Руслан Белов
Клуб маньяков

   Никогда не определишь, кто сошел с ума – ты или окружающие.
Арнольд Анциферов (из разговора с Джеком).


   Если окружающие кажутся тебе сумасшедшими, значит, ты сошел с ума...
Арнольд Анциферов (из разговора с Шариком).

Часть первая. Было или не было?

Глава 1. Теща пахнет валерьянкой.

   В ту ночь я спал в мезонине. C вечера почувствовал себя неважно и, решив, что заболел опасным в том году гриппом, изолировался от жены и дочери. Пол-литра глинтвейна с красным перцем, да тещина микстура сделали свое дело, и утром я был как огурчик. Хотя из-за приступов кашля и головной боли спал урывками.
   Разбудил меня засов калитки. По будням он всегда клацает в семь тридцать – приходит Светлана Анатольевна.
   Светлана Анатольевна – моя теща. Ей 53. Она – химик. Год назад пошла под сокращение, чтобы сидеть с внучкой.
   В прихожей я столкнулся с уходившим тестем Юрием Борисовичем. Он иногда привозит Светлану Анатольевну.
   Мы поздоровались, и Юрий Борисович наметанным взглядом определил, что я всю ночь напролет лечился народным способом. В глазах его сверкнула зависть: ему не удавалось пить как мне, то есть в меру, и поэтому он испытывал постоянный антиалкогольный прессинг со стороны жены.
   Наташа – моя дочь – еще спала, и теща сидела на кухне, уткнувшись в зачитанный томик Марининой.
   Поздоровавшись, я умылся и сел завтракать. Придвинув ко мне тарелку с гречневой кашей, Светлана Анатольевна посетовала, что Вера (так зовут мою жену) забыла зонтик, а к середине дня обещали дождь. Затем, помолчав, сказала, что пора красить крышу, а то проржавеет; не дождавшись ответа, помрачнела и попросила набрать в огороде зелени.
   Победив гречневую кашу, я взял ведро с горючим мусором, пошел в сад, разжег костер, направился к зеленной грядке и на щавельной делянке увидел скомканный носовой платочек Веры.
   Он был в крови.
   Ошеломленный, я оглянулся, и, увидев калитку, соединявшую наш двор с двором бабы Фроси, замер.
   Калитка была приоткрыта. На ее косяке виднелись бурые пятна крови.
   Как только они, эти пятна, вошли в мое сознание и по хозяйски расположились в нем, мир стал другим.
   Все стало другим. Все выцвело и поплыло. Голубое небо, распускающиеся яблони, грядка клубники, на которую я бессильно опустился...
   Привел меня в чувство холод апрельской земли. Я встал, лунатиком подошел, к платку, поднял.
   Да, это носовой платочек Веры, вчера при мне она вытирала им Наташе нос.
   Воровато оглянувшись, я спрятал страшную находку в кулак, вернулся к горевшему еще мусорному костру и бросил в огонь.
   Платок сгорел дотла в секунду. Постояв над кострищем, я пошел к бабе Фросе.
   Пошел, как на танк. Как на дзот, в котором таится смерть. Не моя, личная, а смерть того, что я люблю.
   Евфросинья Федоровна, крепкая неугомонная старушка лет семидесяти пяти, жила с престарелым мужем Петром Васильевичем в сорок четвертого года основания бревенчатом доме с многочисленными разновременными пристройками и приделами, превратившими его в непроходимый для чужака лабиринт. Год назад Петр Васильевич впал в маразм и чувствовал себя полным сил шестилетним мальчуганом. Однажды этот «мальчуган», бывший ракетостроитель, едва не взорвал свое родовое гнездо, пытаясь зажечь газовую плиту с помощью самодельных кремня и кресала, и баба Фрося отчаянно с ним «воевала». Дом был заставлен довоенной мебелью, в нем пахло мышами, обветшавшими тряпками и прелой древесиной. Мне всегда хотелось уйти из него скорее, уйти от безысходности угасания, заполнявшей его лабиринты сверху донизу.
   Дверь в дом была открыта. Я вошел и, поплутав, оказался в спальне.
   Обнаженные супруги лежали на широкой железной кровати, привязанные узловатой медной проволокой к никелированным спинкам.
   Рты их были заклеены скотчем.
   В разверстом чреве бабы Фроси виднелась гречневая крупа.
   На ней лежали съежившиеся половые органы ее мужа. Они выглядели как нечто мясное на гречневом гарнире.
   Под кроватью лежал пресс для чеснока. Им убийца размозжил пальцы жертв.
   Глаза мои обезумели. Они членили то, что ум отказывался воспринимать как единый кадр жизни.
   Они выхватывали из него седые жиденькие волосы бабы Фроси.
   Артритные узловатые руки Петра Васильевича, схваченные проволокой.
   Пресс на полу. Лежавший в лужице тусклой старческой крови.
   Разверстый живот.
   Ноги мои стали ватными. Я не осел только потому, что мне показалось, что Петр Васильевич, лежавший у стенки, шевельнулся.
   Преодолев слабость, я склонился над ним, и увидел нечто такое, что заставило мое сердце бешено заколотиться.
   На подушке под ухом старика лежала сережка Веры...
   Золотые сережки с александритами я подарил ей на первый наш Новый год. Вере еще пришлось прокалывать в ушах дырочки. До сих пор помню, как она радовалась этому ритуалу посвящения в женщины. И как завидовала ей Светлана Анатольевна, у которой дырочек не было.
   Одеревеневшими пальцами я взял сережку, поднес ее к глазам...
   Да, это сережка Веры.
   Эта сережка Веры воедино связала мою нежную, ласковую кошечку, которую я люблю всем своим сердцем, с истерзанными трупами несчастных стариков...
   Мог ли я хоть на секунду поверить в эту связь? Конечно, нет!
   Но эта сережка? Этот окровавленный платок на грядке щавеля? А эта бессмысленная в человеческом чреве гречневая крупа?
   На первый взгляд бессмысленная. Не далее как вчера, я сказал Вере, что вторую неделю подряд мы едим гречку с мясной подливой. Просто так сказал. Констатировал, можно сказать, факт. Просто констатировал, потому что если мне хочется съесть чего-нибудь вкусненького, я засучиваю рукава и делаю пиццу, пельмени, жарю блины или затеваю пироги. А что? Самому приятно... Творчество, как никак, и самовыражение.
   А тут эта гречка в разверстом человеческом чреве... И органы к ней. Поймите: конечно, чужие половые органы – это чужие половые органы. Но покажите любому мужчине отхваченные ножом половые органы, и он увидит в них свои собственные.
   «А что если это намек? – думал я, тупо уставясь во чрево бабы Фроси. – «Будишь нудить и намекать на убогость меню, останешься без своих драгоценностей»?
   Нет, в это невозможно поверить. Почему невозможно? Только сумасшедший мог убить беспомощных стариков. Конечно, это намек сумасшедшего... И какой доходчивый...
   Что же делать?
   Как что? Жена – это жена. Это женщина от Бога. Надо посмотреть не оставила ли она еще каких-нибудь следов и улик... А потом бежать домой, и звонить в милицию.
   Звонить в милицию? Девятьсот девяносто девять шансов из тысячи, что убийства повесят на меня.
   Не позвоню – все равно повесят...
   И пусть повесят... Не Вере же сидеть... Мать все-таки. И дочка без нее не сможет...
   Надо звонить».
   – Ты на работу не опоздаешь? – спросила теща с укоризной, когда я сам не свой вернулся в дом с пучком зелени в одной руке и сережкой в другой. – Уже девятый час.
   Я не ответил, сунул ей в руки сережку и позвонил в милицию. Послушав, меня, Светлана Анатольевна побледнела, схватила Наташу за руку и увела в дальнюю комнату. Вернулась спустя минуту, – взбудораженная, лицо в пятнах, глаза влажные, – и спросила с трудом выговаривая слова:
   – Что... теперь... Что теперь будет?
   – Похоже, Светлана Анатольевна, мы с вами скоро надолго расстанемся... Если не навсегда, – ответил я и, взяв с аптечной полки картонную коробку с лекарствами, протянул теще.
   Скоро вся квартира пахла валерьянкой.

Глава 2. В камере. – Могла или не могла? – Женихи и кровавые мальчики.

   В КПЗ я просидел двое суток.
   В одиночке.
   Милицейские начальники, наверное, решили, что я особо опасный... Или тесть похлопотал. У него связи. И с начальниками, и с их бедой.
   Как я и предполагал, убийства бабы Фроси и Петра Васильевича приписали мне. Произошли они примерно в четыре тридцать – пять тридцать утра. Никаких отпечатков пальцев найдено не было. Ни на спинках кровати, ни на прессе для чеснока. Никого из соседей бабы Фроси в ту ночь дома не ночевал. Кроме нас с Верой. Значит, убил я, решил следователь. Не Вера же? Хрупкая двадцати шестилетняя женщина с малым ребенком на руках?
   У меня было достаточно времени обдумать случившееся. Обдумать и определиться. Прежде всего, я задался вопросом: могла ли Вера вообще убить? И если могла, то по какой причине?
   Моя Вера... Сероглазая, худенькая, на полста килограммов, несколько выше среднего роста.
   Моя Вера... Она такая разная.
   Она даже выглядит по-разному. В анфас и профиль. На солнце и без него.
   В помещении у нее нежное личико, выразительные глаза, чувственные губы. Взгляд смиренно-ласковый, умный. Кошечка, лапушка, да и только. Или львушка, как она себя называет... Я часто любуюсь ею. Вливаюсь в ее глаза всем существом. Вливаюсь и думаю, какая же она красавица! Как мне повезло!
   А под небом она другая. Неуверенная походка. Взгляд нерешительный, виноватый. Совсем другая женщина...
   Совсем другая? Может быть, это двойственность внешности, то есть формы, свойственна и ее натуре, то есть содержанию?
   Да, свойственна. Львицы, рожденные в год Собаки, двойственны по определению.
   Одна Вера – интеллигентная, боящаяся мышей и насекомых, со всеми ласковая и предупредительная. А другая холодная и неумолимая. Одна любящая, а другая...
   Нет, надо все вспомнить... Если она так безжалостно убила стариков – значит, убивала и раньше. Надо все вспомнить и проанализировать... Вспомнить...
   Мы познакомились в институте. Она появилась в первый весенний день. Милая, отзывчивая, юная. Сразу всем понравилась. Особенно мне. Я оживился, стал скоморошествовать. Сговорился с Сашей Свитневым розыгрыша ради «выпить» в обед по стакану не разведенного спирта. Так и сделали: налили втайне воды в пустую бутылку из-под популярного тогда “Рояля”, выпили, крякнули, потеплели взором.
   Вера озадачилась.
   – Тебе налить? – спросил Свитнев, делая вид, что усмотрел на лице новой сотрудницы не озадаченность, а обиду.
   – Нет, нет! Я не пью совсем. Может быть, чаю?
   Свитнев вскочил (все было нами оговорено) подошел к шкафчику, покопался и, обратив к Вере растерянное лицо, сказал:
   – Нет, однако, заварки, кончилась...
   – Эн зэ, что ли заварить? – спросил я.
   – Давай! – решительно махнул он рукой.
   И я, набрав в цветочных горшках горсточку нифелей[1], бережно высыпал ее в чисто вымытый фарфоровый чайник...
   Вера прижилась в нашей компании. Через некоторое время, после определенного периода колебаний (мне почти на двадцать лет больше), я оказался у нее на даче. Лишь только мы вошли в дом, я, чтобы преодолеть смущение бросился на кухню жарить в духовке нафаршированные сыром индюшьи ноги. До сих пор помню, как обиженно, чуть не плача, она сказала: «Я думала, ты на меня набросишься, обнимать-целовать станешь, а ты за ноги взялся...»
   А потом пошло-поехало. Сначала привык. Потом влюбился и переехал к ней в Подмосковье (она жила в предместьях Королева). Через месяц после переезда предложил рожать.
   И узнал, что родить она не может. Плод не прикрепляется к детскому месту. И что вообще с родами у нее связаны неприятные воспоминания. В больнице после выкидыша ума едва не лишилась. Пошла в туалет и на подоконнике увидела две белые эмалированные ванночки, в которых лежали извлеченные плоды. В крови. И, кажется, живые.
* * *
   Не знаю, почему они это делают. Оставляют умирать в туалете под окном. Представляете картинку? Подоконник, ванночки с закругленными краями... И в них выскребленные человечки.
   Наверно, это гуманность такая. Наша, доморощенная. Бросать живьем в бак для отходов – это же зверство. А тут можно доброе дело сделать – увидит окровавленный трупик безответственная женщина и передумает делать аборт...
* * *
   Честно говоря, я не поверил Вере. Не могли младенцы лежать в ванночках. Не могли, потому что всякий знает, что из них производят весьма ценные лекарства для престарелых. И вряд ли кому пришло бы в голову портить дорогостоящее сырье на туалетных подоконниках. Но, как говорится, за что купил, за то и продаю. Вера, по крайней мере, божилась, что видела эти ванночки своими собственными глазами.
   Но меня этим не проймешь. И кровавыми мальчиками, и слабым детским местом. Я сказал ей, что сам рожу ребенка. Нашего ребенка. Моего ребенка. И принялся за дело. Мать подключил с ее знакомой профессоршей из института гинекологии и акушерства. Сам каждый день дух поднимал. Особенно после посещений этого института. Она из него вся дрожащая приезжала. Пугали ее там. «У вас очень тяжелый случай» и тому подобное.
   Но все обошлось. Даже палку перегнули. В институте, конечно. Детское место не отошло после родов. Но это уже мелочи.
   За нервный срыв в больнице мой смятенный ум и зацепился. Любимый человек бросил Веру, в результате она выкинула, потом эти младенцы перевели ее в психиатрическое отделение. А что если именно после кровавых мальчиков в ванночках у нее помутилось сознание? Она – ведь не я. Не раз видевший в шахтах в лепешку раздавленных проходчиков. Тем более у нее болезнь с детства, Светлана Анатольевна рассказывала. Амок своеобразный. Когда ее достают, она шалеет и убегает, куда глаза глядят.
   Так могла у нее крыша поехать? Могла она ополчиться на человечество? Сознательно – нет. Хоть у нее и красный диплом МГУ, а в Бога она верит. Не в какого-то неведомого, как большинство продвинутых интеллигентов, а в того самого, библейского. И в хождение по водам верит, и в кормление манной небесной, и в непорочное зачатие.
   Так что человеконенавистнические мотивы тут, скорее всего, не причем. А вот какая-то особенная форма шизофрении – это да...
   В нашем поселке полно шизофреников. Хоть пруд пруди. По улице трое в открытую ходят, вернее уже двое – Арнольда-собачника убили месяц назад. В ходе операции по завладению его обшарпанной квартирой на Пролетарской улице.
   Этот Арнольд (Анциферов у него фамилия) человек был вредный по-особому, на людей внимания не обращал, а только на бездомных собак. Подбирал их повсюду и домой приводил на ужин. А вредным я его называю, потому что частенько, почти каждый день, с Джеком нашим схватывался. Становился на четвереньки и облаивал его из-за забора до хрипоты. Джек, страшная на вид ирландская овчарка, после таких поединков полдня в себя в подполье приходил. Он впечатлительный и очень добрый. И совсем не переносит запаха наскоро приготовленного рагу из захудалых рыночных дворняжек, Арнольд этим духом насквозь был пропитан.
   А от второго шизофреника меня до сих пор бросает в озноб. Как только вспомню. Это меня бросает, меня, у которого в геологоразведочной партии работали полста человек, в общей сложности отсидевших триста лет за убийства, изнасилования и разбои.
   Этот второй по счету поселковый шизик, ходит по нашей улочке взад-вперед. Каждый день как нанятый ходит. Деловой, в синей чистенькой олимпийке, в шапочке с беленьким помпончиком. Крепенький, собранный такой. Ходит целый день, и ручной эспандер остервенело жмет. Раз сто в минуту. И взгляд у него такой решительный исподлобья – насквозь прожигает своей красноречивостью; сразу видно, что думает он одну, но пламенную мысль: «Вот накачаюсь, и убью всех на фиг. Всех, кто встретится на пути. И тебя с дочкой тоже».
   Опасаясь за Наташу, я как-то в милицию позвонил. Позвонил и донес. И услышал голос со смешком:
   – Да, знаем такого. Да, записной сумасшедший. Выпустили до зимы. Врачи уверяют, что более-менее тихий. Если заметите, что буянит, звоните, приедем.
   Вот так вот. «Как увидите его с окровавленным топором, звоните, приедем». Это в переводе с милицейского.
   А третий сумасшедший? Вернее третья? Какая-то непрямая родственница Светланы Анатольевны? Как-то сидел с Наташей дома, вдруг вижу в окно: во дворе чужой ходит. Калитку, значит, открыл, зашел и ходит по двору, ищет что-то. Я выскочил, смотрю – женщина простая в платке и сапожках резиновых. Подходит ко мне, вся внутренне напряженная, глаза неподвижные, и говорит монотонным голосом:
   – Я знаю, у вас девочка маленькая есть, Наташей зовут, дайте ее мне на день-другой.
   У меня сердце остановилось, слова не мог сказать, да что слово сказать – дышать разучился. А она просьбу свою аргументирует:
   – Я – душевнобольная, и врач мне сказал, что от общения с детьми у меня может наступить улучшение состояния. Ну так дадите на время?
   Кое-как ее выпроводил, отдышался и устроил Светлане Анатольевне скандал по телефону. Чтобы, значит, родственников лучше подбирала.
   Вот такие вот у нас в поселке сумасшедшие... На любой вкус.
   Нет, Вера на них не похожа. Не шизофреник она. Собак не ест, и эспандера у нее точно нет. А может, эпилептичка? Очень даже может быть. Ведь бегает, куда глаза глядят...
   Эпилепсия, надо сказать, это интересная и весьма распространенная в народе вещь. Какой она только не бывает! Это не только пена изо рта. У первой моей жены Ксении (Вера у меня четвертая) внизу схватывало. Страдала часами. Пошла в больницу и врач ей сказал, что это эпилепсия. Фамилию его даже помню – Ходун. Она с ним чуть не расплевалась. Хотя брат у нее был самый настоящий эпилептик. Чуть меня не сгубил. Мчались по алтайской степи на мотоцикле с коляской, он за рулем. Класс! По малину, кажется. Нет, по смородину. В околки. И на полном ходу его затрясло. Да так, что с мотоцикла свалился. Он свалился, а я еду! Километров семьдесят на спидометре! Недолго, конечно, ехал. Слава богу, обошлось. Удачно приземлился. Прямо в куст смородины. Отряхнулся, на ссадины поплевав, подошел к шурину, а он сидит на траве, и туфель пытается на голову надеть. Вместо кепки. Долго одевал. Пока не очувствовался.
   А у Веры, возможно, другая форма. Нож хватает и вперед, куда глаза глядят! Помашет им направо налево, потом вернется в дом, поправит одеяло дочери и опять в теплую еще постельку.
   Может быть такое? Может... Этот ее любовник... Не первый, не Афанасий... Афанасий, как мне одна Верина подружка шепнула, неожиданно собрал чемоданы и в Канаду улетел, оставив свою любовницу беременной на втором месяце. Это каким подлым надо быть (или испуганным?), чтобы так поступить?
   Погуляла она, дай бог, да-с... Ну, не так, как я, но погуляла.
   А тот, который непосредственно передо мной был, Константином его звали (это его ребеночек в белой эмалированной ванночке, видимо, лежал), умер при невыясненных обстоятельствах.
   Нашли его по месту жительства. В холостяцкой квартире. Сердце в ванне остановилось. Это у здорового двадцатипятилетнего парня. Точно Вериных рук дело. Отравила. У нее лекарствами два холодильника забито. На кухне и на маленькой веранде. И еще две большие картонные коробки в настенном шкафчике с красным крестом и полумесяцем. Любит она лечиться, ничего не скажешь. И все про фармакопею знает. Что можно, что нельзя, что надо жевать, а что сразу глотать.
   Все знает... Мне врач один из скорой помощи как-то говорил, что если дать человеку одновременно два совершенно безобидных лекарства, кажется, от сердца и от давления – то он отправится на тот свет вполне естественным путем.
   Но любовников травить вполне простительно. Почему не отравить сукиного кота, который пенки слизывает, а жениться не хочет? Это понятно... А вот беззащитных пенсионеров на тот свет с мучениями отправлять – это ни в одни ворота не лезет. Явный прогресс болезни...
   Прогресс... Прогресс... Погоди, погоди. Еще до того времени, как мы целоваться начали, Вера поскользнулась на гололеде и упала. Ударилась головой и копчиком. И с тех пор чудеса-то и начались. На дачу меня затащила. Замуж вышла... Разве психически нормальная женщина с радужным будущим пошла бы за меня, старого дурака с многочисленными умственными вывихами? С моим категорическим императивом и одной зубной щеткой в личном имуществе? Вряд ли... Особенно москвичка с красным дипломом МГУ и хорошими шансами на зарплату в пять тысяч не нашими деньгами.
   ...Вот попался! Знал бы, соломку под попочку ее подстелил. Под копчик. Хотя чего жалеть? Если бы она не хрястнулась, Наташа бы не родилась... Моя ненаглядная девочка. Да, дела... С одной стороны Наташа, мое продолжение, моя радость, моя доченька ненаглядная, а с другой – Вера...
   А может, я придумываю? Ну, конечно, придумываю. И эту тюрьму придумал... И сережку придумал. И платок окровавленный...
   Надо будет все проверить. Поспрашивать ее друзей. Особенно тех, с которыми она шуры-муры разводила. Если этот парень, то есть Константин, на ее счету, то ни о какой эпилепсии говорить не приходится. Хотя нет... Бабу Фросю с ее мужем мог убить либо эпилептик, либо шизофреник. Никаких мотивов для здорового человека... Пресс для чеснока, гречка с органами... Безвкусно-то как... Пошло. Механистично. Кризис жанра, как говориться. Или дегенерация.
   Поспрашивать ее друзей... Ты, братец Чернов, крутой оптимист, совсем забыл, где находишься. И что как минимум десять лет тебе придется зону усиленного режима топтать. И «пайку хавать». Так что интерес у тебя праздный... Через десять лет Вера будет уже десять лет как замужем... А Наташа? Моя бедная доченька? Пройдет время и она поймет, кто у нее мать... Поймет и осудит? Или станет соучастницей? Дочки-матери – они спинами склеены. Нет! Не станет. Наташа – моя дочка. Все говорят, что в ней нет ничего от Веры. Вся в меня. Вылитая.
   А может, Светлане Анатольевне все рассказать? Если, конечно, удастся отсюда выбраться. Вряд ли выберусь. На свидание придется звать. Тещу на свидание... Тещу.
   ...С тещей у меня поначалу складывались весьма неплохие отношения (по крайней мере, на мой взгляд). Светлана Анатольевна, молодая еще, неглупая женщина, в течение трех последних лет сидит с Наташей, в дождь и стужу прибегая в наш поселок из соседнего Королева ровно в 7-30. Вдобавок она стирает тонкие вещи дочери и постельное белье (остальное стираю я), готовит и убирается. Если бы мы оба не были Рыбами, да еще разнесенными до упора к Овну (я) и Водолею (она), то, несомненно, стали бы друзьями...
   Хотя вряд ли бы стали. Очень уж мы разные люди. Во всем отличаемся. Например, отношением к Богу. В семье, из которой я вышел, в Него не верят, но Он, я думаю, на нас не в обиде. А теща с мужем и дочерью верят... Но их вера... Я бы не хотел, чтобы в меня так верили. Я вот, не верю, но Он для меня субъективно существует. Я часто думаю о Нем, говорю с Ним и о Нем. Он не то, чтобы моя совесть, Он – это то, к чему я стремлюсь всей душой. Справедливость, мудрость, всепрощение, надежда. А Светлана Анатольевна, Юрий Борисович, Вера? Они верят в Бога, но боятся его. И потому стремятся не к нему, а к земным благам, спокойствию, к комнатной температуре. И Наташу этому учат. Наверное, это правильно.
   Еще, ворочаясь на нарах, я вспоминал стариков-соседей. Бабу Фросю с Петром Васильевичем. Видел воочию, как все было. Видел их, спящими под теплой периной, спящими спина к спине. Видел, как баба Фрося, лежавшая с краю, проснулась от странного звука и увидела на пороге Веру... Увидела, испугалась, вскочила со словами:
   – Веруня, милая, что-нибудь случилось? С дочкой что-нибудь? С Женей?
   – Нет, баба Фрося, с ними все хорошо... Со мной вот плохо. Можно я с вами посижу?
   Странный огонь играет в глазах Веры... Холодный огонь. И эта спрятанная за спину рука... Баба Фрося почувствовала неладное. Она, крепкая, привычная к физическому труду, наверное, справилась бы с хрупкой и нескладной Верой. Но что она могла сделать с облачком газа, вырвавшимся из черного баллончика?
   Я видел все это, лишь только закрывал глаза. Это и то, что случилось потом. И как-то после очередного «просмотра», уже в третьем часу ночи, я взмолился:
   – О, Господи, почему Ты позволяешь совершать такое? Почему Ты ее не накажешь? Она же убивает людей, убивает и живет при этом в свое удовольствие! Конфеты шоколадные кушает, туфельки модные покупает. Журнальчики мелованные про совершенство внешнее и внутреннее и читает... Девочку мою воспитывает...
   – Почему не накажу? Я всех накажу... Всех.
   – А это точно она сделала?
   – Обижаешь. Я тебе не осведомитель.
   – Если бы Ты был осведомителем, бабу Фросю не убили бы...
   – Борзеешь (Он всегда разговаривает со мной на моем интеллектуальном уровне и с использованием моего лексикона).
   – На моем месте оборзеешь... Места себе найти не могу. Кем дочка вырастет с такой матерью?
   – Кем? Нормальным человеком вырастет... Ну, не нормальным, а таким, как все.
   – Нет, все-таки я Тебя не пойму... Зачем ты создал маньяков? Гитлера? Менгеле? Чикатило? Веру?
   – Я придумал маньяков, как, впрочем, и многое другое, чтобы человек узнал себя во всех своих проявлениях, узнал и попытался измениться...
   – Ну и редиска же Ты!
   – Ага! Я такой. Потому что по-другому с вами нельзя... Без овчарок, шакалов, а также кровососов, вы глупеете и останавливаетесь.
* * *
   ...К середине второго дня заключения, я довел себя до тихого помешательства. Я искренне радовался, что сижу в одиночке, радовался, что сижу в тюрьме: она со всем своим антуражем все более и более представлялась мне не учреждением, ограничивающим свободу, а надежной крепостью.
   «Как здорово, что меня посадили! – думал я, любуясь зарешеченным окошком. – Что бы я делал на свободе? Нет... Лучше быть здесь, в несвободе, чем там, в безумном мире жить с ней, жить и думать, что делать и как спасти себя и дочь... О, Господи, поклон Тебе низкий! Как Ты милостив, что спрятал меня в этой уютной отдельной камере со здоровым трехразовым питанием! Сделай, пожалуйста, так, чтобы я навсегда в ней остался!»