Исключений из этого правила было немного, но, все-таки, нескольких человек он узнавал, и допускал возможность общения. Своеобразного, впрочем, но на иное Зингер просто не был способен.
   Я принадлежал к числу счастливцев, которых Зингер иногда удостаивал беседы.
   Попробую вспомнить кое-что, иначе, боюсь, это явление - Зингер - исчезнет с палитры мировой истории, а его мысли, в лучшем случае, всплывут под чужими именами, да и то в исковерканном виде.
   Я тоже не смогу передать во всей полноте своеобразие его суждений, тем более не смогу изложить особенности его образной системы, я лишь попробую донести до вас смутное отражение образа этого замечательного человека.
   Вместо ответа на приветствие Зингер мог, устремив свой безумно-болезненный взгляд в никуда, начать неожиданно бормотать стихи, например вот эдакие:
   Большевик полюбил меньшевичку,
   Его на постое жиличку,
   Но был с ней груб!
   Она же дала ему кличку,
   Под стокот колес перекличку:
   "Ты - большедуб!"
   Он ее не утопил в Днестре,
   Не отдал друзьям в Эн-ке-ве-де,
   Он ее сам прибил!
   Не нашли ее потом нигде,
   Труп сгорел в чарующем костре,
   А он и позабыл.
   На вопрос: "Чье это?", он никогда не отвечал, и только от природы презрительный изгиб его губ становился еще более выразительным. В авторстве вполне можно было заподозрить и его самого, но не авторство было важно.
   Рифмоидный бред, подобный вышеприведенному, нам тогда казался крамольно-опасной поэзией, пострашнее пресловутого "кремлевского горца" Мандельштама - поясню, что речь идет о шестидесятых годах двадцатого века, - поэтому мы, собеседники Зингера, казались самим себе ниспровергателями режима, заговорщиками-диссидентами.
   Ничего не поясняя, слегка картавя и заикаясь, время от времени пришепетывая и не выговаривая некоторых других букв, он, вдохновенно следуя ритму, завывал, не изменяя при этом привычному еврейскому интонационному повышению в конце каждого устойчивого фрагмента фразы:
   Да, так велит мне вдохновенье:
   Моя свободная мечта
   Все льнет туда, где униженье,
   Где грязь, и мрак, и нищета.
   Потом он сам себе говорил: "А теперь надо это":
   Мертвецкая мгла,
   И с тумбами вровень
   В канавах - тела
   Утопленниц-кровель.
   -- А?! Вы улавливаете созвучие? - продолжал он говорить как бы сам с собой, но при этом обращался, все-таки, к вам, - Следите дальше, но очень, очень внимательно:
   И я люблю сей мир ужасный:
   За ним сквозит мне мир иной,
   Обетованный и прекрасный,
   И человечески простой.
   -- Так, вот именно вот так: сквозит! Это - у него, а у того - смотри, смотри, сейчас тебе откроется еще одна тайна:
   Оконницы служб
   И охра покоев
   В покойницкой луж,
   И лужи - рекою.
   И в них извозцы,
   И дрожек разводы,
   И взят под уздцы
   Битюг небосвода.
   -- А?! А теперь - сразу вот это:
   Ты был когда-нибудь унижен
   Болезнью, голодом, нуждой?
   Ты видел ли детей в Париже?
   Иль нищих на мосту зимой?
   -- Но главное, - и здесь он мог даже мельком взглянуть вам в глаза, от чего холодела спина:
   Всю жизнь жестоко ненавидел
   И проклинал я этот свет,Пускай грядущего не видел,
   Дням настоящим молвил: НЕТ!
   Зингер умолкал столь же внезапно, сколь и начинал говорить, но, даже ничего не понимая, а скорее эмоционально вы, помимо собственного желания, попадали во власть чего-то мощного и страшного. Вы начинали догадываться о том сумраке и тех бурях, которые бушуют внутри этого неухоженного, некрасивого черепа с кое как обскубанными рыжими волосами.
   Видимо, эта голова была наполнена немыслимым множеством стихов, постоянно в нем звучавших, выплывавших из памяти, вызывавших резонансные или диссонансные ассоциации... Но, музыкой сфер это, все-таки, не назовешь, скорее это была музыка скорлупок, изломанных фрагментов тех, божественных "сфер", но магическое воздействие на слушателя это производило всегда.
   Самое же интересное, когда его удавалось вызвать на толкование какого-нибудь непонятного стихотворения.
   За ним охотились предприимчивые литераторы-литературоведы, мечтающие о карьере за рубежом. Достаточно было, насилуя Зингера, повытаскивать из его безумного воображения несколько неожиданных, непредсказуемых, немыслимых суждений, сравнений, ассоциаций, чтоб из этого получилась статейка, обреченная на то, чтоб стать замеченной.
   Вот вам один пример, точнее, жалкие капельки тех мощных струй, которыми однажды при мне фонтанировал Зингер.
   Начинается такой сеанс, обычно, с чтения какого-нибудь стихотворения, о котором вы хотели бы узнать мнение Зингера.
   Например, я читаю ему стихотворение:
   От сырой простыни говорящая -
   Знать нашелся на рыб звукопас -
   Надвигалась картина звучащая
   На меня и на всех, и на вас...
   Начихав на кривые убыточки,
   С папироской смертельной в зубах,
   Офицеры последнейшей выточки -
   На равнины зияющий пах...
   Было слышно жужжание низкое
   Самолетов сгоревших дотла,
   Лошадиная бритва английская
   Адмиральские щеки скребла.
   Измеряй меня, край, перекраивай -
   Чуден жар прикрепленной земли! -
   Захлебнулась винтовка Чапаева:
   Помоги, развяжи, раздели!...
   Такое вот стихотворение...
   (Прежде чем читать дальше - перечитайте его еще раз, осмыслите самостоятельно, а потом - вослед за мною и Зингером.)
   Прочитав, я говорю ему, что плохо понимаю это стихотворение, и тогда, если Богу будет угодно, Зингер заведется и начнет изрекать, бормотом обращаясь к самому себе, совершенно не заботясь о том, понимаете ли вы его речь, улавливаете ли вы его смысл его объяснений:
   -- Да... холодные, холодные мокрые простыни... головная боль и хочется пить, а руки связаны, связаны на спине... Я кричу, я ору огромным, страшным воплем внутри моего черепа, но я нем... нем как рыба.. я ничего никому не говорил, я молчал, но они знают...Они видят, они слышат мой мозг, он проникают повсюду, от них нельзя скрыться... Он ведь мог написать так: "На их лицах кривые улыбочки, с папироской вонючей в зубах, офицеры последнейшей выучки на равнины наводят страх!" - А? Мог ведь, да? Все ясно - соцреализм, фашисты наступают - ведь это тридцать пятый год... и все было бы в порядке... Но он пишет так: "несмотря на кривые убыточки" - что за кривые убыточки, я вас умоляю?... Убыток он и есть убыток - "кривой убыток" - так он пишет, а мы с тобой не знаем и пРнять никак не можем. Гения не можем пРнять, - как же мы поймем простого, не гения?
   У него нет лишних слов... Импрессионизм - экспрессионизм... Краска кладется не обязательно та, что на цветное фото... Цветные тени... Зато - ассоциация, импрессия и экспрессия... "Кривые убыточки" - классно! Это и ухмылочки тоже...Да... Но и убытки - нет убыточки: они меня пустят в расход - какой же это для них убыток, - так, убыточек... "Офицеры..." - это раньше были офицеры, а теперь - говно! Это теперешние - "последнейшей выточки". Нет, это не портновский-шнайдерман слово "выточка", это их всех на станке выточили, они безликие деревянные болваны-матрешки... Они так всю страну, а не одни только лишь равнины обосрут и изгадят... Залезь в выгребную яму, и смотри снизу, как кто-то испражняется - таки поймешь, что такое "зияющий пах"!
   Мне их страшно, я им боюсь...
   Эти звуки все время... они проели голову, они выходят через глаза, они выдавливают мои зрачки наружу, и зрачки повисают на щеках, едва держась на прозрачных студенистых ниточках, выблеванного глаза... Падают, ревут и взрываются, а их хозяевам - холя лиц... Мы все тут издохнем, а они там - нет... Но таково мое счастье, я - здесь, а они - там... Я прикреплен здесь, я с этим всем и буду крутиться... Прикрепленная земля... И эта холодная мокрая простыня, и руки за спиной... Они обещали одно, а что мы имеем? Или кто-то ошибся? Я - нет!
   Мои слезы не нагреют этот мир...
   Во время подобного монолога его веки все время нервно смыкались, подергивались щеки, и не дай вам бог его перебить каким-либо вопросом... Он сам закончит, когда захочет и без прощания двинется дальше, стараясь не сворачивать и не огибать препятствий...
* * *
   7 - 10 февраля 2001 г.

ГОСПОДИН РАДУ ДРАГОШ

   Г
   осподин РЮду ДрЮгош вышел со двора на улицу, прикрывшись глухой дощатой калиткой от двух соседок, которые целый день торчат у ворот, выставив перед собой табуретку с миской, наполненной семечками с утонувшим в них стаканом.
   "Они думают, что занимаются коммерцией, - но кому, скажите мне, понадобится покупать семечки, если они и так есть у каждого? Разве что, приезжим, но приезжих теперь стало мало, да и до улицы Бернардацци им вряд ли дойти. Так что это никакая не коммерция, а самообман. Причем самообман вредный и разорительный: от нечего делать они съедают столько семечек, сколько не зарабатывают не только они, но и их мужья, не говоря уж о калориях".
   Господин Драгош не любил их и специально, прикрывшись калиткой, свернул в сторону так, чтоб не надо было здороваться и выслушивать эти надоевшие "а как поживает мадам Драгош? Что-то давно ее не видно...". Или, еще хуже: начнут рассказывать всякие сплетни...
   Лучше пройтись спокойно, с достоинством, не отвлекаясь на пустопорожние разговоры, - сегодня суббота, выходной день. Да, к тому же, солнечно и сухо. Господин Драгош надел светлые брюки и серый летний пиджак с коротким рукавом поверх кремовой трикотажной футболки "поло": если станет жарко, пиджак можно снять, сложить подкладкой наружу и перекинуть через руку, а вид при этом останется приличный.
   К ногам господина Драгоша подкатился мяч, упущенный играющими на мостовой детьми. Несмотря на возгласы: "Дяденька, пасните мячик!", господин Драгош молча, не оборачиваясь в сторону детей, перешагнул через мяч и продолжил свою субботнюю прогулку.
   Пройдя по Бернардацци до Армянской, господин Драгош собрался ее пересечь, пройти еще немного и преодолеть шумную улицу Котовского, поскольку решил дойти сегодня до Озера и погулять вокруг него.
   Нет ничего лучше прогулки вокруг Озера!
   Во-первых, пока до него дойдешь, твой ум и твою душу успокаивает размеренный ритм кварталов верхней части Города, на тебя великолепными резными дверьми смотрят прекрасные особняки, из-за заборов к тебе тянутся ветви деревьев...
   Когда же ты пересечешь Садовую, вспоминая бессмертное: "не пройти по Садовой в день цветения липы? - Нет, это не для меня!", и углубишься в самую необычную на свете улицу - Университетскую, на которой крыши домов слева находятся на одном уровне с порогами домов справа, ты уже почувствуешь приближение этого магического места: величественного ансамбля холмов, оврагов, воды и безбрежных далей, называемого Озером.
   Но в этот день господину Драгошу не суждено было погулять по аллеям парка, окружавшего озеро.
   На углу Армянской и Садовой словно именно его поджидал друг детства Вася Тимченко, бывший шофер, ныне спившийся. Вася стоял возле углового магазина, ожидая кого-нибудь, кто поможет ему собрать на первую бутылку. Увидев Раду, он замахал рукой и, как ему казалось, бодро и радостно поприветствовал:
   -- Буна диминяца, домнул Драгош!
   -- Привет, Вася, привет, - нехотя ответил господин Драгош, и продолжал двигаться вперед, пытаясь перейти Садовую, понимая, впрочем, что от расплаты не уйти.
   -- Что, брезгуешь старому другу руку подать? - не унимался Вася, - Да я шучу, шеф! Лучше, господин инженер, помоги пролетариату, пока он не стал могильщиком буржуазии.
   Господин Драгош знал, что у него в кармане два лея, отдавать которые было жалко и антипедагогично, поэтому он подошел к газетному киоску, купил за пол лея газету, собираясь пол лея отдать Васе, а один лей оставить себе, но не тут-то было: опытный Вася мгновенно просчитал всю комбинацию:
   -- Спасибо, брат, как раз лея нам и не хватало! - с этими словами Вася сгреб монету с ладони Драгоша и, продолжая благодарить старого школьного товарища, чью доброту он никогда не забудет, поспешил к магазину, пытаясь перехватить спускающуюся со ступенек старушку, - Мадам Коган, разрешите вам помочь...
   Господин Драгош вздохнул, свернул газету трубочкой и перешел на другую сторону улицы, оказавшись у входа на старинное Армянское кладбище.
   Вход на кладбище был отмечен высокой каменной аркой, несоразмерной в своем великолепии с окружающими домишками и оградой, слева от которой торговали цветами, а справа сидел старик нищий, задремавший ненадолго, и поэтому пропустивший господина Драгоша без комментариев.
   "Зайду-ка я на кладбище, - подумал господин Драгош, - давно я тут не был, а здесь так хорошо, так тихо. Посижу-ка я здесь, у центральных могил, а потом дальше пойду. Да и к могиле отца надо бы подойти..." С этими, или похожими на эти мыслями господин Драгош сел на садовую скамейку рядом с красивой могилой княгини Дадиани, умершей много более ста лет тому назад.
   Перед ним была площадь, справа - церковь Всех Святых, слева - дорога, поворачивающая к входу на кладбище. На противоположной стороне площадки вплотную друг к другу теснились могилы наиболее знатных и богатых горожан, умерших в последние два века.
   Раду Драгош, живя рядом с кладбищем всю жизнь, знал его, конечно, как свои пять пальцев. Во времена детства кладбище было местом их ребяческих забав и игр, им были доступны многочисленные дореволюционные склепы и часовни, лишившиеся присмотра из-за бесконечной череды войн и революций. Они еще застали не разграбленные могилы, они еще видели в гробах, вытащенных из ниш склепов, иссохшие трупы старух с нетленными длинными волосами и хорошо сохранившимися кружевами, их старшим товарищам еще доставались пуговицы с мундиров, золотые зубы, кольца...
   Став постарше, они с друзьями ходили сюда просто так, чтоб распить бутылочку-другую вина. Все входы в склепы к тому времени уже забетонировали, или заварили сварочным аппаратом. Посетителей на кладбище было немного, хоронить на нем перестали. Только очень больших начальников иногда хоронили здесь, а простой народ хоронили на новом кладбище с поэтическим названием: "Дойна".
   Впрочем, по религиозным праздникам, особенно на пасху, кладбище заполнялось основательно. Народ приходил семьями, на целый день. С собой приносили пасхальные куличи, яйца, вино. Убирали могилки, красили оградки, сажали цветы...
   Вся алкашня города собиралась сюда, потому что наливали каждому.
   "Сыночки, не проходите мимо, выпейте стаканчик за упокой души... Помяните мужа моего, - причитают старушки, протягивая маленький стограммовый граненый стаканчик, до краев наполненный красным вином, - а вот закусите, это хорошая, сырная пасха, яичко возьмите..."
   Так встречали на каждых двух метрах, у каждой могилы. Пиршество продолжалось до самого вечера, доходило и до песнопений, вовсе, казалось бы, не приличествующих скорбному мероприятию, однако душа простого народа требовала, чего хотела, и получала это сполна. Души же умерших радовались, слетались по этим дням к своим могилкам, встречались с еще живущими родственниками, слушали их разговоры, знакомились с родившимися после их смерти потомками.
   По окончании мероприятия на могилку ссыпались хлебные и пасхальные крошки, скорлупки от крашеных яиц, иногда оставляли и стакан с вином, и кусок пасхи. Не забывали и могилки соседей, на которые в этот раз не пришел никто.
   И птицы тоже знали про этот день, и прилетали за своим угощением, собирая с могильных холмиков, оставленное для них, и окрестные собаки, и бомжи, и алкоголики, и нищие - все в этот день праздновали.
   Господин Драгош вспоминал эти шумные дни, вспоминал, как единственный в нижней части кладбища деревянный туалет на два очка, разделенных стенкой, продырявленной, как решето, сотнями озабоченных ручонок, трещал по швам: очередь выстраивалась человек на пятьдесят. Как они мальчишками тоже выстаивали в этой очереди, имея единственную цель: вдруг повезет, и в соседнюю кабинку одновременно с тобой зайдет тетка, - тогда можно будет подсмотреть! А потом зайдет следующая, а потом еще, и еще... А очередь кричит: "Давай, выходи, хватит тебе там глазеть!"
   Господин Драгош прикрыл глаза, предаваясь воспоминаниям...
   -- Вы позволите присесть рядом с вами? - спросил по-русски чистенький старичок, тщательно и точно выговаривая все буквы. На старичке был светлый пиджак и светлые брюки, почему-то заправленные в высокие хромовые, "офицерские" сапоги. В руках у него была длинная темно-вишневая трость с бронзовым набалдашником.
   -- Пофтим, пожалуйста, - ответил сразу на двух языках господин Драгош: по привычке, и чтоб не обижать собеседника.
   -- Уже конец октября, а теплынь летняя, - продолжил старичок, - как вы думаете, долго еще продержится?
   -- Кто ж его знает... Недельку, я думаю, еще будет тепло, а потом, все-таки, должно похолодать.
   -- Смотрите-ка, на платане листья не только не все опали, они даже не полностью пожелтели. Удивительная осень, - продолжал болтать старик, начиная надоедать господину Драгошу, поэтому он никак не ответил, и стал разворачивать газету.
   Старичок, казалось, это понял и замолчал, откинувшись на спинку садовой скамейки. Идиллия продолжалась минут пять, покуда к ним не подошла старуха нищенка, ковылявшая в сторону церкви.
   -- Подайте, Христа ради... Дай вам Бог здоровья, и деткам вашим, и всем вашим близким, добра вам и удачи во всех делах, - запричитала она и по ее речи было ясно, что это занятие давно стало для нее привычным.
   Господин Драгош продолжал читать газету, не обращая на нее внимания. Старуха не унималась:
   -- Богородица за вас молится, беду от вас отводит, врагов ваших побеждает, подайте копеечку... Милосерд будь, заповедал нам Господь Бог наш, - продолжала бормотать старуха, протягивая сухонькую, почти черную от времени и загара ручонку.
   -- "И что она пристала. Ведь у старика-то она явно не просит, весь этот спектакль для меня. Придется, видимо, дать, а то как-то неудобно..." - подумал господин Драгош и протянул старухе пол лея, - "многовато, но у меня других-то монеток нет".
   -- Спасибо тебе, Раду, - с поклоном ответила старуха, - живи сто лет и не жалей полтинничек для бабы Жени. Я за тебя Богу буду молиться, а сегодня день для тебя будет хороший.
   Старуха поковыляла к церкви, а застывший, как высохший стручок фасоли, старичок неожиданно расшевелился:
   -- Так старуха вас знает? Вы, что, здесь часто бываете? У вас, должно быть, здесь кто-то похоронен? - затараторил он как типичный папарацци.
   -- Я просто рядом живу... Но я и сам не понимаю, откуда она меня знает... - неохотно начал отвечать Раду Драгош, - а здесь у меня похоронен отец и дед, и другие родственники есть...
   -- А матушка ваша на Дойне? - уточнил старичок.
   -- Да, а вы...
   -- Елисей Семенович, пенсионер, - перебивая его, представился старичок и протянул для рукопожатия ладонь, - в прошлом - юрисконсульт.
   -- Раду Драгош, инженер, - ответил господин Драгош, протягивая в знак знакомства руку.
   Старик не просто пожал ладонь, но вцепился в нее, и долго не отпускал, продолжая говорить:
   -- Не удивляйтесь, люди довольно часто бывают весьма наблюдательны и проницательны, особенно нищие и цыгане. Наука отрицает наличие сверхъестественных способностей, а я, признаться, не просто верю в это, я сам неоднократно бывал свидетелем поразительных, неправдоподобных вещей. Вот, например, во время войны был случай, - Раду вежливо, но настойчиво все-таки вытянул свою ладонь из удивительно цепкого стариковского кулачка, - Я находился в госпитале в городишке под Владимиром. Название я помню, но это не имеет значения. Я уже начал поправляться, но с койки пока еще сойти не мог, а сиделкой у нас была замечательная русская женщина, знаете, такая настоящая русская баба, которая "в горящую избу войдет, и танк на ходу остановит". Звали ее Клавдия Петровна, но это не важно. Она потрясающе умела выхаживать раненых. При ней раны заживали быстрее, боль утихала - честное слово! Вы мне не верите?
   -- Вполне, почему же не верить - это вполне объяснимо...
   -- Но не об этом я хотел вам, господин Драгош, рассказать, - с жаром продолжал Елисей Семенович, - у Клавдии Петровны сын был на фронте, как и у всех собственно, в этом тоже ничего удивительного не было. Однажды произошло вот что. Клавдия Петровна не вышла на работу, что было явлением невероятным, невозможным. И дело даже не в дисциплине тех лет, просто она была очень добросовестным человеком. Поскольку жила она рядом с госпиталем, медсестры сбегали узнать, в чем дело и тут-то все и стали удивляться. У ней на квартире жила семья эвакуированных с Украины, и они сказали, что Клавдия Петровна ночью встала, оделась, ничего не сказала и ушла. Они решили, что ушла в госпиталь, - такое не раз бывало, и не волновались. Но в госпиталь она не приходила. Исчезла, значит. Городок маленький, человек не иголка, время военное, бдительность на высоте: вскоре выяснили, что ночью она была на станции и села в проходящий скорый из Москвы. Представляете?
   -- Угу, - поддержал разговор Драгош.
   -- Неделю все терялись в догадках, наконец, она вернулась. И вот тут, молодой человек, начинается самое интересное. Куда бы, вы думали, она ездила?
   -- ???
   -- А ездила она в Саратовскую губернию, в деревню Лошадиный Брод, в госпиталь, который организовали в местной школе. Как вы думаете, зачем ей понадобилось уехать за семьсот верст, потом сутки тащиться пешком по саратовской степи без пищи и воды?
   -- Не знаю, - вежливо ответил господин Драгош.
   -- К сыну, - почти закричал, вставая в оживлении, Елисей Семенович, - к собственному сыну! Он лежал в этом госпитале и уже почти умер. Она сама мне потом не один раз рассказывала, как ей приснился сон, в котором она увидела раненого сына, видела, как ему делают операцию, как стала развиваться гангрена, она увидела во сне всю дорогу, все вокзалы и поезда, на которых можно добраться, весь путь по степи до деревни Лошадиный Брод - все-все, в мельчайших подробностях. И она встала, оделась, взяла только документы и деньги и немедленно отправилась на станцию. Ну, как вам?
   -- Потрясающе, я, кажется, что-то подобное читал...
   -- Читал он! - возмущенно закричал старик, - Да она ни разу за всю жизнь из городка не выезжала, не то, что про Лошадиный Брод, она и про Саратов-то ничего никогда не слыхала. А добралась, и поспела вовремя: три дня от сына не отходила, а спасла и жизнь его, и ноги ему спасла. И он пришел в себя, и мать свою узнал, - тут губы старичка задрожали, и он заплакал, но закончил, - а она вернулась...
   -- Да, правильно говорят, что молитва матери со дна моря достанет, - чтоб хоть как-то прореагировать, сказал Драгош.
   -- Да тут не молитва, вы поймите, - снова начал воодушевляться старик, - это же мистическое ясновидение, это же вещий сон!
   -- Да, по другому и не скажешь...
   -- И что ваша наука по этому поводу может сказать? Ответьте, молодой человек: как это объяснить с научной точки зрения? - Елисей Семенович поправил очки и строго посмотрел на Драгоша.
   -- С научной, я думаю, никак. И вообще, моя специальность...
   -- Я все знаю про вашу специальность, можете мне не рассказывать: вы закончили энергетический факультет Кишиневского политехнического института в 1982 году, работаете в "Молдэнерго"... Да все я про вас знаю...
   Старик снял очки, спрятал их в мягкий кожаный футляр и вспыхнул неожиданно острым взглядом черных молодых глаз.
   -- Ну и денек... - заговорил господин Драгош, - все меня сегодня знают, - ну ладно, нищая... Возможно, она меня тут видела, слышала, как ко мне кто-то обратился, вот и запомнила, но вы-то должны признаться, где мы с вами встречались.
   -- Хм, - усмехнулся старик, - в том то и дело, что никогда мы не встречались, но на свете существует ясновидение, о котором я вам толкую уже пол часа.
   -- Вы хотите сказать, что вы можете все узнавать о человеке?
   -- Именно так.
   -- Но как же вы это делаете?
   -- Ну, о методах и технологиях мы, возможно, когда-нибудь и поговорим, но не сейчас. Скажу только, что мне бывает достаточно взгляда, прикосновения, - Раду вспомнил странное рукопожатие и его передернуло, - чтобы вся информация о человеке стала мне доступна.
   -- М-да, верить этому трудно... Возможно, вы просто работали в Политехе, в отделе кадров, у вас хорошая память... А, может, вы у нас в системе работаете кадровиком?
   -- Нет-нет, милейший Раду, я нигде не работаю, и в вашем Политехе не работал. Да и информации у меня о вас куда как больше, чем может быть в распоряжении какого-то отдела кадров, или даже КГБ.
   -- Например?
   -- Ну, знаете... Спросите, для начала, что-нибудь невинное.
   -- Какую школу я закончил?
   -- Третью, вон она, из-за забора виднеется.
   -- Верно... Как звали мою классную руководительницу?
   -- Маргарита Сергеевна, учительница русского и литературы, - старичок вздохнул, - А посложнее что-нибудь можно? Сразу скажу: знаю все ваши оценки за все время учебы, всех учителей, всех учеников, знаю, что именно вы сломали стул, с которого свалился несчастный Самуил, а грех приписали другому... Сказать кому?
   -- Кому?
   -- Валерке Щеглову, но это не беда, это еще не грех... Я другие ваши грехи знаю...
   -- Какие же?
   -- А вот это-то и есть самое главное. Но вы не боитесь затрагивать эту тему?
   -- Ну, знаете ли, кто, как говориться, не без греха... Не думаю, что это интересно, перебирать мои ошибки и дурные поступки. Наверняка они были, но уж ничего особо предосудительного, тем более, преступного, я не совершал. И если вы ясно видитевсю мою жизнь, подтвердите это, пожалуйста.
   -- К сожалению, подтвердить вашу невиновность не могу. Напротив... Я пришел, чтоб очистить, или забрать вашу душу.
   -- В каком смысле?
   Старик повернулся боком, втянул голову в плечи и утвердился подбородком на тыльной стороне ладоней, покоящихся на набалдашнике трости и замолчал.