Страница:
Подобным же образом застичь врасплох можно также, предложив решение дела, когда тот, кто должен решить его, спешит и не может над ним поразмыслить.
Если кто желает помешать делу, которое другой мог бы быстро и успешно довести до конца, пусть притворится доброжелателем и сам его поведет, но так, чтобы оно расстроилось.
Если внезапно оборвать речь, словно спохватившись, что сказал лишнее, это распаляет собеседника желанием узнать поболее.
И всегда лучше представить дело так, будто ты вынужден отвечать на расспросы, а не сам что-либо сообщаешь; к расспросам же можно побудить, приняв необычное для себя выражение, с тем чтобы быть спрошенным о причине такой перемены. Так было с Неемией: "И казалось, не был печален перед ним, но царь сказал: отчего лицо твое печально?.."[127]
В делах щекотливых и неприятных хорошо сломать лед с помощью какого-либо незначительного лица, а затем, как бы случайно, появиться самому и только подтвердить его сообщение, как это сделал Нарцисс, сообщая Клавдию о бракосочетании Мессалины с Силием[128].
В делах, где сам не хочешь казаться участником, хитрость велит говорить от лица всего света в таких, например, выражениях: "люди говорят..." или же "прошел слух...".
Я знал одного, который в своих письмах наиболее важное помещал в виде приписки, словно это не относилось к делу.
Знал я и такого, который в своих речах опускал то, что более всего хотел сказать, продолжал, а потом возвращался и говорил о главном так, словно уже готов был о нем позабыть.
Иной намеренно дает застичь себя будто бы врасплох, выбрав время, когда тот, кому предназначена ловушка, всего вероятнее может явиться, и предстает перед ним с письмом в руках или за каким-либо необычным занятием, чтобы его начали расспрашивать о том, что он и сам хотел бы высказать.
И еще есть уловка у хитрости: обронить слово, с тем чтобы другой его подобрал и использовал; самому же извлечь из этого выгоду. Во времена королевы Елизаветы я знал двоих, которые оба добивались должности секретаря и все же дружили и совещались друг с другом об этом деле; и вот один из них сказал однажды, что быть секретарем "при упадке монархии" -- дело щекотливое и ему не по душе; второй тотчас эти слова подхватил и сообщил нескольким приятелям, что ему нет причины желать секретарской должности "при упадке монархии". Первый этим воспользовался и сумел довести до сведения королевы; а та, услыхав об "упадке монархии", так этим была обижена, что не пожелала более и слышать о втором соискателе[129].
Есть род хитрости, заключающийся в том, чтобы "свалить с больной головы на здоровую", т. е. собственные слова приписать другому. И по правде сказать, когда дело происходит наедине, нелегко распознать, от кого все началось и пошло.
Есть еще род косвенного обвинения, когда человек делает вид, что хочет всего-навсего оправдаться, но при этом как бы говорит: "А вот я не таков". Это сделал Тигеллин в отношении Бурра, когда заявил: "Se non diversas spes, sed incolumitatem imperatoris simpliciter spectare"130. Иные имеют наготове столько всяких россказней, что любой нужный им намек преподнесут в виде целой истории; это помогает им соблюсти осторожность, а другим -- охотнее выслушать.
Есть еще недурная уловка, состоящая в том, чтобы в самой просьбе уже подсказать желаемый ответ в нужных словах, ибо это облегчает труд тому, от кого зависит ответ.
Диву даешься, как долго иной может дожидаться минуты, чтобы высказать то, что хочет, и как далеко в сторону он уклоняется, и сколько переберет всяких других дел, покуда доберется до нужного. Терпения тут надобно много, зато и польза бывает большая.
Внезапный и дерзкий вопрос нередко может ошеломить и обезоружить. Так было с неким человеком, который, живя под чужим именем, прогуливался в соборе св. Павла[131]: кто-то неожиданно окликнул его по-старому и заставил обернуться.
Нет числа подобным уловкам и мелким проделкам хитрости. Кто составит их список -- сделает благое дело, ибо ничто так не вредит государству, как если хитрые сходят за мудрых. Есть, однако, среди них такие, которые знают ходы и выходы, но не умеют проникнуть в суть дела; как бывают дома, где удобны сени и лестницы, но нет ни одной хорошей комнаты. Такие ловко умеют показать себя в каком-нибудь деле, уже завершенном, но отнюдь не способны взвешивать и обсуждать. А между тем они часто извлекают пользу из своей неспособности и хотят слыть руководящими умами. Иные строят свои расчеты более на том, чтобы чернить других и, как мы теперь говорим, "подставлять им ножку", нежели на правильности собственных действий. Но, как говорит Соломон: "Prudens advertit ad gressus suos; stultus divertit ad dolos"[132]. XXIII. О себялюбивой мудрости
Муравей сам по себе существо мудрое, но в саду или огороде он вреден. Точно так же люди, чрезмерно себялюбивые, вредят обществу. Избери разумную средину между себялюбием и общественным долгом; будь верен себе настолько, чтобы не оказаться вероломным в отношении других, в особенности же государя и родины. Собственная особа -- жалкая цель для человеческих стремлений и всецело земная. Ибо одна лишь земля прочно стоит на собственном центре, тогда как все тела, имеющие сродство с небесами, движутся вокруг других тел, принося им пользу. Привычка все возводить к своей особе более терпима в монархе, ибо он есть не просто он, но от участи его зависит благоденствие общества. Однако в подданном монарха или гражданине республики это черта гнусная. Какое дело ни поручи такому, он его подчинит своим интересам, которые, разумеется, зачастую не совпадают с интересами его государя или государства. Поэтому пусть государи и государства ищут себе слуг, не наделенных своекорыстием, если не хотят, чтобы служба была для них на последнем месте.
Что особенно пагубно по своим последствиям -- это утрата всякой меры. Несоразмерно уж и то, что благо слуги ставится выше блага его господина, но еще хуже, когда собственное ничтожное благо слуга предпочитает величайшему благу господина. А ведь так именно и поступают дурные чиновники, казначеи, послы, военачальники и другие вероломные и продажные слуги, пускающие шар по кривой собственных целей и страстишек на гибель важнейшим предприятиям господина. При этом извлекаемая ими выгода большей частью под стать их собственному ничтожеству, тогда как ущерб, коим покупают они эту выгоду, соразмерен с высоким жребием их господина. Эти крайние себялюбцы готовы сжечь дом, лишь бы зажарить себе яичницу; и, однако же, такие люди нередко в почете у своих господ, так как стараются лишь об их удовольствии и собственной выгоде и ради обеих этих целей готовы пренебречь подлинными интересами дела.
Себялюбивая мудрость гнусна во всех своих видах. Это мудрость крыс, покидающих дом, которому суждено завалиться; мудрость лисы, выгоняющей барсука из вырытой им норы; мудрость крокодила, проливающего слезы, перед тем как пожрать свою жертву. Заметим, однако же, что те, кого Цицерон, говоря о Помпее, назвал "sui amantes, sine rivali"[133], бывают зачастую несчастны; всем пожертвовав ради себя, они наконец сами становятся жертвами непостоянства фортуны, которую в себялюбивой мудрости своей думали пригвоздить к месту. XXIV. О новшествах
Как детеныши живых существ при рождении уродливы, таковы и все новшества -- детища времени. Но подобно тому как первый, кто прославит свой род, обычно превосходит достоинствами большую часть потомков, так и достоинства первого установления (когда оно хорошо) редко бывают достигнуты позднейшими порядками. Ибо зло (более свойственное порочной природе человека) с течением времени усиливается; добро же, как побуждение не столь естественное, наибольшую силу имеет поначалу. Каждое лекарство есть новшество; а кто не хочет применять новые средства, должен ждать новых бед. Ибо время есть величайший из новаторов; и если время в своем течении изменяет вещи к худшему, а мудрость и совет не станут изменять их к лучшему, к чему это приведет? Правда, что вошло в обычай, быть может и дурно, зато ладно пригнано одно к другому; что долго было вместе, пришло между собой как бы в некое согласие; тогда как новое не так-то легко приспособить: оно хоть и приносит пользу, но смущает своей новизной. Подобно чужеземцам, оно вызывает более удивления, нежели любви.
Все это было бы верно, если бы время стояло на месте; но оно, напротив, движется так быстро, что упрямое пристрастие к раз установленному обычаю вносит не меньше смуты, чем новшество, и кто чрезмерно чтит старину, становится в новое время посмешищем. Поэтому хорошо бы людям, вводя новшества, брать пример с самого времени, которое производит поистине великие перемены, но исподволь и едва заметно, ибо иначе все новое будет неожиданным. И всегда новшество одним на руку, а другим на беду; и тот, кому от него польза, считает его за благо и восхваляет времена; а кому ущерб, считает за зло и клянет виновника. Не следует также решаться на новые опыты в государствах, кроме случаев крайней необходимости или очевидной пользы, и надо непременно удостовериться, что именно преобразования повлекут за собой перемены, а не жажда перемен служит предлогом к преобразованию. И наконец, не отвергая вовсе новшеств, все же следует брать их под подозрение. Как говорит Писание, "остановитесь на путях своих, и рассмотрите, и расспросите о путях древних, где путь добрый, и идите по нему"[134]. XXV. О распорядительности
Ничего нет опаснее для успеха дела, нежели показная распорядительность. Она подобна тому, что именуется у врачей несварением, а это всегда наполняет организм неусвоенной пищей и тайными зачатками болезней. Поэтому распорядительность в делах надобно мерить не временем заседаний, а успехом дела. Как на скачках наиболее резвы оказываются не те лошади, которые выше всего выбрасывают ноги, так и здесь распорядительность достигается не тем, чтобы охватывать сразу слишком много, но чтобы держаться ближе к делу. Иные заботятся только о том, как бы отделаться поскорее и лишь по видимости привести дело к концу, дабы показать себя людьми распорядительными. Но одно дело -- сберечь время умелым сокращением хлопот, другое -- скомкать саму работу. И поступать так на нескольких заседаниях и совещаниях это все равно, что делать один шаг вперед, а другой назад. Я знавал одного мудрого человека, который при виде чрезмерной поспешности любил говорить: "Повременим, чтобы скорее кончить".
С другой же стороны, подлинная распорядительность поистине благодатна, ибо дело измеряется временем, как товар -- деньгами, и, где мало распорядительности, там дело обходится дорого. Спартанцы и испанцы известны своей медлительностью: "Mi venga la muerte de Spagna" -- "Пусть смерть моя идет из Испании", ибо тогда она наверняка промедлит.
Внимательно выслушивай тех, кто доставляет первые сведения о деле, и старайся верно направить их с самого начала, а не прерывать на середине; ибо кто потерял нить мысли, будет топтаться на месте и более наскучит попытками вспомнить, что он хотел сказать, чем наскучил бы, если бы дать ему волю. А то иной раз вопрошающий вносит более беспорядка, чем вопрошаемый.
Повторения являются обычно потерей времени; но ничто так не сберегает время, как повторное изложение сути вопроса, ибо оно предотвращает множество не идущих к делу разговоров. Пространные и цветистые речи столь же способствуют быстрому исполнению, сколь одежда или мантия с длинным шлейфом удобна при беге. Предисловия, отступления, оговорки и другие россказни говорящего -- все это лишь трата времени; и хотя по видимости они вызваны скромностью, по существу являются похвальбой. Все же остерегайся сразу переходить к делу, если слушатели что-либо имеют против него: чтобы устранить предубеждение, нужны некоторые околичности, как нужны умягчительные припарки перед втиранием мази.
Секрет подлинной распорядительности заключается в порядке, в распределении обязанностей и в расчленении разбираемого вопроса, если только членение это не слишком сложно. Не расчленяя, невозможно вникнуть в дело, а расчленяя чрезмерно, невозможно его распутать. Выбрать время -- значит сберечь время; а что сделано несвоевременно, сделано понапрасну. Всякое дело слагается из трех частей -- подготовки, обсуждения или рассмотрения и совершения. Если надобно быстро выполнить дело, пусть лишь среднюю часть поручает многим, первую же и последнюю доверяет немногим. Обсуждение по заранее написанному плану большей частью способствует распорядительности, ибо, если даже этот план будет отвергнут, такое отрицание больше содержит положительных указаний, чем неопределенность, подобно тому как зола плодоноснее пыли. XXVI. О мнимой мудрости
Существовало мнение, что французы на самом деле мудрее, чем они кажутся, а испанцы кажутся более мудрыми, чем они есть на самом деле. Не знаю, насколько это может быть справедливо в отношении народов, но, безусловно, это справедливо в отношении людей. Ведь как говорит апостол о притворно благочестивых людях: "Имеющие вид благочестия, от силы же его отрекшиеся"[135], так, конечно, существуют такие, кто, не имея от мудрости и способностей ничего или почти ничего, сохраняют при этом самый торжественный вид, "magno conatu nugas"[136].
Людям трезвым смешно наблюдать, к каким уловкам прибегают эти формалисты и какие используют увеличительные стекла, чтобы выдать плоскую поверхность за тело, имеющее объем и глубину; все это достойно сатирического осмеяния. Некоторые настолько скрытны и сдержанны, что будут показывать свои товары (т. е. то, чем богаты) только при тусклом освещении и всегда сделают вид, будто они что-то удерживают про себя; и даже когда они сами знают, что говорят о вещах, в которых хорошенько не разбираются, тем не менее у других людей они создают такое впечатление, будто знают и то, о чем не могут говорить. Некоторые помогают себе мимикой и жестами и мудры при помощи знаков; так, Цицерон говорит о Пизоне, что когда тот отвечал ему, то поднял одну бровь высоко на лоб, а вторую опустил до подбородка: "Respondes, altero ad frontem sublato, altero ad mentum depresso supercilio; crudelitatem tibi non placere"[137].
Некоторые думают подтвердить свои знания, произнося внушительные слова тоном, не допускающим возражения, а затем продолжают говорить, как будто бы уже принято и одобрено то, чего они не могут доказать. Другие, если что-либо находится вне пределов досягаемости их разума, притворяются, что презирают это или не обращают на него внимания как на несущественное или курьезное, и тем самым выдают свое невежество за некую рассудительность. Есть и такие, которые всегда с чем-либо не согласны и обычно, изумив людей какой-либо тонкостью, избегают существа дела, закрывая вопрос; о таких людях А. Геллий сказал: "Hominem delirum, qui verborum minutiis rerum frangit pondera"[137]. Платон в своем "Протагоре" также с презрением выводит человека такого рода в образе Продика и заставляет его произнести речь, от начала и до конца состоящую из надуманных дистинкций. Обычно такие люди во всех обсуждениях легко занимают позицию отрицания и пытаются завоевать доверие возражениями и предсказаниями трудностей: ибо, когда предложения отвергаются, на этом все и кончается; но, если они принимаются, это означает новые усилия; этот ложный вид мудрости является проклятием для дела. Словом, ни один разоряющийся торговец или скрытый банкрот не прибегает к стольким ухищрениям, чтобы поддержать веру в свое богатство, как эти пустые люди, чтобы поддержать доверие к своим способностям. Люди мнимой мудрости могут ухитриться создать о себе мнение; однако пусть никто не берет их на службу, ибо, конечно, для дела лучше взять человека в чем-то глупого, чем такого рода претенциозного формалиста. XXVII. О дружбе
Сказавшему: "Тот, кто находит удовольствие в уединении, либо дикий зверь, либо бог"[138] -- было бы трудно вложить в несколько слов больше и правды и неправды, чем содержится в этих словах. Ибо совершенно справедливо, что естественная и тайная ненависть и отвращение к обществу в любом человеке содержат нечто от дикого животного; но совершенно несправедливо, что в уединении вообще есть нечто божественное, за исключением тех случаев, когда оно проистекает не из удовольствия, которое находят в одиночестве, а из любви и желания уединиться для более возвышенного образа жизни. Так, оно, как выяснилось, было ложным и притворным у некоторых язычников -- у Эпименида Кандийского, Нумы Римского, Эмпедокла Сицилийского и Аполлония из Тианы; и подлинным и истинным -- у разных древних отшельников и святых отцов церкви. Но очень немногие понимают, что такое одиночество и до чего оно доводит, ибо толпа не есть общество и лица -- всего лишь галерея картин, а разговор -- только звенящий кимвал, где нет любви. Латинское изречение "Magna civitas, magna solitudo"[140] отчасти объясняет это состояние; ведь в большом городе друзья разобщены, так что по большей части нет того чувства товарищества, которое существует у соседей в менее крупных поселениях. Но мы можем пойти еще дальше и утверждать с полным основанием, что отсутствие истинных друзей, без которых мир становится пустынным, и есть печальное одиночество в его чистом виде; и даже в этом смысле одиночество кого бы то ни было, кто из-за склада своей натуры и привязанностей не способен к дружбе, также происходит от дикого животного, а не от человеческих качеств.
Главный плод дружбы заключается в облегчении и освобождении сердца от переполненности и надрыва, которые вызывают и причиняют всякого рода страсти. Мы знаем, что болезни закупорки и удушья являются самыми опасными для тела; не иначе это и в отношении духа. Вы можете принять сарсапарельный корень, чтобы освободить печень, железо -- чтобы освободить селезенку, серный цвет -- для легких, бобровую струю -- для мозга; однако ни одно средство так не облегчает сердца, как истинный друг, с которым можно поделиться горем, радостью, опасениями, надеждами, подозрениями, намерениями и всем, что лежит на сердце и угнетает его, в своего рода гражданской исповеди или признании.
Удивительная вещь -- наблюдать, как высоко ценят великие короли и монархи этот плод дружбы, о котором мы говорили; настолько высоко, что они покупают его множество раз, рискуя своей собственной безопасностью и величием. Ибо государи, принимая во внимание то расстояние, которое отделяет их от положения их подданных и слуг, не могут сорвать этот плод, за исключением тех случаев, когда (дабы получить возможность насладиться им) они возвышают некоторых людей, делая их своими товарищами и почти что равными себе, что не раз приводило к неудобствам. Современные языки называют таких лиц "фаворитами" или "доверенными" (privadoes), как будто дело заключается в милости или интимном общении. Но латинское название определяет истинное их назначение и причину, именуя их participes curarum[141], ибо именно это связывает дружеский союз. И мы отчетливо видим, что это делалось не только слабыми и чувствительными государями, но и самыми мудрыми и расчетливыми из них; они часто приближали к себе некоторых своих слуг, которых называли друзьями, и разрешали другим называть их так же, используя слово, которое принято меж близкими людьми.
Когда Л. Сулла правил Римом, он настолько возвысил Помпея (впоследствии прозванного Великим), что тот хвастал, что стал сильнее Суллы. Ибо, когда Помпей предоставил должность консула одному из своих друзей против желания Суллы и Сулла вознегодовал на него и стал в резких тонах говорить ему об этом, Помпей сам обрушился на него и даже заставил его замолчать, сказав, что "больше людей поклоняется солнцу восходящему, чем солнцу заходящему"[142]. Децим Брут имел такой вес в глазах Юлия Цезаря, что в своем завещании Цезарь назвал его своим наследником сразу после племянника. И он же был тем человеком, который обладал такой властью над Цезарем, что ускорил его смерть. Ибо, когда Цезарь хотел было распустить сенат из-за плохих предзнаменований, и особенно из-за одного сна Кальпурнии, этот человек мягко поднял его за руку из кресла и сказал ему, что надеется, что он, Цезарь, не распустит сенат до тех пор, пока его жена не увидит более благоприятный сон. И он был, кажется, в таком великом фаворе у Цезаря, что Антоний в письме, дословно приводимом в одной из филиппик Цицероном, называет его venefica -- "колдун", как будто тот околдовал Цезаря. Август так возвысил Агриппу (хотя тот и был низкого происхождения), что когда он спросил у Мецената совета относительно замужества своей дочери Юлии, то у Мецената хватило смелости сказать, что он должен либо выдать свою дочь замуж за Агриппу, либо лишить последнего жизни: третьего пути нет -- так возвеличил он Агриппу. При Тиберии Цезаре Сеян вознесся на такую высоту, что их обоих называли и считали неразлучными друзьями. В письме к нему Тиберий сказал: "Haec pro amicitia nostra non occultavi"[143]; и весь сенат посвятил алтарь Дружбе как богине, в честь великой ценности дружбы между этими двумя людьми. Такая же или даже еще более сильная дружба существовала между Септимием Севером и Плавцианом. Ибо он заставил своего старшого сына жениться на дочери Плавциана; и часто поддерживал Плавциана в его действиях против своего сына; и написал также в одном из посланий сенату следующее: "Я так сильно люблю этого человека, что хочу, чтобы он меня пережил". Будь эти императоры подобны Траяну или Марку Аврелию, можно было бы подумать, что эта дружба проистекала из бесконечной доброты их натуры; но, поскольку все эти люди были так мудры, обладали такой силой и суровостью духа и настолько сильно любили себя, все это с очевидностью доказывает, что они считали свое собственное благополучие (хотя оно было настолько велико, насколько вообще возможно для смертного) лишь половинчатым, если у них нет друга, который сделал бы его полным; и все это при том, что они были императорами, у которых имелись жены, сыновья, племянники; и все же все эти родственники не могли дать того утешения, которое дает дружба.
Не следует забывать и того, что Коммин заметил о своем первом хозяине, герцоге Карле Смелом, именно что тот ни с кем не делился своими секретами, и особенно теми секретами, которые более всего его беспокоили, после чего он добавляет, что в последние годы жизни "эта замкнутость действительно ослабила и немного повредила его разум"[144]. Коммин, конечно, мог бы также высказать точно такое же суждение, если бы захотел, о своем втором господине, Людовике XI, чья замкнутость действительно была его мучителем. Изречение Пифагора "Cor ne edito" -- "Не грызи сердце" -- несколько темно, но по смыслу правильно. Конечно же, если выразиться резко, те, у кого нет друзей, которым они могли бы открыться, являются каннибалами своих собственных сердец. Но одно совершенно замечательно (и этим я закончу рассмотрение первого плода дружбы), а именно что это раскрытие своего "Я" другу производит два противоположных действия, ибо оно удваивает радости и делит горести пополам. Потому что нет такого человека, который, поделившись своими радостями с другом, еще более не возрадовался бы; и нет такого человека, который, поделившись своими печалями с другом, не стал бы меньше печалиться. Итак, в том, что касается воздействия на дух человека, дружба обладает таким же достоинством, какое алхимики раньше приписывали своему камню в воздействии на человеческое тело -- она производит все противоположные действия, однако, на пользу и на благо природе. Но даже если не прибегать к помощи алхимиков, в обычном течении природы есть явный образец этого, ибо в телах соединение усиливает и поддерживает любое естественное действие и, с другой стороны, ослабляет и притупляет любое бурное впечатление; так же обстоит дело и в отношении духа.
Второй плод дружбы так же целебен и превосходен для разума, как первый -- для чувств. Ведь дружба из штормов и бурь страстей действительно делает хорошую погоду, а разум она как бы выводит из тьмы и путаницы мыслей на ясный свет. Не следует понимать, что это справедливо только в отношении верного совета, который человек получает от своего друга, о чем мы будем говорить ниже; но совершенно очевидно, что если у кого-то ум занят множеством мыслей, то его разум и понимание действительно проясняются и раскрываются в беседах и рассуждениях с другим человеком; он легче разбирает свои мысли; он располагает их в более стройном порядке; он видит, как они выглядят, когда превращаются в слова; наконец, он становится мудрее самого себя и за один час рассуждения вслух достигает большего, чем за целый день размышлений. Фемистокл хорошо сказал персидскому царю: "Речь подобна аррасскому ковру, развернутому и полностью открытому для обозрения; тем самым образы появляются в виде конкретных фигур; в то время как если они остаются только в мыслях, они подобны скатанному и свернутому ковру"[145]. И этот второй плод дружбы, заключающийся в раскрытии разума, может быть получен не только от таких друзей, которые в состоянии дать совет (они и есть самые лучшие друзья); но даже без таковых человек познает себя, прояснит свои собственные мысли и заострит свой ум как бы о камень, который сам по себе не режет. Одним словом, человеку лучше обратиться с речью к статуе или картине, чем позволить своим мыслям тесниться в голове, не находя выхода.
И теперь, чтобы сделать этот второй плод дружбы полным, отметим ту другую его сторону, которая более открыта и поддается обычному наблюдению, а именно верный совет друга. Гераклит хорошо сказал в одной из своих загадок: "Сухой свет всегда самый лучший". И конечно же, свет, который человек получает от совета другого человека, суше и чище, чем тот, который проистекает из его собственного разума и суждения, ибо последний всегда насыщен и пропитан его чувствами и привычками. Так что между советом, который дает друг, и советом, который человек дает самому себе, существует такая же разница, как и между советом друга и советом льстеца. Потому, что нет большего льстеца, чем тот, кто сам себе льстец, и нет более сильного лекарства от самолюбивой лести, чем откровенное и свободное мнение друга. Совет бывает двух видов: один относительно нравов, другой относительно дела. Что касается первого, то самым лучшим средством сохранения душевного здоровья является справедливое предупреждение друга. Призвать самого себя к ответу -- это порой слишком сильнодействующее и разрушительное лекарство. Чтение хороших книг по морали -- несколько скучновато и безжизненно. Замечать свои ошибки в других -- не всегда подходит для нашего случая. Самое же лучшее лекарство (по-моему, лучше всего действующее и лучше всего воспринимаемое) -- предупреждение друга. Интересно заметить, в какие серьезные ошибки и крайние нелепости, действительно, впадают многие (особенно люди более высокого положения) из-за того, что у них нет друга, который мог бы сказать им об этих ошибках; и тем самым они наносят огромный вред как своей репутации, так и своему благоденствию, ибо, как сказал святой Яков, они напоминают людей, "которые, посмотревшись в зеркало, тут же забывают свой собственный образ и облик"[146]. Что касается дела, человек может думать, если ему угодно, что два глаза видят не больше, чем один; или что игрок всегда видит больше, чем сторонний наблюдатель; или что человек в гневе так же разумен, как и тот, кто спокойно пересчитает все двадцать четыре буквы алфавита; или что из мушкета можно так же хорошо стрелять с руки, как и с упора, и иметь тому подобные глупые и беспочвенные фантазии, полагаться во всем только на себя. Но, когда все средства исчерпаны, помощь доброго совета исправляет дело. И если человек думает, что он примет совет, но сделает это по частям, спрашивая совет по одному делу у одного, а по другому -- у другого, то это хорошо (т. е., возможно, лучше, чем если бы он вообще никого не спрашивал). Однако он подвергается двум опасностям. Первое, что ему дадут неверный совет, ибо, за исключением тех случаев, когда совет исходит от совершенно и целиком преданного друга, редко случается так, чтобы он не был корыстен и намеренно направлен на достижение каких-либо целей того человека, который дал его. Второе, что ему дадут совет вредный и небезопасный (хотя и с добрыми намерениями), который частично принесет неприятности, частично же явится средством исправления дела; как если бы вы пригласили врача, который, по общему мнению, хорошо вылечивает ту болезнь, на которую вы жалуетесь, но не знаком с вашим организмом, и поэтому он может излечить вас от данной болезни, но расстроить ваше здоровье в каком-либо другом отношении и тем самым вылечить болезнь, но убить пациента. Но друг, в совершенстве знакомый с состоянием ваших дел, будет осторожен, исправляя данное дело так, чтобы не причинить вам какую-либо другую неприятность. Поэтому не полагайтесь на случайные советы: они, скорее, отвлекут и уведут вас в сторону, чем устроят ваши дела и дадут им правильное направление.
Если кто желает помешать делу, которое другой мог бы быстро и успешно довести до конца, пусть притворится доброжелателем и сам его поведет, но так, чтобы оно расстроилось.
Если внезапно оборвать речь, словно спохватившись, что сказал лишнее, это распаляет собеседника желанием узнать поболее.
И всегда лучше представить дело так, будто ты вынужден отвечать на расспросы, а не сам что-либо сообщаешь; к расспросам же можно побудить, приняв необычное для себя выражение, с тем чтобы быть спрошенным о причине такой перемены. Так было с Неемией: "И казалось, не был печален перед ним, но царь сказал: отчего лицо твое печально?.."[127]
В делах щекотливых и неприятных хорошо сломать лед с помощью какого-либо незначительного лица, а затем, как бы случайно, появиться самому и только подтвердить его сообщение, как это сделал Нарцисс, сообщая Клавдию о бракосочетании Мессалины с Силием[128].
В делах, где сам не хочешь казаться участником, хитрость велит говорить от лица всего света в таких, например, выражениях: "люди говорят..." или же "прошел слух...".
Я знал одного, который в своих письмах наиболее важное помещал в виде приписки, словно это не относилось к делу.
Знал я и такого, который в своих речах опускал то, что более всего хотел сказать, продолжал, а потом возвращался и говорил о главном так, словно уже готов был о нем позабыть.
Иной намеренно дает застичь себя будто бы врасплох, выбрав время, когда тот, кому предназначена ловушка, всего вероятнее может явиться, и предстает перед ним с письмом в руках или за каким-либо необычным занятием, чтобы его начали расспрашивать о том, что он и сам хотел бы высказать.
И еще есть уловка у хитрости: обронить слово, с тем чтобы другой его подобрал и использовал; самому же извлечь из этого выгоду. Во времена королевы Елизаветы я знал двоих, которые оба добивались должности секретаря и все же дружили и совещались друг с другом об этом деле; и вот один из них сказал однажды, что быть секретарем "при упадке монархии" -- дело щекотливое и ему не по душе; второй тотчас эти слова подхватил и сообщил нескольким приятелям, что ему нет причины желать секретарской должности "при упадке монархии". Первый этим воспользовался и сумел довести до сведения королевы; а та, услыхав об "упадке монархии", так этим была обижена, что не пожелала более и слышать о втором соискателе[129].
Есть род хитрости, заключающийся в том, чтобы "свалить с больной головы на здоровую", т. е. собственные слова приписать другому. И по правде сказать, когда дело происходит наедине, нелегко распознать, от кого все началось и пошло.
Есть еще род косвенного обвинения, когда человек делает вид, что хочет всего-навсего оправдаться, но при этом как бы говорит: "А вот я не таков". Это сделал Тигеллин в отношении Бурра, когда заявил: "Se non diversas spes, sed incolumitatem imperatoris simpliciter spectare"130. Иные имеют наготове столько всяких россказней, что любой нужный им намек преподнесут в виде целой истории; это помогает им соблюсти осторожность, а другим -- охотнее выслушать.
Есть еще недурная уловка, состоящая в том, чтобы в самой просьбе уже подсказать желаемый ответ в нужных словах, ибо это облегчает труд тому, от кого зависит ответ.
Диву даешься, как долго иной может дожидаться минуты, чтобы высказать то, что хочет, и как далеко в сторону он уклоняется, и сколько переберет всяких других дел, покуда доберется до нужного. Терпения тут надобно много, зато и польза бывает большая.
Внезапный и дерзкий вопрос нередко может ошеломить и обезоружить. Так было с неким человеком, который, живя под чужим именем, прогуливался в соборе св. Павла[131]: кто-то неожиданно окликнул его по-старому и заставил обернуться.
Нет числа подобным уловкам и мелким проделкам хитрости. Кто составит их список -- сделает благое дело, ибо ничто так не вредит государству, как если хитрые сходят за мудрых. Есть, однако, среди них такие, которые знают ходы и выходы, но не умеют проникнуть в суть дела; как бывают дома, где удобны сени и лестницы, но нет ни одной хорошей комнаты. Такие ловко умеют показать себя в каком-нибудь деле, уже завершенном, но отнюдь не способны взвешивать и обсуждать. А между тем они часто извлекают пользу из своей неспособности и хотят слыть руководящими умами. Иные строят свои расчеты более на том, чтобы чернить других и, как мы теперь говорим, "подставлять им ножку", нежели на правильности собственных действий. Но, как говорит Соломон: "Prudens advertit ad gressus suos; stultus divertit ad dolos"[132]. XXIII. О себялюбивой мудрости
Муравей сам по себе существо мудрое, но в саду или огороде он вреден. Точно так же люди, чрезмерно себялюбивые, вредят обществу. Избери разумную средину между себялюбием и общественным долгом; будь верен себе настолько, чтобы не оказаться вероломным в отношении других, в особенности же государя и родины. Собственная особа -- жалкая цель для человеческих стремлений и всецело земная. Ибо одна лишь земля прочно стоит на собственном центре, тогда как все тела, имеющие сродство с небесами, движутся вокруг других тел, принося им пользу. Привычка все возводить к своей особе более терпима в монархе, ибо он есть не просто он, но от участи его зависит благоденствие общества. Однако в подданном монарха или гражданине республики это черта гнусная. Какое дело ни поручи такому, он его подчинит своим интересам, которые, разумеется, зачастую не совпадают с интересами его государя или государства. Поэтому пусть государи и государства ищут себе слуг, не наделенных своекорыстием, если не хотят, чтобы служба была для них на последнем месте.
Что особенно пагубно по своим последствиям -- это утрата всякой меры. Несоразмерно уж и то, что благо слуги ставится выше блага его господина, но еще хуже, когда собственное ничтожное благо слуга предпочитает величайшему благу господина. А ведь так именно и поступают дурные чиновники, казначеи, послы, военачальники и другие вероломные и продажные слуги, пускающие шар по кривой собственных целей и страстишек на гибель важнейшим предприятиям господина. При этом извлекаемая ими выгода большей частью под стать их собственному ничтожеству, тогда как ущерб, коим покупают они эту выгоду, соразмерен с высоким жребием их господина. Эти крайние себялюбцы готовы сжечь дом, лишь бы зажарить себе яичницу; и, однако же, такие люди нередко в почете у своих господ, так как стараются лишь об их удовольствии и собственной выгоде и ради обеих этих целей готовы пренебречь подлинными интересами дела.
Себялюбивая мудрость гнусна во всех своих видах. Это мудрость крыс, покидающих дом, которому суждено завалиться; мудрость лисы, выгоняющей барсука из вырытой им норы; мудрость крокодила, проливающего слезы, перед тем как пожрать свою жертву. Заметим, однако же, что те, кого Цицерон, говоря о Помпее, назвал "sui amantes, sine rivali"[133], бывают зачастую несчастны; всем пожертвовав ради себя, они наконец сами становятся жертвами непостоянства фортуны, которую в себялюбивой мудрости своей думали пригвоздить к месту. XXIV. О новшествах
Как детеныши живых существ при рождении уродливы, таковы и все новшества -- детища времени. Но подобно тому как первый, кто прославит свой род, обычно превосходит достоинствами большую часть потомков, так и достоинства первого установления (когда оно хорошо) редко бывают достигнуты позднейшими порядками. Ибо зло (более свойственное порочной природе человека) с течением времени усиливается; добро же, как побуждение не столь естественное, наибольшую силу имеет поначалу. Каждое лекарство есть новшество; а кто не хочет применять новые средства, должен ждать новых бед. Ибо время есть величайший из новаторов; и если время в своем течении изменяет вещи к худшему, а мудрость и совет не станут изменять их к лучшему, к чему это приведет? Правда, что вошло в обычай, быть может и дурно, зато ладно пригнано одно к другому; что долго было вместе, пришло между собой как бы в некое согласие; тогда как новое не так-то легко приспособить: оно хоть и приносит пользу, но смущает своей новизной. Подобно чужеземцам, оно вызывает более удивления, нежели любви.
Все это было бы верно, если бы время стояло на месте; но оно, напротив, движется так быстро, что упрямое пристрастие к раз установленному обычаю вносит не меньше смуты, чем новшество, и кто чрезмерно чтит старину, становится в новое время посмешищем. Поэтому хорошо бы людям, вводя новшества, брать пример с самого времени, которое производит поистине великие перемены, но исподволь и едва заметно, ибо иначе все новое будет неожиданным. И всегда новшество одним на руку, а другим на беду; и тот, кому от него польза, считает его за благо и восхваляет времена; а кому ущерб, считает за зло и клянет виновника. Не следует также решаться на новые опыты в государствах, кроме случаев крайней необходимости или очевидной пользы, и надо непременно удостовериться, что именно преобразования повлекут за собой перемены, а не жажда перемен служит предлогом к преобразованию. И наконец, не отвергая вовсе новшеств, все же следует брать их под подозрение. Как говорит Писание, "остановитесь на путях своих, и рассмотрите, и расспросите о путях древних, где путь добрый, и идите по нему"[134]. XXV. О распорядительности
Ничего нет опаснее для успеха дела, нежели показная распорядительность. Она подобна тому, что именуется у врачей несварением, а это всегда наполняет организм неусвоенной пищей и тайными зачатками болезней. Поэтому распорядительность в делах надобно мерить не временем заседаний, а успехом дела. Как на скачках наиболее резвы оказываются не те лошади, которые выше всего выбрасывают ноги, так и здесь распорядительность достигается не тем, чтобы охватывать сразу слишком много, но чтобы держаться ближе к делу. Иные заботятся только о том, как бы отделаться поскорее и лишь по видимости привести дело к концу, дабы показать себя людьми распорядительными. Но одно дело -- сберечь время умелым сокращением хлопот, другое -- скомкать саму работу. И поступать так на нескольких заседаниях и совещаниях это все равно, что делать один шаг вперед, а другой назад. Я знавал одного мудрого человека, который при виде чрезмерной поспешности любил говорить: "Повременим, чтобы скорее кончить".
С другой же стороны, подлинная распорядительность поистине благодатна, ибо дело измеряется временем, как товар -- деньгами, и, где мало распорядительности, там дело обходится дорого. Спартанцы и испанцы известны своей медлительностью: "Mi venga la muerte de Spagna" -- "Пусть смерть моя идет из Испании", ибо тогда она наверняка промедлит.
Внимательно выслушивай тех, кто доставляет первые сведения о деле, и старайся верно направить их с самого начала, а не прерывать на середине; ибо кто потерял нить мысли, будет топтаться на месте и более наскучит попытками вспомнить, что он хотел сказать, чем наскучил бы, если бы дать ему волю. А то иной раз вопрошающий вносит более беспорядка, чем вопрошаемый.
Повторения являются обычно потерей времени; но ничто так не сберегает время, как повторное изложение сути вопроса, ибо оно предотвращает множество не идущих к делу разговоров. Пространные и цветистые речи столь же способствуют быстрому исполнению, сколь одежда или мантия с длинным шлейфом удобна при беге. Предисловия, отступления, оговорки и другие россказни говорящего -- все это лишь трата времени; и хотя по видимости они вызваны скромностью, по существу являются похвальбой. Все же остерегайся сразу переходить к делу, если слушатели что-либо имеют против него: чтобы устранить предубеждение, нужны некоторые околичности, как нужны умягчительные припарки перед втиранием мази.
Секрет подлинной распорядительности заключается в порядке, в распределении обязанностей и в расчленении разбираемого вопроса, если только членение это не слишком сложно. Не расчленяя, невозможно вникнуть в дело, а расчленяя чрезмерно, невозможно его распутать. Выбрать время -- значит сберечь время; а что сделано несвоевременно, сделано понапрасну. Всякое дело слагается из трех частей -- подготовки, обсуждения или рассмотрения и совершения. Если надобно быстро выполнить дело, пусть лишь среднюю часть поручает многим, первую же и последнюю доверяет немногим. Обсуждение по заранее написанному плану большей частью способствует распорядительности, ибо, если даже этот план будет отвергнут, такое отрицание больше содержит положительных указаний, чем неопределенность, подобно тому как зола плодоноснее пыли. XXVI. О мнимой мудрости
Существовало мнение, что французы на самом деле мудрее, чем они кажутся, а испанцы кажутся более мудрыми, чем они есть на самом деле. Не знаю, насколько это может быть справедливо в отношении народов, но, безусловно, это справедливо в отношении людей. Ведь как говорит апостол о притворно благочестивых людях: "Имеющие вид благочестия, от силы же его отрекшиеся"[135], так, конечно, существуют такие, кто, не имея от мудрости и способностей ничего или почти ничего, сохраняют при этом самый торжественный вид, "magno conatu nugas"[136].
Людям трезвым смешно наблюдать, к каким уловкам прибегают эти формалисты и какие используют увеличительные стекла, чтобы выдать плоскую поверхность за тело, имеющее объем и глубину; все это достойно сатирического осмеяния. Некоторые настолько скрытны и сдержанны, что будут показывать свои товары (т. е. то, чем богаты) только при тусклом освещении и всегда сделают вид, будто они что-то удерживают про себя; и даже когда они сами знают, что говорят о вещах, в которых хорошенько не разбираются, тем не менее у других людей они создают такое впечатление, будто знают и то, о чем не могут говорить. Некоторые помогают себе мимикой и жестами и мудры при помощи знаков; так, Цицерон говорит о Пизоне, что когда тот отвечал ему, то поднял одну бровь высоко на лоб, а вторую опустил до подбородка: "Respondes, altero ad frontem sublato, altero ad mentum depresso supercilio; crudelitatem tibi non placere"[137].
Некоторые думают подтвердить свои знания, произнося внушительные слова тоном, не допускающим возражения, а затем продолжают говорить, как будто бы уже принято и одобрено то, чего они не могут доказать. Другие, если что-либо находится вне пределов досягаемости их разума, притворяются, что презирают это или не обращают на него внимания как на несущественное или курьезное, и тем самым выдают свое невежество за некую рассудительность. Есть и такие, которые всегда с чем-либо не согласны и обычно, изумив людей какой-либо тонкостью, избегают существа дела, закрывая вопрос; о таких людях А. Геллий сказал: "Hominem delirum, qui verborum minutiis rerum frangit pondera"[137]. Платон в своем "Протагоре" также с презрением выводит человека такого рода в образе Продика и заставляет его произнести речь, от начала и до конца состоящую из надуманных дистинкций. Обычно такие люди во всех обсуждениях легко занимают позицию отрицания и пытаются завоевать доверие возражениями и предсказаниями трудностей: ибо, когда предложения отвергаются, на этом все и кончается; но, если они принимаются, это означает новые усилия; этот ложный вид мудрости является проклятием для дела. Словом, ни один разоряющийся торговец или скрытый банкрот не прибегает к стольким ухищрениям, чтобы поддержать веру в свое богатство, как эти пустые люди, чтобы поддержать доверие к своим способностям. Люди мнимой мудрости могут ухитриться создать о себе мнение; однако пусть никто не берет их на службу, ибо, конечно, для дела лучше взять человека в чем-то глупого, чем такого рода претенциозного формалиста. XXVII. О дружбе
Сказавшему: "Тот, кто находит удовольствие в уединении, либо дикий зверь, либо бог"[138] -- было бы трудно вложить в несколько слов больше и правды и неправды, чем содержится в этих словах. Ибо совершенно справедливо, что естественная и тайная ненависть и отвращение к обществу в любом человеке содержат нечто от дикого животного; но совершенно несправедливо, что в уединении вообще есть нечто божественное, за исключением тех случаев, когда оно проистекает не из удовольствия, которое находят в одиночестве, а из любви и желания уединиться для более возвышенного образа жизни. Так, оно, как выяснилось, было ложным и притворным у некоторых язычников -- у Эпименида Кандийского, Нумы Римского, Эмпедокла Сицилийского и Аполлония из Тианы; и подлинным и истинным -- у разных древних отшельников и святых отцов церкви. Но очень немногие понимают, что такое одиночество и до чего оно доводит, ибо толпа не есть общество и лица -- всего лишь галерея картин, а разговор -- только звенящий кимвал, где нет любви. Латинское изречение "Magna civitas, magna solitudo"[140] отчасти объясняет это состояние; ведь в большом городе друзья разобщены, так что по большей части нет того чувства товарищества, которое существует у соседей в менее крупных поселениях. Но мы можем пойти еще дальше и утверждать с полным основанием, что отсутствие истинных друзей, без которых мир становится пустынным, и есть печальное одиночество в его чистом виде; и даже в этом смысле одиночество кого бы то ни было, кто из-за склада своей натуры и привязанностей не способен к дружбе, также происходит от дикого животного, а не от человеческих качеств.
Главный плод дружбы заключается в облегчении и освобождении сердца от переполненности и надрыва, которые вызывают и причиняют всякого рода страсти. Мы знаем, что болезни закупорки и удушья являются самыми опасными для тела; не иначе это и в отношении духа. Вы можете принять сарсапарельный корень, чтобы освободить печень, железо -- чтобы освободить селезенку, серный цвет -- для легких, бобровую струю -- для мозга; однако ни одно средство так не облегчает сердца, как истинный друг, с которым можно поделиться горем, радостью, опасениями, надеждами, подозрениями, намерениями и всем, что лежит на сердце и угнетает его, в своего рода гражданской исповеди или признании.
Удивительная вещь -- наблюдать, как высоко ценят великие короли и монархи этот плод дружбы, о котором мы говорили; настолько высоко, что они покупают его множество раз, рискуя своей собственной безопасностью и величием. Ибо государи, принимая во внимание то расстояние, которое отделяет их от положения их подданных и слуг, не могут сорвать этот плод, за исключением тех случаев, когда (дабы получить возможность насладиться им) они возвышают некоторых людей, делая их своими товарищами и почти что равными себе, что не раз приводило к неудобствам. Современные языки называют таких лиц "фаворитами" или "доверенными" (privadoes), как будто дело заключается в милости или интимном общении. Но латинское название определяет истинное их назначение и причину, именуя их participes curarum[141], ибо именно это связывает дружеский союз. И мы отчетливо видим, что это делалось не только слабыми и чувствительными государями, но и самыми мудрыми и расчетливыми из них; они часто приближали к себе некоторых своих слуг, которых называли друзьями, и разрешали другим называть их так же, используя слово, которое принято меж близкими людьми.
Когда Л. Сулла правил Римом, он настолько возвысил Помпея (впоследствии прозванного Великим), что тот хвастал, что стал сильнее Суллы. Ибо, когда Помпей предоставил должность консула одному из своих друзей против желания Суллы и Сулла вознегодовал на него и стал в резких тонах говорить ему об этом, Помпей сам обрушился на него и даже заставил его замолчать, сказав, что "больше людей поклоняется солнцу восходящему, чем солнцу заходящему"[142]. Децим Брут имел такой вес в глазах Юлия Цезаря, что в своем завещании Цезарь назвал его своим наследником сразу после племянника. И он же был тем человеком, который обладал такой властью над Цезарем, что ускорил его смерть. Ибо, когда Цезарь хотел было распустить сенат из-за плохих предзнаменований, и особенно из-за одного сна Кальпурнии, этот человек мягко поднял его за руку из кресла и сказал ему, что надеется, что он, Цезарь, не распустит сенат до тех пор, пока его жена не увидит более благоприятный сон. И он был, кажется, в таком великом фаворе у Цезаря, что Антоний в письме, дословно приводимом в одной из филиппик Цицероном, называет его venefica -- "колдун", как будто тот околдовал Цезаря. Август так возвысил Агриппу (хотя тот и был низкого происхождения), что когда он спросил у Мецената совета относительно замужества своей дочери Юлии, то у Мецената хватило смелости сказать, что он должен либо выдать свою дочь замуж за Агриппу, либо лишить последнего жизни: третьего пути нет -- так возвеличил он Агриппу. При Тиберии Цезаре Сеян вознесся на такую высоту, что их обоих называли и считали неразлучными друзьями. В письме к нему Тиберий сказал: "Haec pro amicitia nostra non occultavi"[143]; и весь сенат посвятил алтарь Дружбе как богине, в честь великой ценности дружбы между этими двумя людьми. Такая же или даже еще более сильная дружба существовала между Септимием Севером и Плавцианом. Ибо он заставил своего старшого сына жениться на дочери Плавциана; и часто поддерживал Плавциана в его действиях против своего сына; и написал также в одном из посланий сенату следующее: "Я так сильно люблю этого человека, что хочу, чтобы он меня пережил". Будь эти императоры подобны Траяну или Марку Аврелию, можно было бы подумать, что эта дружба проистекала из бесконечной доброты их натуры; но, поскольку все эти люди были так мудры, обладали такой силой и суровостью духа и настолько сильно любили себя, все это с очевидностью доказывает, что они считали свое собственное благополучие (хотя оно было настолько велико, насколько вообще возможно для смертного) лишь половинчатым, если у них нет друга, который сделал бы его полным; и все это при том, что они были императорами, у которых имелись жены, сыновья, племянники; и все же все эти родственники не могли дать того утешения, которое дает дружба.
Не следует забывать и того, что Коммин заметил о своем первом хозяине, герцоге Карле Смелом, именно что тот ни с кем не делился своими секретами, и особенно теми секретами, которые более всего его беспокоили, после чего он добавляет, что в последние годы жизни "эта замкнутость действительно ослабила и немного повредила его разум"[144]. Коммин, конечно, мог бы также высказать точно такое же суждение, если бы захотел, о своем втором господине, Людовике XI, чья замкнутость действительно была его мучителем. Изречение Пифагора "Cor ne edito" -- "Не грызи сердце" -- несколько темно, но по смыслу правильно. Конечно же, если выразиться резко, те, у кого нет друзей, которым они могли бы открыться, являются каннибалами своих собственных сердец. Но одно совершенно замечательно (и этим я закончу рассмотрение первого плода дружбы), а именно что это раскрытие своего "Я" другу производит два противоположных действия, ибо оно удваивает радости и делит горести пополам. Потому что нет такого человека, который, поделившись своими радостями с другом, еще более не возрадовался бы; и нет такого человека, который, поделившись своими печалями с другом, не стал бы меньше печалиться. Итак, в том, что касается воздействия на дух человека, дружба обладает таким же достоинством, какое алхимики раньше приписывали своему камню в воздействии на человеческое тело -- она производит все противоположные действия, однако, на пользу и на благо природе. Но даже если не прибегать к помощи алхимиков, в обычном течении природы есть явный образец этого, ибо в телах соединение усиливает и поддерживает любое естественное действие и, с другой стороны, ослабляет и притупляет любое бурное впечатление; так же обстоит дело и в отношении духа.
Второй плод дружбы так же целебен и превосходен для разума, как первый -- для чувств. Ведь дружба из штормов и бурь страстей действительно делает хорошую погоду, а разум она как бы выводит из тьмы и путаницы мыслей на ясный свет. Не следует понимать, что это справедливо только в отношении верного совета, который человек получает от своего друга, о чем мы будем говорить ниже; но совершенно очевидно, что если у кого-то ум занят множеством мыслей, то его разум и понимание действительно проясняются и раскрываются в беседах и рассуждениях с другим человеком; он легче разбирает свои мысли; он располагает их в более стройном порядке; он видит, как они выглядят, когда превращаются в слова; наконец, он становится мудрее самого себя и за один час рассуждения вслух достигает большего, чем за целый день размышлений. Фемистокл хорошо сказал персидскому царю: "Речь подобна аррасскому ковру, развернутому и полностью открытому для обозрения; тем самым образы появляются в виде конкретных фигур; в то время как если они остаются только в мыслях, они подобны скатанному и свернутому ковру"[145]. И этот второй плод дружбы, заключающийся в раскрытии разума, может быть получен не только от таких друзей, которые в состоянии дать совет (они и есть самые лучшие друзья); но даже без таковых человек познает себя, прояснит свои собственные мысли и заострит свой ум как бы о камень, который сам по себе не режет. Одним словом, человеку лучше обратиться с речью к статуе или картине, чем позволить своим мыслям тесниться в голове, не находя выхода.
И теперь, чтобы сделать этот второй плод дружбы полным, отметим ту другую его сторону, которая более открыта и поддается обычному наблюдению, а именно верный совет друга. Гераклит хорошо сказал в одной из своих загадок: "Сухой свет всегда самый лучший". И конечно же, свет, который человек получает от совета другого человека, суше и чище, чем тот, который проистекает из его собственного разума и суждения, ибо последний всегда насыщен и пропитан его чувствами и привычками. Так что между советом, который дает друг, и советом, который человек дает самому себе, существует такая же разница, как и между советом друга и советом льстеца. Потому, что нет большего льстеца, чем тот, кто сам себе льстец, и нет более сильного лекарства от самолюбивой лести, чем откровенное и свободное мнение друга. Совет бывает двух видов: один относительно нравов, другой относительно дела. Что касается первого, то самым лучшим средством сохранения душевного здоровья является справедливое предупреждение друга. Призвать самого себя к ответу -- это порой слишком сильнодействующее и разрушительное лекарство. Чтение хороших книг по морали -- несколько скучновато и безжизненно. Замечать свои ошибки в других -- не всегда подходит для нашего случая. Самое же лучшее лекарство (по-моему, лучше всего действующее и лучше всего воспринимаемое) -- предупреждение друга. Интересно заметить, в какие серьезные ошибки и крайние нелепости, действительно, впадают многие (особенно люди более высокого положения) из-за того, что у них нет друга, который мог бы сказать им об этих ошибках; и тем самым они наносят огромный вред как своей репутации, так и своему благоденствию, ибо, как сказал святой Яков, они напоминают людей, "которые, посмотревшись в зеркало, тут же забывают свой собственный образ и облик"[146]. Что касается дела, человек может думать, если ему угодно, что два глаза видят не больше, чем один; или что игрок всегда видит больше, чем сторонний наблюдатель; или что человек в гневе так же разумен, как и тот, кто спокойно пересчитает все двадцать четыре буквы алфавита; или что из мушкета можно так же хорошо стрелять с руки, как и с упора, и иметь тому подобные глупые и беспочвенные фантазии, полагаться во всем только на себя. Но, когда все средства исчерпаны, помощь доброго совета исправляет дело. И если человек думает, что он примет совет, но сделает это по частям, спрашивая совет по одному делу у одного, а по другому -- у другого, то это хорошо (т. е., возможно, лучше, чем если бы он вообще никого не спрашивал). Однако он подвергается двум опасностям. Первое, что ему дадут неверный совет, ибо, за исключением тех случаев, когда совет исходит от совершенно и целиком преданного друга, редко случается так, чтобы он не был корыстен и намеренно направлен на достижение каких-либо целей того человека, который дал его. Второе, что ему дадут совет вредный и небезопасный (хотя и с добрыми намерениями), который частично принесет неприятности, частично же явится средством исправления дела; как если бы вы пригласили врача, который, по общему мнению, хорошо вылечивает ту болезнь, на которую вы жалуетесь, но не знаком с вашим организмом, и поэтому он может излечить вас от данной болезни, но расстроить ваше здоровье в каком-либо другом отношении и тем самым вылечить болезнь, но убить пациента. Но друг, в совершенстве знакомый с состоянием ваших дел, будет осторожен, исправляя данное дело так, чтобы не причинить вам какую-либо другую неприятность. Поэтому не полагайтесь на случайные советы: они, скорее, отвлекут и уведут вас в сторону, чем устроят ваши дела и дадут им правильное направление.