Сегодня миссис Джесси не благодарила ее. Капитан завел долгое, со многими отступлениями рассуждение о тех стихах великой поэмы, в которых Лауреат описывает море.
   — Строки, где говорится о погребении моряка в океанской пучине, просто великолепны, — заявил он. — Вы можете подумать, что церемония изображена с точки зрения человека, далекого от моря, и будете правы — океан действительно по-разному влияет на моряка и неморяка. По-моему, морская стихия представляется моряку более прозаичной, вездесущей и, пожалуй, более таинственной ; моряк постоянно помнит о том, что вокруг него и под ним эта необъятная, беспокойная соленая бездна, грозящая ему смертью. Оттого жизнь человеческая представляется ему чрезвычайно хрупкой, короткой и преходящей, и это вполне естественно; неморяк более склонен обманываться кажущейся незыблемостью и надежностью окружающего мира, но его сильнее поражает зрелище мертвого тела, скрывающегося под водой; всякий раз, когда мне приходилось наблюдать, как тело погружается в пучину, оставляя за собой белый след из пузырьков (воздух, достигнув какой-то глубины, возвращается к поверхности, а тело все медленнее и медленнее уходит в иную стихию, где и упокоится) — всякий раз, когда я видел это, мне на миг делалось больно, меня охватывал ужас — поверьте, любой моряк, боится морской стихии, и это объяснимо; вы удивитесь, узнав, что очень многие моряки твердят про себя вот эти строки: мать молит Бога оберечь ее сына-моряка, в то самое время как он
 
В могилу упадает стоя
В койке своей как в пеленах
И с пушечным ядром в ногах.
Нет ей ни края, ни покоя.
 
   Как это хорошо написано: «Нет ей ни края, ни покоя». Очень складно. Моряки хранят поэму под подушкой, они благодарны за сочувствие…
   — Довольно, Ричард, — оборвала его миссис Джесси.

VI

   Извозчик увез миссис Герншоу. Мистер Хок предложил проводить женщин до дома: во-первых, ему по пути, во-вторых, на улице темно, то есть прогулка выгодна всем. Когда они вышли на улицу, он попытался взять дам под руку, но Софи Шики приотстала, и получилось, что мистер Хок с миссис Папагай пошли впереди, а Софи, словно послушный ребенок, — за ними. На набережной горели газовые фонари, их желтые огни колебались и мерцали. За набережной расстилалось чернильно-черное море, и слабый ветер свивал на верхушках волн пенные гребешки. «Вот уж в самом деле, — подумала миссис Папагай, — нет ему ни края, ни покоя. Море, должно быть, уже добела обточило Артуровы кости. Может, и некому было как следует зашить его в „в пелены“. Но ты, мой друг, вернись скорей». — «Никогда», — отвечал шепотом рассудок.
   — Какая мерзкая птица! — заговорил мистер Хок. — По-моему, ее присутствие на сеансе совершенно неуместно, миссис Папагай. Я говорил об этом миссис Джесси, но она не соблаговолила прислушаться. И собачонка тоже неприятная — говоря без обиняков, миссис Папагай, она дурно пахнет. Но эта птица, мне иногда кажется, одержима злым духом.
   — Когда я вижу ее, мистер Хок, то непременно вспоминаю Ворона Эдгара По:
 
Я сказал: «Признаться надо, облик твой не тешит взгляда;
Может быть, веленьем ада занесло тебя сюда?
Как ты звался там, откуда занесло тебя сюда?»
Ворон каркнул: «Никогда!» [36]
 
   — Трудно решить, — заметил мистер Хок, — задумал ли поэт это стихотворение как мрачную шутку, или эти строки порождены неподдельным чувством утраты, тоски по умершему близкому человеку: легкость и стремительность рифмы не гармонируют с тоскливым и зловещим фоном.
   — Зато оно легко запоминается, — проговорила миссис Папагай, — и когда укладывается в памяти, его уже невозможно забыть.
   Свободной рукой она плотнее обмотала шарф вокруг шеи и начала читать наобум:
 
Кресло я придвинул ближе: был занятен гость бесстыжий,
Страшный ворон, что на свете жил несчетные года.
И, дивясь его повадкам, предавался я догадкам, —
Что таится в слове кратком, принесенном им сюда,
Есть ли смысл потусторонний в принесенном им сюда
Хриплом крике «Никогда!»?
 
   — Очень живое стихотворение, — заметил мистер Хок. — Оно описывает неизбывное горе, а вы, миссис Папагай, при вашем ремесле и с вашим даром, видите его, должно быть, предостаточно. Меня поразило, сколь близко сегодняшнее послание коснулось миссис Джесси: «Потому что ты оставил первую любовь твою». Повторный брак часто бывает невозможен, тонкость ситуации в том, что, как мы знаем, супруг и за могильной чертой остается неделимой частью супружеского союза — хоть и становится призраком. Поэтому повторный брак нежелателен. Что вы об этом думаете, миссис Папагай?
   — В Индии, — отвечала миссис Папагай, — вдова ложится на погребальный костер рядом со своим господином и добровольно принимает смерть через сожжение. Мне трудно такое представить, но обычай этот соблюдается и по сей день; говорят, самосожжение там довольно распространено.
   Она пыталась представить, как женщина в длинных шелковых одеждах с радостью ступает на гору благовонных дров и заключает в объятия мертвое умащенное тело. Вообразила языки пламени. И без труда представила себе отчаянное, невольное сопротивление женщин, юность которых восставала против смерти, представила смуглые руки и суровые лица тех, кто обуздывал, связывал, принуждал идти на костер непокорных.
   — Ну а с точки зрения христианина, — настаивал мистер Хок, — хорошо или дурно поступила миссис Джесси?
   — Миссис Джесси была всего лишь помолвлена, — отвечала неуверенно миссис Папагай. — Они не были в браке.
   — А я хочу сказать следующее, — отозвался мистер Хок. — Сведенборг, как вы знаете, учит, что истинная супружеская любовь приходит к человеку лишь однажды и у нашей души, может быть лишь один супруг, единственная половина, которая ей идеально подходит. Ангел соединяет половинки в целое, и так рождается супружеская любовь. Ибо небесное Супружество (а Небо и есть Супружество, Супружество Богочеловека и в Богочеловеке) сочетает истину с добром, сочувствие с волей, мысль с нежностью, так как истина, сочувствие и мысль считаются мужскими началами, а добро, воля и нежность — женскими.
   Потому-то супругам даются на Небе имена не двух ангелов, но имя одного ангела — такой смысл, учит Сведенборг, вкладывал Господь в свои слова: «…не читали ли вы, что Сотворивший их в начале мужчиной и женщиной сотворил их? И сказал: посему оставит человек отца и мать и прилепится к жене своей и будут два одной плотью, так что они уже не двое, но одна плоть. Итак, что Бог сочетал, того человек да не разлучает». [37]
   — Прекрасно и очень верно, — заметила неопределенно миссис Папагай. Ее воображение не могло ухватиться за добро, волю, истину и сочувствие: то были холодные, бесплотные слова, похожие на одинаковые монетки, которые по воскресеньям бросают — звяк, звяк — в блюдце на нужды благотворительности. Зато она хорошо представляла себе «одну плоть» («чудище о двух спинах», — смеялся Артуро) и то восхитительное ощущение, когда все тело — от груди до самого ключа в замке, соединяющего двоих, — словно тает, растворяется от тепла.
   Свободной рукой мистер Хок потрепал ее по руке, что лежала скромно на сгибе его локтя.
   — Сведенборг, — продолжал он, — живописует небесное блаженство супругов самыми яркими, самыми радужными красками. Он рассказывает, что на внутреннем Небе супружеская любовь, она же невинность, предстает взгляду во множестве великолепных обличий: это может быть прекрасная дева в сияющем облаке или эфирный шар, сверкающий, как бриллиант, огненно-искристый, словно усыпанный рубинами или карбункулами. Ангелы, миссис Папагай, облечены в одежды, соответствующие их природе, поскольку на Небе все находится в соответствии. Самые мудрые ангелы носят одежды огненные или блистающие ярким светом, тогда как на менее мудрых одежды снежно-белые или матовые, без особого блеска, а у еще менее разумных ангелов одежды разных других цветов. Но ангелы внутреннего Неба наги.
   Мистер Хок, немного запыхавшись, выдержал эффектную паузу и потрепал затянутую в перчатку руку миссис Папагай, лежавшую на его руке. Миссис Папагай задумалась над словом «карбункулы»: карбункул, когда она читала или слушала о великолепии Небесном, неизменно представлялся ей в земном, плотском смысле — как твердая болезненная припухлость на ступне, носу или ягодице. «Выходит, и у Богочеловека, — посмеивалось в ней что-то неукротимое, что-то от Артуро, — выходит, и у него бывают прыщи!»
   — Сведенборг, — продолжал мистер Хок важно, — первый из основателей религий определил радостям любви главное место на Небесах — то же, что они занимают во многих земных сердцах. Он первый постиг и поведал нам, что любовь земная и любовь Небесная в их высшем проявлении суть истинно одна Любовь. Его истолкование нашей природы и нашего истинного долга благородно и пугает смелостью суждения, вы не находите?
   — Лучше вступить в брак, нежели разжигаться, — ответила миссис Папагай задумчиво словами угрюмого предписания женоненавистника святого Павла [38], но миссис Папагай размышляла сейчас о собственных желаниях ума и тела. Она чувствовала, что, шагая с ней рядом, мистер Хок «разжигается», хотя и не подает виду.
   — Давайте поговорим о вас, миссис Папагай. Как бы вы отнеслись к повторному браку? Не сочтите мой вопрос дерзким. По-моему, он вполне пристоен. Я спрашиваю об этом, потому что пекусь, очень пекусь о благоденствии вашей натуры, к которой тянется моя натура, ваша тончайшая чувствительность должна была вам об этом поведать.
   Как хорошо он все продумал, размышляла миссис Папагай. Она даже мысленно крикнула ему «браво» Сформулировав ей свою просьбу, он оставлял для них обоих возможность с достоинством отступить в чисто духовное общение. Он говорил откровенно, но был в то же время уклончив. «Браво», — повторила про себя миссис Папагай и посмотрела на темное море, подумав об Артуро, который покоится в его глубинах. Был ли Артуро ее духовным супругом, недостающей половиной ее ангела? Этого она не ведала. Но зато помнила, что Артуро удовлетворял ее тело так, как до него она и вообразить себе не могла: он обжигал ее тысячью огоньков наслаждения, — и ее ноздри, и живот тосковали по его запаху, мужскому, соленому, табачному, сухому запаху желания. И тело, которое доставляло ей такое наслаждение, лежало теперь обезображенное на дне, придавленное тяжестью холодной воды. В послании было несуществующее ласковое слово «пусенький» — «пусенькая ручка». «Посмотрите-ка, какие у крошки Лилиас пусенькие ручки и ножки», — сюсюкал бывало Артуро. Возможно, то было искаженное слово, заимствованное им из какого-нибудь языка, а он владел множеством языков, возможно, он придумал его сам, чтобы обозначить то, что любил целовать и ласкать. Она была почти уверена, что в послание для миссис Герншоу от ее дочек Артурово словечко по странной прихоти вставил ее собственный ум. Но, быть может, это сам Артуро давал ей знать о своем присутствии.
   — Не знаю, мистер Хок, — ответила миссис Папагай, — я была счастлива с капитаном Папагаем, я все еще горюю по нем и уже смирилась с одиночеством. Стараюсь обходиться тем, что есть. Стараюсь быть добропорядочной и не унывать. Я ничего не могу сказать о «духовном супружестве». Мне доводилось видеть мужчин и женщин, снедаемых любовью друг к другу, но сама я не испытывала такого, даже не представляю, как это бывает. Но, признаюсь, мне недостает уюта: уюта общего очага, совместной жизни, взаимной любви, хотя изо всех сил стараюсь примириться со своим нынешним уделом.
   — А мне так и не довелось насладиться ни счастьем, ни уютом. Однажды счастье казалось совсем близким, но чашу отвели от моих губ, когда они уже касались ее края. Я тоже смирился со своей одинокой полужизнью. Вряд ли в той женщине я нашел и потерял свою единственную половину, но тогда мне думалось, что эта она. Сведенборг говорит, что Господь, пребывающий в Богочеловеке, понимает тех людей, которые, не лицемеря, ищут своего духовного супруга и для этого неоднократно вступают в земной брак; он не осуждает такие браки в отличие от любодеяний, совершаемых по легкомыслию души.
   Миссис Папагай ответила не сразу.
   — Вы хотите сказать, мистер Хок, что узнать в человеке свою половину бывает нелегко?
   — Думаю, да, миссис Папагай. Мужчина всматривается в одну женщину, в другую и гадает: она или не она? — и мучается искренним сомнением. И мне такое случалось. Но я так и не разглядел свою половину.
   Дальше они шли молча, а за ними в своих серых ботинках бесшумно скользила Софи Шики.
 
   Они добрались до дома миссис Папагай; здесь по заведенному обычаю все трое выпивали портвейна или хереса, а потом мистер Хок уходил восвояси. Дом был высокий и длинный; на двери висел дверной молоток в виде толстой рыбины — и Артуро когда-то, и Софи Шики были от него в восторге. Бетси, выполнявшей всю работу по дому, дано было указание в холодные зимние вечера к их возвращению, а приходили они с сеанса измотанные, растапливать камин. И сегодня огонь ярко пылал в гостиной на втором этаже, — это была узкая комната с высокими потолками и высокими узкими окнами. Миссис Папагай достала бокалы и стала наливать в них вино из графина. Мистер Хок подошел к камину погреть ноги. Софи Шики села в отдалении от них и от огня, откинулась на спинку стула и закрыла глаза. Мистер Хок заговорил с ней:
   — Вижу, милая, что сегодняшний сеанс вас очень утомил. Существо, которое вы нам описали, весьма необычно, настолько необычно, что трудно полагать его просто плодом талантливого воображения.
   — Да, я очень устала, — отозвалась Софи, — меня уже не хватит на бокал портвейна. Если можно, миссис Папагай, я только выпью молока и сразу уйду к себе. Мне очень не по себе. Словно мы что-то упустили. Что-то тяготит меня. Мне надо лечь, успокоиться.
   В самом деле, принимая стакан молока, она с трудом разомкнула веки, и члены ее налились мраморной тяжестью. Маленькими глотками она стала прихлебывать молоко; мистер Хок наслаждался портвейном, а огонь вспыхнул ярче и вытеснил из комнаты взвесь морской сырости и дымного воздуха.
   Софи Шики сонно поднялась и ушла спать. Мистер Хок сел в кресло лицом к хозяйке. Миссис Папагай пошла налить ему еще вина и, увидев в зеркале над столом свое отражение, решила, что все еще хороша собой. У нее был густой, но здоровый, живой румянец; красивые черные ресницы затеняли большие темные глаза; нос был остренький и с горбинкой, хотя и изящный; нельзя было сказать, что она слишком худая или слишком толстая. Она встретила свой пристальный, требовательный взгляд и мельком увидела позади себя мистера Хока — знакомым оценивающим взглядом он мерил ее талию и бедра. Вдруг ей стало ясно, что сейчас он будет говорить. Он решил сделать ей предложение и получить ответ.
   Она не торопилась наливать из графина, обдумывая ответ. Конечно, ей нужна компания, чтобы было с кем посплетничать, — нужен человек, о котором бы она заботилась, а Софи — неважная собеседница и лишена любопытства, она будто живет в другом мире, вот именно — в другом мире. А мистера Хока можно научить смеяться, можно научить избавляться от своей торжественности — он ведь человек сластолюбивый, а какой сластолюбец не откажется хоть на время от своих проповедей, оставшись наедине с красавицей женой? «Я отказываюсь, — убеждала она себя, — от отличной партии. Надо хотя бы немного его поощрять, правильнее всего принимать знаки его внимания с достоинством и радушием; надо развязать ему руки и посмотреть, каков он и как себя поведет».
   — Кхм, — громко откашлялся мистер Хок. — Миссис Папагай, я хотел бы вернуться к прерванному разговору. Пусть наш разговор будет… давайте мы с вами кое-что предположим… пусть он будет более личным. Вот мы с вами сидим у огня и чувствуем себя совсем свободно, я бы даже сказал, очень естественно себя чувствуем, вместе наслаждаемся теплом и вином; у нас с вами общие идеалы, мы оба очень восприимчивы и легко воспринимаем, — он говорил совсем не то, что думал: его привычка проповедовать оказалась сильнее его, — волеизъявления незримого мира духов, окружающего нас со всех сторон, такого близкого и дивного.
   — Да уж, — сказала миссис Папагай, — это правда, и слава Богу. — А сама подумала: «Как-то неискренне это у меня вышло».
   — Я надеюсь, — продолжал мистер Хок, — что несколько скрасил ваше одиночество своей заботой о вас, своим соучастием и, если позволите, миссис Папагай, своим чувством к вам.
   — Да, я это ощутила, — намеренно торжественно и неопределенно ответила миссис Папагай. «Что церковь, что гостиная, — подумала она, — для него нет разницы. Неужели так будет всегда? Быть может, в постели он станет другим? Или он заставит жену часами молиться вместе с собой у кровати или даже, — ее воображение вновь пустилось вскачь, — во время близости?»
   — Лилиас, — позвал мистер Хок, — позвольте мне звать вас по имени.
   — Уже много лет никто не называл меня Лилиас, — сказала миссис Папагай. И тут мистер Хок оплошал.
   — Зовите меня Джоб, — сказал он и плашмя повалился на миссис Папагай, которая сидела на своей вишневой бархатной софе.
   Может быть, думала она впоследствии, он просто оступился и потерял равновесие; наверное, он хотел подойти и сесть у ее ног или поцеловать ей руку, — но как бы то ни было, пухлый человечек бухнулся ей прямо на колени; вот так же Мопс взбирался на софу миссис Джесси; его пальцы заскребли по ее груди, а его дыхание, насыщенное парами портвейна, обдало ей губы и ударило в ноздри. Тогда миссис Папагай, благоразумная и умудренная жизнью женщина, взвизгнула и машинально с силой оттолкнула его от себя, так что он отлетел и уселся на коврике перед камином, вцепившись в ее щиколотки, побагровев и с хрипом дыша.

VII

   При свете лампы миссис Джесси изучала послание. Служанка, неопрятная, упрямая и истеричная девица, которая часто падала в обморок от запаха хереса и при которой сверхъестественным образом из графина улетучивался виски, а из ящиков — столовое серебро, унесла пустые чашки и расшевелила кочергой угасающий огонь. Капитан расхаживал взад и вперед у окна, посматривал на звезды и бормотал что-то насчет погоды — складывалось впечатление, что он ведет дом как корабль по бездонным хлябям в далекий порт. Из этого окна моря не было видно, он так деловито выглядывал наружу, словно воочию видел его. Он вслух производил математические расчеты, делился сам с собой астрономическими наблюдениями, оценивал видимость Сириуса, Кассиопеи и Плеяд.
   — Довольно, Ричард, — приказала миссис Джесси механически, наморщив лоб: она все разбиралась в послании.
   Однажды она нечаянно подслушала разговор золовки, Эмили Теннисон, с кем-то: Эмили рассказывала, что Альфред просто бежит из дому под любым предлогом, если ожидается визит капитана Джесси — капитан вечно бубнит что-то невразумительное, Альфреду же для сочинения стихов необходима полная тишина.
   — Она пеленает своего Альфреда как мумию и пуговицы ему как дитяти застегивает, — часто повторяла про себя безжалостно Эмили, но лишь про себя, ибо все Теннисоны остро чувствовали родство и страстно любили друг друга; все до единого, за исключением несчастного Эдварда, который обретался в приюте для душевнобольных. Но и его они изо всех сил старались любить, окружали вниманием, пока не стало ясно, что все это тщетно. Альфред писал отличные стихи, писал даже лучше, чем сейчас, тогда в их доме, в веселой и гораздой на выдумки суете, которой так восторгался Артур, — это было в 1829 и 1830 годах, в те несколько недель, когда их неистовый отец уехал во Францию; предоставленные самим себе, они расцвели, оживились. Уже тогда Альфред был великим поэтом, он и по сей день оставался им; Артур сразу же признал в нем великий талант — с восхитительной, спокойной убежденностью в этом, так ободрявшей и укреплявшей веру Альфреда в свои силы!
   Миссис Джесси всмотрелась в почерк, которым было написано послание. Он не имел ничего общего с невинными петельками и кружочками Софи Шики. Он напоминал ей мелкий и стремительный почерк Артура и одновременно — почерк Альфреда, тоже мелкий и стремительный, но менее убористый. Наклон букв кое-где менялся. Встречалась характерная Артурова маленькая «д» с завитушкой наверху, но не во всех словах. Такая «д» была в слове «должны»Оплакивать должны вы вечно нашу Госпожу» ) и еще в загадочном для непосвященных слове «Теодицея» . Послание имело несомненную связь с Артуром, и, быть может, ей следовало разрыдаться, как разрыдалась миссис Герншоу, от тоски и муки — ведь почерк в послании так сильно был похож на его почерк! Но она не заплакала. Она предпочла вслух усомниться. Притворилась. Она, «вечная Госпожа» Артура, «монна Эмилия», «моя Эмили», «милая Нем», «милая Немкин», отлично знала, что эти Дантовы строки не просто цитата из «Новой Жизни», но строки одного из стихов, в котором Данте пишет о любви к своей покойной Госпоже, монне Беатриче, переведенного Артуром с итальянского незадолго до смерти. «L'amaro lagrima che voifaceste» , — он предложил и ей перевести стих и посмеивался над ее неважной памятью и неуклюжим синтаксисом. «Вы горько плакали», — напоминает поэт своим глазам, когда их взгляд на миг падает на другую деву; отсюда и укоризна: «Ваш долг священен, вам о нем напоминаю. Оплакивать должны вы вечно нашу Госпожу». Какой шум подняла бы спиритическая печать, как поразились бы члены Новоиерусалимской Церкви, если бы узнали про такое связное, точное и личное послание духов! Но помимо прочего, кроме уже привычных цитат из «In memoriam», в этом послании упоминалась «Теодицея». «Теодицею» Артур написал специально для высоколобых кембриджских «апостолов», и, прочитав эссе, они согласно решили, что оно очень оригинально и великолепно написано. В «Теодицее» Артур доказывал, что зло существует в мире потому, что Богу необходима человеческая любовь, страстная любовь; по этой причине он сотворил осязаемого Христа как предмет желания, а для того, чтобы любовь к Христу могла проявиться, создал полную греха и печали Вселенную. «Воплощение, — писал Артур, — сочетало человеческую любовь („связывающую двоих узами столь тесными, что каждый уже не мыслит себя без своей половины“) с любовью Божественной, и, таким образом, смерть Христа ради любви есть путь к Богу». Эмили было неясно, почему Артур так уверен в том, что любовь не может проявиться без зла.
   Эссе было очень абстрактным, но его переполняли страсти, кипевшие в авторе. Артур сожалел, что она его прочла:
   «Я почти жалею, что ты читала мою „Теодицею“. Она, пожалуй, не прояснила, но, наоборот, затемнила твое видение добра и зла. Я полагаю, женщине ни к чему углубляться в богословие; постигая веру, мы более вас склонны находить в ней тонкие противоречия и имеем большую нужду в оружии, способном повергнуть их ниц. Но для неколебимой веры прочнейшей основой служит невинность. Сердце, а не разум должно внушить нам две основные истины: существует Любовь, существует и Зло. Так пусть же не скроют их от тебя, возлюбленная Эмили, облака сомнений и душевной смуты, пусть не скроют великого Факта, я имею в виду смысл Искупления, которое помогает нам не ужасаться Любви и Злу, но радоваться им».
   «Я полагаю, женщине ни к чему углубляться в богословие», — какой резкой отповедью показались ей тогда эти слова! Каких трудов стоило ее непривычному уму разобраться в хитросплетениях и тонкостях «Теодицеи», но в награду за труды Артур прислал ей еще одно высокомерное письмо, в котором давал ей понять, что ей, провинциалке, недостает изящности, что она, женщина, не всегда способна поддержать умную беседу, и ей стало не по себе, она испытывала раздражение и еще какое-то чувство, какому не было имени. Теперь, когда ей стукнуло шестьдесят четыре, она почти забыла, что Артур написал это в двадцать лет. А в двадцать два он умер. Он был юным богом. Для всех друзей и знакомых он был юным богом. Когда он оставался с нею наедине, его высокомерие пропадало; его лицо пылало (причиной тому было расстройство кровообращения, которым он уже тогда страдал), узкие губы выдавали смятение чувств. Но вместе они провели только месяц перед помолвкой, и еще трижды перед самой смертью он недолго гостил у них. Она для него была и богиней, и: ангелом-хранителем, и маленькой девочкой, и любимцем-ягненком. Ничего странного в таком отношении она не находила, по крайней мере в то время. Она страстно любила его. После тех нервных объятий на желтой софе она постоянно, ежедневно думала о нем.
   Отогнав воспоминания, она вернулась к посланию. Одни укоры, одни горькие упреки — они адресованы ей, чтобы причинить боль. Какие они жестокие: «Но имею против тебя то, что ты оставил первую любовь твою. О вашем легкомыслии я мрачно размышляю. Прах».
   Люди склонны к раздражительности и разочарованию, думала Эмили Джесси. Ей так хотелось поговорить с покойным Артуром, так хотелось убедиться, что он прощает ее за то, что из нее не получилось «вечной и верной монахини», говоря словами его сестры Джулии. Но Артур, должно быть, не простил ее, как не простили его родные и Альфред. В бюро хранится письмо от ее племянника Галлама Теннисона, названного, как и ее сын, Артур Галлам Джесси, в честь покойного Артура; они оба крестники старого Галлама, который был так добр и щедр к ней в память о сыне, in memoriam.