все же успеваю представить себя в этом зигзаге молнии, подумать о своем сердце, о своих внутренностях, брошенных на ветер, услышать голос, что шепотом, издалека-издалека, твердит: Симон Полэн умер тридцати шести лет.
XVI
DE PROFUNDIS CLAMAVI*
______________
* Из бездны взываю я [к тебе, господи] (лат.).
Я мертв. Я падаю, я лечу вниз, как подбитая птица, ослепленный светом, стиснутый тьмой. Головокружение давит на внутренности, душит и впивается в меня. Я низвергаюсь камнем в пустоту, и взгляд мой падает быстрее меня.
Я вижу: в бешеном дыхании бездн, что настигают меня, внизу брезжит берег моря. Цепляясь за свое тело, я вскользь заметил: этот призрак песчаной отмели гол, необозрим, затоплен дождем, не по-земному уныл. Сквозь пласты тумана, плотные и концентрические, создающие облака, глаза мои нащупывают воду и песок. На берегу я вижу существо, которое бродит в одиночестве, окутанное покрывалом. Женщина. Я связан с этой женщиной. Она плачет. Слезы падают на песок, где бушуют воды. И, проваливаясь в бесконечное, я протянул к ней свои тяжелые руки, страшные крылья моего падения. Она исчезает на глазах.
Долго нет ничего, и если я падаю, я этого не сознаю. Нет ничего, только невидимое время да безмерная тщетность дождя над морем.
* * *
Удары света... В глазах моих отблески пламени: сильный свет бьет в меня. Мне больше не за что держаться... Огонь и вода!
Вначале это борьба огня и воды. Мир, что стремительно вращается в изогнутых когтях своего пламени, и водные пространства, которые он отбрасывает облаками. Но вода наконец омрачает вихревую спираль костра и заступает его место. Под сводом густого мрака, изборожденного молниями, торжественные ливни, которые длятся сто тысяч лет. Века веков огонь и вода наступают друг на друга: огонь во весь рост, легкий, скачками; вода плоская, ползком, крадучись, расширяет свои очертания и свою поверхность. Когда вода и огонь друг друга касаются, вода ли шипит и воет или огонь? И воцаряется покой блистающей равнины, равнины неизмеримого величия. Метеор зернистых частиц застывает формами, и острова материков высечены бескрайной рукой воды.
Я больше не одинок и не покинут на древних полях битвы стихий. Возле этой скалы подобие скалы принимает форму, устремляется вверх, как огонь, и шевелится. Это первый проблеск мысли. Она отражает пространства, прошлое и будущее, и ночью, на холме, она - пьедестал светил. Царство животное завершается двуногим существом, жалким существом, у которого есть облик и голос, которое таит внутренний мир и в котором невнятно работает сердце!.. Одно существо - одно сердце. Но сердце в оболочке первых людей бьется только для ужаса. Тот, чей образ возник на поверхности земли, кто волочит свою душу, как хаос, - различает вдали формы, подобные своей, - и он различает другого: страшный силуэт, что подстерегает, бродит, поворачивает голову-ловушку. Мужчина преследует мужчину, чтобы убить, и женщину, чтобы ранить. Кусать, чтобы пожирать, валить наземь, чтобы обнимать, - украдкой, в норе темного логова или на глубоком ложе ночи прорывается черная любовь, - жить единственно для того, чтобы защищать в какой-нибудь пещере (владеть которой - право сильного) ласкающие головни своего костра, и свои глаза, и свою грудь, и свой живот.
* * *
Великое спокойствие вокруг меня.
Там и тут собираются люди. Это стаи, человеческие стада с поводырями, в испарениях рассвета, и в их кругу - дети и женщины, они жмутся друг к другу, как лани. Я вижу: на востоке, в безмолвии огромной фрески, расходящиеся полосы утренней зари создают сияние вокруг темных фигур двух охотников с длинными волосами, всклокоченными и спутанными; они держатся за руки, стоя на горе.
Людей связывает луч света, который теплится в каждом из них, и свет подобен свету. Он открывает, что человек одинок, слишком свободен в пространствах и, невзирая на это, обречен на несчастье, как узник, и что необходимо объединиться, чтобы быть сильным, быть спокойным, и даже для того, чтобы выжить.
Ибо люди созданы для того, чтобы прожить свою жизнь, и прожить ее всю, до конца. Сильнее стихии, напряженнее всех ужасов потребность человека продлить свое существование, овладеть днями своими и до предела их исчерпать. Это не только право, но и долг.
Общение гонит ужас и умаляет опасность. Дикий зверь нападает на одинокого человека и бежит перед содружеством людей. Вокруг огня, униженного пресмыкающегося бога, - радость тепла и убогое великолепие отсветов. В ловушке дня - лучшее распределение различных форм труда; в ловушке ночи - нежность и единообразный сон. Из деловитого оживления рождается по утрам и вечерам мягкий ропот в долине - песня оброненных одиноких слов.
Закон, устанавливающий общее благо, называется законом нравственным. Везде и всегда у нравственности лишь одна эта цель, и если бы на земле существовал только один человек, она бы не существовала. Она урезывает вожделения индивидуумов в зависимости от общих интересов. Сама по себе, она исходит от всех и каждого одновременно; она - и разум, и личное благо. Она непреложна и естественна, как и тот закон, по которому на наших глазах чудесно уживаются тьма и свет. Она так проста, что доступна каждому; и каждому ясно, что это она. Она не исходит из какого-либо идеала, всякий идеал исходит из нее.
* * *
Катаклизм мироздания снова начинается на земле. Видение мое, прекрасное, как прекрасный сон, в котором вырисовывалось в лучах восходящего солнца единство - опора спокойствия людей, - сметается кошмаром.
Но опустошение, мечущее молнии, не есть нечто хаотическое, как во времена столкновения юных стихий и познания мира ощупью. Эти трещины в земле и эти отливы огня обнаруживают симметрию, но это не симметрия природы, она говорит о дисциплине в разнузданности и об исступлении мудрости. Она свидетельствует о мысли, о силе воли, о страдании. Людские массы, разобщенные, насыщенные кровью, устремляются друг на друга потопом. Одно видение возникает и обрушивается на меня, подбрасывая от земли, на которой я, верно, распростерт: надвигающееся наводнение. Оно захлестывает ров со всех сторон. Огонь шипит и воет в войсках, как в воде, огонь иссякает в источниках человеческих!
* * *
Мне чудится, что я - лежа, скрючившись - защищаюсь от того, что вижу перед собою, и мне чудится - меня кто-то тянет к себе; и одно мгновение я даже услышал необычайный призыв, как будто я был в ином месте.
Я ищу людей, поддержки речью, словом. Сколько, бывало, я слышал слов! Теперь я жажду только одного! Я в стране, где люди зарылись в землю. Расплющенная равнина под головокружительным небом, которое несется, населенное светилами иными, чем светила небес, затянутое иными облаками и вдруг озаряемое светом дня, который не есть день.
Неподалеку виднеется не то гигантское человеческое тело, не то холмистые поля, расцвеченные незнакомыми цветами: труп взвода или роты. Еще ближе, у самых моих ног - мерзость черепов. Я видел раны во весь рост человека! В свежей клоаке, красной - ночью от пожаров, днем от толп, спотыкаются пьяные вороны.
Там - слуховое отверстие, через которое наблюдают за окрестностью. Их пять или шесть дозорных - пленников, погребенных во мраке этой цистерны; в отдушине - искаженное лицо, шапка перечеркнута красным, как отсветом ада, взгляд безнадежный и хищный.
Когда их спрашивают, зачем они дерутся, они говорят:
- Чтобы спасти свою родину.
Я блуждаю по ту сторону необъятного поля, где желтые лужи испещрены черными лужами (кровь пятнает даже грязь), где железный кустарник, а деревья только тень деревьев; я слышу, как стучат мои зубы. Посреди зияющего, растерзанного кладбища мертвых и живых - обширное пространство в развалинах, поверженных на землю, лунных ночью. Это не деревья, это нагромождение обесцвеченных обломков, похожее на остов деревни. Другие мои - проложили своими руками и ногами ненадежные рвы и колеи бедственных дорог. Глаза их устремлены вдаль, они вглядываются, они принюхиваются.
- Зачем ты дерешься?
- Чтобы спасти свою родину.
Два ответа совпали, схожие между собою, как голоса орудий, схожие, как похоронный звон.
А я? Я в поисках, это лихорадка, это потребность, это безумие. Я мечусь, я хотел бы оторвать себя от земли и унестись в истине. Я ищу различия между теми, кто убивает друг друга, и не могу найти ничего, кроме сходства. Я не могу освободиться от сходства людей. Оно страшит меня, я пытаюсь кричать, и у меня вырываются звуки, хаотические и странные, они отдаются в неизвестности, и я их едва слышу.
Он не сознает, что говорит. Даже не сознает, что говорит он, что от него исходит мысль. В ночи, то раздираемой в клочья, то вдруг озаряемой снопами молний, бред его впивается в мой мозг. Он бормочет, что логика таит страшные узы и что все между собой связано. Он произносит фразы, в которых, как взметнувшийся пламень, вспыхивают разумные слова, понятные в гимнах: Библия, история, величие, безумие. Затем он кричит:
- В мире нет ничего, кроме славы Империи!
Крик этот сотрясает неподвижные глыбы. И я, как эхо, кричу:
- Нет ничего, кроме славы Франции!
Крикнул ли я, столкнулись ли наши голоса в этой страшной ночи - не знаю.
Голова его обнажена. Он подносит руку к лицу, и на лице остается след. У него птичий профиль, тонкая шея выступает из мехового воротника плаща. На груди блестят какие-то погремушки. Мне начинает казаться, что все вокруг и мозг, и легкие угрюмых пленников, у которых мы в плену, - погружается глубже в безмолвие и человека этого слушают.
Раненый бредит, какая-то тайна его мучит: он говорит о массах, только о массах. Массы преследуют его. "Люди, люди!" - бормочет он. Несколько вздохов, невольных признаний, до ужаса нежных, ласкают землю. По временам небо рушится, и молниеносный удар света каждый раз изменяет очертания равнины. И снова мрак и раскаты, и снова эхо овладевает всем.
- Люди! Люди!
- Что люди? - камнем падает чей-то насмешливый вопрос.
- Пусть они не пробуждаются, - глухим, настойчивым голосом заявляет поблескивающая тень.
- Будь спокоен, - говорит иронический голос; в эту минуту он внушает мне ужас.
Несколько тел приподнимаются на руках - в темноте я вижу их по тяжким стонам - и озираются.
Тень говорит сама с собой, твердит безумные слова:
- Пусть они не пробуждаются.
Голос напротив меня срывается, захлебывается от смеха, набухает хрипом и все твердит:
- Будь спокоен!
На земле, на том полушарии, где сейчас ночь, проносятся кометы с пылающей сердцевиной, смешивая в одно свои крики, похожие на плач совы и на свист паровоза. Вернет ли когда-нибудь небо бескрайный мир солнца и незапятнанную лазурь!
В голове проясняется. Я начинаю думать о себе. Умираю я или нет? Куда я ранен? Мне удалось осмотреть, одну за другой, обе свои руки; живые руки: я ничего не разглядел под их липкой чернотой. Какое странное состояние лежать парализованным и не знать, что с тобой. Я с трудом могу лишь взглянуть на этот край мира, куда я упал.
Вдруг - толчок: лошадь, к которой я прислонился, пошевелилась. Я вижу: она повернула свою большую голову, уныло жует траву. Эту лошадь, с сединой в гриве, я видел недавно в полку, она подымалась на дыбы и ржала, как настоящий боевой конь, а нынче, раненная, она нема, как немы подлинно несчастные. Еще раз я вспомнил молодого оленя с перерезанным горлом на ковре свежего пурпура, и волнение, которого я не пережил в тот далекий день, сжало мне горло. Животное сама чистота. Эта лошадь - точно безмерно большой ребенок. И если бы надо было создать образ невинности, надо было бы изобразить не ребенка, а лошадь. Голова моя клонится, я слышу свой стон и лицом ощущаю землю.
Вдруг судорожное движение лошади опрокинуло меня и придвинуло еще ближе к человеку в бреду. Он вытянулся, лежит на спине. Лицо его словно зеркало, обращенное к бледной луне, и на шее в мерзостной наготе зияет рана. Я чувствую, что он умирает. Голос его теперь словно шелест крыльев... Он говорит что-то непонятное об испанском художнике, о застывших портретах во дворцах: Эскуриал, Испания, Европа... Вдруг он неистово отбрасывает людей, живших в прошлом.
- Прочь, мечтатели! - говорит он громче грозового неба, где языки пламени темны, как кровь, громче низвергающихся молний и неистового ветра, громче самой ночи, которая заживо нас похоронила и все же продолжает терзать.
Он пришел в неистовство, и во мраке душа его обнажается, как обнажено его горло.
- Истина революционна, - задыхается ночной голос. - Прочь, глашатаи истины; прочь те, что вносят смятение в темные умы, те, что сеют слова и сеют бурю; изобретатели, прочь! Они несут царство человеческое!.. Но массы ненавидят их, издеваются над ними!
Он смеется, словно слышит смех масс.
И взрыв другого конвульсивного смеха подымается вокруг нас из недр черной равнины и нарастает до бесконечности.
- Что он болтает?
- Оставь его. Ты же видишь, он сам не знает, что говорит.
- Эхма!
Я так близко от него, что лишь один слышу его голос, а он почти беззвучно кричит:
- Я полагаюсь на слепоту народа.
И слова эти ранят меня в самое сердце, и ужас расширяет зрачки - я вдруг понял: он сознает, что говорит! Образ воплощается: принц, которого я видел когда-то, в кошмаре жизни, принц, который любил кровь и охоту... Невдалеке шрапнель сотрясает тьму, взрывает и облаком подбрасывает землю, и кажется, что взрыв - это тоже чей-то голос.
Глубокая ночь. Руки мои утонули в крови; затылок, щеки - под черным, кровавым дождем.
Вереница погребальных туч в серебряной бахроме набегает еще раз, и снова луна серебрит болото, засосавшее солдат, и одевает тела в саван.
И вдруг, разбуженная неизвестно чем, по равнине прокатывается волна жалоб:
- Помогите! Помогите!
- Что же нас бросили? Что же это!
И руки чуть шевелятся, как на дне моря.
И под гул голосов, среди этой неукрощенной и не остывшей еще равнины, скованной холодом смерти, орлиный профиль запрокидывается. Плащ трепыхается. Большая хищная птица отлетает.
Уши полны криков; не крики ли приветствий? Они вызывают видение пехоты, эскадронов кавалерии; всадники скачут по сонным улицам, вертикально, к солнцу. Вдали я слышу глухой шум прибоя о рифы: монотонное постукивание. Что это, - вколачивают колья заграждений? Новая граница страны мертвых, воздвигнутая за одну ночь?.. Нет, это не стук - это все еще сочится кровь лошади. Кровь падает на меня, капля за каплей, с точностью часового механизма, как будто лошадь впитала в себя всю кровь, пролитую на этой равнине, все мучения раненых. Да, видимо, истина во всех отношениях глубже, чем думаешь! Сочувствуешь страданию животных, потому что их понимаешь вполне.
Люди, люди!.. Всюду растерзанный профиль равнины. На фоне горизонта, то черно-лилового, то черно-красного, равнина величественна!
XV
ЯВЛЕНИЕ
Я лежу все на том же месте. Открываю глаза. Я спал? Не знаю. Ровный свет. Утро или вечер? Руки дрожат. А я врос в землю, как корявый куст. Рана? Это она приковала меня к земле.
Чуть приподымаю голову; мокрые волны пространства хлещут в глаза. При бледном землистом свете, под проливным дождем, терпеливо открываю в мутных далях туманные плечи, облачные углы локтей, ломаные линии рук. Я вижу окостенелый хоровод, в который я замкнут; тела лежат либо ничком, лицом в грязи, либо на спине, и под дождем лица, словно чаши, полные слез.
Совсем близко от меня, припав к земле, на меня смотрит чье-то лицо. Оно выглядывает из-за кочки, точно зверек. Волосы торчат, как гвозди. Нос треугольная дыра, и в ней белеет кусочек мрамора человеческого. Губ нет, и два ряда зубов напоминают литеры! На синеватой коже щек - плесень бороды. Вместо тела - грязь и камни; лицо - лишь красноречивое зеркало.
Вокруг почерневшие от воды шинели прикрывают и одевают землю.
Я ищу, я ищу...
Я окоченел от холода. Холод исходит от мягкой глыбы, на которую я опираюсь. Локоть тонет в ней - это брюхо лошади. Вытянутая нога ее наискось рассекает тесный круг, в котором замкнут мой взгляд. Животное подохло. Мне кажется, в груди у меня пустота, но сердце все-таки сжимается. То, чего я ищу, - жизнь.
Вдали небо громыхает, и каждый глухой удар отдается мне в плечо. Неподалеку тяжко ухают снаряды. Я не вижу их, но я вижу рыжий отсвет взрывов и беглую тень от их грязных туч. Вокруг меня другие тени набегают на землю, и я слышу тогда хлопанье крыльев и дикие вопли, они раздирают мозг.
* * *
Смерть не везде еще умерла. На поверхности земли есть еще точки, где шевелятся, борются и кричат; не оттого ли, что восходит солнце? Временами ветер относит приглушенные звуки фанфары. Невзирая на долгие леденящие часы, иных все еще испепеляет невидимый пожар - лихорадка. Но холод берет свое. Неподвижность вещей прокрадывается в них, и ветер сиротеет.
Голоса заглохли; взгляды припаяны к глазам. Раны не кровоточат; все изжито. Кровоточат лишь камни да земля. Дождливым утром я вижу, как растерзанные, ещё теплые трупы курятся, точно кучи навоза за деревней. Я вижу, как поднимается дыхание смерти. Хлопают орифламмы крыльев, слышен воинственный клич - вороны кружат над свежим мясом. Я вижу, как ворон выклевывает драгоценные рубины из черной оправы ноги; а там другой падает камнем, приникает к чьему-то рту, как будто рот звал его. Изредка, то здесь, то там, приподымется и снова упадет, еще безнадежнее, какой-нибудь труп. Они не будут погребены, они - точно последние люди на земле.
* * *
Кто-то стоит близко, совсем близко от меня, и я хочу видеть - кто. Опираясь локтем о раздувшийся труп лошади, я с трудом поворачиваю голову. И вдалеке вижу новое скопище людей: изваяния из бронзы под истлевшими покровами; и особенно четко вижу серую шинель, натянутую на острые колени; отлакированную кровью шинель с огромной рваной дырой, вокруг которой алеет грядка махровых карминовых цветов. Медленно приподымаю тяжелые веки, чтобы разглядеть дыру. В этом растерзанном мясе всех цветов и с таким острым запахом, что я чувствую приторный вкус во рту, в глубине клетки с черными и ржавыми, как железные прутья, костями, я вижу что-то темное, круглое. Сердце.
И я вижу также руку, от локтя до кисти. На руке три пальца, вилы... Я узнаю это сердце. Это тот, кого я убил. Я что-то кричу этому человеку, этому сверхчеловеческому существу, распростертый перед ним в грязи, ибо я побежден и подобен ему. Я опускаю глаза и вижу - у края бездонной раны копошатся черви. Я лежу совсем близко от этой кишащей массы. Беловатые черви с острым, как жало, хвостом; они выгибаются, вытягиваются то в форме "i", то в форме "u". Абсолют неподвижности превзойден. Человеческая материя распадается ради иного назначения.
Когда этот человек был жив, я ненавидел его. Мы были чужими и созданы были для взаимоистребления. Но я гляжу на его посиневшее сердце, еще соединенное со своими красными нитями, и мне начинает казаться, что я понял ценность жизни. Я чувствую ее бессознательно, как ласку; я начинаю понимать, сколько времени, сколько воспоминаний, сколько живых существ понадобилось, чтобы создать эту судьбу. И на краю равнины, бодрствуя над ним, как сиделка, я слышу голос, которым говорило его тело, когда оно еще чуть жило, когда мои свирепые руки сквозь мясо прощупывали его скелет, у всех у нас одинаковый. Он занял все пространство. Он значит слишком много. Как могут существовать в мире столько миров? Навязчивая мысль опустошает все.
...Этот запах туберозы, запах тления. На земле вокруг меня вороны, похожие на куриц.
Я!.. Я думаю о себе, обо всем, что есть я. Я! Мой дом, моя жизнь, и прошлое, и будущее, похожее на прошлое! И в эти минуты я чувствую, как плачет во мне, цепляясь за какое-то давнее воспоминание, трагическая и незнакомая раньше неохота умирать, потребность еще раз обогреться в дождь и холод, замкнуться в себе наперекор пространству, сохранить свою жизнь, жить. Я плакал; на щеках я чувствовал свою кровоточащую душу. Я звал на помощь, затем лежал, задыхаясь, в безутешном ожидании, сторожа даль... "Носилки!" Я кричу и не слышу себя; но если бы другие услышали!
Это было последнее усилие, и голова моя падает у края этой огромной, как мир, раны.
Ничего больше нет.
Нет, есть вон тот... Он лежал, вытянувшись, как мертвец. Но вдруг, не раскрывая глаз, он улыбнулся. Этот, наверное, еще вернется сюда; и что-то во мне поблагодарило его за это чудо.
И был еще тот, кто умер на моих глазах. Он поднимал руку. Зарытый под другими, он жил, он звал, он видел лишь этой рукой. На пальце блестело обручальное кольцо, оно рассказало мне целую историю. Когда его рука, вздрогнув в последний раз, застыла и превратилась в мертвое растение с золотым цветком, я почувствовал горечь разлуки. Но их слишком много. Возможно ли всех оплакивать? Сколько же их на этой равнине? Сколько же их, сколько в эту минуту? Сердце наше может сразу вместить лишь одно сердце. Не хватит сил смотреть на все. Хотя говорят: "Есть и другие", - но это только слова. Тебе не узнать; тебе не узнать.
Холод и бесплодие сошли на тело земли. Ни единого движения, лишь ветер, насыщенный холодной влагой, да глухие залпы орудий вдали, да вороны, да мысли, что кружатся в моей голове.
* * *
И вот наконец они неподвижны, те, что вечно шли, те, для кого пространство было таким необъятным! Бедные руки их, бедные ноги, бедные спины отдыхают на земле. Наконец-то они успокоились. Снаряды забрызгивают их грязью, но разрушают уже иные миры. Они же на вечном покое.
Все завершено, все кончено. Здесь, в этом тесном, как колодезь, кругу, кончился спуск по кругам в бешеные глубины ада, кончились медленные пытки, и неумолимая усталость, и бури. Мы пришли сюда, потому что нам приказали идти. Мы сделали то, что нам приказали сделать. Я думаю о том, как прост будет наш ответ на Страшном суде.
Орудийная стрельба продолжается. По-прежнему, по-прежнему свистят пули и снаряды, бьющие на много километров. Живые люди, скрытые горизонтом, составляют одно целое с машинами и ожесточенно борются с пространством. Они не видят последствий своих выстрелов. Они не знают, что творят. Тебе не узнать! Тебе не узнать!
Но если обстрел возобновился, значит, возобновился бой. Все эти сражения, рождающиеся сами собою, продолжаются до бесконечности!.. Одно-единственное сражение - этого недостаточно, это не исчерпывает, это не имеет смысла. Ничто не кончено, ничто никогда не бывает кончено. Умирают одни только люди! Никто не понимает громадности событий, и я сам хорошо знаю, что не вполне сознаю весь тот ужас, среди которого нахожусь.
Вот и вечер, час, когда загораются выстрелы. Горизонты сумрачного дня, сумрачного вечера и огненной ночи вращаются вокруг моих останков, как вокруг оси.
Я - как засыпающие, как дети. Слабею, разомлеваю, закрываю глаза. Я вижу мой дом. Я не хочу умирать, я упрашиваю себя не умирать, открываю глаза, ищу санитаров, может быть, именно в эту минуту они вспомнили обо мне... Я вижу мой дом.
Там, наверное, собираются люди, хотят скоротать вечерок, а потом вернуться в привычную неподвижность комнат и заснуть среди вещей, не просыпающихся никогда.
Вот и Мари, и другие женщины, они готовят обед; дом теперь - это запах кухни. Я слышу голос Мари; она стоит, затем садится за стол. Я слышу, как звякнул прибор, - садясь, она задела скатерть. Затем кто-то подносит к лампе спичку, приподымает стекло, а Мари встает закрыть ставни. Она открывает окно. Она наклоняется, руки раскинуты; мгновение она стоит погруженная в открытую ночь. Она вздрагивает моей дрожью. Рождаясь из тени, она смотрит вдаль, как и я. Глаза наши встречаются. Это истина: ночь эта ее ночь, так же как и моя, одна и та же ночь, а расстояние - ведь это не есть что-либо осязаемое или реальное; расстояние - ничто. Это полное, тесное общение - истина.
Где я? Где Мари? И даже - что она такое? Я не знаю. Я не знаю раны своего тела, могу ли я знать рану сердца?
* * *
Облака в венцах созвездий. Это огненная клетка, это серебряный и золотой ад. Звездные катаклизмы обрушивают вокруг нас гигантские стены света. Фантасмагорические дворцы грохочущих молний, с арками из ракет, возникают и исчезают в чаще бледных лучей.
Бомбардировка непрерывно зажигает в небе свои факелы - она все ближе. То здесь, то там стрелы молний вонзаются в землю, взрывают ее и пожирают всякий другой свет. Нечеловеческая армия наступает! Все дороги пространства забиты ею. Разрывается снаряд оглушительной силы, он освещает окрестность, и среди нас, защищенных лишь случаем, он ищет, чье бы тело ему растерзать. Снаряды все падают, падают в ближайшую от нас яму... И среди земных вещей я еще раз вижу воскресшего человека. Он ползет к этой яме. Он ползет на животе, сверху белый, снизу черный. Вытянутыми руками цепляясь за землю, он ползет, длинный и плоский, как лодка; он все еще слышит окрик: "Вперед!" Он ползет к яме, он ничего не знает и ползет прямо к чудовищной ловушке ямы. Снаряд попадет в цель. Когти пространства с головокружительной быстротой вонзятся в его тело, как в спелый плод. Из какого хрупкого вещества сделан человек! У меня нет голоса крикнуть, чтобы он бежал прочь от этого места, собрав последние силы; я могу лишь раскрыть рот. Я готов преклониться перед живучестью этого человека. Ведь один он остался в живых; и, кроме спящего, которому что-то грезится, у меня никого нет.
Свист!.. Последний удар настигает его; двухцветный червь съеживается под железной пятой свиста, оборачивается, и я вижу растерянное лицо.
Но нет, не его! Удар света ослепляет меня; все поглотил свет. Я подымаюсь на воздух, плыву на какой-то непонятной волне, в непонятном световом кругу. Снаряд... Меня! И я падаю, падаю без конца, фантастически выпадаю из этого мира, но все же успеваю представить себя в этом зигзаге молнии, подумать о своем сердце, о своих внутренностях, брошенных на ветер, услышать голос, что шепотом, издалека-издалека, твердит: Симон Полэн умер тридцати шести лет.
XVI
DE PROFUNDIS CLAMAVI*
______________
* Из бездны взываю я [к тебе, господи] (лат.).
Я мертв. Я падаю, я лечу вниз, как подбитая птица, ослепленный светом, стиснутый тьмой. Головокружение давит на внутренности, душит и впивается в меня. Я низвергаюсь камнем в пустоту, и взгляд мой падает быстрее меня.
Я вижу: в бешеном дыхании бездн, что настигают меня, внизу брезжит берег моря. Цепляясь за свое тело, я вскользь заметил: этот призрак песчаной отмели гол, необозрим, затоплен дождем, не по-земному уныл. Сквозь пласты тумана, плотные и концентрические, создающие облака, глаза мои нащупывают воду и песок. На берегу я вижу существо, которое бродит в одиночестве, окутанное покрывалом. Женщина. Я связан с этой женщиной. Она плачет. Слезы падают на песок, где бушуют воды. И, проваливаясь в бесконечное, я протянул к ней свои тяжелые руки, страшные крылья моего падения. Она исчезает на глазах.
Долго нет ничего, и если я падаю, я этого не сознаю. Нет ничего, только невидимое время да безмерная тщетность дождя над морем.
* * *
Удары света... В глазах моих отблески пламени: сильный свет бьет в меня. Мне больше не за что держаться... Огонь и вода!
Вначале это борьба огня и воды. Мир, что стремительно вращается в изогнутых когтях своего пламени, и водные пространства, которые он отбрасывает облаками. Но вода наконец омрачает вихревую спираль костра и заступает его место. Под сводом густого мрака, изборожденного молниями, торжественные ливни, которые длятся сто тысяч лет. Века веков огонь и вода наступают друг на друга: огонь во весь рост, легкий, скачками; вода плоская, ползком, крадучись, расширяет свои очертания и свою поверхность. Когда вода и огонь друг друга касаются, вода ли шипит и воет или огонь? И воцаряется покой блистающей равнины, равнины неизмеримого величия. Метеор зернистых частиц застывает формами, и острова материков высечены бескрайной рукой воды.
Я больше не одинок и не покинут на древних полях битвы стихий. Возле этой скалы подобие скалы принимает форму, устремляется вверх, как огонь, и шевелится. Это первый проблеск мысли. Она отражает пространства, прошлое и будущее, и ночью, на холме, она - пьедестал светил. Царство животное завершается двуногим существом, жалким существом, у которого есть облик и голос, которое таит внутренний мир и в котором невнятно работает сердце!.. Одно существо - одно сердце. Но сердце в оболочке первых людей бьется только для ужаса. Тот, чей образ возник на поверхности земли, кто волочит свою душу, как хаос, - различает вдали формы, подобные своей, - и он различает другого: страшный силуэт, что подстерегает, бродит, поворачивает голову-ловушку. Мужчина преследует мужчину, чтобы убить, и женщину, чтобы ранить. Кусать, чтобы пожирать, валить наземь, чтобы обнимать, - украдкой, в норе темного логова или на глубоком ложе ночи прорывается черная любовь, - жить единственно для того, чтобы защищать в какой-нибудь пещере (владеть которой - право сильного) ласкающие головни своего костра, и свои глаза, и свою грудь, и свой живот.
* * *
Великое спокойствие вокруг меня.
Там и тут собираются люди. Это стаи, человеческие стада с поводырями, в испарениях рассвета, и в их кругу - дети и женщины, они жмутся друг к другу, как лани. Я вижу: на востоке, в безмолвии огромной фрески, расходящиеся полосы утренней зари создают сияние вокруг темных фигур двух охотников с длинными волосами, всклокоченными и спутанными; они держатся за руки, стоя на горе.
Людей связывает луч света, который теплится в каждом из них, и свет подобен свету. Он открывает, что человек одинок, слишком свободен в пространствах и, невзирая на это, обречен на несчастье, как узник, и что необходимо объединиться, чтобы быть сильным, быть спокойным, и даже для того, чтобы выжить.
Ибо люди созданы для того, чтобы прожить свою жизнь, и прожить ее всю, до конца. Сильнее стихии, напряженнее всех ужасов потребность человека продлить свое существование, овладеть днями своими и до предела их исчерпать. Это не только право, но и долг.
Общение гонит ужас и умаляет опасность. Дикий зверь нападает на одинокого человека и бежит перед содружеством людей. Вокруг огня, униженного пресмыкающегося бога, - радость тепла и убогое великолепие отсветов. В ловушке дня - лучшее распределение различных форм труда; в ловушке ночи - нежность и единообразный сон. Из деловитого оживления рождается по утрам и вечерам мягкий ропот в долине - песня оброненных одиноких слов.
Закон, устанавливающий общее благо, называется законом нравственным. Везде и всегда у нравственности лишь одна эта цель, и если бы на земле существовал только один человек, она бы не существовала. Она урезывает вожделения индивидуумов в зависимости от общих интересов. Сама по себе, она исходит от всех и каждого одновременно; она - и разум, и личное благо. Она непреложна и естественна, как и тот закон, по которому на наших глазах чудесно уживаются тьма и свет. Она так проста, что доступна каждому; и каждому ясно, что это она. Она не исходит из какого-либо идеала, всякий идеал исходит из нее.
* * *
Катаклизм мироздания снова начинается на земле. Видение мое, прекрасное, как прекрасный сон, в котором вырисовывалось в лучах восходящего солнца единство - опора спокойствия людей, - сметается кошмаром.
Но опустошение, мечущее молнии, не есть нечто хаотическое, как во времена столкновения юных стихий и познания мира ощупью. Эти трещины в земле и эти отливы огня обнаруживают симметрию, но это не симметрия природы, она говорит о дисциплине в разнузданности и об исступлении мудрости. Она свидетельствует о мысли, о силе воли, о страдании. Людские массы, разобщенные, насыщенные кровью, устремляются друг на друга потопом. Одно видение возникает и обрушивается на меня, подбрасывая от земли, на которой я, верно, распростерт: надвигающееся наводнение. Оно захлестывает ров со всех сторон. Огонь шипит и воет в войсках, как в воде, огонь иссякает в источниках человеческих!
* * *
Мне чудится, что я - лежа, скрючившись - защищаюсь от того, что вижу перед собою, и мне чудится - меня кто-то тянет к себе; и одно мгновение я даже услышал необычайный призыв, как будто я был в ином месте.
Я ищу людей, поддержки речью, словом. Сколько, бывало, я слышал слов! Теперь я жажду только одного! Я в стране, где люди зарылись в землю. Расплющенная равнина под головокружительным небом, которое несется, населенное светилами иными, чем светила небес, затянутое иными облаками и вдруг озаряемое светом дня, который не есть день.
Неподалеку виднеется не то гигантское человеческое тело, не то холмистые поля, расцвеченные незнакомыми цветами: труп взвода или роты. Еще ближе, у самых моих ног - мерзость черепов. Я видел раны во весь рост человека! В свежей клоаке, красной - ночью от пожаров, днем от толп, спотыкаются пьяные вороны.
Там - слуховое отверстие, через которое наблюдают за окрестностью. Их пять или шесть дозорных - пленников, погребенных во мраке этой цистерны; в отдушине - искаженное лицо, шапка перечеркнута красным, как отсветом ада, взгляд безнадежный и хищный.
Когда их спрашивают, зачем они дерутся, они говорят:
- Чтобы спасти свою родину.
Я блуждаю по ту сторону необъятного поля, где желтые лужи испещрены черными лужами (кровь пятнает даже грязь), где железный кустарник, а деревья только тень деревьев; я слышу, как стучат мои зубы. Посреди зияющего, растерзанного кладбища мертвых и живых - обширное пространство в развалинах, поверженных на землю, лунных ночью. Это не деревья, это нагромождение обесцвеченных обломков, похожее на остов деревни. Другие мои - проложили своими руками и ногами ненадежные рвы и колеи бедственных дорог. Глаза их устремлены вдаль, они вглядываются, они принюхиваются.
- Зачем ты дерешься?
- Чтобы спасти свою родину.
Два ответа совпали, схожие между собою, как голоса орудий, схожие, как похоронный звон.
А я? Я в поисках, это лихорадка, это потребность, это безумие. Я мечусь, я хотел бы оторвать себя от земли и унестись в истине. Я ищу различия между теми, кто убивает друг друга, и не могу найти ничего, кроме сходства. Я не могу освободиться от сходства людей. Оно страшит меня, я пытаюсь кричать, и у меня вырываются звуки, хаотические и странные, они отдаются в неизвестности, и я их едва слышу.