Статья называлась «И снова о пзхфчщ». Само название говорило о том, что автор готовит психику читателя к серьезному испытанию. И первым же абзацем подтверждал эти опасения.
   «Нас часто пугают тем, что пзхфчщ не может быть ркшвь без необходимой оцайц. Однако зщышл неуклонно гкгкол. И весь советский вшошыл следит за этим дыдыщ с растущей хазылз».
   Далее шла белиберда в том же духе. Естественно, в финале статьи (явно для подстраховки) была полностью приведена знаменитая цитата Сталина. Статья произвела настоящий фурор. Оказалось, что слова… заменимы. Или, как любил говаривать сам «отец народов», «у нас незаменимых нет». И все, что ранее выражалось трескучей, но малопонятной риторикой, могло легко быть выражено посредством не менее малопонятного, но зато откровенного в своей бессмысленности набора букв. От перемены мест слагаемых (а также, видимо, букв) конечный результат советского лексикона не менялся.
   После этой статьи растерянность власть предержащих перешла в настоящий испуг. Сталин по-прежнему болел, а ситуация выходила из-под контроля. Маленков созвал экстренное совещание, куда вызвал главреда «Правды» Шепилова. Как говорится, на ковер.
   – Что это значит? – затряс перед носом редактора газетой Маленков. – Вы отдаете себе отчет вообще или нет?! Что за контрреволюционная вылазка?
   – Что за обструкционизм?! – возмутился Хрущев.
   – Абстракционизм, – меланхолично поправил его Берия, который только и ждал сигнала для новых репрессий.
   – Спасибо, запомню, – огрызнулся Хрущев.
   – Да, товарищ Шепилов, – заметил мудрый Каганович, – это уже, знаете ли, как говорится, что называется, всякому пределу есть свой предел.
   Однако, как ни странно, на Шепилова весь этот шум не произвел ровным счетом никакого впечатления. Он сухо сказал, что в статье лишь развиваются некоторые идеи товарища Сталина.
   – Какие, в жопу, идеи?! – завопил, теряя терпение, а с ним и человеческий облик, Маленков.
   – Идеи о пзфхчщ, – с подчеркнутым достоинством ответил Шепилов. – И потом, если вы мне сможете сказать, в какой конкретно части статьи вы не согласны с автором или считаете, что он извратил идеи товарища Сталина, пожалуйста, скажите.
   – Издеваэтся, сука, – усмехнулся Берия, поправив пенсне.
   В наступившей тишине это меткое замечание повисло в воздухе, ибо ничего более конкретного предъявить Шепилову было просто невозможно. Не всерьез же доказывать, что фраза «весь советский вшошыл следит за этим дыдыщ с растущей хазылз» несет в себе антисоветскую агитацию. Ибо там, где нет никакого смысла, годится любой смысл. А любой смысл ускользает от ответственности, как ловкий вор на суде. Можно доказать двусмысленность, но бессмысленность?! Это все равно что пытаться загнать в русло реки океан.
   Впервые все члены президиума почувствовали себя нашкодившими двоечниками. Только теперь они поняли, что без Сталина они – никто и ничто. Сталин, конечно, сразу бы разобрался, что к чему. Он и не из таких ситуаций выбирался. А что могут они? Ничего. Им доверили руль, а они завели машину в кювет и теперь воют, как бабы на похоронах. О, как им хотелось, чтобы быстрей пришел Сталин и высек их. Пожурил. Погрозил пальчиком. Усмехнулся в усы своей мудрой улыбкой. Все что угодно, но дал четкие указания, что делать! «Ленин доверил нам страну, а мы ее просрали», – сказал Сталин, узнав, что Германия начала войну против СССР. Теперь впору было бы вспомнить эти слова, заменив Ленина на Сталина. Правда, в отличие от Ленина, Сталин был еще жив, но слишком болен, чтобы принимать участие в управлении страной.
   Берия вяло предложил расстрелять Шепилова, но всем было понятно, что это уже ничего не изменит. Да и опять же – а как отреагирует на это Сталин, когда придет в себя?
   В общем, Шепилова отправили обратно. А сами сели думать.
 
   Вечером пришел Штормовой.
   – Ну что? – спросил он, входя в квартиру и снимая пальто.
   – Отпустили, – смущенно-виновато-радостно ответил Левенбук.
   – Жениться тебе надо.
   Этот неожиданный вывод заставил Левенбука растерянно замолчать. Совет жениться звучал в данном контексте дико – как будто Штормовой хотел сказать: вот женился бы, тогда бы не отпустили.
   – А что это изменит? – выдавил Левенбук после паузы.
   – Ничего, – как будто удивившись наивности вопроса Левенбука, ответил Штормовой.
   Левенбук хотел спросить, зачем же ему тогда жениться, но стало лень.
   – Ну, это я так, к слову, – сказал Штормовой, проходя на кухню. – А что спрашивали?
   – Да, как и предполагал, все по поводу Гуревича и компании.
   – Ну, ты им все рассказал?
   – А куда было деваться?
   – Ну и правильно. Я тебе давно говорил, зря ты с ними якшаешься.
   – Что значит якшаюсь?! – возмутился Левенбук. – Я с ними общаюсь! Они – мои друзья!
   – Какие же они друзья, если ты на них показания дал?
   Левенбука эта постановка вопроса смутила, потому что Штормовой употребил слово «дружба» в каком-то его древнем, давно умершем значении. Сейчас «дружба» значила кучу разных вещей и только в последнюю очередь готовность умереть за друга в застенках Лубянки.
   – Да шучу я, шучу, – успокоил Левенбука Штормовой, ставя на стол принесенную с собой бутылку водки. – Все всем и так понятно. А я и не сомневался, что тебя отпустят. Когда ты мне позвонил, я даже не удивился.
   – С чего это? – хмыкнул Левенбук: ему была неприятна уверенность Штормового. Задним умом, как говорится, все крепки.
   – Ну, тебя по поводу «пзхфчщ» дергали?
   – Ну да.
   – А я тебе сразу сказал, галочку поставят и отпустят.
   – Так это, может, после меня так и будет, – усмехнулся Левенбук. – Это ж я следователю и посоветовал так поступать. Он-то сам не знал, что с этим «пзхфчщ» делать.
   – Хвалю! Значит, двинул мою идею в массы.
   – Ага. Только я теперь первый «пзхфчщ».
   – Это плохо, – покачал головой Штормовой и разлил водку по рюмкам.
   – Почему? – насторожился Левенбук.
   – Первый – он всегда вроде животного для эксперимента. На нем проверяют реакцию. Сейчас тебя отпустили. Потом посмотрят, что будет. Потом решат сослать и тоже посмотрят. А потом расстреляют и снова сядут смотреть.
   – Может быть, – вздохнул Левенбук, начиная чувствовать себя подопытной крысой, которую пометили невидимым раствором и отпустили в привычную среду обитания. – Но у меня, знаешь ли, как-то выбор был невелик.
   – Тогда выпьем за твое чудесное возвращение и за «пзхфчщ», которым ты, возможно, спас многие жизни. В том числе и этих придурков, Гуревича и прочих.
   – Чего это они «придурки»? – снова обиделся Левенбук и демонстративно поставил рюмку на место.
   – Да потому что. Ты у Гуревича что-нибудь читал?
   – Читал, конечно.
   – У него в каждой повести один персонаж обязательно усатый.
   – Ну и что?
   – Это как посмотреть, – прищурился Штормовой. – Он как будто нарочно эту деталь подчеркивает: «усмехнулся в усы», «погладил усы», «фыркнул в усы». А главное, что все эти персонажи у него отрицательные. А у нас усатым может быть только один человек. Понимаешь, куда твой Гуревич клонит?
   Левенбук понимал, но не был уверен, что Гуревич это делает намеренно. «Теперь и усы уже не просто усы», – печально подумал он.
   – Ему сто раз говорили: «Выкиньте вы эти усы», – а он на принцип пошел. Ну, пошел и пошел. Туда ему и дорога. В мир принципов и вечной мерзлоты.
   Штормовой звякнул своей рюмкой об рюмку Левенбука и выпил.
   – В мир принципов и вечной мерзлоты, где я уже не я, а ты не ты, – сказал он после паузы и рассмеялся, радуясь мудрому экспромту.
   – А что ж теперь со всеми нами будет? – спросил Левенбук и опрокинул свою порцию.
   – Которые «пзхфчщ»? Я думаю, ничего хорошего.
   – То есть?
   – То есть ничего хорошего и ничего плохого. Вообще ничего. Что в наше время означает хорошо.
   Изящный изгиб логики, в которой «хорошо» и «плохо» сливались в единое «ничего», давая в результате «хорошо», порадовал Левенбука, и он разлил водку по опустевшим рюмкам.
   – Значит, за «ничего»?
   – За «ничего», – согласился Штормовой.
 
   Не успел не верящий своему счастью Левенбук покинуть казематы Лубянки, как на стол заместителю Берии уже легло левенбуковское предложение по решению вопроса с «пзхфчщ». Конечно, фамилия Левенбука в документе не упоминалась – всю ответственность на себя взял Колокольцев. Очень волновался, переживал, но понимал, что узел надо рубить. На следующий день Колокольцева вызвали наверх и… объявили благодарность. За инициативу на местах. Предложение пришлось начальству по душе. Действительно (подумало оно), а почему бы не провести кампанию против космополитов мягко, то есть с возможностью отыграть все назад, если что не так. Наломать дров, как говорится, всегда успеется. Или, как писал Горький, в жизни всегда есть место подвигу. Но главное – это то, что вариант с простой пометкой «пзхфчщ» ни к чему не обязывал и не мог вызвать никаких нежелательных волнений. Да и западная пресса воя не подымет – с чего? Пзхфчщ – это вам, господа буржуи, не расстрел, не репрессии, а так… пзхфчщ и все. Поди пойми. Берия нехотя (под давлением Маленкова и прочих членов Президиума ЦК) проект одобрил. И уже через пару дней все отделения подчиненных ему карательных органов получили новую директиву: в рамках борьбы с безродным космополитизмом всех неблагонадежных космополитов из еврейской творческой и научной интеллигенции поставить на учет «пзхфчщ». Однако, как ни старались эмгэбэшники представить новую кампанию в невинном свете, кое-какие сучки и задоринки по ходу проведения операции все же возникли. Большинство, получив повестку, покорно шло в местные отделения милиции и ставило свою подпись на загадочном документе под названием «пзхфчщ». Но были и такие, которые уже ничему и никому не верили. Они считали, что тот, кто подписывается, подписывает себе смертный приговор. Или соглашается на выселение куда-нибудь в район Биробиджана. Так ленинградский хирург Вайсберг, получив повестку, наотрез отказался куда-то идти. К нему, как и полагалось по инструкции, за подписью явились доблестные чекисты в компании с местным участковым. Они стали названивать в дверь, требуя от хозяина не валять дурака, а поставить подпись в принесенном ими документе. В ответ на звонки тихий хирург, прошедший всю войну и спасший не одну сотню советских бойцов, достал немецкий трофейный автомат марки «Шмайсер» и открыл огонь на поражение. Первой же очередью он прошил входную дверь и ранил одного из сотрудников органов. Чекисты, видимо, не ожидали подобного отпора и потому быстро ретировались за поддержкой. Приехавшее подкрепление открыло встречный огонь, разнеся квартиру Вайсберга в щепки. Самого Вайсберга арестовали и уже безо всякого «пзхфчщ» сослали в Сибирь. Эта история имела неприятный отзвук в интеллигентской среде. Особо пугливые посчитали, что «пзхфчщ» подразумевает разгром квартиры, арест и ссылку. Чтобы предотвратить нежелательные эксцессы, чекисты пометили «пзхфчщ» детского поэта Губмана и тут же дали ему Сталинскую премию. Интеллигенция впала в ступор, не зная, что дальше делать – бояться или не бояться. Оказалось, что загадочное «пзчфчщ» может обернуться как ссылкой, так и Сталинской премией. Решили, что это вроде какой-то дьявольской лотереи: пан или пропал. Так или иначе, постепенно с «пзхфчщ» смирились. Тем более что арестов по статье «пзхфчщ» пока не было, и даже получившие «черную метку» Федоров-Гуревич со товарищи продолжали спокойно трудиться на благо Родины, и не в тундре с кайлом в руке, а в теплых домашних кабинетах. Это очень смущало начальство всех уровней, которое теперь потеряло всякие ориентиры, не зная, как поступать с попавшими в список. В любое другое время таких «списантов» уволили бы без объяснения причин. Выгнали бы из партии, лишили бы членства в Союзе писателей, понизили в должности. Но после случая с Губманом стало боязно. Пропесочишь такого на собрании, а он на следующий день премию получит. Так тебя самого обвинят в политической близорукости. Интеллигенция же, мгновенно уловив своим шестым чувством неуверенность начальства, стала смелеть. Дошло до того, что профессор физики Левин-Левинсон, руководитель экспериментальной лаборатории, пришел к руководству НИИ и потребовал, чтобы ему срочно расширили штат и увеличили государственную дотацию. На удивленный вопрос: «С чего это вдруг?», Левин-Левинсон заявил, что у него бо́льшая часть сотрудников находится в списке «пзхфчщ».
   – И что? – снова удивилось начальство.
   Тут профессор развел руками и сокрушенно покачал головой:
   – Ну, если вы, товарищи, не понимаете значения «пзхфчщ» и отказываетесь следовать линии партии, то я могу только развести руками и вам посочувствовать.
   Перепуганные чиновники сразу удовлетворили все требования Левина-Левинсона. И это был далеко не единичный случай. Список стал то ли черной меткой, то ли охранной грамотой. В общем, что-то вроде проказы. С одной стороны, ты как бы прокаженный и на тебя все смотрят искоса, а с другой стороны, никому неохота с тобой связываться и потому ты можешь требовать то, чего обычному здоровому человеку ни за что бы не дали.
 
   Тем временем «пзхфчщ» уже уверенно шагал (шагала? шагало?) по стране. В печати то и дело стали появляться статьи все более и более фривольного содержания. Количество шипящих согласных на один квадратный сантиметр текста стало переходить всякие границы разумного. Но останавливать это размножение никто и не думал. И дело было вовсе не в том, что редакторам хотелось выслужиться перед руководством страны или как-то подчеркнуть свою лояльность режиму. Просто оказалось, что все эти дикие буквосочетания невероятно… удобны. Ими можно было выражать все что угодно, причем без малейшего риска быть обвиненным в контрреволюции или троцкизме. Более того, корректоры, наборщики, журналисты – вся многочисленная газетная рать наконец перестали бояться допустить опечатку или просто ляпнуть что-то не «соответствующее историческому моменту». И это странное, неведомое доселе чувство свободы подхлестывало, подбадривало, подзуживало, подначивало и подбивало к новым подвигам. Ничего удивительного, что газетный слог по всей стране начал претерпевать необратимые изменения. Вслед за центральными газетами новые веяния охватили и местную печать. Когда же в «Вечернем Владивостоке» вышла статья о международном положении, где всякие «шывщаш», «зхвф» и «ртршч» лезли со страницы, как тараканы из-под обоев в коммунальной квартире, стало ясно: дело приняло всесоюзный размах. Эта волна, докатившись «до самых до окраин», ударилась о границу советского государства и, словно обретя дополнительные силы, понеслась обратно к столице, сметая все и вся на своем пути. Уже через пару недель ни одна советская газета не позволяла себе пустить передовицу без какого-нибудь «оцайца». Чего уж говорить о всяких стенгазетах, листках и бюллетенях, где загадочные шипящие плодились и размножались, вытесняя человеческие слова. Не надо забывать, что пресса в СССР была не просто информацией. На печать равнялись, печать слушали, на нее ссылались, ее, наконец, пересказывали. Она была руководством к действию. Утром – в газете, вечером – в куплете. Стало ясно, что уже ни карательными методами, ни угрозами не остановить эту растущую как снежный ком эпидемию.
   В середине февраля 1953 года на московском вагоноремонтном заводе бригадир Никаноров, выступая с докладом о проблемах завода, не только процитировал последнюю статью «Правды», но и неожиданно добавил от себя несколько новообразованных слов. Причем, судя по всему, это был скорее сиюминутный порыв души, нежели заготовленная импровизация. Ибо произнес он эту абракадабру в самом финале речи, хотя намеревался (и это уже было согласовано с парткомом) закончить оную сталинской цитатой.
   – И мы, товарищи, всецело… щпщч, полагая, что зкцг без джфыцв никак не йуркцав!!!
   Речь странным образом вызвала бурные овации в зале. Сидящее на сцене партбюро завода поморщилось, но тоже похлопало. Воодушевленные примером, а возможно, и успехом Никанорова, рабочие стали один за другим лезть на сцену. Первым выскочил к трибуне ударник токарь Кочкин.
   – Товарищщщщи! – начал он, намеренно растянув «щ», словно готовя присутствующих к речи. – Щпзыз, товарищи, становится джцкз, и ргвч никогда не зхфврп, даже если врпнр!
   Эта короткая речь произвела еще бо́льший фурор. Зал буквально взорвался аплодисментами. А Кочкина тут же сменил фрезеровщик Зуев. Он тоже горячо и яростно произнес несколько фраз, большая часть которых состояла из подобных труднопроизносимых слов. И тоже заслужил одобрительный свист и хлопки. Выступление стало сменяться выступлением. Разгоряченные ораторы забирались по очереди на сцену и кидали загадочные согласные в зал. Зал отвечал им бурными овациями, после чего ораторы быстро сбегали вниз на свои места, откуда уже сами аплодировали новому оратору. Выступил даже моральный разложенец и алкоголик клепальщик третьего разряда Буйков, которому на прочих заседаниях мало того что слова не давали, так еще и выносили всякие выговоры: то строгие, то устные, то с предупреждением, то без. Такой активности от замученных бесконечными собраниями рабочих партбюро не ожидало. Тем более оно не ожидало, что энтузиазм выступающих так быстро перекинется на зрительный зал. И уж меньше всего оно ожидало, что на почве этих бессмысленных, хотя и яростных выступлений может возникнуть что-то похожее на словесную перепалку. Это случилось, когда на сцену, пыхтя от напряжения, вскарабкался толстый сварщик Кулешов. Дорвавшись до трибуны, он тут же завопил срывающимся голосом:
   – Щзых в следующем году будет джфык и зхкыр!
   – А хвыкщ или цывш? – набравшись смелости, крикнула с места диспетчер Дронова.
   В зале раздались смешки, а смущенный Кулешов ответил:
   – Хвыкщ, хвыкщ, конечно!
   – Цывш теперь, Дронова, это уже скорее зкрвуч! – громко пожурил Дронову сидящий рядом старый бригадир Жулебин.
   Тут зал почему-то неодобрительно загудел.
   – Зкрвуч тоже, знаете ли, не хвычкуц, тем более на целый год! – неожиданно крикнул из дальнего угла слесарь Семагин, из которого обычно двух слов было не вытянуть. Если не считать нецензурных.
   Реплику Семагина поддержало несколько рабочих.
   – Это, товарищи, ждкщы какой-то! Хрц и дырц!
   – Дырц за прошлым годом хыцч! – ответил раздраженный этой поддержкой Жулебин.
   Партбюро с растущим смятением следило за этой перепалкой, в которую включалось все больше и больше народа. О чем шла речь, они понятия не имели, но складывалось ощущение, что в данный момент решается что-то важное и, что самое страшное, без их участия. Они переводили растерянные взгляды с одного кричащего рабочего на другого и чувствовали, что сходят с ума.
   – До драки бы не дошло, – прошептал замдиректора завода на ухо секретарю партячейки.
   – М-да, – неопределенно протянул секретарь.
   Он понимал, что надо как-то заканчивать эту фонетическую вакханалию, но не знал как. К тому же он надеялся, что авось само рассосется. Но когда кто-то крикнул: «Кывщ требую поставить на голосование!», а зал ответил одобрительными аплодисментами, понял, что само не рассосется.
   – Они сейчас кывщ какой-то на голосование ставить будут, – угрожающе зашипел ему в ухо представитель райкома.
   Секретарь партячейки мгновенно вспотел. Не хватало только, чтобы сейчас на голосование поставили очередной набор шипящих согласных. И поди потом пойми, за что они тут проголосовали – может, против советской партии.
   Он сглотнул комок, резко встал и, громко постучав ложкой по графину с водой, обратился к залу.
   – Товарищи, э-э-э… я думаю, собрание можно считать закрытым.
   – Выкчщ? – крикнул кто-то из зала.
   – Выкчщ, – после небольшой паузы уверенно согласился секретарь, приготовившись к худшему.
   Но зал почему-то взорвался бурными аплодисментами. Покрасневший от смущения секретарь стал собирать папки с документами. Довольные рабочие потянулись к выходу. Это собрание так потрясло сидевшего в зале корреспондента «Вечерней Москвы», что уже на следующий день в газете появилась полная стенограмма этого знаменательного события. А, прочитав ее, все московские и подмосковные заводы и фабрики, колхозы и учреждения принялись проводить подобные собрания. Так «пзхфчщ» сделал свой главный и решающий шаг – с газетных полос в народ. Детским лепетом казались теперь первые робкие газетные статьи с цитатой Сталина – народные массы созрели для нового почина. Собрания теперь проводились легко и без обычного добровольного принуждения – люди сами спешили постановить, что «джвх будет щызгы», а «взхкн решительно осуждает фщшц». Стенограммы этих бесконечных заседаний бурной рекой стекались в Москву, где уже никто не знал, что со всем этим половодьем делать. Тем более что зараза проникла и в последний оплот «разума» – министерство госбезопасности. И это было воистину началом конца. Теперь обвиняемые подписывали признания, состоящие из всяких шипящих согласных, а следователи вынуждены были эти признания подшивать, а обвиняемых выпускать, ибо сажать за всякие «щызвх» они не могли, а интересоваться, что это значит, боялись: Сталин слов на ветер не бросает. В деревнях теперь распевали частушки примерно такого содержания:
   Захыдщ жвзэцэа
   Тырцты, тырцты, хэзэха.
   Все смеялись до коликов и веселились до утра.
   Люди по всей стране как-то распрямились, стали держать себя уверенней. Говорили на любые темы, не боясь ни наушничества, ни доносов. Да и доносы теперь писали уверенно, не стыдясь и не терзаясь муками совести: «Такой-то такой-то такого-то числа вслух щшкых и часто знрыв». И все. И донос написал, и совесть не замарал. Кто там поймет, может, ты написал, что «такой-то такой-то вчера вслух читал речь Сталина и часто восторженно цокал языком». Доклады на всяких собраниях теперь импровизировали, а не читали по бумажке. Причем никто не боялся оговориться или что-то напутать. Реакция зала была всегда бурной. Люди хлопали и кричали что-то с мест. Кричали, естественно, тоже какую-то абракадабру. Вслед за простым народом и чиновниками осмелела и вечно испуганная интеллигенция. В их разговорах то и дело стали всплывать запрещенные имена. Часто можно было услышать, что «Набоков зывх, а иногда и дчащ» или «Мейерхольд ыфышц, хотя и здлыщ». Пробовали, конечно, что-то и писать подобным языком, но редакции пока еще отвергали рукописи, объясняя это тем, что язык этот слишком «простонароден», да и рвущиеся к славе литераторы не могли толком объяснить, ни о чем их произведения, ни чем они отличаются от других, пишущих тем же языком. На этом фоне в самом выгодном положении, как ни странно, оказались безродные космополиты с их пресловутой пометкой «пзхфчщ». Чем больше в МГБ путались в шипящих согласных, тем меньше у них было желания и времени заниматься еще и космополитами.
 
   В конце февраля 53 года Сталину неожиданно стало лучше. Двойника, который временно замещал Сталина на публичных мероприятиях, быстро убрали «в запас». Сам же Сталин приказал срочно созвать очередное совещание Президиума Политбюро, а также потребовал свежую прессу. С колотящимся сердцем Маленков передал помощнику Сталина папку с документами (протоколами последних собраний и постановлениями), а также несколько выпусков «Правды». Именно с «Правды» Сталин и решил начать день. На первой полосе он увидел свою фотографию (это его порадовало). Затем он набил трубку, взял красный карандаш и приготовился читать газету. Сначала он даже не понял, что произошло. Буквы как будто не желали складываться в слова.
   «Схожу с ума», – подумал Сталин.
   На пару секунд оторвал взгляд от газеты и поморгал глазами. Да нет, вроде все нормально. Снова вернулся к газете.
   «Щзыз пкфзы стремительно зыхвад. Уже к следующему раызщ новые зызщ будут чзылв. Товарищ Сталин зыщв цоыд защьы млаш ыждащ».
   Сталин отбросил красный карандаш, выплюнул трубку, затопал ногами и зарычал что-то грозное. Затем смял газету жилистой сухой рукой и стал трясти у себя над головой. Но тут же схватился за сердце, живот, голову, выпустил газету из побелевших пальцев и упал навзничь. Вбежавший помощник быстро перенес Сталина на кровать и вызвал врачей.
   – Как вы себя чувствуете, товарищ Сталин? – участливо спросил помощник в ожидании врачей.
   – Просрали страну, – хрипло выдохнул Сталин. – Щщщ…
   Затем несколько раз дернул ногами и затих.
   Прибежавшие врачи констатировали инсульт. Неделю Сталин пролежал без движения и, не приходя в сознание, умер.
 
   Левенбук шел по улице, кутаясь в пальто от промозглого ветра. Подойдя к подъезду, он заметил на дереве возле дома нахохлившегося воробья. Тот качался на ветке и исподлобья наблюдал за окружающей действительностью. Огромная сосулька, висящая прямо у него над головой, неожиданно разродилась прозрачной каплей, которая, оторвавшись, звонко чмокнула воробья прямо в темечко. Воробей недовольно мотнул головой и взъерошил крылья.