Страница:
– Вы не обязаны заботиться обо всех и каждом!
– Клим, я не могу любить человека, который не понимает, что такое ответственность за близких!
Она повернулась и пошла прочь, на ходу задев газету на бильярдном столе. Та с тихим шелестом сползла на пол.
– Жора, ты масло не забыл? – спросила Нина. – Я его на кухне на подоконнике оставила.
Голос ее звучал спокойно, будто ничего не случилось.
4
Глава 9
1
2
3
4
5
6
Глава 10
1
– Клим, я не могу любить человека, который не понимает, что такое ответственность за близких!
Она повернулась и пошла прочь, на ходу задев газету на бильярдном столе. Та с тихим шелестом сползла на пол.
– Жора, ты масло не забыл? – спросила Нина. – Я его на кухне на подоконнике оставила.
Голос ее звучал спокойно, будто ничего не случилось.
4
У причала толпился народ – фильянчик запаздывал. На сходнях, ежась от утреннего холода, сидел матрос и неумело дул в губную гармошку: резкие свистящие звуки пилили воздух.
Нина стояла в стороне ото всех – маленькая птичка, острокрылый стриж. Она отдала себя Матвею Львовичу в обмен на казенный подряд, чтобы ее свекрови и прочим родственникам было что есть.
Чувство невозможности, глупости, ошибки. Что же теперь – вернуться в Аргентину и жить как прежде? В душе все ломалось от возмущения, когда Клим думал об этом. Заставить Нину послушаться, припугнуть тем, что он отберет у нее дом?
Господи, что она затеяла? Сейчас приедет в Нижний и пойдет к хозяину? Да она с ума сошла!
– Прекратите дудеть! – рявкнул Клим на матроса.
Тот обругал его, но все-таки сунул гармошку в карман.
– Пожалуйста, не задирайте его! – умоляюще шепнула Климу Елена.
– И не подумаю.
Он как раз хотел нарваться на драку – столько накопилось беспомощного бешенства. Но матрос отвернулся и больше не подавал голос до прихода фильянчика.
Нина села на корму – подальше от Клима. Нахохлилась, накрыла шалью волосы, закудрявившиеся от тумана. Он не сводил с нее взгляда. Как бы все сложилось, если бы он встретил ее до побега из Нижнего? Если бы тогда понял, что вот она, девочка, из-за которой будут гореть вены? В 1907 году ей было десять лет, она ходила в Мариинскую гимназию – через дорогу от его дома. Надо было беречь ее, баловать, ждать, пока вырастет. Не отдавать никаким графьям…
Матрос крутил на пальце бескозырку и мурлыкал:
Чавкало колесо, летели брызги и, ударяясь о палубу, распадались на звездчатые кляксы.
– Нина… Не возвращайтесь к Матвею.
Она не повернула головы.
– Не возвращайтесь! – повторил Клим. – Вы же его не любите…
Ее кольца вновь начали отбивать нервную дробь.
– Нина, послушайте меня… Пусть Софья Карловна живет в вашем доме, Жоре дадим денег – пусть окончит гимназию и поступает в университет. Вы не должны продавать себя Матвею!
Нина скрестила руки на груди, взглянула прищурясь:
– Я должна продать себя вам? Вы-то чем лучше?
Когда фильянчик прибыл в Нижний Новгород, Елена осталась сторожить вещи, а Нина с Жорой отправились нанимать пролетку. О Климе все будто забыли.
Вот так-то, уважаемый… Вот всё и решилось.
Мимо, задевая Клима плечами, текли солдаты в расстегнутых шинелях, грязные, гогочущие, с ищущими беспокойными глазами. Над посеревшим городом висело тяжелое мутное небо.
Нина стояла в стороне ото всех – маленькая птичка, острокрылый стриж. Она отдала себя Матвею Львовичу в обмен на казенный подряд, чтобы ее свекрови и прочим родственникам было что есть.
Чувство невозможности, глупости, ошибки. Что же теперь – вернуться в Аргентину и жить как прежде? В душе все ломалось от возмущения, когда Клим думал об этом. Заставить Нину послушаться, припугнуть тем, что он отберет у нее дом?
Господи, что она затеяла? Сейчас приедет в Нижний и пойдет к хозяину? Да она с ума сошла!
– Прекратите дудеть! – рявкнул Клим на матроса.
Тот обругал его, но все-таки сунул гармошку в карман.
– Пожалуйста, не задирайте его! – умоляюще шепнула Климу Елена.
– И не подумаю.
Он как раз хотел нарваться на драку – столько накопилось беспомощного бешенства. Но матрос отвернулся и больше не подавал голос до прихода фильянчика.
Нина села на корму – подальше от Клима. Нахохлилась, накрыла шалью волосы, закудрявившиеся от тумана. Он не сводил с нее взгляда. Как бы все сложилось, если бы он встретил ее до побега из Нижнего? Если бы тогда понял, что вот она, девочка, из-за которой будут гореть вены? В 1907 году ей было десять лет, она ходила в Мариинскую гимназию – через дорогу от его дома. Надо было беречь ее, баловать, ждать, пока вырастет. Не отдавать никаким графьям…
Матрос крутил на пальце бескозырку и мурлыкал:
Клим переступил через его вытянутые ноги и подошел к Нине. Сел рядом. Долго молчал.
Эх, прапорщик,
Зачем ты женишься?
Вот придут большевики —
Куда ты денешься?
Чавкало колесо, летели брызги и, ударяясь о палубу, распадались на звездчатые кляксы.
– Нина… Не возвращайтесь к Матвею.
Она не повернула головы.
– Не возвращайтесь! – повторил Клим. – Вы же его не любите…
Ее кольца вновь начали отбивать нервную дробь.
– Нина, послушайте меня… Пусть Софья Карловна живет в вашем доме, Жоре дадим денег – пусть окончит гимназию и поступает в университет. Вы не должны продавать себя Матвею!
Нина скрестила руки на груди, взглянула прищурясь:
– Я должна продать себя вам? Вы-то чем лучше?
Когда фильянчик прибыл в Нижний Новгород, Елена осталась сторожить вещи, а Нина с Жорой отправились нанимать пролетку. О Климе все будто забыли.
Вот так-то, уважаемый… Вот всё и решилось.
Мимо, задевая Клима плечами, текли солдаты в расстегнутых шинелях, грязные, гогочущие, с ищущими беспокойными глазами. Над посеревшим городом висело тяжелое мутное небо.
Глава 9
1
Любочка плакала над своей хрипящей, задыхающейся любовью; хоронила ее – подальше от людских глаз, – так закапывают прижитого ребенка, умершего, ко всеобщему облегчению.
Клим отнял у нее не только себя, но и лучшую подругу. Любочка возненавидела их обоих тяжелой, не поддающейся лечению ненавистью. Слава богу, Нина уехала в деревню и избавила ее от объяснений и от своего присутствия.
Нет ничего унизительней, чем мечтать о мужчине, которому ты не нужна. Чувствуешь себя устаревшей, громоздкой и нелепой, годной только для музея боевой славы.
Любочка вспоминала себя до замужества – у нее были поклонники, ей дарили цветы и объяснялись в любви. «А теперь мне двадцать пять лет и у меня уже все в прошлом». Любочка сказала Саблину, что боится старости, в нелепой надежде на клятву, что он всегда будет любить ее. Размечталась! Саблин решил, что у его жены очередное «обострение».
Ему не нужны были ее проблемы. Саблину надо было жениться не на теплокровной женщине, а на скелете из анатомички: хочешь – считай у него ребра, хочешь – поставь в угол, чтоб не мешался на проходе.
Что скажет Саблин, если узнает, что Любочка вешалась на шею своему кузену? «Не буду ничего отрицать, – решила она. – Пусть живет с этим как хочет».
Но Клим помалкивал. Он избегал ее, а если увернуться от встречи было невозможно, делал вид, что Любочки не существует. Назло ей он общался только с Саблиным, а она нарочно задирала его – чтобы обратить на себя внимание, чтобы выплеснуть свою боль.
Любочка пыталась просчитать, что теперь думает о ней Клим, и ей становилось страшно. Она привыкла считать себя доброй, великодушной, понимающей. Она давно выработала себе Кодекс и следовала ему неукоснительно.
Даже Саблин заметил, что она не находит себе места:
– Дорогая, с тобой все в порядке?
Очнулся! Если бы он не был таким бесчувственным пнем, разве бы она хоть раз посмотрела на сторону?
Через несколько дней Мариша встретила на базаре Клавдию, кухарку Одинцовых, и та сообщила, что Жора уехал в Осинки вместе с прокурорским наследником. Значит, Клим действительно решил заполучить Нину.
«Люби и помогай… люби и помогай, – твердила себе Любочка и молилась: – Господи, сделай так, чтобы Клим исчез навсегда и чтобы все пошло как раньше!»
Клим отнял у нее не только себя, но и лучшую подругу. Любочка возненавидела их обоих тяжелой, не поддающейся лечению ненавистью. Слава богу, Нина уехала в деревню и избавила ее от объяснений и от своего присутствия.
Нет ничего унизительней, чем мечтать о мужчине, которому ты не нужна. Чувствуешь себя устаревшей, громоздкой и нелепой, годной только для музея боевой славы.
Любочка вспоминала себя до замужества – у нее были поклонники, ей дарили цветы и объяснялись в любви. «А теперь мне двадцать пять лет и у меня уже все в прошлом». Любочка сказала Саблину, что боится старости, в нелепой надежде на клятву, что он всегда будет любить ее. Размечталась! Саблин решил, что у его жены очередное «обострение».
Ему не нужны были ее проблемы. Саблину надо было жениться не на теплокровной женщине, а на скелете из анатомички: хочешь – считай у него ребра, хочешь – поставь в угол, чтоб не мешался на проходе.
Что скажет Саблин, если узнает, что Любочка вешалась на шею своему кузену? «Не буду ничего отрицать, – решила она. – Пусть живет с этим как хочет».
Но Клим помалкивал. Он избегал ее, а если увернуться от встречи было невозможно, делал вид, что Любочки не существует. Назло ей он общался только с Саблиным, а она нарочно задирала его – чтобы обратить на себя внимание, чтобы выплеснуть свою боль.
Любочка пыталась просчитать, что теперь думает о ней Клим, и ей становилось страшно. Она привыкла считать себя доброй, великодушной, понимающей. Она давно выработала себе Кодекс и следовала ему неукоснительно.
Не плюй в чужой суп.При появлении Клима в душе Любочки поднималась отвратительная муть, за которую было стыдно перед самой собой. Нечто похожее бывает с людьми, у которых из носа капает, стоит им понюхать цветок или съесть шоколадную конфету. «Я ненавижу себя, когда он рядом…» – постоянно крутилось в мозгу, но когда Клим исчез, забыв предупредить, куда он едет и скоро ли вернется, Любочка пришла в ужас.
Заботься о тех, кого любишь.
Никогда не завидуй, а если завидуешь, люби и помогай – это лучшее лекарство от зависти…
Даже Саблин заметил, что она не находит себе места:
– Дорогая, с тобой все в порядке?
Очнулся! Если бы он не был таким бесчувственным пнем, разве бы она хоть раз посмотрела на сторону?
Через несколько дней Мариша встретила на базаре Клавдию, кухарку Одинцовых, и та сообщила, что Жора уехал в Осинки вместе с прокурорским наследником. Значит, Клим действительно решил заполучить Нину.
«Люби и помогай… люби и помогай, – твердила себе Любочка и молилась: – Господи, сделай так, чтобы Клим исчез навсегда и чтобы все пошло как раньше!»
2
Он вернулся, и Любочка сразу поняла: что-то у него не заладилось. Клим был бледен, губы поджаты – вошел и, ни с кем не здороваясь, сразу поднялся к себе, а через час вызвал Маришу.
– Велел продать все вещи, оставшиеся от папеньки, – в недоумении сказала та, заглянув к Любочке. – Созови, говорит, соседок и за ценой особо не гонись. Главное – избавиться от барахла как можно скорее.
Затем Клим позвал Саблина и предложил ему на выбор либо долгосрочную аренду дома, либо постепенный выкуп.
Ночью Саблин не мог уснуть:
– Он не требует даже процентов. Подумать только, у нас будет собственный дом! Но мне стыдно: мы ведь наживаемся за счет твоего кузена… – Он коснулся руки Любочки: – Ты спишь?
– Нет.
– По-моему, Клим выглядит нездорово. Я намекнул, что с удовольствием порекомендую ему нужного специалиста, но он, как и ты, ужасно боится докторов.
Деликатностью и прозорливостью Саблина можно было восхищаться.
– Велел продать все вещи, оставшиеся от папеньки, – в недоумении сказала та, заглянув к Любочке. – Созови, говорит, соседок и за ценой особо не гонись. Главное – избавиться от барахла как можно скорее.
Затем Клим позвал Саблина и предложил ему на выбор либо долгосрочную аренду дома, либо постепенный выкуп.
Ночью Саблин не мог уснуть:
– Он не требует даже процентов. Подумать только, у нас будет собственный дом! Но мне стыдно: мы ведь наживаемся за счет твоего кузена… – Он коснулся руки Любочки: – Ты спишь?
– Нет.
– По-моему, Клим выглядит нездорово. Я намекнул, что с удовольствием порекомендую ему нужного специалиста, но он, как и ты, ужасно боится докторов.
Деликатностью и прозорливостью Саблина можно было восхищаться.
3
Утром следующего дня Любочка была у Нины.
– Клим сделал предложение? – изумилась она. – Погостил у тебя и уже был готов?
Нина криво усмехнулась:
– Он меня не замуж позвал, а «поехать с ним в Буэнос-Айрес». Как какую-нибудь цыганку.
– А если бы он позвал замуж?
– Куда я поеду? У меня тут семья, дом, завод… Но мы с Климом договорились насчет векселя: он пообещал, что передвинет сроки на май.
Нина описывала, как Клим ухаживал за ней, как что-то незначительное и глупое. Они бродили по запущенной аллее, Нина обронила серьгу, и они долго искали ее в опавших листьях. А потом Клим признался, что давно ее нашел, только не хотел говорить, потому что это здóрово – сидеть рядом и перебирать желтые кленовые звезды.
Любочка не знала, то ли злорадствовать, что дорогому кузену дали от ворот поворот, то ли накричать на Нину: «Ты совсем с ума сошла? Ты не понимаешь, что так и останешься одна или найдешь себе разумного экономного бирюка вроде Саблина, от которого никаких звезд не дождешься?»
Впрочем, все было понятно. Нина потеряла чувствительность – так бывает у фронтовиков после тяжелых ранений: тело перестает откликаться не только на боль, но и на ласку.
Посылка со счастьем пришла не на тот адрес.
– Клим сделал предложение? – изумилась она. – Погостил у тебя и уже был готов?
Нина криво усмехнулась:
– Он меня не замуж позвал, а «поехать с ним в Буэнос-Айрес». Как какую-нибудь цыганку.
– А если бы он позвал замуж?
– Куда я поеду? У меня тут семья, дом, завод… Но мы с Климом договорились насчет векселя: он пообещал, что передвинет сроки на май.
Нина описывала, как Клим ухаживал за ней, как что-то незначительное и глупое. Они бродили по запущенной аллее, Нина обронила серьгу, и они долго искали ее в опавших листьях. А потом Клим признался, что давно ее нашел, только не хотел говорить, потому что это здóрово – сидеть рядом и перебирать желтые кленовые звезды.
Любочка не знала, то ли злорадствовать, что дорогому кузену дали от ворот поворот, то ли накричать на Нину: «Ты совсем с ума сошла? Ты не понимаешь, что так и останешься одна или найдешь себе разумного экономного бирюка вроде Саблина, от которого никаких звезд не дождешься?»
Впрочем, все было понятно. Нина потеряла чувствительность – так бывает у фронтовиков после тяжелых ранений: тело перестает откликаться не только на боль, но и на ласку.
Посылка со счастьем пришла не на тот адрес.
4
Антон Эмильевич Шустер, отец Любочки, вернулся из Кисловодска в конце сентября.
Худой, с узким серьезным лицом и шкиперской бородой, он одевался в английские костюмы, десятилетиями не изменял привычкам и обладал блестящей эрудицией. Когда-то его критические статьи сеяли панику среди московских писателей и актеров: он проводил остроумнейшие параллели и умел так припечатать, что публика покатывалась со смеху, а творцы подумывали о самоубийстве.
Если у тебя все хорошо и ты удачлив, как Цезарь в зените славы, однажды боги решат поглумиться над тобой. Сначала у Антона Эмильевича умерла жена, потом Россия объявила войну Германии. Коллеги стали интересоваться – а не немец ли Антон Эмильевич? Фамилия Шустер казалась им подозрительной.
Промышленные предприятия, принадлежащие гражданам Австро-Венгрии и Германии, обложили двойным налогом, но москвичи посчитали это полумерой: купечество отправило прошение на высочайшее имя, чтобы у немцев и австрийцев конфисковали имущество, привилегии и патенты. Началась форменная истерия: бдительные граждане выискивали врагов и под дружное «Долой немчуру!» нещадно травили их.
Те, кого Антон Эмильевич критиковал в силу профессионального долга, обвинили его в сознательном вредительстве русской культуре. Это было настолько глупо, что он даже не пытался оправдываться, но вскоре от его услуг отказались чуть ли не все газеты и журналы – на всякий случай, чтобы ненароком не замараться о подозрительного типа.
Антон Эмильевич напечатал объявление: «Довожу до всеобщего сведения, что А. Э. Шустер состоит русским, а не германским подданным» – и переехал в Нижний Новгород, где его никто не знал, кроме родственников по линии жены.
Он купил дом, и не просто дом, а каменный терем, уцелевший со времен Козьмы Минина, и перевез в него дочь и огромную разношерстную коллекцию антиквариата, выторгованного на Сухаревке.
В Нижнем Новгороде тоже бушевал патриотизм, но в гораздо меньших масштабах: дело ограничилось переименованием ресторана «Германия» в «Россию» и арестом клоунов в цирке, которые вздумали шутить над российской авиацией. Впрочем, и здесь считали хорошим тоном отказать от места гувернантке-немке или набить морду человеку, смутно похожему на австрийца. Страсти немного улеглись, когда в Нижний прибыли первые эшелоны с пленными, и вместо самодовольных бюргеров изумленная публика увидела голодных, больных людей, заросших многодневной щетиной.
Литературной и театральной критикой Антон Эмильевич больше не занимался и устроился в местную газету «Нижегородский листок»: сначала колумнистом, а потом ответственным секретарем – когда молодого человека, занимавшего эту должность, призвали на фронт. Дочь вышла замуж, и вокруг нее образовался приятный кружок интеллигенции. Постепенно жизнь пришла в норму, хотя прежнего блеска, разумеется, не было. Антон Эмильевич ходил на службу, критиковал правительство (но не в печатном виде) и составлял нескончаемую опись своих антикварных сокровищ.
Худой, с узким серьезным лицом и шкиперской бородой, он одевался в английские костюмы, десятилетиями не изменял привычкам и обладал блестящей эрудицией. Когда-то его критические статьи сеяли панику среди московских писателей и актеров: он проводил остроумнейшие параллели и умел так припечатать, что публика покатывалась со смеху, а творцы подумывали о самоубийстве.
Если у тебя все хорошо и ты удачлив, как Цезарь в зените славы, однажды боги решат поглумиться над тобой. Сначала у Антона Эмильевича умерла жена, потом Россия объявила войну Германии. Коллеги стали интересоваться – а не немец ли Антон Эмильевич? Фамилия Шустер казалась им подозрительной.
Промышленные предприятия, принадлежащие гражданам Австро-Венгрии и Германии, обложили двойным налогом, но москвичи посчитали это полумерой: купечество отправило прошение на высочайшее имя, чтобы у немцев и австрийцев конфисковали имущество, привилегии и патенты. Началась форменная истерия: бдительные граждане выискивали врагов и под дружное «Долой немчуру!» нещадно травили их.
Те, кого Антон Эмильевич критиковал в силу профессионального долга, обвинили его в сознательном вредительстве русской культуре. Это было настолько глупо, что он даже не пытался оправдываться, но вскоре от его услуг отказались чуть ли не все газеты и журналы – на всякий случай, чтобы ненароком не замараться о подозрительного типа.
Антон Эмильевич напечатал объявление: «Довожу до всеобщего сведения, что А. Э. Шустер состоит русским, а не германским подданным» – и переехал в Нижний Новгород, где его никто не знал, кроме родственников по линии жены.
Он купил дом, и не просто дом, а каменный терем, уцелевший со времен Козьмы Минина, и перевез в него дочь и огромную разношерстную коллекцию антиквариата, выторгованного на Сухаревке.
В Нижнем Новгороде тоже бушевал патриотизм, но в гораздо меньших масштабах: дело ограничилось переименованием ресторана «Германия» в «Россию» и арестом клоунов в цирке, которые вздумали шутить над российской авиацией. Впрочем, и здесь считали хорошим тоном отказать от места гувернантке-немке или набить морду человеку, смутно похожему на австрийца. Страсти немного улеглись, когда в Нижний прибыли первые эшелоны с пленными, и вместо самодовольных бюргеров изумленная публика увидела голодных, больных людей, заросших многодневной щетиной.
Литературной и театральной критикой Антон Эмильевич больше не занимался и устроился в местную газету «Нижегородский листок»: сначала колумнистом, а потом ответственным секретарем – когда молодого человека, занимавшего эту должность, призвали на фронт. Дочь вышла замуж, и вокруг нее образовался приятный кружок интеллигенции. Постепенно жизнь пришла в норму, хотя прежнего блеска, разумеется, не было. Антон Эмильевич ходил на службу, критиковал правительство (но не в печатном виде) и составлял нескончаемую опись своих антикварных сокровищ.
5
Любочке нравилось приходить к отцу – это была их традиция: раз в неделю, по субботам, устраивать обед на двоих. Обедать с Антоном Эмильевичем было одно удовольствие: если он выпивал рюмочку вермута, то рассказывал, что вермут изобрел его тезка, итальянец Антонио Бенедетто Карпано, смешав белое вино с травами и специями, число коих достигало тридцати. Если кухарка подавала сельдь, он, словно фокусник из шляпы, доставал сведения о промыслах норвежских моряков, вплетал способы консервирования, а также цены на Мытном рынке и интересный факт, что в 1915 году в трактир Пряничникова привезли небывалую селедку чуть ли не в аршин в длину.
Комнаты в отцовском тереме были уютными: серые обои с перламутровыми вензелями, на полках – табакерки и мундштуки, по углам – коллекции дорогих тростей, на стенах – портреты офицеров в треуголках и гравюры с изображением наяд.
Теперь среди милого хлама появились вещи, которые Любочка видела в комнатах старшего Рогова: Клим устроил у себя поток и разграбление, и если бы не Антон Эмильевич, ушлые соседи вынесли бы все, вплоть до альбомов с фотографиями.
– Совершенно несерьезный молодой человек, – сказал он, зайдя к Любочке после неприятного разговора с племянником. – Как можно распродавать семейное достояние? Ты-то, милая, куда смотришь?
– Мне ничего от него не надо, – буркнула Любочка.
– Тебе не надо – детям твоим потребуется, – сказал Антон Эмильевич и отправился домой, доверху нагрузив пролетку пустыми птичьими клетками, утюгами и абажурами. Следом на подводе везли железный сейф.
Любочка понимала, почему Клим отнесся к родному дому с такой бессердечностью: когда у тебя все пропало, глупо дорожить обломками кораблекрушения. Нужно оставить их на берегу, а самому обсыхать, приходить в себя и начинать жизнь с начала.
Нина сказала, что они сходили к нотариусу и переоформили вексель. Она вся светилась от счастья:
– Матвей Львович пообещал мне государственный кредит: война кончится, солдаты вернутся с фронта, и тогда у нас все пойдет по-другому.
Комнаты в отцовском тереме были уютными: серые обои с перламутровыми вензелями, на полках – табакерки и мундштуки, по углам – коллекции дорогих тростей, на стенах – портреты офицеров в треуголках и гравюры с изображением наяд.
Теперь среди милого хлама появились вещи, которые Любочка видела в комнатах старшего Рогова: Клим устроил у себя поток и разграбление, и если бы не Антон Эмильевич, ушлые соседи вынесли бы все, вплоть до альбомов с фотографиями.
– Совершенно несерьезный молодой человек, – сказал он, зайдя к Любочке после неприятного разговора с племянником. – Как можно распродавать семейное достояние? Ты-то, милая, куда смотришь?
– Мне ничего от него не надо, – буркнула Любочка.
– Тебе не надо – детям твоим потребуется, – сказал Антон Эмильевич и отправился домой, доверху нагрузив пролетку пустыми птичьими клетками, утюгами и абажурами. Следом на подводе везли железный сейф.
Любочка понимала, почему Клим отнесся к родному дому с такой бессердечностью: когда у тебя все пропало, глупо дорожить обломками кораблекрушения. Нужно оставить их на берегу, а самому обсыхать, приходить в себя и начинать жизнь с начала.
Нина сказала, что они сходили к нотариусу и переоформили вексель. Она вся светилась от счастья:
– Матвей Львович пообещал мне государственный кредит: война кончится, солдаты вернутся с фронта, и тогда у нас все пойдет по-другому.
6
Обед был накрыт на троих. Любочка расправила на коленях салфетку.
– Ты кого-то ждешь? – спросила она отца.
Антон Эмильевич хитро взглянул на часы:
– Сейчас-сейчас!
В прихожей запрыгали медные колокольчики.
– Это он!
Антон Эмильевич вскочил и через минуту ввел в столовую… обыкновенного солдата.
– Вот он, мой «уникальный случай»! – воскликнул он. – Осип Другов… как вас по батюшке?
– Петрович, – пробасил солдат.
Любочка осторожно протянула ему ладонь и тот крепко стиснул ее крупной, шершавой рукой:
– Рад знакомству.
Осип был высок и широк в плечах. На вид ему было чуть за тридцать, но усы и волосы уже поседели.
Больше всего Любочку изумило то, что он не стеснялся, хотя явно впервые попал в приличный дом. Он вертел в руках столовые приборы, спрашивал, что для чего нужно, оглядывал отцовские сокровища с любопытством мальчишки, приведенного в ювелирный магазин: да, красиво, но раз трогать нельзя, то и бог с ними.
У него было очень полнокровное лицо и синие глаза с желтоватыми белками в красных прожилках; когда он тянулся за хлебом, на его бурой от загара шее расправлялись нетронутые солнцем светлые морщины.
– Товарищ Другов в своем роде герой, – произнес Антон Эмильевич. – Он был одним из зачинщиков бунта в шестьдесят втором полку. Вылечившихся после ранений солдат насильно сажали на поезда, чтобы отправить на фронт, а Осип Петрович с коллегами отбил их у конвоя.
Отец старался говорить с иронией, но Любочке слышались в его голосе непривычные заискивающие нотки. Он ухаживал за Осипом:
– Вы кушайте, пожалуйста, не забывайте. Чудесная форель, только сегодня привезли с Мызы.
Но Осип не замечал его усилий.
– Несправедливо это – гнать нас на бойню, когда в тылах отсиживаются те, за кого папенька с маменькой заплатили, – рассказывал он Любочке, устремив на нее ясный прямой взгляд. – Я сразу в газету пошел, чтобы врагов трудового народа как следует пропесочили. Там с вашим батей и познакомились.
Любочка сидела, вжавшись в спинку стула, всем телом чувствуя взволнованное напряжение отца и спокойный, уверенный напор гостя, который не был ни развязным, ни наглым, а просто ощущал себя вправе делать и говорить то, что хочет.
– Папа взял у вас интервью? – спросила она, натуженно улыбаясь.
– Ну, поговорили… Я ему: так и так, кровь за вас проливал, имею два ранения и контузию. Давайте помогайте. А не будете писать о народных нуждах, мы вас реквизируем.
Антон Эмильевич захохотал:
– Я, конечно, изумился: «Да вы кто такой?» А он мне: «Российский большевик!»
Любочка все поняла. В последнее время отец часто намекал на то, что они, как золотые рыбки, живут в стеклянном шаре, видят все в искаженном свете, да и не особо задумываются, что происходит за пределами их аквариума: корм пока есть, вокруг гроты, тропические водоросли, добрые соседи вуалехвосты – чего еще надо? А между тем стекло уже дало трещину.
Антон Эмильевич хотел знать, что творится в Красных казармах и заводских цехах, именно поэтому он пригласил к себе большевика. Но Осип Другов говорил такое, что волосы становились дыбом:
– Да, мы не желаем победы России в войне, потому что такая война должна быть проиграна. Но это будет не наше поражение, а Временного правительства. Буржуазия заставила нас убивать братьев-рабочих из Германии и Австро-Венгрии, вы вдумайтесь – сколько людей побито! И ради чего? Нет уж, коль скоро мы получили оружие в свои руки, мы обратим его против нашего настоящего врага: помещика, фабриканта и прочих угнетателей трудового народа.
Он не боялся насилия: еще одна, на этот раз пролетарская революция была для него самым желанным развитием событий, а если понадобится – то и гражданская война.
Он совершенно не ценил культуру и искусство.
– Приезжал к нам в госпиталь театрик один, – усмехался Осип в прокуренные усы. – Вышел какой-то хмырь – маленький, волосенки как корова прилизала – и давай голосом выделывать. Дамы наши, благотворительницы, в ладоши хлопают, «браво» кричат… Это значит «молодец» по-нашему. А я сижу и думаю: «Эх, гранату бы мне!» Чего придуриваться друг перед другом? Ведь паршиво поет – слушать невозможно. Не-е-ет, надо показывать, что ты культурный… А я и без них в люди выбился – мандат Совета солдатских депутатов имею! Мы построим все по-другому… Власть будет принадлежать людям труда, а дармоедов мы уничтожим – факт, а не реклама!
– Как же вы их будете отличать? – вежливо поинтересовался Антон Эмильевич.
– Да очень просто! Кто пользу приносит, тот пусть живет. А кто дармоед – того на фонарный столб. Вот у вас, Антон Эмильевич, профессия очень полезная…
– Погодите, – перебила Любочка. – Так это значит меня – на фонарный столб? Я как раз и есть дармоед.
Осип ничуть не смутился:
– Это потому что буржуазия загнала вас в такие рамки. К нам большевичка одна приходила, рассказывала про женский вопрос. Вы подумайте, какую пользу рабочему классу могли бы приносить бабы, если бы им разрешили трудиться наравне с мужчинами! Чем бы вам, Любовь Антоновна, хотелось заняться?
Любочка обвела взглядом комнату, обеденный стол:
– Ну, скажем, открыть ресторан…
– Это никак не получится, потому что частную собственность мы запретим. А вот толковые люди в общественном питании нам потребуются. Пойдемте, Антон Эмильевич, покурим, а то мочи нет. У вас здесь махру курить нельзя – потолки зажелтеют.
Они вышли на крыльцо. Потрясенная Любочка некоторое время смотрела, как горничная сервирует стол к чаю. Потом не выдержала и подошла к открытому окну.
– Вы все-таки уточните: что собираются делать большевики, если они придут к власти? – попросил Антон Эмильевич Осипа.
– Заводы – рабочим, землю – крестьянам. – Осип говорил, будто рубил воздух. – А главное – долой войну. К нам то и дело приезжают делегации с фронта, просят, чтобы мы сменили их полки. А за что мы пойдем умирать? За министров-капиталистов? Нет уж, баста!
– Положим, землю крестьяне и так забрали… – проговорил Антон Эмильевич. – А что до фабрик – вы и вправду думаете, рабочие смогут управлять производством? Это все равно что отдать больницу больным.
Осип посмотрел на него со снисхождением:
– Вы вникните в суть, напрягите мозги. Кто всё это сделал? – Он обвел рукой окрестные дома и водонапорную башню. – Это сделали рабочие. А кто развязал войну, глупее которой ничего нет на свете? Буржуи. Ну и кто дурак, а кто умный? Мы, большевики, верим в созидательные силы народа.
Антон Эмильевич и Осип вернулись в столовую.
– Да-да, вы всё правильно говорите, – вздохнул отец. – У российской аристократии такие долги перед народом, что ей вовек не расплатиться. Я, помнится, мальчишкой бегал смотреть на арестантские партии, которые отправляли в Сибирь. Однажды видел старика с тремя клеймами на лице. То поколение поротых и клейменых уже ушло, но память-то осталась. – Он встрепенулся. – Вы, Осип Петрович, чай будете?
– Не, я пойду. – Осип рассовал по карманам куски хлеба. – Надо ребятам в казармы снести, а то у нас кормежка, прямо скажем, худая.
Стали прощаться.
– Вы приходите к нам еще, – пригласил Антон Эмильевич. – У Любочки скоро день рождения.
Осип повернулся к ней и посмотрел так пронзительно, с открытым самцовым интересом, что у нее ослабели колени.
– Что вам подарить? – серьезно спросил он.
– А что может подарить большевик?
– Всё. Весь мир.
– Ну тогда подарите.
– Будет сделано.
– Ты кого-то ждешь? – спросила она отца.
Антон Эмильевич хитро взглянул на часы:
– Сейчас-сейчас!
В прихожей запрыгали медные колокольчики.
– Это он!
Антон Эмильевич вскочил и через минуту ввел в столовую… обыкновенного солдата.
– Вот он, мой «уникальный случай»! – воскликнул он. – Осип Другов… как вас по батюшке?
– Петрович, – пробасил солдат.
Любочка осторожно протянула ему ладонь и тот крепко стиснул ее крупной, шершавой рукой:
– Рад знакомству.
Осип был высок и широк в плечах. На вид ему было чуть за тридцать, но усы и волосы уже поседели.
Больше всего Любочку изумило то, что он не стеснялся, хотя явно впервые попал в приличный дом. Он вертел в руках столовые приборы, спрашивал, что для чего нужно, оглядывал отцовские сокровища с любопытством мальчишки, приведенного в ювелирный магазин: да, красиво, но раз трогать нельзя, то и бог с ними.
У него было очень полнокровное лицо и синие глаза с желтоватыми белками в красных прожилках; когда он тянулся за хлебом, на его бурой от загара шее расправлялись нетронутые солнцем светлые морщины.
– Товарищ Другов в своем роде герой, – произнес Антон Эмильевич. – Он был одним из зачинщиков бунта в шестьдесят втором полку. Вылечившихся после ранений солдат насильно сажали на поезда, чтобы отправить на фронт, а Осип Петрович с коллегами отбил их у конвоя.
Отец старался говорить с иронией, но Любочке слышались в его голосе непривычные заискивающие нотки. Он ухаживал за Осипом:
– Вы кушайте, пожалуйста, не забывайте. Чудесная форель, только сегодня привезли с Мызы.
Но Осип не замечал его усилий.
– Несправедливо это – гнать нас на бойню, когда в тылах отсиживаются те, за кого папенька с маменькой заплатили, – рассказывал он Любочке, устремив на нее ясный прямой взгляд. – Я сразу в газету пошел, чтобы врагов трудового народа как следует пропесочили. Там с вашим батей и познакомились.
Любочка сидела, вжавшись в спинку стула, всем телом чувствуя взволнованное напряжение отца и спокойный, уверенный напор гостя, который не был ни развязным, ни наглым, а просто ощущал себя вправе делать и говорить то, что хочет.
– Папа взял у вас интервью? – спросила она, натуженно улыбаясь.
– Ну, поговорили… Я ему: так и так, кровь за вас проливал, имею два ранения и контузию. Давайте помогайте. А не будете писать о народных нуждах, мы вас реквизируем.
Антон Эмильевич захохотал:
– Я, конечно, изумился: «Да вы кто такой?» А он мне: «Российский большевик!»
Любочка все поняла. В последнее время отец часто намекал на то, что они, как золотые рыбки, живут в стеклянном шаре, видят все в искаженном свете, да и не особо задумываются, что происходит за пределами их аквариума: корм пока есть, вокруг гроты, тропические водоросли, добрые соседи вуалехвосты – чего еще надо? А между тем стекло уже дало трещину.
Антон Эмильевич хотел знать, что творится в Красных казармах и заводских цехах, именно поэтому он пригласил к себе большевика. Но Осип Другов говорил такое, что волосы становились дыбом:
– Да, мы не желаем победы России в войне, потому что такая война должна быть проиграна. Но это будет не наше поражение, а Временного правительства. Буржуазия заставила нас убивать братьев-рабочих из Германии и Австро-Венгрии, вы вдумайтесь – сколько людей побито! И ради чего? Нет уж, коль скоро мы получили оружие в свои руки, мы обратим его против нашего настоящего врага: помещика, фабриканта и прочих угнетателей трудового народа.
Он не боялся насилия: еще одна, на этот раз пролетарская революция была для него самым желанным развитием событий, а если понадобится – то и гражданская война.
Он совершенно не ценил культуру и искусство.
– Приезжал к нам в госпиталь театрик один, – усмехался Осип в прокуренные усы. – Вышел какой-то хмырь – маленький, волосенки как корова прилизала – и давай голосом выделывать. Дамы наши, благотворительницы, в ладоши хлопают, «браво» кричат… Это значит «молодец» по-нашему. А я сижу и думаю: «Эх, гранату бы мне!» Чего придуриваться друг перед другом? Ведь паршиво поет – слушать невозможно. Не-е-ет, надо показывать, что ты культурный… А я и без них в люди выбился – мандат Совета солдатских депутатов имею! Мы построим все по-другому… Власть будет принадлежать людям труда, а дармоедов мы уничтожим – факт, а не реклама!
– Как же вы их будете отличать? – вежливо поинтересовался Антон Эмильевич.
– Да очень просто! Кто пользу приносит, тот пусть живет. А кто дармоед – того на фонарный столб. Вот у вас, Антон Эмильевич, профессия очень полезная…
– Погодите, – перебила Любочка. – Так это значит меня – на фонарный столб? Я как раз и есть дармоед.
Осип ничуть не смутился:
– Это потому что буржуазия загнала вас в такие рамки. К нам большевичка одна приходила, рассказывала про женский вопрос. Вы подумайте, какую пользу рабочему классу могли бы приносить бабы, если бы им разрешили трудиться наравне с мужчинами! Чем бы вам, Любовь Антоновна, хотелось заняться?
Любочка обвела взглядом комнату, обеденный стол:
– Ну, скажем, открыть ресторан…
– Это никак не получится, потому что частную собственность мы запретим. А вот толковые люди в общественном питании нам потребуются. Пойдемте, Антон Эмильевич, покурим, а то мочи нет. У вас здесь махру курить нельзя – потолки зажелтеют.
Они вышли на крыльцо. Потрясенная Любочка некоторое время смотрела, как горничная сервирует стол к чаю. Потом не выдержала и подошла к открытому окну.
– Вы все-таки уточните: что собираются делать большевики, если они придут к власти? – попросил Антон Эмильевич Осипа.
– Заводы – рабочим, землю – крестьянам. – Осип говорил, будто рубил воздух. – А главное – долой войну. К нам то и дело приезжают делегации с фронта, просят, чтобы мы сменили их полки. А за что мы пойдем умирать? За министров-капиталистов? Нет уж, баста!
– Положим, землю крестьяне и так забрали… – проговорил Антон Эмильевич. – А что до фабрик – вы и вправду думаете, рабочие смогут управлять производством? Это все равно что отдать больницу больным.
Осип посмотрел на него со снисхождением:
– Вы вникните в суть, напрягите мозги. Кто всё это сделал? – Он обвел рукой окрестные дома и водонапорную башню. – Это сделали рабочие. А кто развязал войну, глупее которой ничего нет на свете? Буржуи. Ну и кто дурак, а кто умный? Мы, большевики, верим в созидательные силы народа.
Антон Эмильевич и Осип вернулись в столовую.
– Да-да, вы всё правильно говорите, – вздохнул отец. – У российской аристократии такие долги перед народом, что ей вовек не расплатиться. Я, помнится, мальчишкой бегал смотреть на арестантские партии, которые отправляли в Сибирь. Однажды видел старика с тремя клеймами на лице. То поколение поротых и клейменых уже ушло, но память-то осталась. – Он встрепенулся. – Вы, Осип Петрович, чай будете?
– Не, я пойду. – Осип рассовал по карманам куски хлеба. – Надо ребятам в казармы снести, а то у нас кормежка, прямо скажем, худая.
Стали прощаться.
– Вы приходите к нам еще, – пригласил Антон Эмильевич. – У Любочки скоро день рождения.
Осип повернулся к ней и посмотрел так пронзительно, с открытым самцовым интересом, что у нее ослабели колени.
– Что вам подарить? – серьезно спросил он.
– А что может подарить большевик?
– Всё. Весь мир.
– Ну тогда подарите.
– Будет сделано.
Глава 10
1
El cuaderno negro, черная записная книжка
Все записи сделаны на испанском
Наверное, надо писать о том, что происходит перед моими глазами.
В стране массовые увольнения, на предприятия ничего не подвозится – нет ни топлива, ни сырья. Доктор Саблин пытается угадать, куда денутся все эти безработные. На носу зима, так что выхода только два: либо на большую дорогу – грабить, либо в армию (но не на фронт). На фабриках создаются «гвардии», единственная цель которых – «спасать революцию». «Гвардейцы» ходят по городу – кто в кепке, кто в шляпе-канотье, но непременно с винтовкой и красным бантом на груди. Часть оружия куплена, часть украдена из кремлевского арсенала.
Власть в городе принадлежит непонятно кому. В Совете солдатских и рабочих депутатов заседают эсеры, в городской Думе какая-то социалистическая мелочь. Мировых и столичных новостей нет (кто-то опять бастует – то ли телеграфисты, то ли наборщики). Живем как на острове, ну да оно и лучше: кто меньше знает – крепче спит.
Домой еду 27 октября (9 ноября)[15] через Москву. Дядя Антон назвал меня «бездарным Геростратом»[16] за то, что я разорил дом: в моих комнатах не осталось ничего, кроме кровати, чемоданов с вещами и портрета Николая II, который никто не захотел купить.
Отцовский особняк получил доктор Саблин с правом выплатить деньги в рассрочку. Елене отошла мамина икона – «Неопалимая Купина», которая, по слухам, оберегает дом от пожаров. Когда Елена выйдет замуж, она как раз станет Купиной, так что это в некоторой степени символично.
Прежняя, природная Купина, по имени Нина, действительно оказалась неопалимой, вернее несгораемой, как сейф, предназначение которого – олицетворять успехи делового человека. Ей я подарил чашку для мате, а ее брату «Книгу о божествах и демонах, какие только сыщутся», предмет бешеной зависти моих друзей детства. Желтый переплет, синеватая бумага и неповторимые рисунки – весь пантеон человечества от египетского бога солнца до мелких славянских бесов. Жора спросил, за что ему такая прелесть. Просто так – он хороший парень, и время от времени счастье должно заползать к нему в рукава.
Я заглянул к ним на прощание, но Нина не одобрила моего визита: по всей видимости, Матвей Львович запретил ей встречаться со мной. Но все же она вышла к чаю с томиком Мопассана и ни на секунду не оторвала взгляда от страниц.
Мне досталось скромное удовольствие созерцателя, который может прийти домой и записать, что видел:
светло-коричневую родинку на проборе, о которой, скорее всего, Нина не ведает;
узор вен на кисти, весьма похожий на китайский иероглиф , «вода» – единственный, который я знаю;
еще топографию ее платья: все складки, низменности и холмы – от застывшей черной лавы воротника до глубоководной впадины между бедрами.
Пара довольно забавных реплик относительно Матвея Львовича все испортила. Жоре и Елене понравился мой сарказм, хозяйке – нет. Меня вытолкали за дверь гостиной, и в сумеречной прихожей, среди пальто и сохнущих зонтов, случилось чудо.
Нина осведомилась, как я смею делать намеки в ее адрес. Я ответил, что она, к сожалению, не позволяет мне делать ничего иного. Все понятно: приговор окончательный и обжалованию не подлежит, но – по традиции – мне полагается последнее желание…
Я танцевал с Ниной танго без музыки. Создавал себе банк снов, из которого еще долго буду брать ссуды. Держал ее в объятиях, утешал себя мыслью, что право собственности беспощадно обесценивает красоту: если бы Нина сказала мне «да», я бы привык к ней, а так до смерти буду носить в голове мечты о том, что никогда не сбудется. Медленное танго, тихий шелест подошв, великая иллюзия.
Я не ревную даже к Мопассану. Он был циником, притом сумасшедшим, и ему не понять разницы между коровьей страстью и изысканным эротическим чувством к женщине, которую тебе не придется даже поцеловать. Ты можешь только поблагодарить ее, поклониться и уйти. И этого будет достаточно.
Все записи сделаны на испанском
Наверное, надо писать о том, что происходит перед моими глазами.
В стране массовые увольнения, на предприятия ничего не подвозится – нет ни топлива, ни сырья. Доктор Саблин пытается угадать, куда денутся все эти безработные. На носу зима, так что выхода только два: либо на большую дорогу – грабить, либо в армию (но не на фронт). На фабриках создаются «гвардии», единственная цель которых – «спасать революцию». «Гвардейцы» ходят по городу – кто в кепке, кто в шляпе-канотье, но непременно с винтовкой и красным бантом на груди. Часть оружия куплена, часть украдена из кремлевского арсенала.
Власть в городе принадлежит непонятно кому. В Совете солдатских и рабочих депутатов заседают эсеры, в городской Думе какая-то социалистическая мелочь. Мировых и столичных новостей нет (кто-то опять бастует – то ли телеграфисты, то ли наборщики). Живем как на острове, ну да оно и лучше: кто меньше знает – крепче спит.
Домой еду 27 октября (9 ноября)[15] через Москву. Дядя Антон назвал меня «бездарным Геростратом»[16] за то, что я разорил дом: в моих комнатах не осталось ничего, кроме кровати, чемоданов с вещами и портрета Николая II, который никто не захотел купить.
Отцовский особняк получил доктор Саблин с правом выплатить деньги в рассрочку. Елене отошла мамина икона – «Неопалимая Купина», которая, по слухам, оберегает дом от пожаров. Когда Елена выйдет замуж, она как раз станет Купиной, так что это в некоторой степени символично.
Прежняя, природная Купина, по имени Нина, действительно оказалась неопалимой, вернее несгораемой, как сейф, предназначение которого – олицетворять успехи делового человека. Ей я подарил чашку для мате, а ее брату «Книгу о божествах и демонах, какие только сыщутся», предмет бешеной зависти моих друзей детства. Желтый переплет, синеватая бумага и неповторимые рисунки – весь пантеон человечества от египетского бога солнца до мелких славянских бесов. Жора спросил, за что ему такая прелесть. Просто так – он хороший парень, и время от времени счастье должно заползать к нему в рукава.
Я заглянул к ним на прощание, но Нина не одобрила моего визита: по всей видимости, Матвей Львович запретил ей встречаться со мной. Но все же она вышла к чаю с томиком Мопассана и ни на секунду не оторвала взгляда от страниц.
Мне досталось скромное удовольствие созерцателя, который может прийти домой и записать, что видел:
светло-коричневую родинку на проборе, о которой, скорее всего, Нина не ведает;
узор вен на кисти, весьма похожий на китайский иероглиф , «вода» – единственный, который я знаю;
еще топографию ее платья: все складки, низменности и холмы – от застывшей черной лавы воротника до глубоководной впадины между бедрами.
Пара довольно забавных реплик относительно Матвея Львовича все испортила. Жоре и Елене понравился мой сарказм, хозяйке – нет. Меня вытолкали за дверь гостиной, и в сумеречной прихожей, среди пальто и сохнущих зонтов, случилось чудо.
Нина осведомилась, как я смею делать намеки в ее адрес. Я ответил, что она, к сожалению, не позволяет мне делать ничего иного. Все понятно: приговор окончательный и обжалованию не подлежит, но – по традиции – мне полагается последнее желание…
Я танцевал с Ниной танго без музыки. Создавал себе банк снов, из которого еще долго буду брать ссуды. Держал ее в объятиях, утешал себя мыслью, что право собственности беспощадно обесценивает красоту: если бы Нина сказала мне «да», я бы привык к ней, а так до смерти буду носить в голове мечты о том, что никогда не сбудется. Медленное танго, тихий шелест подошв, великая иллюзия.
Я не ревную даже к Мопассану. Он был циником, притом сумасшедшим, и ему не понять разницы между коровьей страстью и изысканным эротическим чувством к женщине, которую тебе не придется даже поцеловать. Ты можешь только поблагодарить ее, поклониться и уйти. И этого будет достаточно.