----------------------------------------------------------------------------
Перевод В. Левика
Собрание сочинений в четырех томах. Том 2. М., Правда, 1981 г.
OCR Бычков М.Н.
----------------------------------------------------------------------------
Поэма
L'univers est une espece de livre, dont
on n'a lu que la premiere page quand on n'a vu
que son pays. J'en ai feuillete un assez grand
nombre, que j'ai trouve egalement mauvaises.
Get examen ne m'a point ete infructueux. Ja
haissais ma patrie. Toutes les impertinences
des peuples divers, parmi lesquels j'ai vecu,
m'ont reconcilie avec elle. Quand je n'aurais
tire d'autre benefice de mes voyages que
celui-la, je n'en regretterais ni les frais ni
les fatigues. Le Cosmopolite {*}.
{* Мир подобен книге, и тот, кто знает
только свою страну, прочитал в ней лишь первую
страницу. Я же перелистал их довольно много и
все нашел одинаково плохими. Этот опыт не
прошел для меня бесследно. Я ненавидел свое
отечество. Варварство других народов, среди
которых я жил, примирило меня с ним. Пусть это
было бы единственной пользой, извлеченной мною
из моих путешествий, я и тогда не пожалел бы
ни о понесенных расходах, ни о дорожной
усталости. - "Космополит" (франц.).}
(К ПЕСНЯМ ПЕРВОЙ И ВТОРОЙ)
Большая часть этой поэмы была написана в тех местах, где происходит ее
действие. Она была начата в Албании, а те части, которые относятся к Испания
и Португалии, основаны на личных наблюдениях автора в этих странах. Я
упоминаю об этом как о ручательстве за верность описаний. Сцены и пейзажи,
набросанные здесь автором, рисуют Испанию, Португалию, Эпир, Акарнанию и
Грецию. На этом поэма покуда остановилась. Осмелится ли автор повести
читателя по Ионии и Фригии в столицу Востока, зависит от того, как будет
принято его творение. Эти две песни - не более чем проба.
Вымышленный герой был введен в поэму с целью связать ее отдельные
части: это, однако, не означает, что автор не намерен допускать отступления.
Друзья, мнение которых я высоко ценю, предостерегали меня, считая, что
кое-кто может заподозрить, будто в этом вымышленном характере
Чайльд-Гарольда я изобразил реально существующую личность. Такое подозрение
я позволю себе отвергнуть раз и навсегда. Гарольд - дитя воображенья,
созданное мною только ради упомянутой цели. Некоторые совсем несущественные
и чисто индивидуальные черты, конечно, могут дать основание для таких
предположений. Но главное в нем, я надеюсь, никаких подозрений не вызовет.
Излишне, может быть, говорить, что титул "Чайльд" (вспомним
Чайльд-Уотерс, Чайльд-Чайльдерс и т. п.) был мною выбран как наиболее
сообразный со старинной формой стихосложения.
"Прости, прости!" в начале первой песни навеяно "Прощанием лорда
Максвелла" в "Пограничных песнях", изданных м-ром Скоттом.
В первой части, где речь идет о Пиренейском полуострове, можно
усмотреть некоторое сходство с различными стихотворениями, темой которых
является Испания; но это только случайность, потому что, за исключением
нескольких конечных строф, вся эта песнь была написана в Леванте.
Спенсерова строфа, принадлежащая одному из наших наиболее прославленных
поэтов, допускает огромное разнообразие. Д-р Битти говорит об этом: "Недавно
я начал поэму в стиле Спенсера, его строфой. Я хочу в ней дать полный
простор моим склонностям и сделать ее то шутливой, то возвышенной, то
описательной, то сентиментальной, нежной или сатирической - как подскажет
настроение. Если не ошибаюсь, размер, выбранный мной, в одинаковой степени
допускает все эти композиционные ходы..."
Опираясь на такие авторитеты и на пример многих выдающихся итальянских
поэтов, я не стану оправдываться в том, что мое сочинение построено на таких
же сменах и переходах. Если мои стихи не будут иметь успеха, я буду
удовлетворен сознанием, что причина этой неудачи кроется только в
исполнении, но не в замысле, освященном именами Ариосто, Томсона и Битти.
Лондон, февраль 1812
Я ждал, пока наши периодические листки не израсходуют свою обычную
порцию критики. Против справедливости этой критики в целом я ничего не могу
воз- разить; мне не пристало оспаривать ее легкие порицания, и возможно,
что, будь она менее доброй, она была бы более искренней. Но, выражая всем
критикам и каждому в отдельности свою благодарность за их терпимость, я
должен все-таки высказать свои замечания по одному только поводу. Среди
многих справедливых упреков, которые вызвал характер моего "странствующего
рыцаря" (я все-таки, несмотря на многочисленные признаки обратного,
утверждаю, что это характер вымышленный), высказывалось мнение, что он, не
говоря уже об анахронизмах, ведет себя очень нерыцарственно, между тем как
времена рыцарства - это времена любви, чести и т. п. Но теперь уже известно,
что доброе старое время, когда процветала "любовь добрых старых времен,
старинная любовь", было как раз наиболее развратным из всех возможных эпох
истории. Те, кто сомневается в этом, могут справиться у Сент-Пале во многих
местах, и особенно во второй части (стр. 69). Обеты рыцарства исполнялись не
лучше, чем все другие обеты, а песни трубадуров были не менее непристойны и,
уж во всяком случае, менее изысканны, чем песни Овидия. В "Судах любви",
"Беседах о любви, учтивости и любезности" гораздо больше занимались любовью,
чем учтивостью и любезностью. Смотри об этом Роллана и Сент-Пале.
Какие бы возражения ни вызывал в высшей степени непривлекательный
характер Чайльд-Гарольда, он был, во всяком случае, настоящим рыцарем - "не
трактирным слугой, а тамплиером". Между прочим, я подозреваю, что сэр
Тристрам и сэр Ланселот были тоже не лучше, чем они могли быть, при том, что
это персонажи высокопоэтические и настоящие рыцари "без страха", хотя и не
"без упрека". Если история установления "Ордена Подвязки" не вымысел, то,
значит, рыцари этого ордена уже несколько столетий носят знак графини
Сэлисбери, отнюдь не блиставшей доброй славой. Вот правда о рыцарстве. Берку
не следовало сожалеть о том, что времена рыцарства прошли, хотя
Мария-Антуанетта была так же целомудренна, как и большинство тех, во славу
которых ломались копья и рыцарей сбрасывали с коней.
За время от Баярда до сэра Джозефа Бенкса, самого целомудренного и
знаменитого рыцаря старых и новых времен, мы найдем очень мало исключений из
этого правила, и я боюсь, что при некотором углублении в предмет мы
перестанем сожалеть об этом чудовищном маскараде средних веков.
Теперь я предоставляю Чайльд-Гарольду продолжать свою жизнь таким,
каков он есть. Было бы приятнее и, конечно, легче изобразить более
привлекательный характер. Было бы легко притушить его недостатки, заставить
его больше делать и меньше говорить, но он предназначался отнюдь не для
того, чтобы служить примером. Скорее следовало бы учиться на нем тому, что
ранняя развращенность сердца и пренебрежение моралью ведут к пресыщенности
прошлыми наслаждениями и разочарованию в новых, и красоты природы, и радость
путешествий, и вообще все побуждения, за исключением только честолюбия -
самого могущественного из всех, потеряны для души, так созданной, или,
вернее, ложно направленной. Если бы я продолжил поэму, образ Чайльда к концу
углубился бы, потому что контур, который я хотел заполнить, стал бы, за
некоторыми отклонениями, портретом современного Тимона или принявшего
поэтическую форму Зелуко.
Лондон, 1813
Ни в землях, где бродил я пилигримом,
Где несравненны чары красоты,
Ни в том, что сердцу горестно любимым
Осталось от несбывшейся мечты,
Нет образа прекраснее, чем ты,
Ни наяву, ни в снах воображенья.
Для видевших прекрасные черты
Бессильны будут все изображенья,
А для невидевших - найду ли выраженья?
Будь до конца такой! Не измени
Весне своей, для счастья расцветая.
И красоту и прелесть сохрани -
Все, что Надежда видит в розах мая.
Любовь без крыльев! Чистота святая!
Хранительнице юности твоей,
Все лучезарней с каждым днем блистая,
Будь исцеленьем от земных скорбей,
Прекрасной радугой ее грядущих дней.
Я счастлив, пери Запада, что вдвое
Тебя я старше, что могу мечтать,
Бесстрастно глядя на лицо такое,
Что суждена мне жизнью благодать
Не видеть, как ты будешь увядать,
Что я счастливей юношей докучных,
Которым скоро по тебе страдать,
И мне не изливаться в рифмах звучных,
Чтобы спастись от мук, с любовью неразлучных.
О, влажный взор газели молодой,
То ласковый, то пламенный и страстный,
Всегда влекущий дикой красотой,
Моим стихам ответь улыбкой ясной,
Которой ждал бы я в тоске напрасной,
Когда бы дружбы преступил порог.
И у певца не спрашивай, безгласный,
Зачем, отдав ребенку столько строк,
Я чистой лилией украсил свой венок.
Вошла ты в песню именем своим,
И друг, страницы "Чайльда" пробегая,
Ианту первой встретив перед ним,
Тебя забыть не сможет, дорогая.
Когда ж мой век исчислит парка злая,
Коснись тех струн, что пели твой расцвет,
Хвалу тебе, красавица, слагая.
Надежде большим твой не льстит поэт.
А меньшего, дитя, в устах у Дружбы нет.
Не ты ль слыла небесной в древнем мире,
О Муза, дочь Поэзии земной,
И не тебя ль бесчестили на лире
Все рифмачи преступною рукой!
Да не посмею твой смутить покой!
Хоть был я в Дельфах, слушал, как в пустыне
Твой ключ звенит серебряной волной,
Простой рассказ мой начиная ныне,
Я не дерзну взывать о помощи к богине.
Жил в Альбионе юноша. Свой век
Он посвящал лишь развлеченьям праздным,
В безумной жажде радостей и нег
Распутством не гнушаясь безобразным,
Душою предан низменным соблазнам,
Но чужд равно и чести и стыду,
Он в мире возлюбил многообразном,
Увы! лишь кратких связей череду
Да собутыльников веселую орду.
Он звался Чайльд-Гарольд. Не все равно ли.
Каким он вел блестящим предкам счет!
Хоть и в гражданстве, и на бранном поле
Они снискали славу и почет,
Но осрамит и самый лучший род
Один бездельник, развращенный ленью,
Тут не поможет ворох льстивых од,
И не придашь, хвалясь фамильной сенью,
Пороку - чистоту, невинность - преступленью.
Вступая в девятнадцатый свой год,
Как мотылек, резвился он, порхая,
Не помышлял о том, что день пройдет -
И холодом повеет тьма ночная.
Но вдруг, в расцвете жизненного мая,
Заговорило пресыщенье в нем,
Болезнь ума и сердца роковая,
И показалось мерзким все кругом:
Тюрьмою - родина, могилой - отчий дом.
Он совести не знал укоров строгих
И слепо шел дорогою страстей.
Любил одну - прельщал любовью многих,
Любил - и не назвал ее своей.
И благо ускользнувшей от сетей
Развратника, что, близ жены скучая,
Бежал бы вновь на буйный пир друзей
И, все, что взял приданым, расточая,
Чуждался б радостей супружеского рая.
Но в сердце Чайльд глухую боль унес,
И наслаждений жажда в нем остыла,
И часто блеск его внезапных слез
Лишь гордость возмущенная гасила.
Меж тем тоски язвительная сила
Звала покинуть край, где вырос он, -
Чужих небес приветствовать светила;
Он звал печаль, весельем пресыщен,
Готов был в ад бежать, но бросить Альбион
И в жажде новых мест Гарольд умчался,
Покинув свой почтенный старый дом,
Что сумрачной громадой возвышался,
Весь почерневший и покрытый мхом.
Назад лет сто он был монастырем,
И ныне там плясали, пели, пили,
Совсем как в оны дни, когда тайком,
Как повествуют нам седые были,
Святые пастыри с красотками кутили.
Но часто в блеске, в шуме людных зал
Лицо Гарольда муку выражало.
Отвергнутую страсть он вспоминал
Иль чувствовал вражды смертельной жало -
Ничье живое сердце не узнало.
Ни с кем не вел он дружеских бесед.
Когда смятенье душу омрачало,
В часы раздумий, в дни сердечных бед
Презреньем он встречал сочувственный совет.
И в мире был он одинок. Хоть многих
Поил он щедро за столом своим,
Он знал их, прихлебателей убогих,
Друзей на час - он ведал цену им.
И женщинами не был он любим.
Но боже мой, какая не сдается,
Когда мы блеск и роскошь ей сулим!
Так мотылек на яркий свет несется,
И плачет ангел там, где сатана смеется.
У Чайльда мать была, но наш герой,
Собравшись бурной ввериться стихии,
Ни с ней не попрощался, ни с сестрой -
Единственной подругой в дни былые.
Ни близкие не знали, ни родные,
Что едет он. Но то не черствость, нет,
Хоть отчий дом он покидал впервые.
Уже он знал, что сердце много лет
Хранит прощальных слез неизгладимый лед.
Наследство, дом, поместья родовые,
Прелестных дам, чей смех он так любил,
Чей синий взор, чьи локоны златые
В нем часто юный пробуждали пыл, -
Здесь даже и святой бы согрешил, -
Вином бесценным полные стаканы -
Все то, чем роскошь радует кутил,
Он променял на ветры и туманы,
На рокот южных волн и варварские страны.
Дул свежий бриз, шумели паруса,
Все дальше в море судно уходило,
Бледнела скал прибрежных полоса,
И вскоре их пространство поглотило.
Быть может, сердце Чайльда и грустило,
Что повлеклось в неведомый простор,
Но слез не лил он, не вздыхал уныло,
Как спутники, чей увлажненный взор,
Казалось, обращал к ветрам немой укор.
Когда же солнце волн коснулось краем,
Он лютню взял, которой он привык
Вверять все то, чем был обуреваем
Равно и в горький и в счастливый миг,
И на струнах отзывчивых возник
Протяжный звук, как сердца стон печальный,
И Чайльд запел, а белокрылый бриг
Летел туда, где ждал их берег дальный,
И в шуме темных волн тонул напев прощальный.
"Прости, прости! Все крепнет шквал,
Все выше вал встает,
И берег Англии пропал
Среди кипящих вод.
Плывем на Запад, солнцу вслед,
Покинув отчий край.
Прощай до завтра, солнца свет,
Британия, прощай!
Промчится ночь, оно взойдет
Сиять другому дню,
Увижу море, небосвод,
Но не страну мою.
Погас очаг мой, пуст мой док,
И двор травой зарос.
Мертво и глухо все кругом,
Лишь воет старый пес.
Мой паж, мой мальчик, что с тобой?
Я слышал твой упрек.
Иль так напуган ты грозой,
Иль на ветру продрог?
Мой бриг надежный крепко сшит,
Ненужных слез не лей.
Быстрейший сокол не летит
Смелей и веселей".
"Пусть воет шквал, бурлит вода,
Грохочет в небе гром, -
Сэр Чайльд, все это не беда,
Я плачу о другом.
Отца и мать на долгий срок
Вчера покинул я,
И на земле лишь вы да бог
Теперь мои друзья.
Отец молитву произнес
И отпустил меня,
Но знаю, мать без горьких слез
Не проведет и дня".
"Мой паж, дурные мысли прочь,
Разлуки минет срок!
Я сам бы плакал в эту ночь,
Когда б я плакать мог.
Мой латник верный, что с тобой?
Ты мертвеца бледней.
Предвидишь ты с французом бой,
Продрог ли до костей?"
"Сэр Чайльд, привык я слышать гром
И не бледнеть в бою,
Но я покинул милый дом,
Любимую семью,
Где замок ваш у синих вод,
Там и моя страна.
Там сын отца напрасно ждет
И слезы льет жена".
"Ты прав, мой верный друг, ты прав,
Понятна скорбь твоя,
Но у меня беспечный нрав,
Смеюсь над горем я.
Я знаю, слезы женщин - вздор,
В них постоянства нет.
Другой придет, пленит их взор,
И слез пропал и след.
Мне ничего не жаль в былом,
Не страшен бурный путь,
Но жаль, что, бросив отчий дом,
Мне не о ком вздохнуть.
Вверяюсь ветру и волне,
Я в мире одинок.
Кто может вспомнить обо мне,
Кого б я вспомнить мог?
Мой пес поплачет день, другой,
Разбудит воем тьму
И станет первому слугой,
Кто бросит кость ему.
Наперекор грозе и мгле
В дорогу, рулевой!
Веди корабль к любой земле,
Но только не к родной!
Привет, привет, морской простор,
И вам - в конце пути -
Привет, леса, пустыни гор!
Британия, прости!"
Плывет корабль унылых вод равниной.
Шумит Бискайи пасмурный залив.
На пятый день из волн крутой вершиной,
Усталых и печальных ободрив,
Роскошной Синтры горный встал массив.
Вот, моря данник, меж холмов покатых
Струится Тахо, быстр и говорлив,
Они плывут меж берегов богатых,
Где волнам вторит шум хлебов, увы, несжатых.
Неизъяснимой полон красоты
Весь этот край, обильный и счастливый.
В восторге смотришь на луга, цветы,
На тучный скот, на пастбища, и нивы,
И берега, и синих рек извивы,
Но в эту землю вторглись палачи, -
Срази, о небо, род их нечестивый!
Все молнии, все громы ополчи,
Избавь эдем земной от галльской саранчи!
Чудесен Лиссабон, когда впервые
Из тех глубин встает пред нами он,
Где виделись поэтам золотые
Пески, где, Луза охраняя трен,
Надменный флот свой держит Альбион -
Для той страны, где чванство нормой стало
И возвело невежество в закон,
Но лижет руку, пред которой пала
Незыблемая мощь воинственного галла.
К несчастью, город, столь пленивший нас,
Вблизи теряет прелесть невозвратно.
Он душит вонью, оскорбляет глаз,
Все черное, на всем подтеки, пятна,
И знать и плебс грязны невероятно.
Любое, пусть роскошное, жилье,
Как вся страна, нечисто, неопрятно.
И - напади чесотка на нее -
Не станут мыться здесь или менять белье.
Презренные рабы! Зачем судьба им
Прекраснейшую землю отдала -
Сиерру, Синтру, прозванную раем,
Где нет красотам меры и числа.
О, чье перо и чья бы кисть могла
Изобразить величественный форум -
Все то, что здесь Природа создала,
Сумев затмить Элизий, над которым
Завесы поднял бард пред нашим смертным взором.
В тени дубрав, на склонах темных круч
Монастырей заброшенных руины,
От зноя бурый мох, шумящий ключ
В зеленой мгле бессолнечной лощины.
Лазури яркой чистые глубины,
На зелени оттенок золотой,
Потоки, с гор бегущие в долины,
Лоза на взгорье, ива над водой -
Так, Синтра, ты манишь волшебной пестротой.
Крутая тропка кружит и петлит,
И путник, останавливаясь чаще,
Любуется: какой чудесный вид!
Но вот обитель Матери Скорбящей,
Где вам монах, реликвии хранящий,
Расскажет сказки, что народ сложил:
Здесь нечестивца гром настиг разящий,
А там, в пещере, сам Гонорий жил
И сделал адом жизнь, чем рая заслужил.
Но посмотри, на склонах, близ дороги,
Стоят кресты. Заботливой рукой
Не в час молитв, не в помыслах о боге
Воздвигли их. Насилье и разбой
На этот край набег свершили свой,
Земля внимала жертв предсмертным стонам,
И вопиют о крови пролитой
Кресты под равнодушным небосклоном,
Где мирный труженик не огражден законом.
На пышный дол глядят с крутых холмов
Руины, о былом напоминая.
Где был князей гостеприимный кров,
Там ныне камни и трава густая.
Вон замок тот, где жил правитель края,
И ты, кто был так сказочно богат,
Ты, Ватек, создал здесь подобье рая,
Не ведая средь царственных палат,
Что все богатства - тлен и мира не сулят.
Ты свой дворец воздвигнул здесь в долине
Для радостей, для нег и красоты,
Но запустеньем все сменилось ныне,
Бурьян раскинул дикие кусты,
И твой эдем, он одинок, как ты.
Обрушен свод, остались только стены,
Как памятники бренной суеты.
Не все ль услады бытия мгновенны!
Так на волне блеснет - и тает сгусток пены.
А в этом замке был совет вождей,
Он ненавистен гордым англичанам.
Здесь карлик-шут, пустейший из чертей,
В пергаментном плаще, с лицом шафранным,
Британцев дразнит смехом непрестанным.
Он держит черный свиток и печать,
И надписи на этом свитке странном,
И рыцарских имен десятков пять,
А бес не устает, дивясь им, хохотать.
Тот бес, дразнящий рыцарскую клику, -
Конвенция, на ней споткнулся бритт.
Ум (если был он), сбитый с панталыку,
Здесь превратил триумф народа в стыд;
Победы цвет Невежеством убит,
Что отдал Меч, то Речь вернула вскоре,
И лавры Лузитания растит
Не для таких вождей, как наши тори.
Не побежденным здесь, а победившим горе!
С тех пор как был британцу дан урок,
В нем слово "Синтра" гнев бессильный будит.
Парламент наш краснел бы, если б мог,
Потомство нас безжалостно осудит.
Да и любой народ смеяться будет
Над тем, как был сильнейший посрамлен.
Враг побежден, но это мир забудет,
А вырвавший победу Альбион
Навек презрением всех наций заклеймен.
И, полный смуты, все вперед, вперед
Меж горных круч угрюмый Чайльд стремится.
Он рад уйти, бежать от всех забот,
Он рвется вдаль, неутомим, как птица.
Иль совесть в нем впервые шевелится?
Да, он клянет пороки буйных лет,
Он юности растраченной стыдится,
Ее безумств и призрачных побед,
И все мрачнее взор, узревший Правды свет.
Коня! Коня! Гонимый бурей снова,
Хотя кругом покой и тишина,
Назло дразнящим призракам былого
Он ищет не любовниц, не вина,
Но многие края и племена
Изведает беглец неугомонный,
Пока не станет цель ему ясна,
Пока, остывший, жизнью умудренный,
Он мира не найдет под кровлей благосклонной.
Однако вот и Мафра. Здесь, бывало,
Жил королевы лузитанской двор.
Сменялись мессы блеском карнавала,
Церковным хором - пиршественный хор.
Всегда с монахом у вельможи спор.
Но эта Вавилонская блудница
Такой дворец воздвигла среди гор,
Что всем хотелось только веселиться,
Простить ей казни, кровь - и в роскоши забыться.
Изгибы романтических холмов,
Как сад сплошной - долины с свежей тенью,
(Когда б народ хоть здесь не знал оков!)
Все манит взор, все дышит сладкой ленью.
Но Чайльд спешит отдаться вновь движенью,
Несносному для тех, кто дорожит
Уютным креслом и домашней сенью,
О, воздух горный, где бальзам разлит!
О, жизнь, которой чужд обрюзгший сибарит!
Холмы все реже, местность все ровней,
Бедней поля, и зелень уж другая.
И вот открылась даль пустых степей,
Перевод В. Левика
Собрание сочинений в четырех томах. Том 2. М., Правда, 1981 г.
OCR Бычков М.Н.
----------------------------------------------------------------------------
Поэма
L'univers est une espece de livre, dont
on n'a lu que la premiere page quand on n'a vu
que son pays. J'en ai feuillete un assez grand
nombre, que j'ai trouve egalement mauvaises.
Get examen ne m'a point ete infructueux. Ja
haissais ma patrie. Toutes les impertinences
des peuples divers, parmi lesquels j'ai vecu,
m'ont reconcilie avec elle. Quand je n'aurais
tire d'autre benefice de mes voyages que
celui-la, je n'en regretterais ni les frais ni
les fatigues. Le Cosmopolite {*}.
{* Мир подобен книге, и тот, кто знает
только свою страну, прочитал в ней лишь первую
страницу. Я же перелистал их довольно много и
все нашел одинаково плохими. Этот опыт не
прошел для меня бесследно. Я ненавидел свое
отечество. Варварство других народов, среди
которых я жил, примирило меня с ним. Пусть это
было бы единственной пользой, извлеченной мною
из моих путешествий, я и тогда не пожалел бы
ни о понесенных расходах, ни о дорожной
усталости. - "Космополит" (франц.).}
(К ПЕСНЯМ ПЕРВОЙ И ВТОРОЙ)
Большая часть этой поэмы была написана в тех местах, где происходит ее
действие. Она была начата в Албании, а те части, которые относятся к Испания
и Португалии, основаны на личных наблюдениях автора в этих странах. Я
упоминаю об этом как о ручательстве за верность описаний. Сцены и пейзажи,
набросанные здесь автором, рисуют Испанию, Португалию, Эпир, Акарнанию и
Грецию. На этом поэма покуда остановилась. Осмелится ли автор повести
читателя по Ионии и Фригии в столицу Востока, зависит от того, как будет
принято его творение. Эти две песни - не более чем проба.
Вымышленный герой был введен в поэму с целью связать ее отдельные
части: это, однако, не означает, что автор не намерен допускать отступления.
Друзья, мнение которых я высоко ценю, предостерегали меня, считая, что
кое-кто может заподозрить, будто в этом вымышленном характере
Чайльд-Гарольда я изобразил реально существующую личность. Такое подозрение
я позволю себе отвергнуть раз и навсегда. Гарольд - дитя воображенья,
созданное мною только ради упомянутой цели. Некоторые совсем несущественные
и чисто индивидуальные черты, конечно, могут дать основание для таких
предположений. Но главное в нем, я надеюсь, никаких подозрений не вызовет.
Излишне, может быть, говорить, что титул "Чайльд" (вспомним
Чайльд-Уотерс, Чайльд-Чайльдерс и т. п.) был мною выбран как наиболее
сообразный со старинной формой стихосложения.
"Прости, прости!" в начале первой песни навеяно "Прощанием лорда
Максвелла" в "Пограничных песнях", изданных м-ром Скоттом.
В первой части, где речь идет о Пиренейском полуострове, можно
усмотреть некоторое сходство с различными стихотворениями, темой которых
является Испания; но это только случайность, потому что, за исключением
нескольких конечных строф, вся эта песнь была написана в Леванте.
Спенсерова строфа, принадлежащая одному из наших наиболее прославленных
поэтов, допускает огромное разнообразие. Д-р Битти говорит об этом: "Недавно
я начал поэму в стиле Спенсера, его строфой. Я хочу в ней дать полный
простор моим склонностям и сделать ее то шутливой, то возвышенной, то
описательной, то сентиментальной, нежной или сатирической - как подскажет
настроение. Если не ошибаюсь, размер, выбранный мной, в одинаковой степени
допускает все эти композиционные ходы..."
Опираясь на такие авторитеты и на пример многих выдающихся итальянских
поэтов, я не стану оправдываться в том, что мое сочинение построено на таких
же сменах и переходах. Если мои стихи не будут иметь успеха, я буду
удовлетворен сознанием, что причина этой неудачи кроется только в
исполнении, но не в замысле, освященном именами Ариосто, Томсона и Битти.
Лондон, февраль 1812
Я ждал, пока наши периодические листки не израсходуют свою обычную
порцию критики. Против справедливости этой критики в целом я ничего не могу
воз- разить; мне не пристало оспаривать ее легкие порицания, и возможно,
что, будь она менее доброй, она была бы более искренней. Но, выражая всем
критикам и каждому в отдельности свою благодарность за их терпимость, я
должен все-таки высказать свои замечания по одному только поводу. Среди
многих справедливых упреков, которые вызвал характер моего "странствующего
рыцаря" (я все-таки, несмотря на многочисленные признаки обратного,
утверждаю, что это характер вымышленный), высказывалось мнение, что он, не
говоря уже об анахронизмах, ведет себя очень нерыцарственно, между тем как
времена рыцарства - это времена любви, чести и т. п. Но теперь уже известно,
что доброе старое время, когда процветала "любовь добрых старых времен,
старинная любовь", было как раз наиболее развратным из всех возможных эпох
истории. Те, кто сомневается в этом, могут справиться у Сент-Пале во многих
местах, и особенно во второй части (стр. 69). Обеты рыцарства исполнялись не
лучше, чем все другие обеты, а песни трубадуров были не менее непристойны и,
уж во всяком случае, менее изысканны, чем песни Овидия. В "Судах любви",
"Беседах о любви, учтивости и любезности" гораздо больше занимались любовью,
чем учтивостью и любезностью. Смотри об этом Роллана и Сент-Пале.
Какие бы возражения ни вызывал в высшей степени непривлекательный
характер Чайльд-Гарольда, он был, во всяком случае, настоящим рыцарем - "не
трактирным слугой, а тамплиером". Между прочим, я подозреваю, что сэр
Тристрам и сэр Ланселот были тоже не лучше, чем они могли быть, при том, что
это персонажи высокопоэтические и настоящие рыцари "без страха", хотя и не
"без упрека". Если история установления "Ордена Подвязки" не вымысел, то,
значит, рыцари этого ордена уже несколько столетий носят знак графини
Сэлисбери, отнюдь не блиставшей доброй славой. Вот правда о рыцарстве. Берку
не следовало сожалеть о том, что времена рыцарства прошли, хотя
Мария-Антуанетта была так же целомудренна, как и большинство тех, во славу
которых ломались копья и рыцарей сбрасывали с коней.
За время от Баярда до сэра Джозефа Бенкса, самого целомудренного и
знаменитого рыцаря старых и новых времен, мы найдем очень мало исключений из
этого правила, и я боюсь, что при некотором углублении в предмет мы
перестанем сожалеть об этом чудовищном маскараде средних веков.
Теперь я предоставляю Чайльд-Гарольду продолжать свою жизнь таким,
каков он есть. Было бы приятнее и, конечно, легче изобразить более
привлекательный характер. Было бы легко притушить его недостатки, заставить
его больше делать и меньше говорить, но он предназначался отнюдь не для
того, чтобы служить примером. Скорее следовало бы учиться на нем тому, что
ранняя развращенность сердца и пренебрежение моралью ведут к пресыщенности
прошлыми наслаждениями и разочарованию в новых, и красоты природы, и радость
путешествий, и вообще все побуждения, за исключением только честолюбия -
самого могущественного из всех, потеряны для души, так созданной, или,
вернее, ложно направленной. Если бы я продолжил поэму, образ Чайльда к концу
углубился бы, потому что контур, который я хотел заполнить, стал бы, за
некоторыми отклонениями, портретом современного Тимона или принявшего
поэтическую форму Зелуко.
Лондон, 1813
Ни в землях, где бродил я пилигримом,
Где несравненны чары красоты,
Ни в том, что сердцу горестно любимым
Осталось от несбывшейся мечты,
Нет образа прекраснее, чем ты,
Ни наяву, ни в снах воображенья.
Для видевших прекрасные черты
Бессильны будут все изображенья,
А для невидевших - найду ли выраженья?
Будь до конца такой! Не измени
Весне своей, для счастья расцветая.
И красоту и прелесть сохрани -
Все, что Надежда видит в розах мая.
Любовь без крыльев! Чистота святая!
Хранительнице юности твоей,
Все лучезарней с каждым днем блистая,
Будь исцеленьем от земных скорбей,
Прекрасной радугой ее грядущих дней.
Я счастлив, пери Запада, что вдвое
Тебя я старше, что могу мечтать,
Бесстрастно глядя на лицо такое,
Что суждена мне жизнью благодать
Не видеть, как ты будешь увядать,
Что я счастливей юношей докучных,
Которым скоро по тебе страдать,
И мне не изливаться в рифмах звучных,
Чтобы спастись от мук, с любовью неразлучных.
О, влажный взор газели молодой,
То ласковый, то пламенный и страстный,
Всегда влекущий дикой красотой,
Моим стихам ответь улыбкой ясной,
Которой ждал бы я в тоске напрасной,
Когда бы дружбы преступил порог.
И у певца не спрашивай, безгласный,
Зачем, отдав ребенку столько строк,
Я чистой лилией украсил свой венок.
Вошла ты в песню именем своим,
И друг, страницы "Чайльда" пробегая,
Ианту первой встретив перед ним,
Тебя забыть не сможет, дорогая.
Когда ж мой век исчислит парка злая,
Коснись тех струн, что пели твой расцвет,
Хвалу тебе, красавица, слагая.
Надежде большим твой не льстит поэт.
А меньшего, дитя, в устах у Дружбы нет.
Не ты ль слыла небесной в древнем мире,
О Муза, дочь Поэзии земной,
И не тебя ль бесчестили на лире
Все рифмачи преступною рукой!
Да не посмею твой смутить покой!
Хоть был я в Дельфах, слушал, как в пустыне
Твой ключ звенит серебряной волной,
Простой рассказ мой начиная ныне,
Я не дерзну взывать о помощи к богине.
Жил в Альбионе юноша. Свой век
Он посвящал лишь развлеченьям праздным,
В безумной жажде радостей и нег
Распутством не гнушаясь безобразным,
Душою предан низменным соблазнам,
Но чужд равно и чести и стыду,
Он в мире возлюбил многообразном,
Увы! лишь кратких связей череду
Да собутыльников веселую орду.
Он звался Чайльд-Гарольд. Не все равно ли.
Каким он вел блестящим предкам счет!
Хоть и в гражданстве, и на бранном поле
Они снискали славу и почет,
Но осрамит и самый лучший род
Один бездельник, развращенный ленью,
Тут не поможет ворох льстивых од,
И не придашь, хвалясь фамильной сенью,
Пороку - чистоту, невинность - преступленью.
Вступая в девятнадцатый свой год,
Как мотылек, резвился он, порхая,
Не помышлял о том, что день пройдет -
И холодом повеет тьма ночная.
Но вдруг, в расцвете жизненного мая,
Заговорило пресыщенье в нем,
Болезнь ума и сердца роковая,
И показалось мерзким все кругом:
Тюрьмою - родина, могилой - отчий дом.
Он совести не знал укоров строгих
И слепо шел дорогою страстей.
Любил одну - прельщал любовью многих,
Любил - и не назвал ее своей.
И благо ускользнувшей от сетей
Развратника, что, близ жены скучая,
Бежал бы вновь на буйный пир друзей
И, все, что взял приданым, расточая,
Чуждался б радостей супружеского рая.
Но в сердце Чайльд глухую боль унес,
И наслаждений жажда в нем остыла,
И часто блеск его внезапных слез
Лишь гордость возмущенная гасила.
Меж тем тоски язвительная сила
Звала покинуть край, где вырос он, -
Чужих небес приветствовать светила;
Он звал печаль, весельем пресыщен,
Готов был в ад бежать, но бросить Альбион
И в жажде новых мест Гарольд умчался,
Покинув свой почтенный старый дом,
Что сумрачной громадой возвышался,
Весь почерневший и покрытый мхом.
Назад лет сто он был монастырем,
И ныне там плясали, пели, пили,
Совсем как в оны дни, когда тайком,
Как повествуют нам седые были,
Святые пастыри с красотками кутили.
Но часто в блеске, в шуме людных зал
Лицо Гарольда муку выражало.
Отвергнутую страсть он вспоминал
Иль чувствовал вражды смертельной жало -
Ничье живое сердце не узнало.
Ни с кем не вел он дружеских бесед.
Когда смятенье душу омрачало,
В часы раздумий, в дни сердечных бед
Презреньем он встречал сочувственный совет.
И в мире был он одинок. Хоть многих
Поил он щедро за столом своим,
Он знал их, прихлебателей убогих,
Друзей на час - он ведал цену им.
И женщинами не был он любим.
Но боже мой, какая не сдается,
Когда мы блеск и роскошь ей сулим!
Так мотылек на яркий свет несется,
И плачет ангел там, где сатана смеется.
У Чайльда мать была, но наш герой,
Собравшись бурной ввериться стихии,
Ни с ней не попрощался, ни с сестрой -
Единственной подругой в дни былые.
Ни близкие не знали, ни родные,
Что едет он. Но то не черствость, нет,
Хоть отчий дом он покидал впервые.
Уже он знал, что сердце много лет
Хранит прощальных слез неизгладимый лед.
Наследство, дом, поместья родовые,
Прелестных дам, чей смех он так любил,
Чей синий взор, чьи локоны златые
В нем часто юный пробуждали пыл, -
Здесь даже и святой бы согрешил, -
Вином бесценным полные стаканы -
Все то, чем роскошь радует кутил,
Он променял на ветры и туманы,
На рокот южных волн и варварские страны.
Дул свежий бриз, шумели паруса,
Все дальше в море судно уходило,
Бледнела скал прибрежных полоса,
И вскоре их пространство поглотило.
Быть может, сердце Чайльда и грустило,
Что повлеклось в неведомый простор,
Но слез не лил он, не вздыхал уныло,
Как спутники, чей увлажненный взор,
Казалось, обращал к ветрам немой укор.
Когда же солнце волн коснулось краем,
Он лютню взял, которой он привык
Вверять все то, чем был обуреваем
Равно и в горький и в счастливый миг,
И на струнах отзывчивых возник
Протяжный звук, как сердца стон печальный,
И Чайльд запел, а белокрылый бриг
Летел туда, где ждал их берег дальный,
И в шуме темных волн тонул напев прощальный.
"Прости, прости! Все крепнет шквал,
Все выше вал встает,
И берег Англии пропал
Среди кипящих вод.
Плывем на Запад, солнцу вслед,
Покинув отчий край.
Прощай до завтра, солнца свет,
Британия, прощай!
Промчится ночь, оно взойдет
Сиять другому дню,
Увижу море, небосвод,
Но не страну мою.
Погас очаг мой, пуст мой док,
И двор травой зарос.
Мертво и глухо все кругом,
Лишь воет старый пес.
Мой паж, мой мальчик, что с тобой?
Я слышал твой упрек.
Иль так напуган ты грозой,
Иль на ветру продрог?
Мой бриг надежный крепко сшит,
Ненужных слез не лей.
Быстрейший сокол не летит
Смелей и веселей".
"Пусть воет шквал, бурлит вода,
Грохочет в небе гром, -
Сэр Чайльд, все это не беда,
Я плачу о другом.
Отца и мать на долгий срок
Вчера покинул я,
И на земле лишь вы да бог
Теперь мои друзья.
Отец молитву произнес
И отпустил меня,
Но знаю, мать без горьких слез
Не проведет и дня".
"Мой паж, дурные мысли прочь,
Разлуки минет срок!
Я сам бы плакал в эту ночь,
Когда б я плакать мог.
Мой латник верный, что с тобой?
Ты мертвеца бледней.
Предвидишь ты с французом бой,
Продрог ли до костей?"
"Сэр Чайльд, привык я слышать гром
И не бледнеть в бою,
Но я покинул милый дом,
Любимую семью,
Где замок ваш у синих вод,
Там и моя страна.
Там сын отца напрасно ждет
И слезы льет жена".
"Ты прав, мой верный друг, ты прав,
Понятна скорбь твоя,
Но у меня беспечный нрав,
Смеюсь над горем я.
Я знаю, слезы женщин - вздор,
В них постоянства нет.
Другой придет, пленит их взор,
И слез пропал и след.
Мне ничего не жаль в былом,
Не страшен бурный путь,
Но жаль, что, бросив отчий дом,
Мне не о ком вздохнуть.
Вверяюсь ветру и волне,
Я в мире одинок.
Кто может вспомнить обо мне,
Кого б я вспомнить мог?
Мой пес поплачет день, другой,
Разбудит воем тьму
И станет первому слугой,
Кто бросит кость ему.
Наперекор грозе и мгле
В дорогу, рулевой!
Веди корабль к любой земле,
Но только не к родной!
Привет, привет, морской простор,
И вам - в конце пути -
Привет, леса, пустыни гор!
Британия, прости!"
Плывет корабль унылых вод равниной.
Шумит Бискайи пасмурный залив.
На пятый день из волн крутой вершиной,
Усталых и печальных ободрив,
Роскошной Синтры горный встал массив.
Вот, моря данник, меж холмов покатых
Струится Тахо, быстр и говорлив,
Они плывут меж берегов богатых,
Где волнам вторит шум хлебов, увы, несжатых.
Неизъяснимой полон красоты
Весь этот край, обильный и счастливый.
В восторге смотришь на луга, цветы,
На тучный скот, на пастбища, и нивы,
И берега, и синих рек извивы,
Но в эту землю вторглись палачи, -
Срази, о небо, род их нечестивый!
Все молнии, все громы ополчи,
Избавь эдем земной от галльской саранчи!
Чудесен Лиссабон, когда впервые
Из тех глубин встает пред нами он,
Где виделись поэтам золотые
Пески, где, Луза охраняя трен,
Надменный флот свой держит Альбион -
Для той страны, где чванство нормой стало
И возвело невежество в закон,
Но лижет руку, пред которой пала
Незыблемая мощь воинственного галла.
К несчастью, город, столь пленивший нас,
Вблизи теряет прелесть невозвратно.
Он душит вонью, оскорбляет глаз,
Все черное, на всем подтеки, пятна,
И знать и плебс грязны невероятно.
Любое, пусть роскошное, жилье,
Как вся страна, нечисто, неопрятно.
И - напади чесотка на нее -
Не станут мыться здесь или менять белье.
Презренные рабы! Зачем судьба им
Прекраснейшую землю отдала -
Сиерру, Синтру, прозванную раем,
Где нет красотам меры и числа.
О, чье перо и чья бы кисть могла
Изобразить величественный форум -
Все то, что здесь Природа создала,
Сумев затмить Элизий, над которым
Завесы поднял бард пред нашим смертным взором.
В тени дубрав, на склонах темных круч
Монастырей заброшенных руины,
От зноя бурый мох, шумящий ключ
В зеленой мгле бессолнечной лощины.
Лазури яркой чистые глубины,
На зелени оттенок золотой,
Потоки, с гор бегущие в долины,
Лоза на взгорье, ива над водой -
Так, Синтра, ты манишь волшебной пестротой.
Крутая тропка кружит и петлит,
И путник, останавливаясь чаще,
Любуется: какой чудесный вид!
Но вот обитель Матери Скорбящей,
Где вам монах, реликвии хранящий,
Расскажет сказки, что народ сложил:
Здесь нечестивца гром настиг разящий,
А там, в пещере, сам Гонорий жил
И сделал адом жизнь, чем рая заслужил.
Но посмотри, на склонах, близ дороги,
Стоят кресты. Заботливой рукой
Не в час молитв, не в помыслах о боге
Воздвигли их. Насилье и разбой
На этот край набег свершили свой,
Земля внимала жертв предсмертным стонам,
И вопиют о крови пролитой
Кресты под равнодушным небосклоном,
Где мирный труженик не огражден законом.
На пышный дол глядят с крутых холмов
Руины, о былом напоминая.
Где был князей гостеприимный кров,
Там ныне камни и трава густая.
Вон замок тот, где жил правитель края,
И ты, кто был так сказочно богат,
Ты, Ватек, создал здесь подобье рая,
Не ведая средь царственных палат,
Что все богатства - тлен и мира не сулят.
Ты свой дворец воздвигнул здесь в долине
Для радостей, для нег и красоты,
Но запустеньем все сменилось ныне,
Бурьян раскинул дикие кусты,
И твой эдем, он одинок, как ты.
Обрушен свод, остались только стены,
Как памятники бренной суеты.
Не все ль услады бытия мгновенны!
Так на волне блеснет - и тает сгусток пены.
А в этом замке был совет вождей,
Он ненавистен гордым англичанам.
Здесь карлик-шут, пустейший из чертей,
В пергаментном плаще, с лицом шафранным,
Британцев дразнит смехом непрестанным.
Он держит черный свиток и печать,
И надписи на этом свитке странном,
И рыцарских имен десятков пять,
А бес не устает, дивясь им, хохотать.
Тот бес, дразнящий рыцарскую клику, -
Конвенция, на ней споткнулся бритт.
Ум (если был он), сбитый с панталыку,
Здесь превратил триумф народа в стыд;
Победы цвет Невежеством убит,
Что отдал Меч, то Речь вернула вскоре,
И лавры Лузитания растит
Не для таких вождей, как наши тори.
Не побежденным здесь, а победившим горе!
С тех пор как был британцу дан урок,
В нем слово "Синтра" гнев бессильный будит.
Парламент наш краснел бы, если б мог,
Потомство нас безжалостно осудит.
Да и любой народ смеяться будет
Над тем, как был сильнейший посрамлен.
Враг побежден, но это мир забудет,
А вырвавший победу Альбион
Навек презрением всех наций заклеймен.
И, полный смуты, все вперед, вперед
Меж горных круч угрюмый Чайльд стремится.
Он рад уйти, бежать от всех забот,
Он рвется вдаль, неутомим, как птица.
Иль совесть в нем впервые шевелится?
Да, он клянет пороки буйных лет,
Он юности растраченной стыдится,
Ее безумств и призрачных побед,
И все мрачнее взор, узревший Правды свет.
Коня! Коня! Гонимый бурей снова,
Хотя кругом покой и тишина,
Назло дразнящим призракам былого
Он ищет не любовниц, не вина,
Но многие края и племена
Изведает беглец неугомонный,
Пока не станет цель ему ясна,
Пока, остывший, жизнью умудренный,
Он мира не найдет под кровлей благосклонной.
Однако вот и Мафра. Здесь, бывало,
Жил королевы лузитанской двор.
Сменялись мессы блеском карнавала,
Церковным хором - пиршественный хор.
Всегда с монахом у вельможи спор.
Но эта Вавилонская блудница
Такой дворец воздвигла среди гор,
Что всем хотелось только веселиться,
Простить ей казни, кровь - и в роскоши забыться.
Изгибы романтических холмов,
Как сад сплошной - долины с свежей тенью,
(Когда б народ хоть здесь не знал оков!)
Все манит взор, все дышит сладкой ленью.
Но Чайльд спешит отдаться вновь движенью,
Несносному для тех, кто дорожит
Уютным креслом и домашней сенью,
О, воздух горный, где бальзам разлит!
О, жизнь, которой чужд обрюзгший сибарит!
Холмы все реже, местность все ровней,
Бедней поля, и зелень уж другая.
И вот открылась даль пустых степей,