Страница:
– Может быть, вы закажете что-нибудь? – попытался Эгисиани сменить тему. – Сегодня у нас сибирские пельмени с медвежатиной, кабаньи отбивные, оленина по-чухонски...
– Давайте оленину по-чухонски. Что это такое?
Эгисиани отвел глаза и растворился в прошлом.
– Это тоже она придумала... – заговорил он глухим голосом. – Однажды явилась сюда заполночь, оживленная, вся освещенная какой-то внутренней красотой, и попросила всех отпустить. Я отпустил, и она, походив туда-сюда – руки в брюках, вся в порыве, вся в будущем – предложила приготовить к ужину что-нибудь этакое. И тут же придумала сама. Повела на кухню, завязала мне полотенцем глаза и приказала готовить. Ну, я, пожал плечами и пошел к холодильнику. Взял первый попавшийся кусок мяса, порезал его на кусочки, положил в кастрюлю и начал сыпать и лить в нее все, что попадало под руку. Потом поставил на плиту, притушил немного, снял, сунул в духовку и принялся готовить подливу и гарнир. А она, наблюдая за мной, звонко смеялась, иногда до слез хохотала... И записывала все мои действия... Через час мы ели... Не тут, а там, в большом зале, за центральным столиком.
Все было так чудесно... В какой-то момент мне показалось, что я, сжав кулаки и приглушив чувства, шел к этому ресторану только лишь затем, чтобы эта ночь с Кристиной состоялась...
Эгисиани помолчал, отстранено глядя на обнаженные ступни Марьи Ивановны и покачиваясь в такт своим мыслям.
– В ту ночь мы впервые легли в постель... – продолжил он, по-мальчишески улыбнувшись. – Все было так естественно... И я знал, и она знала, что это необычное своей полнотой единение будет единственным, мы знали, что оно родит в наших душах необычайные силы и назавтра мы сможем сделать то, что под силу одним лишь всемогущим богам... И что всю жизнь мы будем стремиться, будем жаждать, чтобы подобное единение испытали и все те, кто дорог нам и кто способен испытывать.
Эта ночь изменила меня – с тех пор я не могу спать с женщинами... Нет, я могу лечь с ними в постель, но после первого же соприкосновения или поцелуя ухожу, убегаю. Понимание того, что простое, бесчувственное соитие, пусть не бесчувственное, пусть наполненное чем-то на четверть, на треть, на половину, отнимет у меня ту ночь, сделает ее бывшей, то есть умершей, наполняет мое тело дрожью и я бегу прочь от женщины. Нет, не от женщины, не от конкретной женщины, а от мысли, что эта смерть, смерть той ночи, может случиться по моей вине...
Марье Ивановне захотелось прижать этого большого глупого мальчика к груди. "Если бы он налил мне коньяка, нет, аперитива, напитка жриц любви, – улыбнулась она, – я бы, пожалуй, не устояла".
Ее улыбка вывела Эгисиани из прострации. Вглядевшись в лицо женщины, он позвонил в колокольчик. Через пять минут столик был уставлен всевозможными яствами, бутылками и бутылочками. Центр его заняло блюдо с фруктами, возглавляемыми вальяжным ананасом (корзины с цветами слуги поставили рядом с Марьей Ивановной). Осмотрев получившееся великолепие, Эгисиани, однако, остался недоволен и, попросив прощенья у собеседницы, удалился, как он сказал, на пару минут.
Марья Ивановна использовала его отсутствие для приведения чувств и мыслей в относительный порядок.
"Судя по всем, он поэт в душе и к тому же философ, совсем не такой, как Смирнов, – думала она, прикрыв глаза. – Поспорил с другом, что вырвет Кристину из темного царства, и вырвал. Разбудил спящую царевну. Потом прямые их жизней пересеклись, и они на несколько часов стали счастливыми... Невообразимо счастливыми, потому что ни он, ни она, ничего земного не хотели, они не стремились к плотскому удовлетворению... Это небо в благодарность за целомудрие, в благодарность за добрые дела слило их на одну ночь в единую молекулу. И потом, этот мальчишка и поэт, не захотел любви продажных женщин, женщин, которые готовы на все ради полуторачасового царствования в его ресторане... Как я его понимаю... Он увидел меня и понял, что, может быть, со мной он сможет подняться выше, чем поднимался с Кристиной...
А Смирнов? Я же клялась ему в верности?
Ну и что, что клялась? Если я хоть разик не передохну, не изменю с хорошим человеком, ему же хуже будет – не прощу я ему своей верности. И как нежно я буду любить его потом, когда у него вырастут такие маленькие, такие миленькие и совсем незаметные рожки!
Но сначала надо все у этого мальчишки выведать. Если я явлюсь домой с пустыми руками, Смирнов все поймет...
Он и так поймет. По глазам. Ничего, глазки мы подведем по-новому, и он ничего не увидит..."
Эгисиани вернулся несколько раздраженным.
– В чем дело? – спросила Марья Ивановна, обеспокоившись.
– Да так. Один подвыпивший человек требовал впустить его в ресторан, говорил, что каждый день здесь обедает и потому имеет право. Давайте, что ли выпьем и закусим? Оленина по-чухонски уже готовится.
Они выпили, поели. Закурив, Марья Ивановна, попросила продолжить рассказ о Кристине.
– Знания умножают печали, – вздохнул Эгисиани. – Но вижу, вам важно все знать. Ведь это первое дело вашего агентства?
– Да, первое, – зарумянилась женщина.
– Я наводил справки и выяснил, что детективного агентства "Дважды два" не существует, по крайней мере, легально... Но надеюсь, что с моей помощью оно станет известным по всей Москве и Московской области. Так слушайте...
Был среди моих знакомых один мерзкий тип... Впрочем, о нем позже. В общем, после того, как я выяснил, что ни родственники, ни соседи Кристины к ее смерти отношения не имеют, я задумался о тех людях, с которыми она общалась, выполняя заказы по оформлению ресторанов, кабачков и прочих мест общественного питания и приятного времяпрепровождения. Как я тебе уже говорил, – Марья Ивановна доброжелательно улыбнулась, дав добро обращению на "ты" – Кристина работала в основном с моими друзьями. А им я верю, как себе и даже больше. Так что проверить мне надо было двоих-троих человек, которых я плохо знал. И я пошел в их заведения. И в первом же из них понял, что именно его владелец убил Кристину...
– Так сразу и понял? – Марья Ивановна задала вопрос лишь только затем, чтобы согреть сердце собеседника своим мелодичным голосом. Коньяк вовсю резвился в ее непривычном к алкоголю теле.
– Да сразу. Я увидел его и увидел ее, увидел по интерьеру, созданному ею. Они – хозяин и дух Кристины – были как... как топор и сад. Да, как топор, затупившийся от беспрестанного убиения, и неувядаемо цветущий сад. Увидев его, человека низменного, не знающего, что такое любовь, что такое красота, что такое ожидание чуда, что такое высокое вожделение, я понял – они столкнулись. Кристина и он... И первой пошла на столкновение она. Она создала ему антипода. Она превратила его логово, в котором царствовали похоть, обжорство, тупость и жестокость, в нечто удивительное, – Эгисиани, укрощая чувства, замолчал на несколько секунду. Взяв себя в руки, кротко улыбнулся и продолжил:
...Мы сходим, когда-нибудь туда. Представляешь, там, как и везде в ресторанах, висят картины, растут растения, там обычная драпировка, все на первый взгляд обычное. Но все это так гармонично подобрано, что врывается в тебя нетленным духом и делает совсем другим... Я спрашивал, как ей удалось достичь этого. Кристина ответила: "Это мой маленький профессиональный секрет"... Но я был настойчив, и она кое-что показала... Я увидел это через лупу, которую она, видимо, намеренно взяла с собой...
– Через лупу? – поинтересовалась Марья Ивановна только лишь для того, чтобы Эгисиани вспомнил о ее существовании.
– Да, через лупу. Она подвела меня к стене, вручила лупу и попросила посмотреть на обои. Я посмотрел. Представляешь, сверху донизу они были покрыты стихами. Я запомнил один из них:
Ничто не уничтожит
огня, который гложет
Мне грудь.
Но он любовь не может
В тебя вдохнуть...
– Это Абеляр, – сказала Марья Ивановна. – Его кастрировали, и после этого он всю жизнь мучил жену ревностью. Даже пояс верности заставлял носить. Мне Смирнов рассказывал, он любит этого поэта.
– Да, я знаю, Кристина рассказывала, – усмехнулся Эгисиани и продолжил:
– В общем, все обои, меню, панели, даже кафельная плитка на кухне и туалетах, – все было покрыто невидимыми невооруженному глазу стихами о любви. Когда я с сарказмом сказал, что, вряд ли до человеческого сознания может дойти то, чего не видно, она улыбнулась и попросила меня на секунду прижаться ухом к столу. И что ты думаешь? Я услышал едва различимую музыку! Да, она была едва различимой, но тем менее было ясно, что это прекрасная музыка, музыка, доходящая до души и заставляющая ее колебаться в унисон себе... Потом, когда мы ушли, она сказала, что там еще много всяких таких штучек. Особой частоты освещение, особые половые покрытия, особые кондиционеры и тому подобное.
– Двадцать пятый кадр во всем. В стенах, воздухе, котлетах...
– Да, ты совершенно права. Там во всем был своего рода двадцать пятый кадр-призыв кадр с единственной мыслью: Любите! Любите! Любите, если не хотите умереть!
Марья Ивановна впустила в себя призыв и посмотрела на возможный объект бархатными глазами.
– Если все это так на самом деле, то почему хозяин в нее не влюбился? – проговорила она бархатным голосом.
– Понимаешь, не все люди могут влюбляться, так же, как не все цветы могут цвести на всех почвах. Если в детстве тебе не указывали на вечернее небо и не говорили: "смотри, как красиво!", то ты никогда и нигде не увидишь красоты. Точно так же ты не никогда полюбишь, если твои родители не признавались друг другу в любви и не говорили тебе "как я люблю тебя, доченька!". И этот человек не мог полюбить. Он понимал, что есть что-то такое, что никогда не войдет в него живительным чувством. Он был животное, и потому все эти невидимые стихи, неслышимая музыка вылезали из него животным образом.
– Он изнасиловал ее?
– Да, – нахмурился Эгисиани. – И пригрозил, что убьет ее дочь, если она пойдет в милицию или скажет мне. И Кристина отравилась.
– А ты откуда обо всем этом знаешь?
– Он сам рассказал мне.
– Ты убил его?
– Нет. Мне не надо убивать. На это у меня есть люди. Я только попросил прикончить его в живописной местности на вечерней заре. Попросил поставить на колени, перерезать горло и держать за волосы, чтобы, умирая, он мог видеть, как прекрасен закат.
""Сэмэн, ты посмотри на это небо", – вспомнила Марья Ивановна Розенбаума. – Не по этой ли песне сочинялся сценарий?"
Некоторое время Эгисиани темно молчал, рассматривая охотничьи ножи, висевшие на противоположной стене, затем грустно улыбнулся и сказал:
– После ее смерти и смерти этого человека, я почувствовал, что возвращаюсь. Возвращаюсь в ту среду, где даже прекрасное служит животным чувствам. Мне стало нехорошо на душе, я понял, что не смогу более жить так, как жил. И я решил умереть. Решил и неожиданно ясно понял, как это просто и логично. Умереть. Ведь у меня никого нет на этом свете. Мама с отцом давно умерли, брат и сестра убиты. И Кристина тоже там, с ними. И я начал готовится к уходу. Отдал распоряжения, нашел преемника...
"И тут появилась я", – подумала Марья Ивановна, теплея сердцем.
– И тут появились вы... – повторил Эгисиани. – И я понял, что это Кристина с того света сделала так, что мы встретились...
– Так и получается... – задумчиво проговорила Марья Ивановна. – Если бы мне неделю назад сказали, что я в таком виде буду сидеть в охотничьем ресторанчике на Тверской, я бы рассмеялась... И вдруг приходит ее муж, приходит именно ко мне, и затевает все это странное дело... Чертовщина, да и только.
– Почему чертовщина? Ведь нам хорошо с тобой... Разве ты не чувствуешь, что это небеса соединили нас?
Марья Ивановна почувствовала. И прикрыла глаза.
Эгисиани прилег рядом и потянул губы к губам женщины.
Поцелуй не состоялся. Из зала раздались звуки пистолетных выстрелов. И тут же дверь с грохотом раскрылась, и к ним бросились люди.
12. В бойне и чистилище...
13. Вова прокололся
– Давайте оленину по-чухонски. Что это такое?
Эгисиани отвел глаза и растворился в прошлом.
– Это тоже она придумала... – заговорил он глухим голосом. – Однажды явилась сюда заполночь, оживленная, вся освещенная какой-то внутренней красотой, и попросила всех отпустить. Я отпустил, и она, походив туда-сюда – руки в брюках, вся в порыве, вся в будущем – предложила приготовить к ужину что-нибудь этакое. И тут же придумала сама. Повела на кухню, завязала мне полотенцем глаза и приказала готовить. Ну, я, пожал плечами и пошел к холодильнику. Взял первый попавшийся кусок мяса, порезал его на кусочки, положил в кастрюлю и начал сыпать и лить в нее все, что попадало под руку. Потом поставил на плиту, притушил немного, снял, сунул в духовку и принялся готовить подливу и гарнир. А она, наблюдая за мной, звонко смеялась, иногда до слез хохотала... И записывала все мои действия... Через час мы ели... Не тут, а там, в большом зале, за центральным столиком.
Все было так чудесно... В какой-то момент мне показалось, что я, сжав кулаки и приглушив чувства, шел к этому ресторану только лишь затем, чтобы эта ночь с Кристиной состоялась...
Эгисиани помолчал, отстранено глядя на обнаженные ступни Марьи Ивановны и покачиваясь в такт своим мыслям.
– В ту ночь мы впервые легли в постель... – продолжил он, по-мальчишески улыбнувшись. – Все было так естественно... И я знал, и она знала, что это необычное своей полнотой единение будет единственным, мы знали, что оно родит в наших душах необычайные силы и назавтра мы сможем сделать то, что под силу одним лишь всемогущим богам... И что всю жизнь мы будем стремиться, будем жаждать, чтобы подобное единение испытали и все те, кто дорог нам и кто способен испытывать.
Эта ночь изменила меня – с тех пор я не могу спать с женщинами... Нет, я могу лечь с ними в постель, но после первого же соприкосновения или поцелуя ухожу, убегаю. Понимание того, что простое, бесчувственное соитие, пусть не бесчувственное, пусть наполненное чем-то на четверть, на треть, на половину, отнимет у меня ту ночь, сделает ее бывшей, то есть умершей, наполняет мое тело дрожью и я бегу прочь от женщины. Нет, не от женщины, не от конкретной женщины, а от мысли, что эта смерть, смерть той ночи, может случиться по моей вине...
Марье Ивановне захотелось прижать этого большого глупого мальчика к груди. "Если бы он налил мне коньяка, нет, аперитива, напитка жриц любви, – улыбнулась она, – я бы, пожалуй, не устояла".
Ее улыбка вывела Эгисиани из прострации. Вглядевшись в лицо женщины, он позвонил в колокольчик. Через пять минут столик был уставлен всевозможными яствами, бутылками и бутылочками. Центр его заняло блюдо с фруктами, возглавляемыми вальяжным ананасом (корзины с цветами слуги поставили рядом с Марьей Ивановной). Осмотрев получившееся великолепие, Эгисиани, однако, остался недоволен и, попросив прощенья у собеседницы, удалился, как он сказал, на пару минут.
Марья Ивановна использовала его отсутствие для приведения чувств и мыслей в относительный порядок.
"Судя по всем, он поэт в душе и к тому же философ, совсем не такой, как Смирнов, – думала она, прикрыв глаза. – Поспорил с другом, что вырвет Кристину из темного царства, и вырвал. Разбудил спящую царевну. Потом прямые их жизней пересеклись, и они на несколько часов стали счастливыми... Невообразимо счастливыми, потому что ни он, ни она, ничего земного не хотели, они не стремились к плотскому удовлетворению... Это небо в благодарность за целомудрие, в благодарность за добрые дела слило их на одну ночь в единую молекулу. И потом, этот мальчишка и поэт, не захотел любви продажных женщин, женщин, которые готовы на все ради полуторачасового царствования в его ресторане... Как я его понимаю... Он увидел меня и понял, что, может быть, со мной он сможет подняться выше, чем поднимался с Кристиной...
А Смирнов? Я же клялась ему в верности?
Ну и что, что клялась? Если я хоть разик не передохну, не изменю с хорошим человеком, ему же хуже будет – не прощу я ему своей верности. И как нежно я буду любить его потом, когда у него вырастут такие маленькие, такие миленькие и совсем незаметные рожки!
Но сначала надо все у этого мальчишки выведать. Если я явлюсь домой с пустыми руками, Смирнов все поймет...
Он и так поймет. По глазам. Ничего, глазки мы подведем по-новому, и он ничего не увидит..."
Эгисиани вернулся несколько раздраженным.
– В чем дело? – спросила Марья Ивановна, обеспокоившись.
– Да так. Один подвыпивший человек требовал впустить его в ресторан, говорил, что каждый день здесь обедает и потому имеет право. Давайте, что ли выпьем и закусим? Оленина по-чухонски уже готовится.
Они выпили, поели. Закурив, Марья Ивановна, попросила продолжить рассказ о Кристине.
– Знания умножают печали, – вздохнул Эгисиани. – Но вижу, вам важно все знать. Ведь это первое дело вашего агентства?
– Да, первое, – зарумянилась женщина.
– Я наводил справки и выяснил, что детективного агентства "Дважды два" не существует, по крайней мере, легально... Но надеюсь, что с моей помощью оно станет известным по всей Москве и Московской области. Так слушайте...
Был среди моих знакомых один мерзкий тип... Впрочем, о нем позже. В общем, после того, как я выяснил, что ни родственники, ни соседи Кристины к ее смерти отношения не имеют, я задумался о тех людях, с которыми она общалась, выполняя заказы по оформлению ресторанов, кабачков и прочих мест общественного питания и приятного времяпрепровождения. Как я тебе уже говорил, – Марья Ивановна доброжелательно улыбнулась, дав добро обращению на "ты" – Кристина работала в основном с моими друзьями. А им я верю, как себе и даже больше. Так что проверить мне надо было двоих-троих человек, которых я плохо знал. И я пошел в их заведения. И в первом же из них понял, что именно его владелец убил Кристину...
– Так сразу и понял? – Марья Ивановна задала вопрос лишь только затем, чтобы согреть сердце собеседника своим мелодичным голосом. Коньяк вовсю резвился в ее непривычном к алкоголю теле.
– Да сразу. Я увидел его и увидел ее, увидел по интерьеру, созданному ею. Они – хозяин и дух Кристины – были как... как топор и сад. Да, как топор, затупившийся от беспрестанного убиения, и неувядаемо цветущий сад. Увидев его, человека низменного, не знающего, что такое любовь, что такое красота, что такое ожидание чуда, что такое высокое вожделение, я понял – они столкнулись. Кристина и он... И первой пошла на столкновение она. Она создала ему антипода. Она превратила его логово, в котором царствовали похоть, обжорство, тупость и жестокость, в нечто удивительное, – Эгисиани, укрощая чувства, замолчал на несколько секунду. Взяв себя в руки, кротко улыбнулся и продолжил:
...Мы сходим, когда-нибудь туда. Представляешь, там, как и везде в ресторанах, висят картины, растут растения, там обычная драпировка, все на первый взгляд обычное. Но все это так гармонично подобрано, что врывается в тебя нетленным духом и делает совсем другим... Я спрашивал, как ей удалось достичь этого. Кристина ответила: "Это мой маленький профессиональный секрет"... Но я был настойчив, и она кое-что показала... Я увидел это через лупу, которую она, видимо, намеренно взяла с собой...
– Через лупу? – поинтересовалась Марья Ивановна только лишь для того, чтобы Эгисиани вспомнил о ее существовании.
– Да, через лупу. Она подвела меня к стене, вручила лупу и попросила посмотреть на обои. Я посмотрел. Представляешь, сверху донизу они были покрыты стихами. Я запомнил один из них:
Ничто не уничтожит
огня, который гложет
Мне грудь.
Но он любовь не может
В тебя вдохнуть...
– Это Абеляр, – сказала Марья Ивановна. – Его кастрировали, и после этого он всю жизнь мучил жену ревностью. Даже пояс верности заставлял носить. Мне Смирнов рассказывал, он любит этого поэта.
– Да, я знаю, Кристина рассказывала, – усмехнулся Эгисиани и продолжил:
– В общем, все обои, меню, панели, даже кафельная плитка на кухне и туалетах, – все было покрыто невидимыми невооруженному глазу стихами о любви. Когда я с сарказмом сказал, что, вряд ли до человеческого сознания может дойти то, чего не видно, она улыбнулась и попросила меня на секунду прижаться ухом к столу. И что ты думаешь? Я услышал едва различимую музыку! Да, она была едва различимой, но тем менее было ясно, что это прекрасная музыка, музыка, доходящая до души и заставляющая ее колебаться в унисон себе... Потом, когда мы ушли, она сказала, что там еще много всяких таких штучек. Особой частоты освещение, особые половые покрытия, особые кондиционеры и тому подобное.
– Двадцать пятый кадр во всем. В стенах, воздухе, котлетах...
– Да, ты совершенно права. Там во всем был своего рода двадцать пятый кадр-призыв кадр с единственной мыслью: Любите! Любите! Любите, если не хотите умереть!
Марья Ивановна впустила в себя призыв и посмотрела на возможный объект бархатными глазами.
– Если все это так на самом деле, то почему хозяин в нее не влюбился? – проговорила она бархатным голосом.
– Понимаешь, не все люди могут влюбляться, так же, как не все цветы могут цвести на всех почвах. Если в детстве тебе не указывали на вечернее небо и не говорили: "смотри, как красиво!", то ты никогда и нигде не увидишь красоты. Точно так же ты не никогда полюбишь, если твои родители не признавались друг другу в любви и не говорили тебе "как я люблю тебя, доченька!". И этот человек не мог полюбить. Он понимал, что есть что-то такое, что никогда не войдет в него живительным чувством. Он был животное, и потому все эти невидимые стихи, неслышимая музыка вылезали из него животным образом.
– Он изнасиловал ее?
– Да, – нахмурился Эгисиани. – И пригрозил, что убьет ее дочь, если она пойдет в милицию или скажет мне. И Кристина отравилась.
– А ты откуда обо всем этом знаешь?
– Он сам рассказал мне.
– Ты убил его?
– Нет. Мне не надо убивать. На это у меня есть люди. Я только попросил прикончить его в живописной местности на вечерней заре. Попросил поставить на колени, перерезать горло и держать за волосы, чтобы, умирая, он мог видеть, как прекрасен закат.
""Сэмэн, ты посмотри на это небо", – вспомнила Марья Ивановна Розенбаума. – Не по этой ли песне сочинялся сценарий?"
Некоторое время Эгисиани темно молчал, рассматривая охотничьи ножи, висевшие на противоположной стене, затем грустно улыбнулся и сказал:
– После ее смерти и смерти этого человека, я почувствовал, что возвращаюсь. Возвращаюсь в ту среду, где даже прекрасное служит животным чувствам. Мне стало нехорошо на душе, я понял, что не смогу более жить так, как жил. И я решил умереть. Решил и неожиданно ясно понял, как это просто и логично. Умереть. Ведь у меня никого нет на этом свете. Мама с отцом давно умерли, брат и сестра убиты. И Кристина тоже там, с ними. И я начал готовится к уходу. Отдал распоряжения, нашел преемника...
"И тут появилась я", – подумала Марья Ивановна, теплея сердцем.
– И тут появились вы... – повторил Эгисиани. – И я понял, что это Кристина с того света сделала так, что мы встретились...
– Так и получается... – задумчиво проговорила Марья Ивановна. – Если бы мне неделю назад сказали, что я в таком виде буду сидеть в охотничьем ресторанчике на Тверской, я бы рассмеялась... И вдруг приходит ее муж, приходит именно ко мне, и затевает все это странное дело... Чертовщина, да и только.
– Почему чертовщина? Ведь нам хорошо с тобой... Разве ты не чувствуешь, что это небеса соединили нас?
Марья Ивановна почувствовала. И прикрыла глаза.
Эгисиани прилег рядом и потянул губы к губам женщины.
Поцелуй не состоялся. Из зала раздались звуки пистолетных выстрелов. И тут же дверь с грохотом раскрылась, и к ним бросились люди.
12. В бойне и чистилище...
Марью Ивановну била дрожь.
Подушка, прикрывавшая беломедвежью рожу, сползла.
Бывший житель холодной Арктики злорадно улыбался.
Эгисиани висел, поднятый к потолку рукой человека гигантского телосложения, висел, пытаясь достать пистолет. Когда он сумел это сделать, гигант ударил его кулаком в грудь. Вороненое оружие с глухим стуком упало на медвежью шкуру. Эгисиани конвульсивно дернулся и повис, как висит на вешалке дешевое пальто.
Убедившись, что противник потерял сознание, гигант отбросил его на стол.
Бутылки со звоном попадали, фужеры к ним присоединились. Ананас недовольно качнулся. Красный соус залил скатерть.
Злорадно улыбнувшись, хозяин положения обернулся к Марье Ивановне.
Подошел, ступая ногами-бревнами, присел на корточки.
Взялся за шелк накидки, пощупал.
Дернул.
Марья Ивановна осталась в трусиках и лифчике.
Гигант, уважительным движением губ оценив линии ее тела, запустил указательный палец за резинку трусиков, приподнял. Подержал так, глядя в райские кущи, затем отнял палец.
Резинка звучно вернулась на место.
Гигант усмехнулся и вновь приподнял ее. И выцедив: "Не лезь, сучка, не в свои трусы", убрал руку, тяжело поднялся и направился к выходу, неторопливо и с достоинством.
Минуту после его ухода Марья Ивановна прислушивалась. В смежных помещениях было тихо. Поднявшись на ноги, посмотрела на себя в зеркало. И покачала головой: "Наложница, да и только". Обернулась к столу, взглянула на Эгисиани. Он лежал равнодушным трупом.
"Пора домой", – подумала женщина и пошла к гардеробу, пошла, пройдясь прощальным взглядом по витражу с удачной охотой на лисицу, по корзинам с озадаченными цветами, по осиротевшей без нее беломедвежьей шкуре, по безжизненному телу несостоявшегося любовника.
Переодевшись, тщательно поправила лицо и прическу и направилась к выходу. На полпути остановилась.
"Эти двери, в которые он не пустил... Что за ними?"
Пошла к дверям красного дерева.
Зачем? Из женского любопытства или в надежде, что Эгисиани очнется до того, как она покинет его? Нет, наверное, из-за того, что более в это место ей возвращаться не хотелось.
Никто не желает возвращаться в места, в которых случаются неприятные неожиданности.
Двери были заперты. Схватившись за бронзовые ручки, Марья Ивановна со всех сил рванула их на себя.
И чуть было не упала – они к ее удивлению легко распахнулись.
Часть ресторана, "не имевшая прямого отношения к Кристине", была огромна по объему (одна высота ее составляла не менее пяти-шести метров) и представляла собой ярко освещенную... бойню.
По крайней мере, увидев ее, Марья Ивановна тотчас подумала: "Бойня! Это бойня!"
Невысокой ажурной железной изгородью, увитой плющом и еще какими-то вьющимися растениями, помещение делилось на две весьма неравные по площади части.
В меньшей части (прилегающей к дверям, которыми воспользовалась Марья Ивановна), стояли пять изящных столиков из тростника со стульями из того же материала, мангал на ножках и горка, заставленная разнообразным охотничьим оружием.
Большая часть помещения представляла собой огромную вольеру. Крутые скалы с мрачными пещерами, журчащий ручей, деревья, кустарник, травостой, все, кроме бугристого неба, крашенного неприятной голубой краской, казалось настоящим.
И все это настоящее было населено. Не чучелами, а самой разнообразной живностью. На скалах монументами стояли козлы-красавцы, на деревьях спали жар-птицы, в траве курлыкали довольные жизнью фазаны, на песчаном берегу ручья бегали друг за другом разжиревшие зайцы. А в самом ручье плескалась несоразмерно крупная рыба...
"И все это создал этот человек, создал, пропитавшись волнами творчества, исходящими от Кристины, – подумала Марья Ивановна, разглядывая следы пуль, испещрявших скалы, стволы деревьев и бутафорское небо с размашистыми золотыми звездами. – Можно представить какие они здесь устраивали побоища!"
И женщина вообразила летающие повсюду переливчатые павлиньи перья.
Обезумевшего раненного козла, выпрыгивающего из вольеры прямо на мангал, курящийся сизым древесным дымком.
Представила Володю Эгисиани, сосредоточенно стреляющего из пистолета по голубям, мечущимся под самым потолком.
И представила себя в индейском наряде с вон той изящной двустволкой, себя, целящуюся в того забавного рогатого зайца.
"Да, я могла бы со временем веселиться в этом вертепе, конечно же, могла бы, – думала Мария Ивановна, выходя из вольеры. – И он знал об этом. Знал, что буду со временем веселиться, что я такая, и потому, будучи опытным охотником, не торопился".
Эгисиани продолжал лежать без чувств. Марья Ивановна вышла в коридор, поборов желание пощупать у него пульс.
На полу коридора сидел, прислонившись к стене, официант. По его смотревшим внутрь остановившимся глазам было видно, что он очнулся мгновение назад и теперь проверяет, все ли его системы работают нормально. Рядом с ним стояла серебряная кастрюлька. Она упала с разноса, но чудом приземлилась на донышко.
"Оленина по-чухонски", – подумала Марья Ивановна.
Криво улыбнувшись, присела, шевельнула крыльями носа – пахнет вкусно. Взяла кусочек, попробовала. "Оригинально, но горчицы я клала бы меньше". Попыталась представить Кристину, хохоча записывающую рецепт. Круглое личико. Кудряшки. Внимательные глаза...
Нет, не то. Все не то. Трудно представить человека, чем-то придавленного к земле. Чем?
У всех есть головы. Руки. Ноги. Половые органы.
И то, что придавливает к земле.
Жизнь.
Жизнь придавливает к земле.
Несостоявшаяся жизнь.
Марья Ивановна поднялась на ноги, поправила юбку, вышла на улицу через запасной выход. Два поворота – один направо, другой налево – и, вот, Тверская.
Обычная Тверская, вся, вся в себе.
Решила ехать на метро. Наложила на себя епитимью.
Пошла по направлению к памятнику.
На полпути отметила: "Не смотрят и не оборачиваются. Конечно, с таким лицом..."
Прошла мимо милиционера. Тот посмотрел. Увидел. Кого? Проститутку?
Да, проститутку. Они в них разбираются.
"Если бы Смирнов мог ударить. А он надуется. И отвернется. Ну и пусть. Куда он денется?"
Пушкинская площадь.
Вон урна, в которую она бросала пакет с трикотажным костюмом. И мобильником. Из нее выглядывала сине-красная бутылка "Кока-колы".
Прошла мимо.
Но что-то остановило. Обернулась, посмотрела. Глаза сузились. Подошла, вынула из сумочки заколку, не задержав на алмазе глаз, бросила.
Звучно ударившись о пластик бутылки, заколка упала в темноту.
Упала в темноту и превратилась из ненавистного свидетеля, гадкого искусителя, неприятного напоминания в чью-то будущую радость.
На душе сделалось хорошо. Но в метро спустилась.
Епитимья, так епитимья.
Вагон был пуст. Спереди и сзади люди, как обычно, а этот пуст. Лишь напротив сидел мужчина в шляпе. На коленях его громоздился потертый кожаный портфель.
Мужчина смотрел строго и бесчувственно, как сопровождающий.
Сопровождающий в чистилище?
Мужчина отвел взгляд. Марья Ивановна продолжала смотреть.
Мужчина глянул на ботинки. Поправил галстук. Протер кончиками пальцев нос.
Марья Ивановна смотрела. Она ехала в чистилище. А он сопровождал. Поезд начал притормаживать. Мужчина встал, подошел к двери. Перед тем, как она открылась, обернулся к ней и сказал:
– Вы не подумайте чего. В этом вагоне спартаковские болельщики ехали, вот все люди и сбежали...
И вышел. Дверь закрылась. Марья Ивановна осталась одна.
"Уйдет Смирнов – явиться Паша".
Подушка, прикрывавшая беломедвежью рожу, сползла.
Бывший житель холодной Арктики злорадно улыбался.
Эгисиани висел, поднятый к потолку рукой человека гигантского телосложения, висел, пытаясь достать пистолет. Когда он сумел это сделать, гигант ударил его кулаком в грудь. Вороненое оружие с глухим стуком упало на медвежью шкуру. Эгисиани конвульсивно дернулся и повис, как висит на вешалке дешевое пальто.
Убедившись, что противник потерял сознание, гигант отбросил его на стол.
Бутылки со звоном попадали, фужеры к ним присоединились. Ананас недовольно качнулся. Красный соус залил скатерть.
Злорадно улыбнувшись, хозяин положения обернулся к Марье Ивановне.
Подошел, ступая ногами-бревнами, присел на корточки.
Взялся за шелк накидки, пощупал.
Дернул.
Марья Ивановна осталась в трусиках и лифчике.
Гигант, уважительным движением губ оценив линии ее тела, запустил указательный палец за резинку трусиков, приподнял. Подержал так, глядя в райские кущи, затем отнял палец.
Резинка звучно вернулась на место.
Гигант усмехнулся и вновь приподнял ее. И выцедив: "Не лезь, сучка, не в свои трусы", убрал руку, тяжело поднялся и направился к выходу, неторопливо и с достоинством.
Минуту после его ухода Марья Ивановна прислушивалась. В смежных помещениях было тихо. Поднявшись на ноги, посмотрела на себя в зеркало. И покачала головой: "Наложница, да и только". Обернулась к столу, взглянула на Эгисиани. Он лежал равнодушным трупом.
"Пора домой", – подумала женщина и пошла к гардеробу, пошла, пройдясь прощальным взглядом по витражу с удачной охотой на лисицу, по корзинам с озадаченными цветами, по осиротевшей без нее беломедвежьей шкуре, по безжизненному телу несостоявшегося любовника.
Переодевшись, тщательно поправила лицо и прическу и направилась к выходу. На полпути остановилась.
"Эти двери, в которые он не пустил... Что за ними?"
Пошла к дверям красного дерева.
Зачем? Из женского любопытства или в надежде, что Эгисиани очнется до того, как она покинет его? Нет, наверное, из-за того, что более в это место ей возвращаться не хотелось.
Никто не желает возвращаться в места, в которых случаются неприятные неожиданности.
Двери были заперты. Схватившись за бронзовые ручки, Марья Ивановна со всех сил рванула их на себя.
И чуть было не упала – они к ее удивлению легко распахнулись.
Часть ресторана, "не имевшая прямого отношения к Кристине", была огромна по объему (одна высота ее составляла не менее пяти-шести метров) и представляла собой ярко освещенную... бойню.
По крайней мере, увидев ее, Марья Ивановна тотчас подумала: "Бойня! Это бойня!"
Невысокой ажурной железной изгородью, увитой плющом и еще какими-то вьющимися растениями, помещение делилось на две весьма неравные по площади части.
В меньшей части (прилегающей к дверям, которыми воспользовалась Марья Ивановна), стояли пять изящных столиков из тростника со стульями из того же материала, мангал на ножках и горка, заставленная разнообразным охотничьим оружием.
Большая часть помещения представляла собой огромную вольеру. Крутые скалы с мрачными пещерами, журчащий ручей, деревья, кустарник, травостой, все, кроме бугристого неба, крашенного неприятной голубой краской, казалось настоящим.
И все это настоящее было населено. Не чучелами, а самой разнообразной живностью. На скалах монументами стояли козлы-красавцы, на деревьях спали жар-птицы, в траве курлыкали довольные жизнью фазаны, на песчаном берегу ручья бегали друг за другом разжиревшие зайцы. А в самом ручье плескалась несоразмерно крупная рыба...
"И все это создал этот человек, создал, пропитавшись волнами творчества, исходящими от Кристины, – подумала Марья Ивановна, разглядывая следы пуль, испещрявших скалы, стволы деревьев и бутафорское небо с размашистыми золотыми звездами. – Можно представить какие они здесь устраивали побоища!"
И женщина вообразила летающие повсюду переливчатые павлиньи перья.
Обезумевшего раненного козла, выпрыгивающего из вольеры прямо на мангал, курящийся сизым древесным дымком.
Представила Володю Эгисиани, сосредоточенно стреляющего из пистолета по голубям, мечущимся под самым потолком.
И представила себя в индейском наряде с вон той изящной двустволкой, себя, целящуюся в того забавного рогатого зайца.
"Да, я могла бы со временем веселиться в этом вертепе, конечно же, могла бы, – думала Мария Ивановна, выходя из вольеры. – И он знал об этом. Знал, что буду со временем веселиться, что я такая, и потому, будучи опытным охотником, не торопился".
Эгисиани продолжал лежать без чувств. Марья Ивановна вышла в коридор, поборов желание пощупать у него пульс.
На полу коридора сидел, прислонившись к стене, официант. По его смотревшим внутрь остановившимся глазам было видно, что он очнулся мгновение назад и теперь проверяет, все ли его системы работают нормально. Рядом с ним стояла серебряная кастрюлька. Она упала с разноса, но чудом приземлилась на донышко.
"Оленина по-чухонски", – подумала Марья Ивановна.
Криво улыбнувшись, присела, шевельнула крыльями носа – пахнет вкусно. Взяла кусочек, попробовала. "Оригинально, но горчицы я клала бы меньше". Попыталась представить Кристину, хохоча записывающую рецепт. Круглое личико. Кудряшки. Внимательные глаза...
Нет, не то. Все не то. Трудно представить человека, чем-то придавленного к земле. Чем?
У всех есть головы. Руки. Ноги. Половые органы.
И то, что придавливает к земле.
Жизнь.
Жизнь придавливает к земле.
Несостоявшаяся жизнь.
Марья Ивановна поднялась на ноги, поправила юбку, вышла на улицу через запасной выход. Два поворота – один направо, другой налево – и, вот, Тверская.
Обычная Тверская, вся, вся в себе.
Решила ехать на метро. Наложила на себя епитимью.
Пошла по направлению к памятнику.
На полпути отметила: "Не смотрят и не оборачиваются. Конечно, с таким лицом..."
Прошла мимо милиционера. Тот посмотрел. Увидел. Кого? Проститутку?
Да, проститутку. Они в них разбираются.
"Если бы Смирнов мог ударить. А он надуется. И отвернется. Ну и пусть. Куда он денется?"
Пушкинская площадь.
Вон урна, в которую она бросала пакет с трикотажным костюмом. И мобильником. Из нее выглядывала сине-красная бутылка "Кока-колы".
Прошла мимо.
Но что-то остановило. Обернулась, посмотрела. Глаза сузились. Подошла, вынула из сумочки заколку, не задержав на алмазе глаз, бросила.
Звучно ударившись о пластик бутылки, заколка упала в темноту.
Упала в темноту и превратилась из ненавистного свидетеля, гадкого искусителя, неприятного напоминания в чью-то будущую радость.
На душе сделалось хорошо. Но в метро спустилась.
Епитимья, так епитимья.
Вагон был пуст. Спереди и сзади люди, как обычно, а этот пуст. Лишь напротив сидел мужчина в шляпе. На коленях его громоздился потертый кожаный портфель.
Мужчина смотрел строго и бесчувственно, как сопровождающий.
Сопровождающий в чистилище?
Мужчина отвел взгляд. Марья Ивановна продолжала смотреть.
Мужчина глянул на ботинки. Поправил галстук. Протер кончиками пальцев нос.
Марья Ивановна смотрела. Она ехала в чистилище. А он сопровождал. Поезд начал притормаживать. Мужчина встал, подошел к двери. Перед тем, как она открылась, обернулся к ней и сказал:
– Вы не подумайте чего. В этом вагоне спартаковские болельщики ехали, вот все люди и сбежали...
И вышел. Дверь закрылась. Марья Ивановна осталась одна.
"Уйдет Смирнов – явиться Паша".
13. Вова прокололся
Домой она пришла в половине двенадцатого. Сама открыла дверь, подошла к двери гостиной, глянула искоса – Смирнов курил, лежа на диване. Переоделась, умылась, намазалась ночным кремом, села рядом в кресло.
Он не посмотрел.
– Ты уже лежишь на спине?
Смирнов не ответил.
– Ты зря так, – сказала Марья Ивановна, положив ему руку на колено. – Ничего не было. Почти ничего.
– Одни фантазии? – не удержался Смирнов. Ему нравилась не накрашенная Маша. Такая домашняя.
– Да. Он вставил громадный бриллиант в заколку, и я раскисла.
О бриллианте Марья Ивановна сказала намеренно. Смирнов не мог дарить ей бриллиантов и, поэтому, без сомнения, переложит часть ее вины на свою чашечку весов.
– Показала бы, что ли? – приподнялся он. Приподнялся и скривился от боли.
– Я ее выбросила.
– Выбросила заколку с бриллиантом!?
– Да.
– Ну и зря. Память была бы.
– Не нужна мне такая память...
– Такая память... – усмехнулся Смирнов. – Ты мне сейчас все по порядку расскажешь, потом мы сделаем выводы, после которых, я надеюсь, тебе станет ясно, что за память была бы эта заколка с бриллиантом за тысячу баксов...
– За пять тысяч.
– Ты стоишь пять тысяч долларов!? – округлил глаза Евгений Александрович.
– Я стою столько, сколько дашь ты...
– Ладно, хватит лирики, хотя приятно. Рассказывай, давай.
Марья Ивановна рассказала все без утайки. Смирнов задумался.
Был уже час ночи.
В пять минут второго он сказал:
– Сдается мне, что он тебе сказки рассказывал. Понравилась ты ему, вот он и поспорил, что в два дня тебя на лопатки уложит. Он и на Кристину спорил, не сомневаюсь...
– Почему ты так думаешь? – Марье Ивановн не хотелось верить.
– Вчера, вернее, позавчера он тебе рассказывал об одной Кристине – безвольной, чуть ли не алкоголичке, плохой матери и тому подобное, а сегодня, то есть вчера – совсем о другой. Одухотворенной, знающей, что такое любовь и красота. Налицо явная подтасовка. И эта записка. Черт те что. Я на нее сегодня весь день смотрел. "Вовчик знает об убийстве Крысы все". Кто мог подбросить такую записку? Враг Эгисиани? Тогда бы он написал: "Вовчик убил Крысу". Еще одна случайная жертва твоей красоты? Она бы написала, что "Вовчик" неизлечимый нимфоман и потомственный сифилитик. Вот и получается, что он тебе лапши навешал, чтобы ты к нему в постельку готовенькой упала. Кому, кому, а мне, старому хрену, эти штучки с шестого класса хорошо известны.
Марья Ивановна насупилась.
– А что ты так расстраиваешься? – продолжал Евгений Александрович бухтеть. – Он же любя тебя обманывал? Пылая искренней страстью и искренне вожделея твоих прелестей?
Смирнов всю жизнь вытравлял из себя доставшуюся ему от кочевых предков привычку добивать жертву размеренными ударами, но не преуспел в этом, как ни старался.
– Если он обманывал меня, – не желала женщина расставаться с покорившим ее романтичным образом Эгисиани, – то почему этот верзила сказал мне, чтобы я не лезла не в свои дела? Он и люди с ним ведь приходили не для того, чтобы ткнуть Эгисиани лицом в блюдо с салатом. Они приходили, чтобы устрашить меня, чтобы заставить нас с тобой отказаться от расследования. И еще мне кажется, что эти люди знают о моем знакомстве с Пашей. И только потому не убили.
– Ты просто пытаешься сохранить ниточку, связывающую тебя с этим ублюдком.
– Перестань. Ну, поиграла баба с красавцем, ну, побывала пару раз в новой обстановке! Что с того? Да тебе только лучше будет!
– Да я все понимаю, не молодожен, хотя и провинциал по рождению и воспитанию. Но я просто не знаю, сколь далеко можно идти по этой приятной тропинке. Сначала ля-ля-тополя, потом один единственный раз на беломедвежьей шкуре между цветочными корзинами, потом пылкий розовощекий юноша в телефонной будке, потом негра в перьях ночевать приведешь... Скажешь еще: "Ну что бы дуешься, кровать ведь широкая!" А я так не могу. Мне никто кроме тебя не нужен.
– Послушай, Женя, ну представь себя на моем месте, ну, почти на моем месте. Ты ведешь дело, идешь к хозяйке ресторана, она, вся из себя такая красивая, утонченная, поэтичная, в тебя влюбляется. Ну что, ты не поцелуешь ее в бархатную щечку? И не поддашься, когда она тебя потянет к кровати? И что, у тебя не встанет?
– Ну тебя к черту!
– Нет, ты скажи! – не отставала Марья Ивановна, чувствуя, что ситуация меняется в ее пользу.
– Хорошо, я попробую при первом же удобном случае. И пусть он попробует не встать!
Марья Ивановна представила Смирнова в компании с очаровательной длинноногой дурочкой. Как она – хи-хи, ха-ха, губки алые бантиком, ресницы длиннющие – хлоп-хлоп, – лежит на белой медвежьей шкуре, закатив голубые бесстыжие глазки. Как бурно вздымается ее силиконовая грудь. Как коленки ее расходятся в стороны, открывая влагалище, влажное и гостеприимное.
И как у него встает.
Евгению Александровичу понравилось выражение ее лица, и он решил простить женщину.
– И знаешь еще что, – начал он высказывать то, что давно сидело у него в голове. – Мне почему-то кажется, нет, не кажется, я уверен, что, рассказывая о негодяе, изнасиловавшем Кристину, он рассказывал о себе... Все могло быть примерно так. После очередного, может быть, даже демонстративного ухода Святослава Валентиновича к Регине, ухода через дырку в заборе, Кристина ушла из дома. И попала в ресторан Эгисиани. А у того, без сомнения, была, ну, давай, представим, что была, привычка спорить с тем пузатым азербайджанцем на время, через которое та или иная женщина будет рыдать от счастья в его ошкуренных тенетах. Он поставил, ну, скажем сто долларов, что через час. И выиграл...
– Все это фантазии... – Марья Ивановна не сомневалась, что Смирнов просто-напросто ее достает.
– Совершенно верно, – уловил Евгений Александрович мысли женщины. Но продолжал гнуть свое:
Он не посмотрел.
– Ты уже лежишь на спине?
Смирнов не ответил.
– Ты зря так, – сказала Марья Ивановна, положив ему руку на колено. – Ничего не было. Почти ничего.
– Одни фантазии? – не удержался Смирнов. Ему нравилась не накрашенная Маша. Такая домашняя.
– Да. Он вставил громадный бриллиант в заколку, и я раскисла.
О бриллианте Марья Ивановна сказала намеренно. Смирнов не мог дарить ей бриллиантов и, поэтому, без сомнения, переложит часть ее вины на свою чашечку весов.
– Показала бы, что ли? – приподнялся он. Приподнялся и скривился от боли.
– Я ее выбросила.
– Выбросила заколку с бриллиантом!?
– Да.
– Ну и зря. Память была бы.
– Не нужна мне такая память...
– Такая память... – усмехнулся Смирнов. – Ты мне сейчас все по порядку расскажешь, потом мы сделаем выводы, после которых, я надеюсь, тебе станет ясно, что за память была бы эта заколка с бриллиантом за тысячу баксов...
– За пять тысяч.
– Ты стоишь пять тысяч долларов!? – округлил глаза Евгений Александрович.
– Я стою столько, сколько дашь ты...
– Ладно, хватит лирики, хотя приятно. Рассказывай, давай.
Марья Ивановна рассказала все без утайки. Смирнов задумался.
Был уже час ночи.
В пять минут второго он сказал:
– Сдается мне, что он тебе сказки рассказывал. Понравилась ты ему, вот он и поспорил, что в два дня тебя на лопатки уложит. Он и на Кристину спорил, не сомневаюсь...
– Почему ты так думаешь? – Марье Ивановн не хотелось верить.
– Вчера, вернее, позавчера он тебе рассказывал об одной Кристине – безвольной, чуть ли не алкоголичке, плохой матери и тому подобное, а сегодня, то есть вчера – совсем о другой. Одухотворенной, знающей, что такое любовь и красота. Налицо явная подтасовка. И эта записка. Черт те что. Я на нее сегодня весь день смотрел. "Вовчик знает об убийстве Крысы все". Кто мог подбросить такую записку? Враг Эгисиани? Тогда бы он написал: "Вовчик убил Крысу". Еще одна случайная жертва твоей красоты? Она бы написала, что "Вовчик" неизлечимый нимфоман и потомственный сифилитик. Вот и получается, что он тебе лапши навешал, чтобы ты к нему в постельку готовенькой упала. Кому, кому, а мне, старому хрену, эти штучки с шестого класса хорошо известны.
Марья Ивановна насупилась.
– А что ты так расстраиваешься? – продолжал Евгений Александрович бухтеть. – Он же любя тебя обманывал? Пылая искренней страстью и искренне вожделея твоих прелестей?
Смирнов всю жизнь вытравлял из себя доставшуюся ему от кочевых предков привычку добивать жертву размеренными ударами, но не преуспел в этом, как ни старался.
– Если он обманывал меня, – не желала женщина расставаться с покорившим ее романтичным образом Эгисиани, – то почему этот верзила сказал мне, чтобы я не лезла не в свои дела? Он и люди с ним ведь приходили не для того, чтобы ткнуть Эгисиани лицом в блюдо с салатом. Они приходили, чтобы устрашить меня, чтобы заставить нас с тобой отказаться от расследования. И еще мне кажется, что эти люди знают о моем знакомстве с Пашей. И только потому не убили.
– Ты просто пытаешься сохранить ниточку, связывающую тебя с этим ублюдком.
– Перестань. Ну, поиграла баба с красавцем, ну, побывала пару раз в новой обстановке! Что с того? Да тебе только лучше будет!
– Да я все понимаю, не молодожен, хотя и провинциал по рождению и воспитанию. Но я просто не знаю, сколь далеко можно идти по этой приятной тропинке. Сначала ля-ля-тополя, потом один единственный раз на беломедвежьей шкуре между цветочными корзинами, потом пылкий розовощекий юноша в телефонной будке, потом негра в перьях ночевать приведешь... Скажешь еще: "Ну что бы дуешься, кровать ведь широкая!" А я так не могу. Мне никто кроме тебя не нужен.
– Послушай, Женя, ну представь себя на моем месте, ну, почти на моем месте. Ты ведешь дело, идешь к хозяйке ресторана, она, вся из себя такая красивая, утонченная, поэтичная, в тебя влюбляется. Ну что, ты не поцелуешь ее в бархатную щечку? И не поддашься, когда она тебя потянет к кровати? И что, у тебя не встанет?
– Ну тебя к черту!
– Нет, ты скажи! – не отставала Марья Ивановна, чувствуя, что ситуация меняется в ее пользу.
– Хорошо, я попробую при первом же удобном случае. И пусть он попробует не встать!
Марья Ивановна представила Смирнова в компании с очаровательной длинноногой дурочкой. Как она – хи-хи, ха-ха, губки алые бантиком, ресницы длиннющие – хлоп-хлоп, – лежит на белой медвежьей шкуре, закатив голубые бесстыжие глазки. Как бурно вздымается ее силиконовая грудь. Как коленки ее расходятся в стороны, открывая влагалище, влажное и гостеприимное.
И как у него встает.
Евгению Александровичу понравилось выражение ее лица, и он решил простить женщину.
– И знаешь еще что, – начал он высказывать то, что давно сидело у него в голове. – Мне почему-то кажется, нет, не кажется, я уверен, что, рассказывая о негодяе, изнасиловавшем Кристину, он рассказывал о себе... Все могло быть примерно так. После очередного, может быть, даже демонстративного ухода Святослава Валентиновича к Регине, ухода через дырку в заборе, Кристина ушла из дома. И попала в ресторан Эгисиани. А у того, без сомнения, была, ну, давай, представим, что была, привычка спорить с тем пузатым азербайджанцем на время, через которое та или иная женщина будет рыдать от счастья в его ошкуренных тенетах. Он поставил, ну, скажем сто долларов, что через час. И выиграл...
– Все это фантазии... – Марья Ивановна не сомневалась, что Смирнов просто-напросто ее достает.
– Совершенно верно, – уловил Евгений Александрович мысли женщины. Но продолжал гнуть свое: