Маркхэм распорядился, чтобы четырем котятам нашли хозяев. Элис, младшая судомойка, пошла по всем домам и фермам, предлагая малышей. Но никто не согласился, потому что по деревне уже пронесся слух: в работном доме родились котята-уродцы. И поселяне загодя придумали себе оправдания. Днем Маркхэм – его одного кошка пускала в кладовку – забрал четырех здоровых детенышей. Не глядя на мать, управляющий взял котят и предал их самой страшной смерти из всех – утоплению. С тех пор Маркхэм не мог спокойно смотреть на охотницу: чувство вины глодало его изнутри. Воспоминание о том, как уходит под воду тяжелый мешок, в котором еще можно различить испуганное шевеление маленьких тел, преследовало его долгие годы.
   Однако летающая кошка не облегчила страдания Маркхэма. Наоборот, от служащих работного дома стали поступать жалобы. Но управляющий приказал ни в коем случае не трогать котенка, Божью тварь, достойную сострадания. По этому теологическому вопросу у Маркхэма нашлись противники, и вскоре местный пастор (к его приходу принадлежал смотритель Джон) явился в работный дом, чтобы раз и навсегда установить, на самом ли деле крылатый котенок – Божья тварь. Он пробыл у них полдня и съел причитающийся ему обед, но ни сам котенок, ни мать так и не показали носа. В конце концов пастор ушел, зря потратив время, и, вероятно, решил, что его обманули. Маркхэм извинился и объяснил, что, хоть малышу всего несколько дней от роду, он уже достаточно силен и ловок, чтобы сопровождать мать на охоте в любой части дома и даже во внешних постройках.
   В одной из этих построек мать и дитя скрывались на протяжении нескольких недель. Маркхэм, опасаясь жестокости подчиненных, нашел для охотницы и её сына укромное местечко подальше от кухни. На второй день, когда люди уже насмотрелись на котенка и пообвыкли (а некоторые даже слегка улыбались при виде крыльев – настоящих и скорее всего бесовских), Маркхэм отвел кошачье семейство в старые конюшни, где хранилось то, что уже нельзя починить, а выбрасывать жалко. Там было полно прогнивших колес и ржавых плугов; в углу громоздилась куча просмоленной парусины – казалось, ее оставили нарочно для грызунов; старые ведра валялись повсюду, как поверженные солдаты, – некоторые больше походили на бублики, чем на ведра; садовый инвентарь прогнил до неузнаваемого состояния и рассыпался в прах, кое-где виднелись почерневшие медные скобы.
   Мать и дитя поместили в самую отдаленную из всех построек, куда никто не заходил – разве что изредка приносили треснувшую бутыль или поломанный стул. Подумаешь, в парусине обитают крысы, рассуждал Маркхэм. Там, где есть две кошки (и одна из них – крылатая), очень скоро не останется ни одного грызуна.
   Однако управляющий несколько просчитался. Сперва крысы были очень любопытны и, видимо, полагали крылатого котенка легкой добычей. Он забивался в угол и дрожал от страха, пока они подползали все ближе и ближе, нюхая воздух и определяя, можно ли его съесть, или крылатое существо – лишь плод их воображения. Коричневые мускулистые тельца вздрагивали, хвосты волочились сзади, как веревки. Но матерая охотница быстро показала детенышу что к чему. Следует сочетать храбрость и предусмотрительность. Котенок скоро узнал, как легко ломается крысиная шея в его лапах, понял, что даже проворным грызунам не устоять перед расчетливой кошачьей хитростью.
   Четыре года они жили относительно спокойно. Маркхэм всегда следил затем, чтобы им оставляли объедки, однако крылатого никто не любил. Он не знал, что такое человеческая ласка или доброе слово, но вместе с матерью исправно охотился на крыс, чем выражал Маркхэму свою благодарность.
 
   А потом умерла мама. Только вчера она трепала мышей, пока у них не отвалились головы, а сегодня ее уже нет. Смерть вгрызается в жизнь и располагает нами по своему усмотрению. После нее мир становится немного другим. Более жестоким.
 
   Маркхэм за хвост оттащил ее в подвал, к печи. Больше не желая прикасаться к ее крупному телу, он поднял кошку совком для угля и бросил в огонь. Потом смотрел, как чернеет и дымится бело-рыжий мех. Раскаленные угли снедали ее плоть, и под ними она выгибалась так, что на мгновение Маркхэм запаниковал, подумав, будто охотница все еще жива. Когда пламя поглотило ее полностью, он отвернулся от печи, предчувствуя неладное – словно бы в этом огне разглядел правду о кошке.
   Он отвернулся. И увидел. У стены, в трепещущем отсвете пламени. Крылатая тварь смотрела на огонь. Оранжевые языки плясали в распахнутых от ужаса глазах, а позади, на каменной стене, точно предрекая беду, изгибались две неровные тени крыльев. И так явственно от них веяло смертью, что Маркхэм наконец отбросил все сомнения: поддавшись детскому простодушию и беззащитности самого Зла, он приютил в доме дьявольское отродье. И теперь, когда позади него полыхал огонь печи, а выход преградила тварь, Маркхэм осознал всю пугающую важность поступка, который ему предстояло совершить.
   Следующие несколько дней сироте оставалось только прятаться в темных углах, дрожать и сворачиваться в клубок при звуке шагов. Маркхэм задумал раз и навсегда покончить с демонами, которые им овладели, и избавить мир от отродья, чье соседство он терпел на протяжении четырех лет. Исполненный решимости, граничащей с безумием, Маркхэм целых три дня бродил по дому и окрестностям с заряженным дробовиком. Он двигал бочки и ведра, совал дуло во все норы и укрытия, мечтая разорвать крылатого кота в клочья и не боясь, что адскую плоть размажет по стенам работного дома, а горничным придется ее отскребать, точно запекшийся птичий помет. Целых три дня, от рассвета до заката, управляющий не занимался ничем другим. Остальные работники, кажется, прекрасно его понимали. Им тоже было не по себе от мысли, что уродливое создание осталось без матери, – словно бы прежде рыжая охотница сдерживала злой дух, а теперь он вышел на свободу. Даже самые сердобольные горничные соглашались, что придется убить котика, и на этом основании больше скорбели, о матери, нежели о детеныше. Однако никто из них не знал, что все эти дни, охотясь на мутанта, Маркхэм носил в кармане библию, крестик и целую головку чеснока.
   Но поиски ни к чему не привели. Кто-то предположил, что без защиты и опеки матери котенок умер сам по себе. Шли дни, и управляющий заметно повеселел. Его охватило легкое предчувствие чего-то хорошего, и оно сбылось три недели спустя, когда объявили о помолвке Элис, молоденькой судомойки, и Тома, конюха из соседнего поместья – того самого, что четыре года назад видел, как у рыжей охотницы родились котята. Все четыре года он проводил кампанию по охмурению Элис и так преуспел, что теперь оставалось лишь сделать предложение.
 
   Элис наслаждалась неведомым прежде духом опасного приключения. Они с Томом уже объявили о помолвке, а крылатое чудище постепенно забывалось. В девушке росло удивительное чувство, словно она переступила невидимую черту и теперь должна сделать что-то, что не даст ей вернуться. Летом все внешние постройки работного дома просыхали и становились пригодными если не для постоянного проживания, то хотя бы для разного рода увеселений и встреч. Самым подходящим местом была старая полуразрушенная мансарда, похожая на маленький сеновал, – наверно, раньше в ней жил конюх. Том и Элис порой устраивали там тайные встречи, не подозревая, что все до единого работники дома знают, где, когда и при каких обстоятельствах видятся влюбленные. Сведения передавались автоматически через лучшую подружку Элис, с которой та делилась всеми сокровенными подробностями их романа.
   На первом таком свидании после помолвки знобленным вдруг стало жарче обыкновенного, воздух словно затвердел, и даже дышать было чуточку трудно. В такую жару они быстро скинули лишнюю одежду. И Элис со спокойным сердцем рассудила, что раз у любимого больше нет мочи ждать, то и ей терпеть незачем. Тем более свадьба-то на носу, и маленький проступок всего лишь скрасит им ожидание. Она решила, что сохранит все в тайне, ну разве подружке расскажет самую малость.
   Лежа на деревянных досках, Элис вдруг теряет власть над собственным телом и притягивает к себе Тома. Он весь напрягается и сквозь одежду прижимается к ее бедрам. Она стягивает трусики, чем удивляет и его, и себя. Воздух вдруг разом исчезает из комнаты, в груди исступленно колотится сердце, и он дышит часто и неровно, путаясь в брюках. Они забывают о стыде, оба слишком напряжены, чтобы остановиться и посмотреть друг на друга. Их движения становятся все смелее и порывистей, тела впервые соприкасаются, влажные и онемевшие за один сказочный миг до того, как великая мощь предвкушения вытесняет чувства.
   Том входит медленно, стараясь не наваливаться всем телом. Ей немного больно, и он готов отстраниться, но Элис сжимает ноги и не пускает его. Тогда он надавливает до конца, и их бедра соединяются. Некоторое время они лежат не двигаясь, почти не дыша, и им кажется, что так можно лежать целую вечность.
   Потом Элис напрягается, и Том чувствует, как шевелится внутри нее.
   – Что это? – шепчет она, услышав какой-то шорох. Он ничего не слышит и начинает двигаться вперед и назад с закрытыми глазами.
   – Что это?! – уже кричит она, начиная плакать и извиваться, чтобы спихнуть с себя Тома. Но он прижал ее к полу так сильно, что Элис не может и двинуться. В мансарде кто-то есть, и она рыдает, потому что их поймали, и теперь все будет ужасно, а она ведь так долго ждала… Снова шорох, на этот раз громче, у самого уха. Она оборачивается и видит меньше чем в футе от себя… кота, его крылья распахнуты, огромные глаза горят на костлявой морде, тело сморщилось от голода, кожа прилипла к костям и висит на шее, мех свалялся и поредел.
   Элис исходит воплем, прижимая руки к груди, и начинает лягаться, как в припадке. Том тоже кричит, но не от ужаса, а от блаженства. Его веки трепещут, и невольно он зажимает ей рот ладонью, не в силах остановиться.
   Кончив, Том замечает, что Элис под ним тихонько всхлипывает. Он тоже видит кота – тот склонил голову набок и мурлычет. Элис прошибает озноб, но Том не может связать ее ужас с неожиданным появлением кота. В отличие от своей возлюбленной, которая так и не оправится после этого кошмарного зрелища – вмешательства самого Зла в миг ее взросления, – он сначала ничего не понимает. И только потом, отстранившись, Том осознает, почему она бьется в истерике и что их столь желанный союз осквернен.
   Он хочет ударить кота, но сквозь слезы промахивается и бьет по деревянной перекладине с такой силой, что ломает руку. Откатывается подальше от Элис и сворачивается в клубок на деревянном полу.
   Через неделю Элис кладут в сумасшедший дом. Ее безумие столь же внезапно, сколь и необъяснимо. Невесту Тома лечат за деньги его хозяина, который проявляет щедрость из практических, а не моральных соображений: если от девчонки не избавиться как можно скорее, конюх, чего доброго, и сам свихнется от горя. Позже, когда у Элис случается выкидыш, она больше не помнит о том, что с ней произошло.
   Том ничего не знает о ребенке.

II

   Мансарда была моим единственным прибежищем. После смерти мамы я понял, что лучшего места мне не найти. Полумертвый от голода, страха и горя, я жил один. О, если б я только знал, что они придут… такие нежные и тихие, что я и не заметил сначала. Они были невыразимо прекрасны в своей любви и доброте.
 
   Тогда коту удалось избежать встречи с Томом. Но хотя Элис больше не жила в работном доме, скоро Том вернулся наверх. И уже далеко не таким нежным. Он приехал на другой день, мрачный, пьяный, на велосипеде, который спрятал в кустах. Прокрался в мансарду и провел там полночи. И следующую ночь. А потом еще одну. Том решил убить крылатую тварь. Он снова и снова забирался по лестнице, а вокруг шныряли крысы, которым ночью нет дела до людей. Иногда у него был нож или дубинка, а порой дамский носовой платочек, который он целовал, чтобы набраться храбрости и сил, но расстраивался пуще прежнего и сидел в темноте, обливаясь слезами.
   Так или иначе, коту пришлось бы бежать. И однажды ночью, когда бедный конюх совсем отчаялся его поймать и поехал восвояси, сирота навсегда покинул работный дом. Опасаясь, как бы с рассветом его не нашли, он попытался найти укромное место для отдыха и сна, но так отощал, что на ослабевших лапах преодолел не больше двух-трех миль. Кот не мог карабкаться на деревья или исследовать новые территории – он просто шел вперед, зная, что рано или поздно что-нибудь да подвернется.
   Наконец он протиснулся в какую-то дыру и очутился во дворе старого дома. Первое дыхание рассвета тронуло небосвод. Трава, которой зарос дворик, из черной превратилась в темно-синюю, затем приобрела морской оттенок и почти сразу, в зловещей спешке, окрасилась в зеленые и бирюзовые цвета. В дальнем углу двора валялась перевернутая фаянсовая раковина с отбитым краем. Вот и на нее – большой закругленный квадрат темно-серого – упали первые лучи, она стала четче и белее на темном травянистом фоне. Кот залез под раковину и повалился на землю. Деревья еще походили на чернильные пятна, застывшие в небе, но птицы уже щебетали вовсю, словно каждая хотела заслужить любовь утреннего солнца. Несмотря на поднявшийся гвалт, кот забылся сном.
   Двор весь зарос травой сочной и тяжелой. Кое-где виднелись старые следы повозок, ведущие от ворот к конюшням, но то были лишь шрамы, которые никогда не исчезнут полностью. Рядом с конюшнями стояла телега. На нее опирался человек. Он глядел на слоеное разноцветное небо на востоке. Его губы медленно шевелились, обозначая словами все оттенки, которые он видел: морской, алый, сапфировый, желто-розовый. Человек изобретал новые названия цветов: например, «розетта» – для бледно-розового с едва уловимой примесью желтизны. И посложнее: «светло-темно-синий» или «быстро угасающий желто-голубой с ноткой алого». Глаза человека были широко открыты, и он шептал цвета под нестройное птичье щебетание. Он провел здесь полночи, вглядываясь в кромешную тьму, чтобы увидеть первые лучики света над своим новым домом. Упивался каждой секундой, а потому не заметил прошмыгнувшей мимо кошки. Та его тоже не заметила.
 
   Взошло солнце, и усталость прошла. Я освежился и согрелся. У меня было чувство, будто все это время я сидел, свернувшись в тугой клубок, а теперь распрямился.
 
   Кот высунул голову из-под раковины и увидел в каких-то четырех футах от себя человека. Тот был в поношенном мешковатом костюме, может, черном – трудно сказать, настолько ткань засалилась. Мужчина стоял возле телеги. Держал что-то маленькое в руках. Поднес это к губам. Кроме руки, ни один мускул не дрогнул в его теле. Человек был настолько неподвижен, что, когда ветерок стал теребить полу его пиджака, показалось, что он закачался с головы до пят.
   Незнакомец легонько сжал сигарету губами, и если есть на свете самый правильный способ просто держать сигарету во рту, то так он ее и держал. Даже не закурив, он получал удовольствие, медленно втягивая несуществующий дым. Ритуал прикуривания был краток, но точен. Он затушил спичку таким щедрым и непринужденным взмахом руки, что сразу стало ясно: этот человек наконец-то нашел свой собственный мир.
   Он стоял, не двигаясь, в облаке дыма. А потом обернулся. Его взгляд – темный изнутри, такие пугают людей, но не кошек, – упал прямо на кота.
   Джону Лонгстафу на мгновение показалось, будто тихое утро его предало. Ведь он думал, что, кроме него и солнца, здесь никого нет. И давно эта кошка нарушает его уединение? Он уставился на маленькую рыжую голову. Странно, но в ответ кошка уставилась прямо на Джона. Несколько секунд они молча смотрели друг на друга. Пригревало утреннее солнце. Оба думали о том, что делать дальше.
   В конце концов Лонгстаф шагнул вперед. Кошка тут же забилась под раковину и прижалась мордочкой ко дну. Джон присел на корточки. Он долго разглядывал кошку, которая лежала точно мертвая. Та приподняла голову и посмотрела на него. Глаза Лонгстафа были рядом, они лишали присутствия духа и проникали насквозь. Глядя в них, вы задумывались о противостоянии света и тьмы. Джон погладил кошку. У него была маленькая рука, и он стал перебирать мех кончиками пальцев. Кошка готовилась к худшему. Лонгстаф осторожно провел по рыжей голове и спине, нащупан странный выступ – контуры крыльев. Животное оцепенело. Одолеваемый любопытством Джон склонился над раковиной так низко, что едва в нее не залез. В тот же миг кошка взвилась над ним и стрелой полетела к конюшням.
   Лонгстаф выкурил еще одну сигарету и раздавил окурок. Затем прокрался ко входу в конюшни и тихонько затворил дверь, но сразу же открыл – всего на дюйм, чтобы только глянуть одним глазком, – а затем распахнул настежь. В солнечном свете замерцала пыль. У лестницы, поставив лапу на нижнюю ступеньку и обернувшись к Джону, сидела кошка. Она расправила крылья.
   Из горла Лонгстафа донеслось нечто вроде кашля – свист и скрежет становились все громче, пока наружу, подобно рвоте, не хлынул смех. Он наводнил конюшни: короткое отрывистое эхо встречалось с новыми потоками могучего рева; Джон раскачивался с такой силой, что казалось, его позвоночник вот-вот переломится. Он размахивал руками и хватался за живот, спиной вбирая неукротимый жар солнца. Кошка залезла наверх и оттуда наблюдала за его весельем.
   Потом Лонгстаф ушел и вернулся с женой и двумя дочками. Они встали в дверях и с изумлением смотрели на крылатую кошку.
 
   Сначала я хотел броситься прямо к ним, в их объятия, чтобы они гладили меня, чесали за ухом и смеялись всякий раз, когда я чихаю. Но я устоял перед соблазном и наблюдал за ними с безопасного расстояния.
 
   Через несколько минут одна из девочек осмелилась войти внутрь. Поглядев на отца, который сиял от радости и одобрительно кивал, она подошла к лестнице и стала подзывать кошку. Та не спускалась и, кажется, смотрела на жену Лонгстафа. Увидев, что кошка не двигается с места, девочка решила сама забраться наверх. Мать испуганно вскрикнула и уже хотела броситься на помощь ребенку, когда Джон взял ее за руку и успокоил. Он завороженно наблюдал, как его бесстрашная дочь начинает подъем.
   Она поднималась медленно – ножки восьмилетней с трудом преодолевали огромные ступени, и чем выше она забиралась, тем испуганнее глядела вниз. Наконец девочка уперлась головой в потолок и просияла гордой улыбкой. Держась одной белой ручкой за лестницу, второй она принялась неловко гладить кошку по спине. Улыбка становилась все шире, пока дитя с наивным любопытством ерошило рыжий мех. И тут она прикоснулась к крыльям. В ужасе замерла, не смея даже отдернуть руку – мягкая ладонь все еще лежала на крыле, когда лицо сморщилось в испуганной гримаске, а глаза заблестели от слез.
   Лонгстаф вновь расхохотался. Его дочь резко обернулась, но он уже был тут как тут, чтобы поймать ее, рыдающую, и крепко прижать к груди.
   – Смотри! – прошептал он. – Разве ты никогда не хотела летать? Ну же, посмотри! – И Джон приподнял ее мокрый подбородок, показывая, как гладит бело-рыжие крылья. – Волшебная киска, будешь жить с нами?
   А когда его дочь успокоилась, Лонгстаф взял кошку, и втроем они спустились по лестнице.
 
   – Плевать мне на перепись! – кричал Лонгстаф в те дни, упоенный неожиданным успехом своего дела. Вместе с семьей они поселились в новом доме.
   Он приехал в город как раз вовремя, чтобы попасть под перепись 1880-го. Тогда ему было восемнадцать, за душой – ни денег, ни приличного образования, хотя еще в детстве Джон без труда научился читать, писать и считать. Как раз в тот год он похоронил маму; отец умер гораздо раньше. В переписи 1880-го профессия Джона значилась как «чернорабочий», потому что работы как таковой у него еще не было. Зато спустя десять лет новая перепись назвала его «крупным поставщиком угля», чем, надо заметить, преуменьшила заслуги Лонгстафа. Через два года он приобрел имение: дом с амбаром и конюшнями. Его жена Флора и две дочери не могли поверить свалившемуся на них счастью, хотя уже неоднократно твердили себе, что новый дом с гостиной, отдельной кухней и большим камином в каждой комнате – вовсе не затянувшаяся мечта о несбыточном, а реальность. Джон купил все это за наличные у какой-то вдовы. Дом пустовал так долго, что все горожане думали, он больше не продается. Но еще удивительнее и чудеснее было другое: у дома было собственное имя. Нью-Корт.
   – Плевать мне на перепись! Пусть проводят ее хоть каждый год, хоть раз в десять лет, Джон Лонгстаф вне категорий! – радостно вскричал он и закружил обеих дочерей, да так быстро, что их ножки взлетели в воздух и ударились о громадный дубовый шкаф в столовой. – Ну, куда полетим? – спросил он восторженным хриплым голосом. – Да куда угодно! – И усадил их на большой крепкий стол посреди комнаты, который выдержал бы еще сотню таких же девчушек. Сестры повалились друг на друга, задыхаясь от смеха и волнения. Отец, подбоченясь, смотрел на них влажными исступленными глазами.
   Джон приехал в город двенадцать лет назад и с тех пор трудился не покладая рук. Когда тело отказывалось работать (а случалось такое крайне редко), он думал, всегда чуть опережая время: намечал планы, строил будущее на фундаменте, который еще только предстояло заложить. Из чернорабочего он превратился в поставщика угля, а затем стал заниматься самыми разными поставками. Лонгстаф работал на сотню клиентов, никогда не останавливаясь и постоянно что-то меняя. Сначала он досконально изучал новое прибыльное дело, а затем без лишних раздумий за него брался.
   И еще он держал кур. Для начала купил дюжину цыплят и поселил их в старом сарае на краю поля, арендованном за сущие гроши. Каждый вечер он мчался к сараю, чтобы накормить и напоить птиц. Друзья качали головами и смеялись над его неисчерпаемым упорством: «Это же надо, дюжина кур! Да какой с них прок?» Но дюжиной дело не ограничилось. Всякий раз, когда Лонгстафа спрашивали, цыплят оказывалось больше и больше. Дошло до того, что он арендовал половину поля и построил на нем с десяток длинных сараев. Строил Джон сам, а дерево досталось ему бесплатно от одного фермера, у которого он купил годовой запас зерна. С воришками трудностей не возникало: как-то раз повадились двое за яйцами, да так схлопотали, что их синяки говорили куда громче всяких угроз.
   В субботу он разносил яйца по окрестным домам и возвращался к семье, лишь когда продавал недельный сбор, сколько бы времени это ни отнимало. А если дома заканчивались, Лонгстаф вставал у бара с последней дюжиной яиц и под ледяным дождем ждал, пока какой-нибудь пьяница, просадивший все деньги, не купит их по дороге домой, чтобы хоть чем-то задобрить жену. Вскоре яиц стало так много, что Джону понадобились телега и лошадь – теперь он обслуживал пекарни, рынки, гостиницы и даже работный дом. Пекарни охотней всего брали его товар, потому что высоко ценили надежность поставщика, ведь без яиц они не протянули бы и часа. Лонгстаф привозил их в понедельник на рассвете. В четыре часа утра он загружал телегу и до работы успевал объездить нескольких клиентов. Среди пекарей Джон прослыл безумцем – была в его жилистом теле какая-то будоражащая стремительность. И еще одно: чем бы Лонгстаф ни занимался – вел деловые переговоры, отдыхал ли, – у всякого его поступка была цель. Даже кашлем или взмахом руки он словно обозначал новую крупную победу.
   Двенадцать лет Лонгстаф держал кур и потихоньку откладывал прибыль. И хотя с каждым годом птиц в его сараях становилось все больше, при друзьях он лишь посмеивался над этой затеей, словно не придавал ей особого значения. Теперь у него было триста несушек и семнадцать дюжин яиц в неделю да около сотни кур в год на продажу. Казалось, что только Джон понимал, сколько выгоды может принести одна-единственная курица: она давала три-четыре яйца за неделю, а через пару лет из нее можно было сварить суп. Математика птичьей жизни всегда приводила Лонгстафа в восхищение, и он неоднократно тряс головой, силясь понять: почему же весь мир не разводит кур?! За двенадцать лет он заработал на них больше, чем любой его знакомый за все двадцать.
   К переписи 1890-го Лонгстаф, пусть и всего лишь «крупный поставщик угля», стал одним из самых богатых людей в округе. Еще через два года он продал курятники, купил имение Нью-Корт и обставил весь дом превосходной дубовой мебелью, которую приобрел по дешевке благодаря своей новой компании, занимающейся грузоперевозками. И в первое утро, когда Джон любовался рассветом над собственным каменным домом, словно бы в довершение всех чудес ему явилась летающая кошка.
   В семье с радостью приняли нового питомца и так приголубили, что в первый же день едва не стерли весь мех со спинки и крыльев. Ночью кошка сладко уснула на одеяле в кухне, а наутро ее разбудил запах молока из блюдца. За завтраком девочки скормили ей столько хлеба из своих тарелок, что в конце концов маме пришлось их пожурить.
   Лонгстафы только что переехали в Нью-Корт, и появление крылатой кошки в доме превратило их и без того отличное настроение в непрерывный восторг. Каждый новый день сулил новые радости, и на протяжении многих недель родители и дети по ночам с трудом закрывали глаза – единственным желанием было поутру открыть их снова. Лонгстаф забывался легким блаженным сном, а на рассвете просыпался и слушал, как вертятся и нетерпеливо ерзают в постели его дочки. Наконец он разрешал им встать, даже если до завтрака оставалось целых два часа, – чтобы вволю налюбоваться их безграничным весельем.