Страница:
– Так?
Клим положил ее ладонь себе на плечо, осторожно обнял за талию:
– Да, так.
– И что надо делать?
– Следовать за мной.
Она быстро взглянула ему в глаза. Ее легкий выдох пришелся ему на шею.
Ощущать твердость колец на тонкой руке, прикосновение бедра – через шелк юбок; нервное напряжение спины, движение лопаток и еще кое-что: интимный шов на сорочке под платьем, которого касаешься бессовестными, немеющими пальцами.
Танго сродни каллиграфии и живописи – это искусство письма во всех смыслах этого слова: система знаков, рассказ о том, кем ты был и кем надеешься стать.
Клим смотрел на склонившуюся к его плечу женщину, и от внезапного восторга и вдохновения у него замирало сердце. Вот оно – переливание священного огня, передача мысли на расстоянии…
Глава 4
1
2
3
4
5
6
7
Глава 5
1
2
Клим положил ее ладонь себе на плечо, осторожно обнял за талию:
– Да, так.
– И что надо делать?
– Следовать за мной.
Она быстро взглянула ему в глаза. Ее легкий выдох пришелся ему на шею.
Ощущать твердость колец на тонкой руке, прикосновение бедра – через шелк юбок; нервное напряжение спины, движение лопаток и еще кое-что: интимный шов на сорочке под платьем, которого касаешься бессовестными, немеющими пальцами.
Танго сродни каллиграфии и живописи – это искусство письма во всех смыслах этого слова: система знаков, рассказ о том, кем ты был и кем надеешься стать.
Клим смотрел на склонившуюся к его плечу женщину, и от внезапного восторга и вдохновения у него замирало сердце. Вот оно – переливание священного огня, передача мысли на расстоянии…
Глава 4
1
Матвей Львович Фомин, председатель Продовольственного комитета, стоял, опершись локтями на перила веранды, и смотрел на танцующие пары – весь сопревший, с горлом, стиснутым воротничком, с плечами, отдавленными заботами.
Край солнца просвечивал сквозь серые облака, как красная подкладка на взрезанной генеральской шинели. Матвей Львович поманил к себе метрдотеля.
– Кто это? – спросил он, не называя имен и даже взглядом не показывая на чужака.
– Он первый раз здесь. Пришел с Любовью Антоновной Саблиной.
– А где Любочка?
– Только что убежала. Сказала, что по счету заплатит ее кузен.
– Стало быть, это прокурорский блудный сын? Из Аргентины?
– Вероятно-с.
Так-так… Матвей Львович еще ни разу не видел Нину в бальном платье. Для него – тяжелого, сорокапятилетнего – она всегда была в черном. Она клялась, что никогда не снимет траур, но, кажется, графинечка передумала и решила отправиться на охоту за прокурорскими сокровищами.
Матвею Львовичу некогда было разбираться еще и в этом. Сегодня ехать в Питер – мрачный город, заваленный шелухой от семечек, загаженный солдатской толпой, бьющей витрины «для праздника». Немцы подступали, и Временное правительство затеяло «разгрузку Петрограда» – облегченный вариант эвакуации. Часть учреждений высылалась в Нижний Новгород: значит, будут казенные субсидии на продовольствие – главное, не упустить их.
Деньги для Продовольственного комитета надо было добывать под любым предлогом. Матвей Львович наверняка знал, что зимой в Нижнем Новгороде будет голод. Дурная хлебная монополия привела к тому, что крестьянам стало невыгодно продавать хлеб государству, и они перегоняли его на самогон.
Петроградские идиоты надеялись сбить цены, а в результате создали дефицит: если раньше хлеб был дороговат, то теперь он начал пропадать.
Все от безграмотности! После Февральской революции в органы власти набились бывшие политические эмигранты, ссыльные и политкаторжане, ни черта не смыслившие ни в экономике, ни в политике, ни в производстве. Орали на митингах – все партии разрешены, да здравствует сознательность граждан, свобода и социализм! Будет вам свобода, сукины дети, доиграетесь!
Дезертиры объединились вокруг большевиков – левой партеечки, про которую совсем недавно никто и не слыхал. Они засели в Петроградском Совете рабочих и солдатских депутатов и в открытую призывали к государственному перевороту: вот придем мы к власти, отберем у буржуев собственность, и сразу конец войне, конец безработице, и каждому булка с изюмом. С каких шишей? Кто за все это будет платить? Вы сами? Ваш ненаглядный рабочий класс? Ну-ну…
Марксисты-теоретики пытались разбить «старый мир»… Поздно, господа: его уже до вас разбил всеобщий паралич воли и разума. Матвей Львович знал это, но все равно спасал то, что можно. Хотя бы эту нежную, будто акварелью нарисованную девочку – Нину Васильевну.
Край солнца просвечивал сквозь серые облака, как красная подкладка на взрезанной генеральской шинели. Матвей Львович поманил к себе метрдотеля.
– Кто это? – спросил он, не называя имен и даже взглядом не показывая на чужака.
– Он первый раз здесь. Пришел с Любовью Антоновной Саблиной.
– А где Любочка?
– Только что убежала. Сказала, что по счету заплатит ее кузен.
– Стало быть, это прокурорский блудный сын? Из Аргентины?
– Вероятно-с.
Так-так… Матвей Львович еще ни разу не видел Нину в бальном платье. Для него – тяжелого, сорокапятилетнего – она всегда была в черном. Она клялась, что никогда не снимет траур, но, кажется, графинечка передумала и решила отправиться на охоту за прокурорскими сокровищами.
Матвею Львовичу некогда было разбираться еще и в этом. Сегодня ехать в Питер – мрачный город, заваленный шелухой от семечек, загаженный солдатской толпой, бьющей витрины «для праздника». Немцы подступали, и Временное правительство затеяло «разгрузку Петрограда» – облегченный вариант эвакуации. Часть учреждений высылалась в Нижний Новгород: значит, будут казенные субсидии на продовольствие – главное, не упустить их.
Деньги для Продовольственного комитета надо было добывать под любым предлогом. Матвей Львович наверняка знал, что зимой в Нижнем Новгороде будет голод. Дурная хлебная монополия привела к тому, что крестьянам стало невыгодно продавать хлеб государству, и они перегоняли его на самогон.
Петроградские идиоты надеялись сбить цены, а в результате создали дефицит: если раньше хлеб был дороговат, то теперь он начал пропадать.
Все от безграмотности! После Февральской революции в органы власти набились бывшие политические эмигранты, ссыльные и политкаторжане, ни черта не смыслившие ни в экономике, ни в политике, ни в производстве. Орали на митингах – все партии разрешены, да здравствует сознательность граждан, свобода и социализм! Будет вам свобода, сукины дети, доиграетесь!
Дезертиры объединились вокруг большевиков – левой партеечки, про которую совсем недавно никто и не слыхал. Они засели в Петроградском Совете рабочих и солдатских депутатов и в открытую призывали к государственному перевороту: вот придем мы к власти, отберем у буржуев собственность, и сразу конец войне, конец безработице, и каждому булка с изюмом. С каких шишей? Кто за все это будет платить? Вы сами? Ваш ненаглядный рабочий класс? Ну-ну…
Марксисты-теоретики пытались разбить «старый мир»… Поздно, господа: его уже до вас разбил всеобщий паралич воли и разума. Матвей Львович знал это, но все равно спасал то, что можно. Хотя бы эту нежную, будто акварелью нарисованную девочку – Нину Васильевну.
2
Он приметил ее два года назад в кафе «Палас». Матвей Львович ужинал в одиночестве – за любимым столом в глубине зала, откуда ему было видно всех и вся. Нина вместе с подругой заказали по лимонаду и растянули его на целый час – пили по глотку через тонкие соломинки.
Нина годилась Фомину в дочери, но была совершенно непохожа на его собственных краснощеких барышень, с начала войны обитавших с маменькой в Женеве.
В словах трудно описать, что в ней было такого, в этой Нине Васильевне. Юная прелесть, особая линия, контур – переход от шеи в плечо, глаза с графитно-серым ободком и светло-зеленой глубиной, губы сердечком… Все это дается от природы, ни за что – как пасхальная премия к молодости, и только года на два-три, не больше. Тем страннее и страшнее выглядело на ней черное траурное платье – как будто она носила на себе незаслуженное оскорбление.
Матвей Львович курил сигару и думал об этой девочке. Туфли ее были красивые, дорогие, но поношенные: признак истончившегося богатства. Локти слегка залоснились: траурное платье сшито давно. На руке – обручальное кольцо: значит, траур по мужу – какому-нибудь офицерику, павшему смертью храбрых.
Бедность и стремительное увядание – вот ее будущее. И жалко, черт возьми, и ничем не поможешь. Вторгнуться в ее жизнь – перепугать до смерти: немолодой, лысый, здоровый, как медведь… Хоть и занимаешься с гантелями каждое утро, но брюхо все равно выпирает из-под ремня.
Матвей Львович подозвал официанта:
– Сыщи корзину цветов и передай вон той, кудрявенькой.
– Какие желаете?
– Самые лучшие. – Матвей Львович не разбирался в растениях.
Когда приказчик втащил в кафе огромную корзину с красным бантом, Матвей Львович вышел из зала – пусть девочка не думает, что он станет навязываться. Цветы – просто знак того, что жизнь продолжается.
На следующий день он все-таки расспросил официанта, как она приняла подарок. Желая доставить удовольствие, тот принялся врать:
– Нина Васильевна изволили страшно обрадоваться! Вот ей-богу, чуть в пляс не пустились, когда…
– Как говоришь, ее зовут? – перебил Матвей Львович.
В следующий раз они встретились на благотворительном концерте в Дворянском собрании, который организовала ее свекровь – породистая дама, окаменевшая после гибели сына. Матвей Львович пошел слушать скрипачей только потому, что прочел на пригласительном билете: «Комитет графини Одинцовой».
Его встретили как дорогого гостя, усадили в первый ряд, он выписал чек, чтоб побыстрее отвязаться от длинной плоскогрудой девицы с сундучком для пожертвований. Нина присела через одно кресло от него, и Матвей Львович переменил местами именные карточки, лежавшие на сидениях, – чтобы быть к ней поближе.
Она слушала музыку, а он томился рядом и не смел повернуться в ее сторону, боясь окончательно расшибить сердце. Милая моя, ясноглазый олененок…
В антракте они вышли в коридор, и Нина первой заговорила с Матвеем Львовичем. Оказалось, это она надоумила свекровь пригласить его на концерт.
– Я все о вас узнала. Вы были главным инженером на Сормовских заводах и за три года полностью переменили там стиль работы: ввели строгую дисциплину и подняли качество продукции. В тысяча девятьсот третьем году ваш паровоз получил на Парижской выставке золотую медаль… – Она пересказывала как урок список его достижений: – Вы участвовали в слиянии в одно акционерное общество Коломенского, Ижевского и Выксинского заводов. Являетесь членом правления пароходства Меркуловых, владеете газетами в Москве и Петрограде… После революции разругались в пух и прах с председателем Временного правительства князем Львовым и приехали в Нижний Новгород, где стали заниматься продовольственной проблемой.
Матвей Львович не перебивал. Он смотрел на ямку между ее ключицами, и ему казалось, что он готов отдать все на свете ради возможности ткнуться своей обветренной рожей в эту полудетскую шею, прижаться к ней и замереть.
Нина придумала план – собственно, для этого ей и требовался Матвей Львович. Она оказалась на редкость смекалистой, бойкой и самонадеянной, но при этом поразительно дремучей во всем, что касалось денежных дел.
– По-моему, это отличная идея, – говорила она. – В Малороссии и на нашем юге испокон веков печи топят кизяком – это и дешево, и очень удобно: не надо везти дрова за тридевять земель. Вокруг Нижнего Новгорода все леса вырублены, транспорт дышит на ладан, и это означает, что многие семьи зимой останутся без дров.
Матвей Львович усмехнулся: «Многие семьи!» Все, милая, все останутся без дров, если не произойдет чуда.
– Вот я и подумала, – продолжила Нина, – а что, если собрать навоз, который извозчики скидывают у Ильинского оврага, и высушить его, как делают степняки? Это верное дело – только нужен начальный капитал.
Антракт кончился, из колонного зала доносились звуки скрипок. Со всей бережностью, на которую только способна человеческая душа, Матвей Львович объяснил Нине, что кизяка в Нижегородской губернии не высушишь: надо, чтобы лето было сухим и жарким, чтобы лошади питались не той дрянью, которую им отпускают извозчики, а степной травой.
Нина сидела перед ним, растерянная и несчастная, будто он только что растоптал ее последнюю надежду. Она хотела поправить прическу, но острый зубец на перстне зацепился за кудрявую прядь, и ей все никак не удавалось опустить руку.
– Я помогу вам, – проговорил Матвей Львович и, получив разрешение, несколько секунд наслаждался, касаясь теплого девичьего затылка.
Нина годилась Фомину в дочери, но была совершенно непохожа на его собственных краснощеких барышень, с начала войны обитавших с маменькой в Женеве.
В словах трудно описать, что в ней было такого, в этой Нине Васильевне. Юная прелесть, особая линия, контур – переход от шеи в плечо, глаза с графитно-серым ободком и светло-зеленой глубиной, губы сердечком… Все это дается от природы, ни за что – как пасхальная премия к молодости, и только года на два-три, не больше. Тем страннее и страшнее выглядело на ней черное траурное платье – как будто она носила на себе незаслуженное оскорбление.
Матвей Львович курил сигару и думал об этой девочке. Туфли ее были красивые, дорогие, но поношенные: признак истончившегося богатства. Локти слегка залоснились: траурное платье сшито давно. На руке – обручальное кольцо: значит, траур по мужу – какому-нибудь офицерику, павшему смертью храбрых.
Бедность и стремительное увядание – вот ее будущее. И жалко, черт возьми, и ничем не поможешь. Вторгнуться в ее жизнь – перепугать до смерти: немолодой, лысый, здоровый, как медведь… Хоть и занимаешься с гантелями каждое утро, но брюхо все равно выпирает из-под ремня.
Матвей Львович подозвал официанта:
– Сыщи корзину цветов и передай вон той, кудрявенькой.
– Какие желаете?
– Самые лучшие. – Матвей Львович не разбирался в растениях.
Когда приказчик втащил в кафе огромную корзину с красным бантом, Матвей Львович вышел из зала – пусть девочка не думает, что он станет навязываться. Цветы – просто знак того, что жизнь продолжается.
На следующий день он все-таки расспросил официанта, как она приняла подарок. Желая доставить удовольствие, тот принялся врать:
– Нина Васильевна изволили страшно обрадоваться! Вот ей-богу, чуть в пляс не пустились, когда…
– Как говоришь, ее зовут? – перебил Матвей Львович.
В следующий раз они встретились на благотворительном концерте в Дворянском собрании, который организовала ее свекровь – породистая дама, окаменевшая после гибели сына. Матвей Львович пошел слушать скрипачей только потому, что прочел на пригласительном билете: «Комитет графини Одинцовой».
Его встретили как дорогого гостя, усадили в первый ряд, он выписал чек, чтоб побыстрее отвязаться от длинной плоскогрудой девицы с сундучком для пожертвований. Нина присела через одно кресло от него, и Матвей Львович переменил местами именные карточки, лежавшие на сидениях, – чтобы быть к ней поближе.
Она слушала музыку, а он томился рядом и не смел повернуться в ее сторону, боясь окончательно расшибить сердце. Милая моя, ясноглазый олененок…
В антракте они вышли в коридор, и Нина первой заговорила с Матвеем Львовичем. Оказалось, это она надоумила свекровь пригласить его на концерт.
– Я все о вас узнала. Вы были главным инженером на Сормовских заводах и за три года полностью переменили там стиль работы: ввели строгую дисциплину и подняли качество продукции. В тысяча девятьсот третьем году ваш паровоз получил на Парижской выставке золотую медаль… – Она пересказывала как урок список его достижений: – Вы участвовали в слиянии в одно акционерное общество Коломенского, Ижевского и Выксинского заводов. Являетесь членом правления пароходства Меркуловых, владеете газетами в Москве и Петрограде… После революции разругались в пух и прах с председателем Временного правительства князем Львовым и приехали в Нижний Новгород, где стали заниматься продовольственной проблемой.
Матвей Львович не перебивал. Он смотрел на ямку между ее ключицами, и ему казалось, что он готов отдать все на свете ради возможности ткнуться своей обветренной рожей в эту полудетскую шею, прижаться к ней и замереть.
Нина придумала план – собственно, для этого ей и требовался Матвей Львович. Она оказалась на редкость смекалистой, бойкой и самонадеянной, но при этом поразительно дремучей во всем, что касалось денежных дел.
– По-моему, это отличная идея, – говорила она. – В Малороссии и на нашем юге испокон веков печи топят кизяком – это и дешево, и очень удобно: не надо везти дрова за тридевять земель. Вокруг Нижнего Новгорода все леса вырублены, транспорт дышит на ладан, и это означает, что многие семьи зимой останутся без дров.
Матвей Львович усмехнулся: «Многие семьи!» Все, милая, все останутся без дров, если не произойдет чуда.
– Вот я и подумала, – продолжила Нина, – а что, если собрать навоз, который извозчики скидывают у Ильинского оврага, и высушить его, как делают степняки? Это верное дело – только нужен начальный капитал.
Антракт кончился, из колонного зала доносились звуки скрипок. Со всей бережностью, на которую только способна человеческая душа, Матвей Львович объяснил Нине, что кизяка в Нижегородской губернии не высушишь: надо, чтобы лето было сухим и жарким, чтобы лошади питались не той дрянью, которую им отпускают извозчики, а степной травой.
Нина сидела перед ним, растерянная и несчастная, будто он только что растоптал ее последнюю надежду. Она хотела поправить прическу, но острый зубец на перстне зацепился за кудрявую прядь, и ей все никак не удавалось опустить руку.
– Я помогу вам, – проговорил Матвей Львович и, получив разрешение, несколько секунд наслаждался, касаясь теплого девичьего затылка.
3
Нина оказалась графиней только по мужу – она родилась в семье мелкого лавочника, а Матвей Львович еще изумлялся – откуда у благородной дамы интерес к коммерции? От мужа Нине достались тысяча десятин земли, усадьба на реке Керженец, а при ней – маленький льнопрядильный завод: бестолковое предприятие, которое покойный Одинцов учредил, чтобы «идти в ногу со временем». Он влез в долги и выписал из-за границы оборудование и управляющего-немца, который обещал наладить на заводе какую-то «эльзасскую систему». Как потом выяснилось, большую часть времени он занимался охотой и сочинением длинного трактата о глухарях.
В 1914 году крестьяне в патриотическом порыве изгнали его как «ермака» – гражданина «Ермании». Нина к тому времени уже овдовела и совершенно не представляла, что ей делать с заводом. Она попросила помощи у своего дяди, Григория Купина, который когда-то работал на Молитовской льнопрядильной фабрике; худо-бедно тот сумел наладить производство, но прибыли завод почти не давал: беда была и с сырьем, и с отгрузками, а главное – с рабочей силой. Мужиков чуть ли не поголовно отправили на фронт, а оставшихся сманивали соседи-помещики.
Через Военно-промышленный комитет Матвей Львович добыл для Нины государственный подряд на брезентовые изделия для армии. Она сразу повеселела, впрочем, Матвей Львович не питал иллюзий: этой девочке было двадцать лет, у нее перед глазами все еще стояло по-гвардейски мужественное лицо ее Володи. Она считала Матвея Львовича благодетелем, радовалась, когда он приходил в гости, и раздражалась, когда свекровь упрекала ее в легкомысленном поведении.
– Софья Карловна думает, что у нас с вами роман! – возмущалась Нина. – Мне с вами просто интересно.
Она не понимала, что ее слова ранили, как разрывная пуля. Матвей Львович задыхался, не спал ночами, клялся, что больше никогда не пойдет в кафе «Палас», где в семь часов его столик накрывали уже на двоих. Но отказаться было немыслимо: каждый день Нина прилетала, садилась напротив и, подперев подбородок рукой, напряженно расспрашивала:
– Вы считаете, что курс рубля продержится до зимы?
Матвей Львович старался не смотреть в ее внимательные блестящие глаза.
– Зачем вам забивать этим голову?
– Я хочу свободы, поэтому мне надо научиться зарабатывать деньги.
«Хочу свободы… от тебя» – вот что значили ее слова. Матвей Львович покорно рассказывал ей о том, что рубль до сих пор не обвалился только благодаря социалистам в правительствах Англии и Франции. Они надеялись, что Керенский сможет направить Россию в демократическое русло, но скоро кредиты иссякнут, и тогда…
– Мы все погибнем? – тихо спрашивала Нина.
Матвей Львович брал ее ладонь в свою большую медвежью лапу:
– Не все.
Через минуту она уже раскладывала на столе бухгалтерские книги и спрашивала о принципах двойной записи и подведения баланса. Нина носила их в большой папке, в каких юные художницы хранят акварели.
В 1914 году крестьяне в патриотическом порыве изгнали его как «ермака» – гражданина «Ермании». Нина к тому времени уже овдовела и совершенно не представляла, что ей делать с заводом. Она попросила помощи у своего дяди, Григория Купина, который когда-то работал на Молитовской льнопрядильной фабрике; худо-бедно тот сумел наладить производство, но прибыли завод почти не давал: беда была и с сырьем, и с отгрузками, а главное – с рабочей силой. Мужиков чуть ли не поголовно отправили на фронт, а оставшихся сманивали соседи-помещики.
Через Военно-промышленный комитет Матвей Львович добыл для Нины государственный подряд на брезентовые изделия для армии. Она сразу повеселела, впрочем, Матвей Львович не питал иллюзий: этой девочке было двадцать лет, у нее перед глазами все еще стояло по-гвардейски мужественное лицо ее Володи. Она считала Матвея Львовича благодетелем, радовалась, когда он приходил в гости, и раздражалась, когда свекровь упрекала ее в легкомысленном поведении.
– Софья Карловна думает, что у нас с вами роман! – возмущалась Нина. – Мне с вами просто интересно.
Она не понимала, что ее слова ранили, как разрывная пуля. Матвей Львович задыхался, не спал ночами, клялся, что больше никогда не пойдет в кафе «Палас», где в семь часов его столик накрывали уже на двоих. Но отказаться было немыслимо: каждый день Нина прилетала, садилась напротив и, подперев подбородок рукой, напряженно расспрашивала:
– Вы считаете, что курс рубля продержится до зимы?
Матвей Львович старался не смотреть в ее внимательные блестящие глаза.
– Зачем вам забивать этим голову?
– Я хочу свободы, поэтому мне надо научиться зарабатывать деньги.
«Хочу свободы… от тебя» – вот что значили ее слова. Матвей Львович покорно рассказывал ей о том, что рубль до сих пор не обвалился только благодаря социалистам в правительствах Англии и Франции. Они надеялись, что Керенский сможет направить Россию в демократическое русло, но скоро кредиты иссякнут, и тогда…
– Мы все погибнем? – тихо спрашивала Нина.
Матвей Львович брал ее ладонь в свою большую медвежью лапу:
– Не все.
Через минуту она уже раскладывала на столе бухгалтерские книги и спрашивала о принципах двойной записи и подведения баланса. Нина носила их в большой папке, в каких юные художницы хранят акварели.
4
Он заполучил ее в своем кабинете в бывшем губернаторском дворце, который теперь называли Дворцом свободы. Матвей Львович был взвинчен после очередного заседания в городской Думе, за день переругался со всеми, обещал уволить секретаря, не отправившего вовремя телеграмму в профсоюз железнодорожников…
Нина вошла, поставила мокрый зонт в угол:
– Ну что, едем домой? – Матвей Львович возил ее до дома на служебном автомобиле.
– Сейчас, сейчас…
Он рылся в бумагах, ничего не мог найти, чертыхался, закуривал папиросу, бросал ее в пепельницу… Нина стояла у окна и, заложив руки за спину, покачивалась с пяток на носки. Подол ее черной юбки был влажен и слева забрызган грязью – она не умела ходить аккуратно по лужам.
– Нина Васильевна…
– М-м?..
– Подойдите сюда.
Она приблизилась, и Матвей Львович, проклиная себя последними словами, усадил ее на колени.
Нина не вырвалась, не сказала ни слова, а ему хотелось смять ее, как мнут облигации прогоревшего банка. Все свершилось настолько сумбурно и глупо, что Матвей Львович ничего после этого не помнил, кроме того, что от боли глаза у Нины становятся сине-зелеными: странный, красивый, но жутковатый цвет.
Потом он застегнул штаны и сказал:
– Идите, мне еще надо поработать. Шофер отвезет вас. – Он не мог представить, как сядет с ней в автомобиль, как она будет молчать, отвернувшись к окну, и вытирать платком искусанные губы.
Матвей Львович выдержал без нее ровно два дня. Грузный, вымокший и несчастный, приехал к ней домой на Гребешок, ввалился в гостиную, где ее младший брат Жора читал книгу:
– Где Нина Васильевна?
– Ее нет.
– Я подожду.
Матвей Львович просидел целый час. Жора – рослый семнадцатилетний мальчик – предложил ему чаю, сигару, ужин, последний анекдот… Матвей Львович закрыл пылающие веки: «Мне ничего не надо…»
Нина пришла, сняла шляпку.
– Пойдемте ко мне, – сказала, не поднимая глаз.
Стены шатались вокруг Матвея Львовича, весь мир крошился в пыль. Застрелиться тут же, перед ней? Задушить ее и потом застрелиться?
Нина села боком на стул, положила локоть на спинку, подбородок – на запястье.
– Мы взрослые люди, – проговорила она серьезно. – У меня совсем не было денег, я погибала: Жоре за гимназию нечем было платить… А вы мне помогли. Я этого не забуду.
Господи, такая дурочка! Она считала, что поступила правильно, даже гордилась этим. Могла бы ничего не давать взамен – а тут пастушье бесхитростное благородство: ты мне – я тебе. Она совсем не думала о Матвее Львовиче.
Нина вошла, поставила мокрый зонт в угол:
– Ну что, едем домой? – Матвей Львович возил ее до дома на служебном автомобиле.
– Сейчас, сейчас…
Он рылся в бумагах, ничего не мог найти, чертыхался, закуривал папиросу, бросал ее в пепельницу… Нина стояла у окна и, заложив руки за спину, покачивалась с пяток на носки. Подол ее черной юбки был влажен и слева забрызган грязью – она не умела ходить аккуратно по лужам.
– Нина Васильевна…
– М-м?..
– Подойдите сюда.
Она приблизилась, и Матвей Львович, проклиная себя последними словами, усадил ее на колени.
Нина не вырвалась, не сказала ни слова, а ему хотелось смять ее, как мнут облигации прогоревшего банка. Все свершилось настолько сумбурно и глупо, что Матвей Львович ничего после этого не помнил, кроме того, что от боли глаза у Нины становятся сине-зелеными: странный, красивый, но жутковатый цвет.
Потом он застегнул штаны и сказал:
– Идите, мне еще надо поработать. Шофер отвезет вас. – Он не мог представить, как сядет с ней в автомобиль, как она будет молчать, отвернувшись к окну, и вытирать платком искусанные губы.
Матвей Львович выдержал без нее ровно два дня. Грузный, вымокший и несчастный, приехал к ней домой на Гребешок, ввалился в гостиную, где ее младший брат Жора читал книгу:
– Где Нина Васильевна?
– Ее нет.
– Я подожду.
Матвей Львович просидел целый час. Жора – рослый семнадцатилетний мальчик – предложил ему чаю, сигару, ужин, последний анекдот… Матвей Львович закрыл пылающие веки: «Мне ничего не надо…»
Нина пришла, сняла шляпку.
– Пойдемте ко мне, – сказала, не поднимая глаз.
Стены шатались вокруг Матвея Львовича, весь мир крошился в пыль. Застрелиться тут же, перед ней? Задушить ее и потом застрелиться?
Нина села боком на стул, положила локоть на спинку, подбородок – на запястье.
– Мы взрослые люди, – проговорила она серьезно. – У меня совсем не было денег, я погибала: Жоре за гимназию нечем было платить… А вы мне помогли. Я этого не забуду.
Господи, такая дурочка! Она считала, что поступила правильно, даже гордилась этим. Могла бы ничего не давать взамен – а тут пастушье бесхитростное благородство: ты мне – я тебе. Она совсем не думала о Матвее Львовиче.
5
Танго смолкло. Нина Васильевна пошла за аргентинцем к его столику.
Матвей Львович был недостоин ее любви: он отплясал свое двадцать лет назад, его девочки-оленята остались в прошлом веке.
Он приблизился к Нине.
– Пойдемте домой, – произнес, не замечая прокурорского сынка, не слыша его «Добрый вечер».
Сжать Нинину руку посильнее – там ничего не останется, кроме кровавых лоскутков и костяной крошки.
– Пойдемте, – повторил Матвей Львович.
– Я не могу, мне надо…
Он наклонился к ней, шепнул так, чтобы никто, кроме нее, не слышал:
– Не доводите до греха.
Пошел прочь, слыша, как сдвинулся ее стул, как аргентинец позвал:
– Нина Васильевна!
«Если останется с ним, убью обоих…» – Револьвер привычно оттягивал карман брюк.
Она нагнала его на улице:
– Матвей Львович, ну что вы?..
Он остановился, тяжело дышащий, страшный… Едва сдержался, чтобы со всего маху не дать ей кулаком в лицо. Подкатил автомобиль, шофер распахнул дверцу.
– Садитесь, – приказал Матвей Львович.
Вслед за ней повалился на заднее сиденье, машина под его весом накренилась и заскрипела.
– Значит, так… – медленно произнес он, когда автомобиль подвез их к белому дому на Гребешке. – Я сегодня ночью уезжаю в Петроград. А вы завтра уезжаете в деревню и до моего возвращения даже носу тут не показываете.
– Матвей Львович!..
Он чувствовал ее страх. Схватить бы за волосы и шарахнуть головой о стену.
– Вы понимаете, что произойдет, если вы не послушаете меня?
Нина дернула плечами, поджала губы:
– Я все понимаю.
– Тогда идите.
Он проследил, как она поднялась на крыльцо, как открылась и закрылась парадная дверь. Ослабев, Матвей Львович откинулся на спинку сиденья, потер воспаленные глаза.
– Вези домой, – тихо приказал водителю.
Матвей Львович был недостоин ее любви: он отплясал свое двадцать лет назад, его девочки-оленята остались в прошлом веке.
Он приблизился к Нине.
– Пойдемте домой, – произнес, не замечая прокурорского сынка, не слыша его «Добрый вечер».
Сжать Нинину руку посильнее – там ничего не останется, кроме кровавых лоскутков и костяной крошки.
– Пойдемте, – повторил Матвей Львович.
– Я не могу, мне надо…
Он наклонился к ней, шепнул так, чтобы никто, кроме нее, не слышал:
– Не доводите до греха.
Пошел прочь, слыша, как сдвинулся ее стул, как аргентинец позвал:
– Нина Васильевна!
«Если останется с ним, убью обоих…» – Револьвер привычно оттягивал карман брюк.
Она нагнала его на улице:
– Матвей Львович, ну что вы?..
Он остановился, тяжело дышащий, страшный… Едва сдержался, чтобы со всего маху не дать ей кулаком в лицо. Подкатил автомобиль, шофер распахнул дверцу.
– Садитесь, – приказал Матвей Львович.
Вслед за ней повалился на заднее сиденье, машина под его весом накренилась и заскрипела.
– Значит, так… – медленно произнес он, когда автомобиль подвез их к белому дому на Гребешке. – Я сегодня ночью уезжаю в Петроград. А вы завтра уезжаете в деревню и до моего возвращения даже носу тут не показываете.
– Матвей Львович!..
Он чувствовал ее страх. Схватить бы за волосы и шарахнуть головой о стену.
– Вы понимаете, что произойдет, если вы не послушаете меня?
Нина дернула плечами, поджала губы:
– Я все понимаю.
– Тогда идите.
Он проследил, как она поднялась на крыльцо, как открылась и закрылась парадная дверь. Ослабев, Матвей Львович откинулся на спинку сиденья, потер воспаленные глаза.
– Вези домой, – тихо приказал водителю.
6
Клим добирался домой пешком. Шел быстро, дышал прерывистым яблочным ветром, не запачканным ни дневной керосиновой гарью, ни лошадиным потом. Яблок в садах столько, что ветки трещали от тяжести: за заборами то и дело слышались мягкие удары о траву.
Ниночка, кудрявое чудо… Это папаша увел тебя домой? Ничего-ничего, отыщем, украдем, если надо – будем втираться в доверие к папаше, выпьем с ним пива, поговорим о чем ему больше нравится.
В голове – все тот же мотив танго; на руке от кончиков пальцев до сгиба локтя – все то же чувство, застывшее в мышечной памяти, – как обнимал тебя.
Нина Васильевна спросила Клима, почему он пошел в журналисты. Он сказал, что есть вещи, на которые не жалко тратить себя: слушать умных, смеяться над глупостью, узнавать новое и создавать что-то свое. Журналистам за все это еще и платят.
– Вам повезло, что вы знаете, чего хотите, – проговорила она.
Ее хотелось забрать себе, присвоить, принести домой на руках, крепко прижав к груди. Накормить, рассмешить и потом целовать – долго и нежно. Хотелось так отчаянно, что Клим не знал, что с собой делать, и прикусывал губу, чтобы отвлечься болью.
Пропал с потрохами. Шел по ночной жаркой улице – вскрытый, вытряхнутый наизнанку и счастливый.
Наверху что-то зашуршало, и Клим, сам не сообразив как, поймал на лету большое желтое яблоко. Хотелось чудесного? Знака судьбы? Получи: что-то произойдет – то ли изгнание из рая, то ли открытие нового закона притяжения.
Ниночка, кудрявое чудо… Это папаша увел тебя домой? Ничего-ничего, отыщем, украдем, если надо – будем втираться в доверие к папаше, выпьем с ним пива, поговорим о чем ему больше нравится.
В голове – все тот же мотив танго; на руке от кончиков пальцев до сгиба локтя – все то же чувство, застывшее в мышечной памяти, – как обнимал тебя.
Нина Васильевна спросила Клима, почему он пошел в журналисты. Он сказал, что есть вещи, на которые не жалко тратить себя: слушать умных, смеяться над глупостью, узнавать новое и создавать что-то свое. Журналистам за все это еще и платят.
– Вам повезло, что вы знаете, чего хотите, – проговорила она.
Ее хотелось забрать себе, присвоить, принести домой на руках, крепко прижав к груди. Накормить, рассмешить и потом целовать – долго и нежно. Хотелось так отчаянно, что Клим не знал, что с собой делать, и прикусывал губу, чтобы отвлечься болью.
Пропал с потрохами. Шел по ночной жаркой улице – вскрытый, вытряхнутый наизнанку и счастливый.
Наверху что-то зашуршало, и Клим, сам не сообразив как, поймал на лету большое желтое яблоко. Хотелось чудесного? Знака судьбы? Получи: что-то произойдет – то ли изгнание из рая, то ли открытие нового закона притяжения.
7
Саблин уже вернулся – в прихожей стояла его выходная трость, на крючке висела шляпа. Скомканные дамские перчатки валялись на подзеркальном столике. Любочка ушла из ресторана передав через официанта, что у нее разыгралась мигрень.
В доме было тихо, только во дворе лаяла собака, да с реки доносились пароходные гудки: там разводили понтонный мост.
Клим собрался подняться к себе, как вдруг услышал, что в саблинской гостиной кто-то рыдает с горьким надрывом. Он открыл дверь. Посреди темной комнаты в кресле-качалке сидела Любочка. Она быстро раскачивалась, будто старалась перевернуться. Свет от настольной лампы освещал ее запрокинутое лицо, зажмуренные припухшие веки.
– Что с тобой?
Любочка вздрогнула, будто увидела грабителя, вскочила:
– Уходи!
– Да что случилось?!
Клим подошел к ней, взял ее за плечи. Внезапно Любочка обвила руками его шею и поцеловала в губы.
Клим отпрянул:
– С ума сошла?! Саблин увидит!
– Пусть видит! – воскликнула Любочка и вдруг опомнилась, резко смахнула слезы. – Извини, я шампанского перебрала… Самой стыдно… Я пошла спать…
Она выскочила в коридор, но через секунду вернулась:
– Да, а насчет Нины не обольщайся: она тебе денег должна. Много.
Клим не знал, что и думать: Любочка имела на него виды? Но это глупость какая-то – у нее есть муж; он, кажется, хороший человек, и он любит ее…
Что она имела в виду, сказав про Нинины долги?
Клим поднялся в свою комнату, открыл сейф, вытащил папки с документами. Облигации с наполовину вырезанными купонами, контракты, векселя… В глаза бросилось имя: «Одинцов Владимир Алексеевич».
Пять лет назад муж Нины занял у старшего Рогова двадцать тысяч рублей под семь процентов годовых, а в обеспечение оставил свой дом на Гребешковском откосе. Подпись нотариуса, печать, марки гербового сбора; срок платежа – 1 ноября 1917 года.
В доме было тихо, только во дворе лаяла собака, да с реки доносились пароходные гудки: там разводили понтонный мост.
Клим собрался подняться к себе, как вдруг услышал, что в саблинской гостиной кто-то рыдает с горьким надрывом. Он открыл дверь. Посреди темной комнаты в кресле-качалке сидела Любочка. Она быстро раскачивалась, будто старалась перевернуться. Свет от настольной лампы освещал ее запрокинутое лицо, зажмуренные припухшие веки.
– Что с тобой?
Любочка вздрогнула, будто увидела грабителя, вскочила:
– Уходи!
– Да что случилось?!
Клим подошел к ней, взял ее за плечи. Внезапно Любочка обвила руками его шею и поцеловала в губы.
Клим отпрянул:
– С ума сошла?! Саблин увидит!
– Пусть видит! – воскликнула Любочка и вдруг опомнилась, резко смахнула слезы. – Извини, я шампанского перебрала… Самой стыдно… Я пошла спать…
Она выскочила в коридор, но через секунду вернулась:
– Да, а насчет Нины не обольщайся: она тебе денег должна. Много.
Клим не знал, что и думать: Любочка имела на него виды? Но это глупость какая-то – у нее есть муж; он, кажется, хороший человек, и он любит ее…
Что она имела в виду, сказав про Нинины долги?
Клим поднялся в свою комнату, открыл сейф, вытащил папки с документами. Облигации с наполовину вырезанными купонами, контракты, векселя… В глаза бросилось имя: «Одинцов Владимир Алексеевич».
Пять лет назад муж Нины занял у старшего Рогова двадцать тысяч рублей под семь процентов годовых, а в обеспечение оставил свой дом на Гребешковском откосе. Подпись нотариуса, печать, марки гербового сбора; срок платежа – 1 ноября 1917 года.
Глава 5
1
Когда свершилась Февральская революция, Жора Купин вместе с толпой полетел к острогу освобождать политических заключенных. Он срывал орлов с казенных вывесок и кричал: «Вот кому жареное крылышко?! Налетай-разбирай!» Свобода пьянила; нет больше царя – да здравствует светлое будущее!
Старшие классы Первой губернской мужской гимназии поделились на партийные группировки: кадетские, эсерские, монархистские… Спорили до хрипоты, иногда до драки… На каникулы Жора ушел с тоскливым ощущением даром потраченного времени. Мальчишки и педагоги обустраивали Россию и весь свет, и в результате всякая учеба в гимназии прекратилась.
В следующем году Жора собирался наверстать упущенное и потому все лето упорно занимался, удивляя домашних самодисциплиной. Он метил высоко и мечтал о дипломатической карьере. Само время подталкивало к этому выбору: Жора верил, что если бы послы всех держав сумели договориться, никакой войны не было бы.
Он считался первым учеником по истории и иностранным языкам, читал философов, от Аристотеля до Ницше, и все искал свои будущие идеалы, которым можно отдаться без остатка.
Революцию он больше не поддерживал: уличные ораторы говорили, что в ее пламени сгорят социальные пороки, а на деле оказалось, что никакое это не пламя, а серная кислота, которую выплеснули на Россию и обезобразили ее до неузнаваемости.
Вместе с политическими заключенными из тюрем вышло около тысячи уголовников: их еще в начале войны перевели в Нижний Новгород из Варшавы, чтобы они не взбунтовались в пользу немцев. Воры и убийцы растеклись по губернии. Полицию в бунтарском угаре уничтожили – жалуйся, кому хочешь.
Бессмысленная война продолжалась, патриотизм стал ругательным словом… Революционеры отвергали само понятие Российского государства – как будто не было десяти веков свершений и постепенного роста от захудалого княжества до одной из величайших стран мира.
Пока Жоре больше всего нравилась идея, вычитанная у Якоба Буркхардта[8]: государство надо рассматривать как произведение искусства – рассчитанное и продуманное творение. Но сколь далека была эта прекрасная идея от того, что творилось вокруг!
Учиться! Жора обкладывался монографиями и справочниками, гнал себя, будто боялся опоздать, быть неготовым к чему-то серьезному и важному. Он жил в предчувствии, что после хаоса Февральской революции должна наступить другая эпоха – и тогда как раз потребуются люди, способные служить своей стране не абы как, а с глубоким пониманием.
Единственное, что останавливало Жору, это бедность – у его сестры не было денег на дорогие книги, и ему приходилось копить, подрабатывая где только можно: репетиторством и сочинением стихотворных поздравлений и эпитафий.
Старшие классы Первой губернской мужской гимназии поделились на партийные группировки: кадетские, эсерские, монархистские… Спорили до хрипоты, иногда до драки… На каникулы Жора ушел с тоскливым ощущением даром потраченного времени. Мальчишки и педагоги обустраивали Россию и весь свет, и в результате всякая учеба в гимназии прекратилась.
В следующем году Жора собирался наверстать упущенное и потому все лето упорно занимался, удивляя домашних самодисциплиной. Он метил высоко и мечтал о дипломатической карьере. Само время подталкивало к этому выбору: Жора верил, что если бы послы всех держав сумели договориться, никакой войны не было бы.
Он считался первым учеником по истории и иностранным языкам, читал философов, от Аристотеля до Ницше, и все искал свои будущие идеалы, которым можно отдаться без остатка.
Революцию он больше не поддерживал: уличные ораторы говорили, что в ее пламени сгорят социальные пороки, а на деле оказалось, что никакое это не пламя, а серная кислота, которую выплеснули на Россию и обезобразили ее до неузнаваемости.
Вместе с политическими заключенными из тюрем вышло около тысячи уголовников: их еще в начале войны перевели в Нижний Новгород из Варшавы, чтобы они не взбунтовались в пользу немцев. Воры и убийцы растеклись по губернии. Полицию в бунтарском угаре уничтожили – жалуйся, кому хочешь.
Бессмысленная война продолжалась, патриотизм стал ругательным словом… Революционеры отвергали само понятие Российского государства – как будто не было десяти веков свершений и постепенного роста от захудалого княжества до одной из величайших стран мира.
Пока Жоре больше всего нравилась идея, вычитанная у Якоба Буркхардта[8]: государство надо рассматривать как произведение искусства – рассчитанное и продуманное творение. Но сколь далека была эта прекрасная идея от того, что творилось вокруг!
Учиться! Жора обкладывался монографиями и справочниками, гнал себя, будто боялся опоздать, быть неготовым к чему-то серьезному и важному. Он жил в предчувствии, что после хаоса Февральской революции должна наступить другая эпоха – и тогда как раз потребуются люди, способные служить своей стране не абы как, а с глубоким пониманием.
Единственное, что останавливало Жору, это бедность – у его сестры не было денег на дорогие книги, и ему приходилось копить, подрабатывая где только можно: репетиторством и сочинением стихотворных поздравлений и эпитафий.
2
Ночью Нине опять снились кошмары. Она вышла к завтраку неприбранная, в шелковом капоте, распадающемся на груди. Налила себе чаю, долго размешивала его ложечкой, хотя сахара не положила.
– Скорее всего, мы потеряем этот дом, – произнесла она наконец.
Жора молчал. Слышно было, как в углу тикали большие старинные часы с эмалевым, покрытым мелкими трещинами циферблатом.
Жора знал, что Нина голову сломала, думая, как быть с прокурорским наследником. Дядя Гриша первым случайно встретил его на пароходе; как приехал, сразу бросился к Нине:
– Иди к нему! Он так по дому соскучился, что на радостях может дать тебе отсрочку.
Нина отправилась на Ильинку, но быстро вернулась, пунцовая от возмущения.
– Он оскорбил тебя? – с тревогой допытывался Жора.
Она не хотела сознаваться, но потом все-таки сказала, что Рогов принял ее за горничную.
– Все равно поговори с ним! – настаивал дядя Гриша. – А если наследник заберет дом, то и бог с ним. Пока война не кончится, будете жить у меня в Осинках. Не бойтесь, по миру не пойдете.
Жора с тоской прислушивался к его словам. Как жить в деревне, если надо заканчивать гимназию? Готовиться к университету? Как можно уехать, если тут – Елена Багрова?
– А что, если у Матвея Львовича попросить в долг? – спросил Жора, прекрасно понимая, что уж этот вариант Нина обдумала в первую очередь.
– Фомин не может вынуть из кармана двадцать семь тысяч. У него деньги не в сундуках лежат: все вложено в акции, в предприятия. В любом случае, Матвей Львович уехал в Петроград.
– А если с Еленкиным отцом потолковать?
– Смеешься?
Елена Багрова была из семьи пароходчика-старообрядца: влезать к ее отцу в неоплатные долги – значит навсегда потерять надежду жениться на ней.
Нине с Жорой не полагалось ни особняка, ни университетов, ни богатства. Брак мещаночки Купиной и графа Одинцова был ошибкой природы, божественным недосмотром. Она изо всех сил пыталась выбиться в люди, чтобы не повторить дурной судьбы родителей, но жизнь несла ее по проложенным рельсам, с которых если и сойдешь, то только под откос.
– Скорее всего, мы потеряем этот дом, – произнесла она наконец.
Жора молчал. Слышно было, как в углу тикали большие старинные часы с эмалевым, покрытым мелкими трещинами циферблатом.
Жора знал, что Нина голову сломала, думая, как быть с прокурорским наследником. Дядя Гриша первым случайно встретил его на пароходе; как приехал, сразу бросился к Нине:
– Иди к нему! Он так по дому соскучился, что на радостях может дать тебе отсрочку.
Нина отправилась на Ильинку, но быстро вернулась, пунцовая от возмущения.
– Он оскорбил тебя? – с тревогой допытывался Жора.
Она не хотела сознаваться, но потом все-таки сказала, что Рогов принял ее за горничную.
– Все равно поговори с ним! – настаивал дядя Гриша. – А если наследник заберет дом, то и бог с ним. Пока война не кончится, будете жить у меня в Осинках. Не бойтесь, по миру не пойдете.
Жора с тоской прислушивался к его словам. Как жить в деревне, если надо заканчивать гимназию? Готовиться к университету? Как можно уехать, если тут – Елена Багрова?
– А что, если у Матвея Львовича попросить в долг? – спросил Жора, прекрасно понимая, что уж этот вариант Нина обдумала в первую очередь.
– Фомин не может вынуть из кармана двадцать семь тысяч. У него деньги не в сундуках лежат: все вложено в акции, в предприятия. В любом случае, Матвей Львович уехал в Петроград.
– А если с Еленкиным отцом потолковать?
– Смеешься?
Елена Багрова была из семьи пароходчика-старообрядца: влезать к ее отцу в неоплатные долги – значит навсегда потерять надежду жениться на ней.
Нине с Жорой не полагалось ни особняка, ни университетов, ни богатства. Брак мещаночки Купиной и графа Одинцова был ошибкой природы, божественным недосмотром. Она изо всех сил пыталась выбиться в люди, чтобы не повторить дурной судьбы родителей, но жизнь несла ее по проложенным рельсам, с которых если и сойдешь, то только под откос.