Страница:
Наступившая ночь начала отсчитывать свои часы. Филиппу очень хотелось спать, но он не знал, может ли позволить себе заснуть: разве тюремщик не предупредил его, что этой ночью к нему придет священник? Не так-то легко будет исповедоваться в полусонном состоянии. Однако время шло, никто не приходил, и в конце концов Филипп растянулся на своем жестком ложе, закрыл глаза и уснул.
Проснулся он от легкого прикосновения чьей-то руки. Взглянув на зарешеченное окошко, через которое просачивался сумеречный свет, Филипп понял, что самая последняя ночь в его жизни, во время которой он так безмятежно спал, уже кончилась. Разбудил его маленький монах, одетый в серую рясу братьев-минеров, ордена, некогда основанного святым Франциском Ассизским. Все еще сквозь сон услышал он ласковый голос, тихо произнесший:
— Сын мой, час настал. Я пришел помочь вам. Вы должны подготовиться к тому, чтобы предстать перед вашим создателем…
Ясные, чистые глаза монаха были полны сострадания, зрелость не успела еще оставить свой след на его лице. Филипп улыбнулся ему:
— Я весь к вашим услугам, брат мой. Знаете ли вы, сколько мне осталось жить?
— Еще не прозвонил первый колокол. А вы умрете не раньше середины утра.
Узник побледнел.
— У меня не так много грехов, которые вы могли бы мне отпустить, остается еще слишком много времени. Прежде чем отправить на эшафот, меня подвергнут допросу?
— Не думаю. Мне ничего не говорили об этом, хотя обычно меня извещают заранее. Я полагаю, — добавил он с состраданием, — что вы сможете без посторонней помощи пойти навстречу вашей смерти, если именно это вас мучает.
Филипп облегченно вздохнул. Ничто теперь не помешает ему достойно встретить свою кончину и показать всем собравшимся уже, наверно, на площади Моримон, как умирает кавалер ордена Золотого Руна.
Склонив колени перед монахом, он облегчил свою душу признанием всего того, что угнетало его, всех тех ошибок и проступков, которые он успел совершить за тридцать с лишним лет своего существования. Это заняло у него гораздо больше времени, чем он предполагал. По мере того как он вспоминал свою жизнь, время как бы потекло вспять, в его памяти стали восстанавливаться давно прошедшие события и почти забытые образы, лица убитых им на войне и дуэли людей. Труднее всего, конечно, было признаться в том, каким образом заставил он Франческо Бельтрами отдать ему в жены Фьору, а вместе с ней и баснословное приданое.
— Да только золото это, — оправдывался он, — я хотел взять не для себя, а для моего принца. Его казна была пуста, и он очень в нем нуждался.
— Я прекрасно вас понимаю, — сурово произнес монах, — и тем не менее из-за этого пострадала невинная душа. Эта юная девушка, которую вы не смогли полюбить…
— Я полюбил ее и все еще люблю, она стала моей женой, и я никогда не перестану ее любить. Я сам же и угодил в расставленные мною сети, в этом-то и состоит мое наказание. Единственное, о чем я теперь сожалею, так это то, что я ничего о ней не знаю.
Воцарилось молчание, его нарушало лишь прерывистое дыхание де Селонже. Монах, погруженный в собственные мысли, смотрел на него отсутствующим взглядом. И вдруг он неожиданно вытащил из-под рясы небольшой бумажный свиток и вложил его в руки узника.
— Один человек вчера вечером умолял меня передать вам это послание. Кажется, в нем содержится именно то, что вам так хотелось узнать.
Филипп взял свиток так, как будто это была облатка1. Его глаза вспыхнули радостью.
— Этот человек, он назвал вам свое имя?
— Конечно, иначе я бы не взял у него письмо. Он сказал, что его зовут Матье де Прам.
Позабыв, что он должен оставаться коленопреклоненным до тех пор, пока не получит отпущения грехов, Филипп, обрадованный этим известием, вскочил и подошел к окошку, светившему розовым светом утренней зари. Его пальцы дрожали, не решаясь развернуть тоненький свиток.
Де Прам был его оруженосцем, он столько лет провел рядом с ним, бок о бок, как на войне, так и в жизни, что в конце концов стал одним из самых лучших и верных его друзей. Они расстались в марте, когда Филипп отправил его в Турень разузнать, что сталось с Фьорой. Ему была невыносима сама мысль, что он ничего не знает о ней, и никто другой не смог бы выполнить его деликатное поручение лучше, чем Матье: увидеть — и не быть увиденным, узнать, но так, чтобы никто не догадался о его присутствии.
Гордость не позволила Филиппу самому поехать за своей женой, как ей того хотелось, о чем она и сказала ему самым дерзким и бесцеремонным образом. Однако больше всего его пугала последняя брошенная ею в его адрес угроза: аннулировать их брак и вернуть себе свободу… Вполне возможно, для того, чтобы отдать свои руку и сердце кому-то другому Если . — это так, то Филипп хотел бы знать, с кем ему придется драться в поединке не на жизнь, а на смерть. Хотя и вдали от него, Фьора все равно останется его женой, чего бы это ему ни стоило.
Матье, кажется, не очень-то понравилось это поручение.
— Ты хочешь, чтобы я исполнял там роль шпиона?
— Точнее сказать — Друга. Я не могу сам поехать во Францию, поскольку, появись я там, меня сразу же упекли бы в темницу. Людовик XI знает, что я никогда не присягну ему. Он не преминул бы воспользоваться этим случаем, чтобы избавиться от меня и сделать вдовой мою жену. Но если понадобится защитить мою честь, я найду способ присоединиться к тебе. Вдвоем мы могли бы ее похитить.
— В таком случае почему бы тебе не сделать это сразу?
— Потому, что мне хочется дать ей еще немного времени.
Потому, что я хочу знать, чего стоит ее любовь. А насилия она бы мне сейчас не простила.
Немного поворчав, Прам уехал.
Несколько дней спустя герцогиня Мария послала Селонже в Дижон, и он так и не смог получить столь важные для него известия.
— Вы не читаете? — удивился монах.
Филипп обернулся к нему. Его нерешительность была нелепа, и он хорошо это знал. А причина заключалась в том, что он боялся прочесть там жестокие для себя слова. Конечно, Матье не был летописцем, а уж пером владел и вовсе как нерадивый ученик. На него нельзя было положиться в тех случаях, когда требовалось смягчить или приукрасить витиеватой речью жестокий смысл поступков или слов.
Собравшись с силами, Филипп развернул наконец записку.
В ней было всего несколько строк: «У нее все хорошо. Об аннулировании брака уже не может быть и речи, так как она к сентябрю ждет ребенка… Прости, что я так поздно приехал. Я — твой верный друг и страшно хотел бы тебе помочь… Я очень несчастен…»
На глазах у Филиппа навернулись слезы, которые он даже не пытался скрыть. Коль скоро он обнажил перед этим монашком всю свою душу, то не все ли равно теперь, если тот увидит, как он плачет. Заметив в его глазах недоумение, он протянул ему записку.
— Прочтите, брат мой! Вы поймете, почему я плачу… Это от радости. Господь по доброте своей посылает мне сына, так что я не уйду бесследно из этого мира.
— Я помолюсь об этом, но поспешите получить отпущение грехов и облатку, так как уже поздно и я слышу шум.
— Еще одно слово. Вы, без сомнения, снова увидите Матье.
Передайте ему, что я запрещаю ему рассказывать моей жене о той участи, которая меня постигла. По крайней мере, до тех пор, пока она не разрешится. Ее скорбь — а я надеюсь, что она все-таки будет скорбеть обо мне, — может повредить ребенку.
— Не беспокойтесь! Я передам ему это. А теперь преклоните колени, чтобы я мог благословить вас именем господа всемогущего.
Час настал. Едва осужденный коснулся губами распятья, как дверь отворилась и вошел тюремщик, а вместе с ним — цирюльник. В свое время после вынесения приговора Селонже попросил, чтобы ему позволили побриться и привести себя в порядок, прежде чем он взойдет на эшафот. В свой последний день ему хотелось выглядеть подобающим его положению образом. Вся процедура заняла немного времени. Цирюльник оказался опытным и быстрым на руку. Он был настолько любезен, что даже тщательно почистил запылившуюся одежду узника.
— Мне нечем расплатиться с тобой, — сказал Селонже, когда все было готово. — Мне не оставили ни гроша.
— Не тревожьтесь, мессир. Мне уже заплатили… а если бы и нет, то неважно. Я горжусь тем, что смог оказать вам эту услугу.
— Так, значит, ты меня знаешь?
— Не совсем. Моя мать родом из Селонже. Очень жаль, что вы покидаете этот мир, не оставив после себя наследника.
Филипп улыбнулся и дружески потрепал по плечу этого нежданного друга.
— Я полагаю, что господь позаботился об этом. Если ты хочешь сделать еще одно доброе дело, попроси его, чтобы моя обожаемая супруга, которая, увы, находится далеко отсюда и сейчас в положении, подарила бы мне сына. Имея такую мать, как она, я уверен, он будет с честью носить наше имя.
Филипп был готов. Цирюльник вытер навернувшиеся на глаза слезы и уступил место солдатам, которые уже ожидали в дверях. Старый тюремщик вынул из связки ключ и освободил узника от сковывавших его цепей, заменив их сразу веревкой, так что Филипп, не успевший даже размять онемевшие пальцы, вновь оказался со связанными за спиной руками. Он возмутился:
— Неужели даже перед смертью мне надо было связывать руки?
— Таков приказ, — ответил сержант, командовавший отрядом стрелков. — А теперь пойдемте, пора!
Бросив прощальный взгляд на свою тюрьму, которую он ненавидел, но которая тем не менее стала ему дорога как память о Мари де Бревай, чей светлый образ, казалось, все еще витал там, осужденный переступил порог низенькой дверцы и, сопровождаемый своим духовником, который, склонив голову, не переставал молиться, занял свое место среди дожидавшихся его солдат, поднялся вместе с ними по лестнице, каменные ступеньки которой стерлись и ввалились посередине от бесчисленного множества ступавших по ним ног, и наконец вышел на улицу, где его поджидала старая, с расползшимися досками повозка, возможно, та самая, на которой двадцать с лишним лет тому назад отвезли на казнь брата И сестру де Бревай.
Однако, завидев ее, Филипп снова облегченно вздохнул.
Самым страшным унижением для него было бы публичное поругание, когда приговоренного закидывают грязью и отбросами, как это принято в Дижоне. Поскольку такая участь ему не грозила, он почувствовал себя намного лучше. Филипп вспомнил, что не доел свой хлеб, но не испытал при этом никакого сожаления: он был бодр и, милостью божьей, полностью владел собой.
Он поднял глаза к ярко-голубому небу, которое еще не успело побледнеть от жаркого летнего солнца.
День этот, победно сиявший утренней свежестью, обещал быть превосходным. В эту пору хорошо было бы пройтись по лугу, расположиться возле реки с рыболовными снастями и кувшинчиком прохладного вина, опущенным в проточную воду; а еще лучше, усевшись в тени старого дуба, читать стихи или просто, вдыхая аромат роз, держать за руку даму своего сердца. Это пора счастья, ощущения радости жизни, наконец, это…
Пока повозка, сотрясаясь, медленно двигалась по ухабистым улицам, на церковных колокольнях один за другим начинали звонить колокола. Этот похоронный звон не прекращался с того самого момента, как жизнь его начала клониться к закату, и Филипп предпочитал смотреть на макушки деревьев, где весело щебетали птицы, и на небо, которое в это утро, казалось, только для него возносило хвалу господу.
На самом деле земля была вовсе не так прекрасна, и он предпочитал забыть о ней. Она гудела от насмешек и брани, исторгаемой толпой зевак. Этот народ был непостижим. Прежде, казалось, он был предан своей наследной принцессе, а теперь с гиканьем и посвистом провожал человека, который хотел ему помочь сохранить ей верность.
Под похоронный звон колоколов Селонже пришла в голову одна идея, и он склонился к монаху, который шел возле него, читая отходную молитву.
— Я помню, — прошептал он, — что после битвы при Мора герцог Карл приказал переплавить все колокола в Бургундии на пушки, не так ли? Но мне кажется, что их здесь еще очень много! Неужели за такое короткое время можно было отлить новые?
Монах ошеломленно взглянул на него:
— Брат мой, через несколько мгновений вы предстанете перед господом! Не думаете ли вы, что вам приличнее было бы иметь другие мысли?
— Я собираюсь покинуть землю. Так позвольте мне все же еще немного поинтересоваться тем, что на ней происходит!
Итак, эти колокола?
— На переплавку забрали в основном деревенские колокола.
Церкви Дижона тоже отдали, но самые некрасивые. Большинство из тех, что оставили, представляют собой настоящие произведения искусства, а какие дивные голоса! Было бы кощунством делать из них артиллерийские снаряды.
— Скромные деревенские колокола, однако, были дороги крестьянам, для которых они отсчитывали часы их жизни. Не краснейте, брат мой! Там, где он находится… где через несколько мгновений я присоединюсь к нему, герцогу Карлу не придется уже иметь каких-либо дел с человеческой непорядочностью.
— Неужели вы думаете, что в состоянии судить непредвзято в этот час? Забудьте, кем вы были, и подумайте лучше о том, что вы — человек, один из многих других, кто так или иначе оскорблял господа.
— Через несколько минут я попрошу у него за это прощения.
А теперь еще одно слово, брат мой: мы подъезжаем!
Филипп испытал какое-то странное чувство. Он только что покинул камеру, где Мари де Бревай в нестерпимых муках рожала своего ребенка, и сейчас он едет навстречу своей смерти в старой повозке, возможно, той самой, в которой провели свое последнее путешествие юные любовники, повинные в кровосмешении, — и он словно бы вдруг ощутил их незримое присутствие.
Это легкое подрагивание на его плече — не была ли это нежная маленькая ручка его юной тещи? А этот шепот, который доносился до его уха, — не был ли это голос Жана, который когда — то давно, когда сам он был всего лишь непоседливым пажом, так ловко всегда помогал ему избегать суровых наказаний герцогского камергера? Совершенно несуеверный и несклонный ломать голову над загадками потустороннего мира, осужденный тем не менее почувствовал, что впадает в какое-то блаженное состояние, как будто его обволакивает нечто приятное и горячее, ничего общего, однако, не имевшее с исходившим от солнца жаром. Это нечто утешило его душу и укрепило дух. И ничего удивительного не было в том, что он прошептал:
— Позаботьтесь о них, прошу вас! О моих жене и сыне. Им скоро это понадобится. А я через мгновение присоединюсь к вам…
— Что вы сказали, брат мой? — осведомился монах.
— Ничего. Я молился, — коротко ответил Филипп.
Как обычно во время смертной казни, площадь Моримон была переполнена зеваками. Казалось, там собрался весь город.
Люди так тесно стояли друг к Другу, что невозможно было различить их лица. Они были даже на крышах и деревьях. В этом человеческом море эшафот, обитый черной тканью, походил на плот, движущийся к высокой трибуне, на которой сидели Латремойль, его офицеры и несколько эшевенов в красных мантиях, странным образом сочетавшихся с одеждами человека в капюшоне с прорезями для глаз, стоявшего возле плахи и опиравшегося двумя руками на длинный меч с широким лезвием.
При появлении повозки в толпе воцарилось молчание. Внешний облик осужденного, его гордый вид внушали к нему несомненное уважение.
Все хорошо знали, что Филипп де Селонже принадлежал к одной из самых знатных семей Бургундии, что он — кавалер ордена Золотого Руна и что он был другом Карла Смелого. Ко всему прочему, он был еще красив, и немало женских глаз увлажнилось от слез. Что касается мужчин, то для них он был олицетворением роскоши и величия прошлого, возвращения которого большинство из них не желало, вероятно, потому, что оно почти разорило их, но которое по — прежнему оставалось для них образцом для подражания. Люди сдернули со своих голов капюшоны и колпаки, женщины перекрестились.
Скорбный экипаж медленно продвигался сквозь толпу, дорогу для него прокладывали вооруженные алебардами солдаты. Но вдруг они остановились, наткнувшись на живую преграду. Какой-то одетый в черное человек, размахивая шпагой, вспрыгнул на эшафот и громко закричал:
— Народ Бургундии, неужели ты стал таким трусливым и безвольным, что невозмутимо позволяешь убивать на твоих глазах лучших людей? Этот человек не совершил никакого преступления. Он хотел всего лишь, чтобы наша древняя страна осталась независимой. Он хотел, чтобы она сохранила верность своей герцогине, мадам Марии. Только она имеет право распоряжаться нами, а людям французского короля здесь не место…
Народ Бургундии, когда-то ты был гордым и смелым, а теперь Напоминаешь стадо баранов! Очнись! Если ты не сделаешь этого, то, возможно, уже завтра сам взойдешь на этот эшафот…
— Остановись, Матье! — крикнул Филипп. — Уходи! У тебя ничего не получится!
— Как раз ты-то мне и нужен, — выкрикнул Прам, все еще размахивая шпагой.
Палач между тем оставался без движения, закон запрещал ему касаться человека, если он не был осужден правосудием.
— Идите же, трусы! Очнитесь! Помогите мне!
Его живые черные глаза, казалось, одновременно поспевали повсюду, наблюдая за сумятицей, которую произвела в толпе его речь, и смутно надеясь на спасительную помощь, но к нему уже приближался отряд солдат, окруживших эшафот. На трибуне Жорж де Латремойль вскочил с места, отдавая какие-то приказы, но его не было слышно, потому что в это самое время со всех сторон стали раздаваться крики. «Помиловать! Помиловать Селонже!»— вопили из толпы, но никто не двигался с места.
— Уходи прочь, Матье! — кричал в отчаянии Филипп. — — Тебя убьют, я хочу, чтобы ты жил!
Но Матье де Прам не хотел ничего слышать. Он уже начал сражаться с солдатами, которые ринулись на эшафот с рвением, порожденным его неистовой яростью. Увы, он был бессилен против целого взвода дюжих молодцев. Мгновение спустя он был укрощен и связан по рукам и ногам. Четверо солдат взвалили его себе на плечи, словно какой-нибудь тюк. Ему не стали затыкать рот, и он горланил как одержимый, выкрикивая в адрес толпы, не захотевшей прийти ему на помощь, оскорбления.
— Вы сборище трусов! Скоро вы узнаете, как тяжела рука короля Франции! Прощай, Филипп, прощай! Передай монсеньору святому Пьеру, что я в скором времени буду у него.
Вскоре он исчез за поворотом на улице Сен-Жан. Осужденный попытался утереть плечом слезу, пробежавшую у него по щеке. А на трибуне французский губернатор уже успокоился и сделал знак. Пора было начинать казнь.
Упряжка остановилась напротив помоста. Монах помог осужденному выйти из телеги, но, поднимаясь на эшафот, Филипп от его помощи отказался. Добравшись до верха, он пересек обитый черным драпом настил и приблизился к трибуне.
— Сохраните жизнь этому безрассудному человеку, мессир губернатор! Матье мой друг, и он хотел доказать мне это. Он прекрасно знал, что у него нет никаких шансов.
— Он попытался взбунтовать народ. Такое доказательство дружбы заслуживает смертной казни!
— Разве это преступление, если мы хотим оставаться теми, кто мы есть? Бургундцами?
— Бургундия забыла, что она лишь удельное владение французской короны. Ваша независимость — не что иное, как предательство. Это не раз доказали ваши герцоги, вступая в союз с англичанами. И теперь король восстановит свои права!
— Его права?
— Неотъемлемые! Еще несколько дней — и ваша герцогиня выйдет замуж за наследника императора. Неужели вам так хочется стать немцами? Мы, французы, не допустим этого! Выполняй свое дело, палач!
— Думайте о боге, брат мой! — прошептал монах, подойдя к Филиппу, и приложил к его губам небольшое распятие из черного дерева, которое тот почти машинально поцеловал.
Он ощутил, как его охватывает чувство безграничной грусти.
Все, за что он сражался, оказалось обманом! Раздираемая между империей и Францией Бургундия не имела больше никаких прав на собственную независимость. Войдет ли она в состав империи или станет французской провинцией, какое это имело теперь значение, если он никогда этого не увидит.
Отказавшись от повязки на глаза, предложенной ему палачом, осужденный обвел взглядом площадь, запруженную людьми, их напряженные лица, огромные деревья, и еще выше — лазурное небо, исчерченное стремительным полетом ласточек.
Затем он твердой поступью подошел к плахе, улыбнулся в знак прощения заплечных дел мастера, который, встав на одно колено, молил простить его, и в свою очередь склонил колени.
— Фьора! — прошептал он. — Я так любил тебя и люблю по-прежнему. Не забывай меня!
Без малейшего трепета Филипп де Селонже опустил голову на грубый деревянный чурбак и закрыл глаза.
Палач поднял свой меч…
Глава 2. ДОМ, УВИТЫЙ БАРВИНКОМ
Проснулся он от легкого прикосновения чьей-то руки. Взглянув на зарешеченное окошко, через которое просачивался сумеречный свет, Филипп понял, что самая последняя ночь в его жизни, во время которой он так безмятежно спал, уже кончилась. Разбудил его маленький монах, одетый в серую рясу братьев-минеров, ордена, некогда основанного святым Франциском Ассизским. Все еще сквозь сон услышал он ласковый голос, тихо произнесший:
— Сын мой, час настал. Я пришел помочь вам. Вы должны подготовиться к тому, чтобы предстать перед вашим создателем…
Ясные, чистые глаза монаха были полны сострадания, зрелость не успела еще оставить свой след на его лице. Филипп улыбнулся ему:
— Я весь к вашим услугам, брат мой. Знаете ли вы, сколько мне осталось жить?
— Еще не прозвонил первый колокол. А вы умрете не раньше середины утра.
Узник побледнел.
— У меня не так много грехов, которые вы могли бы мне отпустить, остается еще слишком много времени. Прежде чем отправить на эшафот, меня подвергнут допросу?
— Не думаю. Мне ничего не говорили об этом, хотя обычно меня извещают заранее. Я полагаю, — добавил он с состраданием, — что вы сможете без посторонней помощи пойти навстречу вашей смерти, если именно это вас мучает.
Филипп облегченно вздохнул. Ничто теперь не помешает ему достойно встретить свою кончину и показать всем собравшимся уже, наверно, на площади Моримон, как умирает кавалер ордена Золотого Руна.
Склонив колени перед монахом, он облегчил свою душу признанием всего того, что угнетало его, всех тех ошибок и проступков, которые он успел совершить за тридцать с лишним лет своего существования. Это заняло у него гораздо больше времени, чем он предполагал. По мере того как он вспоминал свою жизнь, время как бы потекло вспять, в его памяти стали восстанавливаться давно прошедшие события и почти забытые образы, лица убитых им на войне и дуэли людей. Труднее всего, конечно, было признаться в том, каким образом заставил он Франческо Бельтрами отдать ему в жены Фьору, а вместе с ней и баснословное приданое.
— Да только золото это, — оправдывался он, — я хотел взять не для себя, а для моего принца. Его казна была пуста, и он очень в нем нуждался.
— Я прекрасно вас понимаю, — сурово произнес монах, — и тем не менее из-за этого пострадала невинная душа. Эта юная девушка, которую вы не смогли полюбить…
— Я полюбил ее и все еще люблю, она стала моей женой, и я никогда не перестану ее любить. Я сам же и угодил в расставленные мною сети, в этом-то и состоит мое наказание. Единственное, о чем я теперь сожалею, так это то, что я ничего о ней не знаю.
Воцарилось молчание, его нарушало лишь прерывистое дыхание де Селонже. Монах, погруженный в собственные мысли, смотрел на него отсутствующим взглядом. И вдруг он неожиданно вытащил из-под рясы небольшой бумажный свиток и вложил его в руки узника.
— Один человек вчера вечером умолял меня передать вам это послание. Кажется, в нем содержится именно то, что вам так хотелось узнать.
Филипп взял свиток так, как будто это была облатка1. Его глаза вспыхнули радостью.
— Этот человек, он назвал вам свое имя?
— Конечно, иначе я бы не взял у него письмо. Он сказал, что его зовут Матье де Прам.
Позабыв, что он должен оставаться коленопреклоненным до тех пор, пока не получит отпущения грехов, Филипп, обрадованный этим известием, вскочил и подошел к окошку, светившему розовым светом утренней зари. Его пальцы дрожали, не решаясь развернуть тоненький свиток.
Де Прам был его оруженосцем, он столько лет провел рядом с ним, бок о бок, как на войне, так и в жизни, что в конце концов стал одним из самых лучших и верных его друзей. Они расстались в марте, когда Филипп отправил его в Турень разузнать, что сталось с Фьорой. Ему была невыносима сама мысль, что он ничего не знает о ней, и никто другой не смог бы выполнить его деликатное поручение лучше, чем Матье: увидеть — и не быть увиденным, узнать, но так, чтобы никто не догадался о его присутствии.
Гордость не позволила Филиппу самому поехать за своей женой, как ей того хотелось, о чем она и сказала ему самым дерзким и бесцеремонным образом. Однако больше всего его пугала последняя брошенная ею в его адрес угроза: аннулировать их брак и вернуть себе свободу… Вполне возможно, для того, чтобы отдать свои руку и сердце кому-то другому Если . — это так, то Филипп хотел бы знать, с кем ему придется драться в поединке не на жизнь, а на смерть. Хотя и вдали от него, Фьора все равно останется его женой, чего бы это ему ни стоило.
Матье, кажется, не очень-то понравилось это поручение.
— Ты хочешь, чтобы я исполнял там роль шпиона?
— Точнее сказать — Друга. Я не могу сам поехать во Францию, поскольку, появись я там, меня сразу же упекли бы в темницу. Людовик XI знает, что я никогда не присягну ему. Он не преминул бы воспользоваться этим случаем, чтобы избавиться от меня и сделать вдовой мою жену. Но если понадобится защитить мою честь, я найду способ присоединиться к тебе. Вдвоем мы могли бы ее похитить.
— В таком случае почему бы тебе не сделать это сразу?
— Потому, что мне хочется дать ей еще немного времени.
Потому, что я хочу знать, чего стоит ее любовь. А насилия она бы мне сейчас не простила.
Немного поворчав, Прам уехал.
Несколько дней спустя герцогиня Мария послала Селонже в Дижон, и он так и не смог получить столь важные для него известия.
— Вы не читаете? — удивился монах.
Филипп обернулся к нему. Его нерешительность была нелепа, и он хорошо это знал. А причина заключалась в том, что он боялся прочесть там жестокие для себя слова. Конечно, Матье не был летописцем, а уж пером владел и вовсе как нерадивый ученик. На него нельзя было положиться в тех случаях, когда требовалось смягчить или приукрасить витиеватой речью жестокий смысл поступков или слов.
Собравшись с силами, Филипп развернул наконец записку.
В ней было всего несколько строк: «У нее все хорошо. Об аннулировании брака уже не может быть и речи, так как она к сентябрю ждет ребенка… Прости, что я так поздно приехал. Я — твой верный друг и страшно хотел бы тебе помочь… Я очень несчастен…»
На глазах у Филиппа навернулись слезы, которые он даже не пытался скрыть. Коль скоро он обнажил перед этим монашком всю свою душу, то не все ли равно теперь, если тот увидит, как он плачет. Заметив в его глазах недоумение, он протянул ему записку.
— Прочтите, брат мой! Вы поймете, почему я плачу… Это от радости. Господь по доброте своей посылает мне сына, так что я не уйду бесследно из этого мира.
— Я помолюсь об этом, но поспешите получить отпущение грехов и облатку, так как уже поздно и я слышу шум.
— Еще одно слово. Вы, без сомнения, снова увидите Матье.
Передайте ему, что я запрещаю ему рассказывать моей жене о той участи, которая меня постигла. По крайней мере, до тех пор, пока она не разрешится. Ее скорбь — а я надеюсь, что она все-таки будет скорбеть обо мне, — может повредить ребенку.
— Не беспокойтесь! Я передам ему это. А теперь преклоните колени, чтобы я мог благословить вас именем господа всемогущего.
Час настал. Едва осужденный коснулся губами распятья, как дверь отворилась и вошел тюремщик, а вместе с ним — цирюльник. В свое время после вынесения приговора Селонже попросил, чтобы ему позволили побриться и привести себя в порядок, прежде чем он взойдет на эшафот. В свой последний день ему хотелось выглядеть подобающим его положению образом. Вся процедура заняла немного времени. Цирюльник оказался опытным и быстрым на руку. Он был настолько любезен, что даже тщательно почистил запылившуюся одежду узника.
— Мне нечем расплатиться с тобой, — сказал Селонже, когда все было готово. — Мне не оставили ни гроша.
— Не тревожьтесь, мессир. Мне уже заплатили… а если бы и нет, то неважно. Я горжусь тем, что смог оказать вам эту услугу.
— Так, значит, ты меня знаешь?
— Не совсем. Моя мать родом из Селонже. Очень жаль, что вы покидаете этот мир, не оставив после себя наследника.
Филипп улыбнулся и дружески потрепал по плечу этого нежданного друга.
— Я полагаю, что господь позаботился об этом. Если ты хочешь сделать еще одно доброе дело, попроси его, чтобы моя обожаемая супруга, которая, увы, находится далеко отсюда и сейчас в положении, подарила бы мне сына. Имея такую мать, как она, я уверен, он будет с честью носить наше имя.
Филипп был готов. Цирюльник вытер навернувшиеся на глаза слезы и уступил место солдатам, которые уже ожидали в дверях. Старый тюремщик вынул из связки ключ и освободил узника от сковывавших его цепей, заменив их сразу веревкой, так что Филипп, не успевший даже размять онемевшие пальцы, вновь оказался со связанными за спиной руками. Он возмутился:
— Неужели даже перед смертью мне надо было связывать руки?
— Таков приказ, — ответил сержант, командовавший отрядом стрелков. — А теперь пойдемте, пора!
Бросив прощальный взгляд на свою тюрьму, которую он ненавидел, но которая тем не менее стала ему дорога как память о Мари де Бревай, чей светлый образ, казалось, все еще витал там, осужденный переступил порог низенькой дверцы и, сопровождаемый своим духовником, который, склонив голову, не переставал молиться, занял свое место среди дожидавшихся его солдат, поднялся вместе с ними по лестнице, каменные ступеньки которой стерлись и ввалились посередине от бесчисленного множества ступавших по ним ног, и наконец вышел на улицу, где его поджидала старая, с расползшимися досками повозка, возможно, та самая, на которой двадцать с лишним лет тому назад отвезли на казнь брата И сестру де Бревай.
Однако, завидев ее, Филипп снова облегченно вздохнул.
Самым страшным унижением для него было бы публичное поругание, когда приговоренного закидывают грязью и отбросами, как это принято в Дижоне. Поскольку такая участь ему не грозила, он почувствовал себя намного лучше. Филипп вспомнил, что не доел свой хлеб, но не испытал при этом никакого сожаления: он был бодр и, милостью божьей, полностью владел собой.
Он поднял глаза к ярко-голубому небу, которое еще не успело побледнеть от жаркого летнего солнца.
День этот, победно сиявший утренней свежестью, обещал быть превосходным. В эту пору хорошо было бы пройтись по лугу, расположиться возле реки с рыболовными снастями и кувшинчиком прохладного вина, опущенным в проточную воду; а еще лучше, усевшись в тени старого дуба, читать стихи или просто, вдыхая аромат роз, держать за руку даму своего сердца. Это пора счастья, ощущения радости жизни, наконец, это…
Пока повозка, сотрясаясь, медленно двигалась по ухабистым улицам, на церковных колокольнях один за другим начинали звонить колокола. Этот похоронный звон не прекращался с того самого момента, как жизнь его начала клониться к закату, и Филипп предпочитал смотреть на макушки деревьев, где весело щебетали птицы, и на небо, которое в это утро, казалось, только для него возносило хвалу господу.
На самом деле земля была вовсе не так прекрасна, и он предпочитал забыть о ней. Она гудела от насмешек и брани, исторгаемой толпой зевак. Этот народ был непостижим. Прежде, казалось, он был предан своей наследной принцессе, а теперь с гиканьем и посвистом провожал человека, который хотел ему помочь сохранить ей верность.
Под похоронный звон колоколов Селонже пришла в голову одна идея, и он склонился к монаху, который шел возле него, читая отходную молитву.
— Я помню, — прошептал он, — что после битвы при Мора герцог Карл приказал переплавить все колокола в Бургундии на пушки, не так ли? Но мне кажется, что их здесь еще очень много! Неужели за такое короткое время можно было отлить новые?
Монах ошеломленно взглянул на него:
— Брат мой, через несколько мгновений вы предстанете перед господом! Не думаете ли вы, что вам приличнее было бы иметь другие мысли?
— Я собираюсь покинуть землю. Так позвольте мне все же еще немного поинтересоваться тем, что на ней происходит!
Итак, эти колокола?
— На переплавку забрали в основном деревенские колокола.
Церкви Дижона тоже отдали, но самые некрасивые. Большинство из тех, что оставили, представляют собой настоящие произведения искусства, а какие дивные голоса! Было бы кощунством делать из них артиллерийские снаряды.
— Скромные деревенские колокола, однако, были дороги крестьянам, для которых они отсчитывали часы их жизни. Не краснейте, брат мой! Там, где он находится… где через несколько мгновений я присоединюсь к нему, герцогу Карлу не придется уже иметь каких-либо дел с человеческой непорядочностью.
— Неужели вы думаете, что в состоянии судить непредвзято в этот час? Забудьте, кем вы были, и подумайте лучше о том, что вы — человек, один из многих других, кто так или иначе оскорблял господа.
— Через несколько минут я попрошу у него за это прощения.
А теперь еще одно слово, брат мой: мы подъезжаем!
Филипп испытал какое-то странное чувство. Он только что покинул камеру, где Мари де Бревай в нестерпимых муках рожала своего ребенка, и сейчас он едет навстречу своей смерти в старой повозке, возможно, той самой, в которой провели свое последнее путешествие юные любовники, повинные в кровосмешении, — и он словно бы вдруг ощутил их незримое присутствие.
Это легкое подрагивание на его плече — не была ли это нежная маленькая ручка его юной тещи? А этот шепот, который доносился до его уха, — не был ли это голос Жана, который когда — то давно, когда сам он был всего лишь непоседливым пажом, так ловко всегда помогал ему избегать суровых наказаний герцогского камергера? Совершенно несуеверный и несклонный ломать голову над загадками потустороннего мира, осужденный тем не менее почувствовал, что впадает в какое-то блаженное состояние, как будто его обволакивает нечто приятное и горячее, ничего общего, однако, не имевшее с исходившим от солнца жаром. Это нечто утешило его душу и укрепило дух. И ничего удивительного не было в том, что он прошептал:
— Позаботьтесь о них, прошу вас! О моих жене и сыне. Им скоро это понадобится. А я через мгновение присоединюсь к вам…
— Что вы сказали, брат мой? — осведомился монах.
— Ничего. Я молился, — коротко ответил Филипп.
Как обычно во время смертной казни, площадь Моримон была переполнена зеваками. Казалось, там собрался весь город.
Люди так тесно стояли друг к Другу, что невозможно было различить их лица. Они были даже на крышах и деревьях. В этом человеческом море эшафот, обитый черной тканью, походил на плот, движущийся к высокой трибуне, на которой сидели Латремойль, его офицеры и несколько эшевенов в красных мантиях, странным образом сочетавшихся с одеждами человека в капюшоне с прорезями для глаз, стоявшего возле плахи и опиравшегося двумя руками на длинный меч с широким лезвием.
При появлении повозки в толпе воцарилось молчание. Внешний облик осужденного, его гордый вид внушали к нему несомненное уважение.
Все хорошо знали, что Филипп де Селонже принадлежал к одной из самых знатных семей Бургундии, что он — кавалер ордена Золотого Руна и что он был другом Карла Смелого. Ко всему прочему, он был еще красив, и немало женских глаз увлажнилось от слез. Что касается мужчин, то для них он был олицетворением роскоши и величия прошлого, возвращения которого большинство из них не желало, вероятно, потому, что оно почти разорило их, но которое по — прежнему оставалось для них образцом для подражания. Люди сдернули со своих голов капюшоны и колпаки, женщины перекрестились.
Скорбный экипаж медленно продвигался сквозь толпу, дорогу для него прокладывали вооруженные алебардами солдаты. Но вдруг они остановились, наткнувшись на живую преграду. Какой-то одетый в черное человек, размахивая шпагой, вспрыгнул на эшафот и громко закричал:
— Народ Бургундии, неужели ты стал таким трусливым и безвольным, что невозмутимо позволяешь убивать на твоих глазах лучших людей? Этот человек не совершил никакого преступления. Он хотел всего лишь, чтобы наша древняя страна осталась независимой. Он хотел, чтобы она сохранила верность своей герцогине, мадам Марии. Только она имеет право распоряжаться нами, а людям французского короля здесь не место…
Народ Бургундии, когда-то ты был гордым и смелым, а теперь Напоминаешь стадо баранов! Очнись! Если ты не сделаешь этого, то, возможно, уже завтра сам взойдешь на этот эшафот…
— Остановись, Матье! — крикнул Филипп. — Уходи! У тебя ничего не получится!
— Как раз ты-то мне и нужен, — выкрикнул Прам, все еще размахивая шпагой.
Палач между тем оставался без движения, закон запрещал ему касаться человека, если он не был осужден правосудием.
— Идите же, трусы! Очнитесь! Помогите мне!
Его живые черные глаза, казалось, одновременно поспевали повсюду, наблюдая за сумятицей, которую произвела в толпе его речь, и смутно надеясь на спасительную помощь, но к нему уже приближался отряд солдат, окруживших эшафот. На трибуне Жорж де Латремойль вскочил с места, отдавая какие-то приказы, но его не было слышно, потому что в это самое время со всех сторон стали раздаваться крики. «Помиловать! Помиловать Селонже!»— вопили из толпы, но никто не двигался с места.
— Уходи прочь, Матье! — кричал в отчаянии Филипп. — — Тебя убьют, я хочу, чтобы ты жил!
Но Матье де Прам не хотел ничего слышать. Он уже начал сражаться с солдатами, которые ринулись на эшафот с рвением, порожденным его неистовой яростью. Увы, он был бессилен против целого взвода дюжих молодцев. Мгновение спустя он был укрощен и связан по рукам и ногам. Четверо солдат взвалили его себе на плечи, словно какой-нибудь тюк. Ему не стали затыкать рот, и он горланил как одержимый, выкрикивая в адрес толпы, не захотевшей прийти ему на помощь, оскорбления.
— Вы сборище трусов! Скоро вы узнаете, как тяжела рука короля Франции! Прощай, Филипп, прощай! Передай монсеньору святому Пьеру, что я в скором времени буду у него.
Вскоре он исчез за поворотом на улице Сен-Жан. Осужденный попытался утереть плечом слезу, пробежавшую у него по щеке. А на трибуне французский губернатор уже успокоился и сделал знак. Пора было начинать казнь.
Упряжка остановилась напротив помоста. Монах помог осужденному выйти из телеги, но, поднимаясь на эшафот, Филипп от его помощи отказался. Добравшись до верха, он пересек обитый черным драпом настил и приблизился к трибуне.
— Сохраните жизнь этому безрассудному человеку, мессир губернатор! Матье мой друг, и он хотел доказать мне это. Он прекрасно знал, что у него нет никаких шансов.
— Он попытался взбунтовать народ. Такое доказательство дружбы заслуживает смертной казни!
— Разве это преступление, если мы хотим оставаться теми, кто мы есть? Бургундцами?
— Бургундия забыла, что она лишь удельное владение французской короны. Ваша независимость — не что иное, как предательство. Это не раз доказали ваши герцоги, вступая в союз с англичанами. И теперь король восстановит свои права!
— Его права?
— Неотъемлемые! Еще несколько дней — и ваша герцогиня выйдет замуж за наследника императора. Неужели вам так хочется стать немцами? Мы, французы, не допустим этого! Выполняй свое дело, палач!
— Думайте о боге, брат мой! — прошептал монах, подойдя к Филиппу, и приложил к его губам небольшое распятие из черного дерева, которое тот почти машинально поцеловал.
Он ощутил, как его охватывает чувство безграничной грусти.
Все, за что он сражался, оказалось обманом! Раздираемая между империей и Францией Бургундия не имела больше никаких прав на собственную независимость. Войдет ли она в состав империи или станет французской провинцией, какое это имело теперь значение, если он никогда этого не увидит.
Отказавшись от повязки на глаза, предложенной ему палачом, осужденный обвел взглядом площадь, запруженную людьми, их напряженные лица, огромные деревья, и еще выше — лазурное небо, исчерченное стремительным полетом ласточек.
Затем он твердой поступью подошел к плахе, улыбнулся в знак прощения заплечных дел мастера, который, встав на одно колено, молил простить его, и в свою очередь склонил колени.
— Фьора! — прошептал он. — Я так любил тебя и люблю по-прежнему. Не забывай меня!
Без малейшего трепета Филипп де Селонже опустил голову на грубый деревянный чурбак и закрыл глаза.
Палач поднял свой меч…
Глава 2. ДОМ, УВИТЫЙ БАРВИНКОМ
Фьора была уверена, что на свете нет места прекраснее, чем ее замок на берегу Луары. Она полюбила его сразу же, как только увидела за поворотом дороги, которая, продолжаясь дальше за стенами Тура, вела в монастырь Сен-Ком. И хотя все это происходило зябким январским утром, когда природа, охваченная зимним холодом, дремлет в ожидании весны, но даже тогда этот дом был необычайно привлекателен!
Выстроенный из кремового туфа и розового кирпича в виде восьмиугольной башенки, по обеим сторонам которой были расположены прямоугольные строения, дом сверкал всеми своими нарядными окнами из разноцветного стекла. Вокруг замка простирался обширный сад, который с одной стороны спускался к реке, а с другой — переходил в лес, примыкавший к крепостным стенам Ле-Плесси-ле-Тур, королевского замка, где накануне Фьоре и ее спутникам был оказан самый теплый прием. Еще дальше к северу располагался старинный монастырь, находившийся на островке, погруженном в сиреневатый туман, из которого таинственно проступали его высокие колокольни, как бы устремленные к небу. Все это напоминало рисунок, благоговейно выполненный каким-нибудь набожным художником.
Дорога, ведущая в этот небольшой замок, была достаточно широка, чтобы по ней могла проехать двухколесная карета.
Должно быть, она была уже старой, потому что вклинивалась меж поросшими густой травой склонами, на которых уже пробивались первые нежные побеги примулы и фиалки.
По обеим сторонам возвышались на фоне бледно-голубого неба старые дубы с кривыми, поросшими серым лишайником ветвями. Своими кронами они образовывали нечто вроде высокого свода, который летом, вероятно, давал желанную прохладу и за которым виднелся как на ладони весь дом, словно излучающий дружелюбие и, казалось, раскрывший свои объятия навстречу желающей найти здесь свое убежище путнице.
После леденящих туманов Лотарингии и нескончаемых снегов Шампани спокойная холмистая местность долины Луары, ее чистый прозрачный воздух и величественное сияние ее синих вод создавали у путешественников впечатление, что они переместились из сурового чистилища в безмятежное жилище избранных. Гнев и печаль молодой женщины несколько поутихли.
Смягчилось выражение ее лица, омраченное теми воспоминаниями, которые она увезла с собой из Нанси. Леонарда, ее верная спутница, мысленно возблагодарила за это всевышнего.
Как бы давно старая дама ни жила на свете, а такого она еще не видела. Два дня спустя после похорон Карла Смелого Фьора неожиданно появилась в ее плохо отапливаемой комнате. Она ступала босиком по холодным каменным плитам, едва прикрытая покрывалом, которое она придерживала на груди, копна черных волос рассыпалась по плечам, глаза метали молнии. Не потрудившись даже поздороваться, Фьора дрожащим от гнева голосом распорядилась, чтобы упаковали вещи и послали узнать, находится ли еще во дворце посланник короля Дуглас Мортимер. Если он еще не уехал, надо попросить его приготовить лошадей и быть готовым к отправлению через час.
Конечно, Леонарда не сдалась без борьбы. Она меньше всего ожидала, что ее воспитанница, которая, по ее мнению, была всего лишь кроткой и, самое большее, страстной в пылу утех вновь обретенной любви, может впадать в такое исступление.
Она потребовала объяснений, но Фьора не удостоила ее ответом.
— Та грамота, которую вы показали мне в Грансоне, тот документ на право владения замком, подаренным королем Людовиком, — он все еще у вас?
— Неужели вы думаете, что можно его потерять! Такие вещи прячут, и очень тщательно. Я всегда ношу его с собой, он пришит к моему платью. Однако напоминаю вам: вы не желали брать его.
— Я переменила свое мнение и принимаю этот подарок.
Именно туда мы сейчас и поедем!
— Но… как же ваш супруг? Мессир Филипп?
— ..отыщет меня, когда будет расположен жить вместе со мной!
Больше из нее невозможно было вытянуть ничего, однако Леонарда, хорошо зная «свою голубку», решила на время оставить в покое Фьору, которая стала яростно запихивать в кожаный сундук то немногое, что осталось у них из имущества после их беспрестанных странствий в погоне за покойным ныне герцогом Бургундским, и отправилась на поиски Мортимера.
Она нашла его в тот момент, когда он уже собирался уезжать.
Однако Леонарде не стоило никакого труда убедить его подождать их, а затем препроводить к Людовику XI. Верный себе, шотландец ни о чем не расспрашивал, только удивленно приподнял бровь. Уловив в его синих глазах блеск, старая дама поняла, что, в сущности, он был очень доволен тем, что будет сопровождать полюбившуюся ему молодую флорентийку к своему господину.
Выстроенный из кремового туфа и розового кирпича в виде восьмиугольной башенки, по обеим сторонам которой были расположены прямоугольные строения, дом сверкал всеми своими нарядными окнами из разноцветного стекла. Вокруг замка простирался обширный сад, который с одной стороны спускался к реке, а с другой — переходил в лес, примыкавший к крепостным стенам Ле-Плесси-ле-Тур, королевского замка, где накануне Фьоре и ее спутникам был оказан самый теплый прием. Еще дальше к северу располагался старинный монастырь, находившийся на островке, погруженном в сиреневатый туман, из которого таинственно проступали его высокие колокольни, как бы устремленные к небу. Все это напоминало рисунок, благоговейно выполненный каким-нибудь набожным художником.
Дорога, ведущая в этот небольшой замок, была достаточно широка, чтобы по ней могла проехать двухколесная карета.
Должно быть, она была уже старой, потому что вклинивалась меж поросшими густой травой склонами, на которых уже пробивались первые нежные побеги примулы и фиалки.
По обеим сторонам возвышались на фоне бледно-голубого неба старые дубы с кривыми, поросшими серым лишайником ветвями. Своими кронами они образовывали нечто вроде высокого свода, который летом, вероятно, давал желанную прохладу и за которым виднелся как на ладони весь дом, словно излучающий дружелюбие и, казалось, раскрывший свои объятия навстречу желающей найти здесь свое убежище путнице.
После леденящих туманов Лотарингии и нескончаемых снегов Шампани спокойная холмистая местность долины Луары, ее чистый прозрачный воздух и величественное сияние ее синих вод создавали у путешественников впечатление, что они переместились из сурового чистилища в безмятежное жилище избранных. Гнев и печаль молодой женщины несколько поутихли.
Смягчилось выражение ее лица, омраченное теми воспоминаниями, которые она увезла с собой из Нанси. Леонарда, ее верная спутница, мысленно возблагодарила за это всевышнего.
Как бы давно старая дама ни жила на свете, а такого она еще не видела. Два дня спустя после похорон Карла Смелого Фьора неожиданно появилась в ее плохо отапливаемой комнате. Она ступала босиком по холодным каменным плитам, едва прикрытая покрывалом, которое она придерживала на груди, копна черных волос рассыпалась по плечам, глаза метали молнии. Не потрудившись даже поздороваться, Фьора дрожащим от гнева голосом распорядилась, чтобы упаковали вещи и послали узнать, находится ли еще во дворце посланник короля Дуглас Мортимер. Если он еще не уехал, надо попросить его приготовить лошадей и быть готовым к отправлению через час.
Конечно, Леонарда не сдалась без борьбы. Она меньше всего ожидала, что ее воспитанница, которая, по ее мнению, была всего лишь кроткой и, самое большее, страстной в пылу утех вновь обретенной любви, может впадать в такое исступление.
Она потребовала объяснений, но Фьора не удостоила ее ответом.
— Та грамота, которую вы показали мне в Грансоне, тот документ на право владения замком, подаренным королем Людовиком, — он все еще у вас?
— Неужели вы думаете, что можно его потерять! Такие вещи прячут, и очень тщательно. Я всегда ношу его с собой, он пришит к моему платью. Однако напоминаю вам: вы не желали брать его.
— Я переменила свое мнение и принимаю этот подарок.
Именно туда мы сейчас и поедем!
— Но… как же ваш супруг? Мессир Филипп?
— ..отыщет меня, когда будет расположен жить вместе со мной!
Больше из нее невозможно было вытянуть ничего, однако Леонарда, хорошо зная «свою голубку», решила на время оставить в покое Фьору, которая стала яростно запихивать в кожаный сундук то немногое, что осталось у них из имущества после их беспрестанных странствий в погоне за покойным ныне герцогом Бургундским, и отправилась на поиски Мортимера.
Она нашла его в тот момент, когда он уже собирался уезжать.
Однако Леонарде не стоило никакого труда убедить его подождать их, а затем препроводить к Людовику XI. Верный себе, шотландец ни о чем не расспрашивал, только удивленно приподнял бровь. Уловив в его синих глазах блеск, старая дама поняла, что, в сущности, он был очень доволен тем, что будет сопровождать полюбившуюся ему молодую флорентийку к своему господину.