Страница:
Всеволод Бенигсен
ВИТЧ
Серость не хочет быть серостью —
Она создает мир серее себя,
Чтобы оправдать свое существование.
Так и идет все по спирали.
А потом серость съест всех. Ам!
Я. Блюменцвейг
I
Максим сидел на дорогом кожаном диване и смотрел телевизор. Точнее, это был домашний кинотеатр – огромная плазменная панель, стеклянный шкафчик с DVD-дисками и несколько аудиоколонок, расставленных-развешанных по всему периметру гостиной. Что он смотрит, он и сам не очень понимал – кажется, какой-то сериал. В полутемной комнате световые блики плясали по застывшему лицу Максима, как отблески огня в камине. Слева от него, подобрав под себя ноги, сидела женщина. В руках у нее был глянцевый журнал. Казалось, она была очень увлечена чтением или скорее разглядыванием картинок и фотографий. По правую руку сидела девочка. Она держала книжку с комиксами и пакет с чипсами. У ног Максима лежал большой лохматый пес. Он лежал, уткнувшись черным носом в ярко-красную пластмассовую миску с фирменным собачьим кормом. Максим небрежно провел кончиком языка по верхним зубам, цыкнул, достал сигарету и невозмутимо закурил. Сделал затяжку и огляделся в поисках пепельницы, но, не найдя ее, постучал указательным пальцем по сигарете, сбрасывая пепел прямо в мягкий ворс огромного белоснежного ковра. Женщина ничего не сказала. Девочка тоже. Собака тем более промолчала. Никто даже не повернул голову. «Как умерли», – подумал Максим и снова затянулся сигаретой. Только сейчас он заметил, что откуда-то издалека, словно из другого измерения, доносится вой охранной сигнализации. Поначалу Максим не обращал на него никакого внимания, но звук этот неумолимо рос, ширился и наконец впился безжалостным сверлом в висок.
«Что это?» – удивленно подумал Максим, морщась от разрывающего мозг звука. Дернулся и… проснулся.
Он лежал в своей московской квартире. Была глубокая ночь. По темному потолку бродили блики от фар проезжающих за окном машин. Где-то на улице выла вклинившаяся в сон автомобильная сигнализация. Максим включил ночник и болезненно прищурился. Спать уже не хотелось. Настенные часы показывали четверть третьего. Только сейчас он увидел, что лежит на кровати в одежде. Он вспомнил, что где-то в районе девяти прилег, чтобы немного вздремнуть. «Немного» превратилось в пять часов. Максим зевнул и сразу почувствовал неприятный запах изо рта. Решительно скинул ноги на пол и потер ладонями лицо, соскребая остатки сна. Этот сон приходил к нему уже не в первый раз. Смысл его был неясен. Единственное, что Максим ощущал, – это невыносимую искусственность «семейной идиллии». И в обстановке, и в женщине, и в девочке, и даже в собаке. Но разгадать ее не мог. Всегда просыпался с бьющимся сердцем и неровным дыханием.
Максим почесал левую ногу, встал и прошлепал к столу. В сером стекле выключенного компьютерного монитора отразилось его усталое лицо. Максим с тоской подумал, что старость подкралась незаметно. В общей сложности она кралась пятьдесят пять лет. Фактически начиная с самого рождения. Можно даже сказать, не успел новорожденный Максим вследствие чувствительного шлепка акушерки издать свой первый крик, как старость начала свое поступательное движение. Сначала она пряталась за взрослением, потом за возмужанием, наконец скинула маску и показала свое истинное лицо. Максим был далек от глупых эвфемизмов вроде «самый расцвет сил». После пятидесяти – это не зрелость, это начало старости, и нечего тут хорохориться.
При этом Максим совершенно не ощущал своего возраста. Да и выглядел он лет на десять моложе (спасибо генам). Но организм все чаще давал сбой, и, когда в пятьдесят три года шарахнул первый инфаркт, стало совсем не до смеха. Оказалось, что сердце у Максима изношено. Это его не столько испугало, сколько удивило. Оно у него никогда не болело. Не кололо, не ныло, не прихватывало, не тянуло. А тут бац – и он вроде как… инвалид? Сразу куча вещей оказалась под запретом. Острое, соленое, жареное, кислое. Ну и алкоголь с табаком. Хорошо хоть секс разрешили. Видимо, в качестве утешительного приза. Правда, после развода с женой у него не было ни одного романа, так что утешение было невеликое. Завязать с курением Максим так и не смог. Старался только уменьшать дозу. Дошел до десяти сигарет в день. На том и замер. А от алкоголя отказался совсем. Тут и врач был непреклонен: хотите умереть – вперед с песней. Но ни с песней, ни без песни умирать Максиму почему-то не хотелось. Никакое опьянение того не стоило.
Он еще раз посмотрел на свое серое отражение в мониторе, вздохнул и включил компьютер. Вспыхнувший голубым светом экран вмиг уничтожил пятидесятипятилетнее лицо. Стало гораздо спокойнее.
Максим прошаркал на кухню, чтобы сделать себе кофе – впереди была ночь работы. Он подрабатывал тем, что редактировал чужие сценарии. Занятие не из приятных, учитывая, что 99 процентов всех сценариев были запредельным графоманским чтивом, кишащим орфографическими и стилистическими ошибками. Не далее как вчера он читал сценарий про каких-то олигархов, которые тайно распродают Родину. У одного фамилия была Березуцкий, у другого – Ходоркович. Это было бы еще и ничего, если бы не фразы типа «У Игоря от этих слов кусок в горло начинает не лезть» или «Колени его ног сильно оттопырены» и так далее. Были и просто дурацкие логические ляпы типа «В тихом летнем ночном небе вдруг раздается гром, затем вспыхивает молния».
Максим пошарил глазами по кухне в поисках банки с кофе, но в таком бардаке это было сделать непросто. Чертыхнувшись, включил чайник и вернулся в кабинет. Раскрыл очередной сценарий и прочел начало. «Небольшой уральский городок в Сибири». Читать дальше сразу расхотелось. Он уже собрался зайти в Интернет и проверить почту, как спасительным голосом с неба раздался звонок телефона.
В такое позднее время это мог быть лишь Толя Комаров, старый знакомый Максима по какой-то кинофестивальной тусовке. Начинающий сорокапятилетний кинорежиссер.
Начинал он очень успешно, ибо четко знал, что от него требуют, и соответствовал этим требованиям без малейших угрызений совести.
Максим взял трубку и услышал знакомый голос.
– Максим, это Толя. Привет. Не спишь?
– Вообще-то четверть третьего. На тот случай, если ты потерял часы и звонишь, чтобы узнать точное время.
Сарказм Максима булькнул и пошел ко дну незамеченным – Толик пропускал все шутки Максима мимо ушей, упрямо идя к цели разговора и слыша только себя.
– Слушай, ты чем сейчас занят?
– В данный момент читаю сценарий, – с неприязнью покосился на стопку распечатанных текстов Максим.
– Отлично. Завтра время есть?
«Зачем было спрашивать, чем я занимаюсь сейчас, если речь идет о завтра?» – подумал Максим. Впрочем, он давно привык к извилистой логике приятеля.
– А в чем дело?
– Есть, короче, один человечек, мой приятель хороший, в общем, мой бывший одноклассник. У него солидный журнал… Литературно-историческое обозрение. «Лист» называется. Или что-то типа того. Не слышал?
– Да мало ли их развелось, – пожал плечами Максим.
– Нет, это ты зря. Неплохой журнал. Без сисек-писек. Но дело не в журнале. Тем более что я его не читал. Суть в том, что есть госзаказ на издание книги о советских писателях третьего-четвертого эшелона. Я сразу про тебя вспомнил.
– Ну спасибо, – хмыкнул Максим.
– Да не о тебе лично речь! А о том самиздатовском диссидентском альманахе… как там его…
– «Метрополь»?
– Да какой в жопу «Метрополь»! Реально диссидентский… блин, ну ты мне сам рассказывал…
– А-а… «Глагол».
– Вот-вот. Блин, голова совсем дырявая стала. Они же все уехали, так? Вот было бы хорошо, если б ты рассказал об этом журнале. Расспросил бы этих людей. Вживую или по телефону. Восстановил детали. Так сказать, этапы большого пути. Он очень хочет вернуть, как говорится, эту часть нашего прошлого. Считает, что молодежи просто необходимо знать историю, но не может никого найти. А ты для него просто кладезь.
– Клад, видимо. Кладезь бывает кладезем чего-то.
– Ты не выебывайся. Ты просто скажи, нравится тебе идея или нет?
– Ну нравится, – вяло ответил Максим, который знал, что все эти «проекты», как правило, сходят на нет с такой же скоростью, с какой возникают. За его плечами были десятки таких «инициатив», которые никуда не приводили.
– Ты ведь многих знал?
– Знал многих… Вот только где теперь искать этих многих? Я ведь не поддерживаю ни с кем никаких отношений. На то они и эмигранты, что их теперь ищисвищи.
– Слушай, там деньги реально хорошие заплатят. Кроме того, это серьезный контракт. Будет твоя книга – твоя и только твоя. Все лучше, чем ночами чужое говно редактировать. Ты же мечтал вернуться в литературу.
– Я тебе говорю про объективные трудности, а ты продолжаешь меня уговаривать.
– Ну, трудности… трудности везде есть. Короче, я этому человеку дал твой телефон. Он сам позвонит. Вы с ним поговорите и все обсудите. Человек он забавный – с легким криминальным прошлым.
– Да уж куда забавнее.
– Ну, с кем не бывает, – обиделся за одноклассника Толик.
– Со мной, например, – хмыкнул Максим.
– Э-э, от сумы да тюрьмы… В общем, ты не против, чтобы он тебе позвонил?
– Ты дал ему мой телефон, а теперь спрашиваешь, не против ли я? А что если бы я был против?
– Но ты же не против.
– Да, Толик, с логикой у тебя всегда было зашибись. Ну ладно. Пусть звонит.
Максим собрался положить трубку, но спохватился.
– Эй! Алло! А зачем ты меня про завтра спрашивал?
– Блин! Хорошо, что напомнил, – обрадовался Толик. – Я же с фильмом запускаюсь. У меня завтра что-то типа кастинга. Ты ведь когда-то на актерском учился?
– Было дело.
– Слушай, будь другом. У меня, понимаешь, глаз совершенно замылился. Ходят какие-то мальчики-девочки из театральных вузов. Как однояйцевые близнецы. А на меня уже спонсоры давят. Давай, говорят, запускайся. Приди завтра. Я больше никого не могу застать. Глянь свежим взглядом, а?
– Но ведь я даже сценария не читал!
– Да ты просто талант оцени! А фактуру я и сам выберу.
– Ладно, – согласился Максим скрепя сердце – после предложения с книгой отказываться было неудобно.
– Заметано, старик. 14.00 на проходной ГИТИСа. Жду. Я там по дружбе комнату занял.
Максим повесил трубку и пошел на кухню. Банку с кофе так и не нашел. Сделал себе просто крепкий чай. Вернулся и уселся за компьютер. Через десять минут телефон снова зазвонил.
– Ну? – лениво спросил Максим в трубку, уверенный, что это снова Толик.
На том конце что-то зашуршало.
– Я с Максимом Терещенко говорю? – раздался незнакомый мужской голос.
– Да, – растерялся Максим.
– Это по поводу книги. Вам только что звонил Толя Комаров. Я не разбудил?
– А-а… Да нет… Я просто как-то не ожидал, что вы так быстро перезвоните.
– Ну а что время зря терять? Тем более я сейчас в Толиной квартире.
– Да? – удивился Максим. – А Толя где?
– И Толя здесь.
– А что ж он вам просто трубку не передал?
– Он сказал, что это будет неудобно. Мол, надо немного выждать, чтобы у человека было время подумать.
– Узнаю Толика.
– Так вы согласны?
– Я, конечно, могу попробовать, но… трудности с материалом. Я ни с кем из «Глагола» после эмиграции не виделся. Даже не общался.
– Это плохо, – грустно сказал голос. – А кого вы знали?
– Да многих. Купермана, Файзуллина, Авдеева… А с Блюменцвейгом так просто на одном курсе в литинституте учился.
– Ого, – заметно повеселел голос. – Это круто меняет дело. Значит, даже с Блюменцвейгом учились?
– Ну да. Мы даже играли в одной баскетбольной команде. Как-то раз выступали против сборной МАИ и…
– Толя, надеюсь, сказал, сколько мы заплатим? – перебил ностальгические воспоминания голос.
– Да… то есть нет. А сколько?
– Пятнадцать тысяч.
– Рублей?
– Да ну что вы! – фыркнул голос. – Долларов, конечно. Аванс – пять тысяч. Вас эта сумма устраивает?
– Более чем.
– Тогда я на вас рассчитываю. Это ведь очень интересная тема. Диссидентская культура, ее разрушительная сила, развалившая Советский Союз и приведшая народ к свободе и демократии. Все в таком вот дискурсе. Вы же многих знали. Найдите их. Порассуждайте вообще на тему малоизвестной литературы того времени. Ну и так далее. Я вас не ограничиваю в выборе имен. Только без знаменитостей. Ну только если вскользь.
– Хорошо, – сказал Максим. – Я готов попробовать. Только все же… можно один вопрос?
– Конечно.
– Неужели это кого-то сейчас интересует?
– Уверен. Иначе бы не было заказа.
– Какого заказа?
– Сверху.
– Сверху? – удивленно протянул Максим, недоумевая, кого наверху мог заинтересовать «Глагол» и писатели третьего эшелона.
– А вы хотели, чтоб снизу? – хохотнул голос. – В общем, у меня есть ваш мобильный. Я с вами свяжусь. Удачи.
– До свиданья… А как вас зовут?
Но в трубке уже раздались короткие гудки.
Максим отложил телефон, закурил и задумался.
«Глагол»… Ха! Антисоветский самиздат конца семидесятых. После которого полетело много голов. Большинство, как водится, полетело в Израиль. Но где их теперь искать? Где искать все эти романы, повести, рассказы, стихи? Да и сам «Глагол» был отпечатан в количестве ста экземпляров, и у Максима его не было. Прошло-то… бог мой! – тридцать пять лет. А кто там участвовал-то?
Максим уставился куда-то в пространство и стал вспоминать. Из тех, кто участвовал в составлении «Глагола», он лично знал только Купермана, Авдеева и Файзуллина. Но лучше всех он знал Блюменцвейга, с которым приятельствовал еще со времен учебы в институте. Все глагольцы оказались под колпаком у КГБ и довольно быстро вылетели из России. Вылетели рейсом Москва – Мюнхен. Естественно, с билетами в один конец. Максим, кстати, был одним из тех, кто провожал всю эту шумную ватагу в Шереметьево. Что удивительно, с тех пор он никого из них не видел. Хотя сам позже тоже эмигрировал.
«А ведь и вправду, любопытно было бы их найти», – подумал Максим и услышал, как на кухне щелкнул чайник.
«Что это?» – удивленно подумал Максим, морщась от разрывающего мозг звука. Дернулся и… проснулся.
Он лежал в своей московской квартире. Была глубокая ночь. По темному потолку бродили блики от фар проезжающих за окном машин. Где-то на улице выла вклинившаяся в сон автомобильная сигнализация. Максим включил ночник и болезненно прищурился. Спать уже не хотелось. Настенные часы показывали четверть третьего. Только сейчас он увидел, что лежит на кровати в одежде. Он вспомнил, что где-то в районе девяти прилег, чтобы немного вздремнуть. «Немного» превратилось в пять часов. Максим зевнул и сразу почувствовал неприятный запах изо рта. Решительно скинул ноги на пол и потер ладонями лицо, соскребая остатки сна. Этот сон приходил к нему уже не в первый раз. Смысл его был неясен. Единственное, что Максим ощущал, – это невыносимую искусственность «семейной идиллии». И в обстановке, и в женщине, и в девочке, и даже в собаке. Но разгадать ее не мог. Всегда просыпался с бьющимся сердцем и неровным дыханием.
Максим почесал левую ногу, встал и прошлепал к столу. В сером стекле выключенного компьютерного монитора отразилось его усталое лицо. Максим с тоской подумал, что старость подкралась незаметно. В общей сложности она кралась пятьдесят пять лет. Фактически начиная с самого рождения. Можно даже сказать, не успел новорожденный Максим вследствие чувствительного шлепка акушерки издать свой первый крик, как старость начала свое поступательное движение. Сначала она пряталась за взрослением, потом за возмужанием, наконец скинула маску и показала свое истинное лицо. Максим был далек от глупых эвфемизмов вроде «самый расцвет сил». После пятидесяти – это не зрелость, это начало старости, и нечего тут хорохориться.
При этом Максим совершенно не ощущал своего возраста. Да и выглядел он лет на десять моложе (спасибо генам). Но организм все чаще давал сбой, и, когда в пятьдесят три года шарахнул первый инфаркт, стало совсем не до смеха. Оказалось, что сердце у Максима изношено. Это его не столько испугало, сколько удивило. Оно у него никогда не болело. Не кололо, не ныло, не прихватывало, не тянуло. А тут бац – и он вроде как… инвалид? Сразу куча вещей оказалась под запретом. Острое, соленое, жареное, кислое. Ну и алкоголь с табаком. Хорошо хоть секс разрешили. Видимо, в качестве утешительного приза. Правда, после развода с женой у него не было ни одного романа, так что утешение было невеликое. Завязать с курением Максим так и не смог. Старался только уменьшать дозу. Дошел до десяти сигарет в день. На том и замер. А от алкоголя отказался совсем. Тут и врач был непреклонен: хотите умереть – вперед с песней. Но ни с песней, ни без песни умирать Максиму почему-то не хотелось. Никакое опьянение того не стоило.
Он еще раз посмотрел на свое серое отражение в мониторе, вздохнул и включил компьютер. Вспыхнувший голубым светом экран вмиг уничтожил пятидесятипятилетнее лицо. Стало гораздо спокойнее.
Максим прошаркал на кухню, чтобы сделать себе кофе – впереди была ночь работы. Он подрабатывал тем, что редактировал чужие сценарии. Занятие не из приятных, учитывая, что 99 процентов всех сценариев были запредельным графоманским чтивом, кишащим орфографическими и стилистическими ошибками. Не далее как вчера он читал сценарий про каких-то олигархов, которые тайно распродают Родину. У одного фамилия была Березуцкий, у другого – Ходоркович. Это было бы еще и ничего, если бы не фразы типа «У Игоря от этих слов кусок в горло начинает не лезть» или «Колени его ног сильно оттопырены» и так далее. Были и просто дурацкие логические ляпы типа «В тихом летнем ночном небе вдруг раздается гром, затем вспыхивает молния».
Максим пошарил глазами по кухне в поисках банки с кофе, но в таком бардаке это было сделать непросто. Чертыхнувшись, включил чайник и вернулся в кабинет. Раскрыл очередной сценарий и прочел начало. «Небольшой уральский городок в Сибири». Читать дальше сразу расхотелось. Он уже собрался зайти в Интернет и проверить почту, как спасительным голосом с неба раздался звонок телефона.
В такое позднее время это мог быть лишь Толя Комаров, старый знакомый Максима по какой-то кинофестивальной тусовке. Начинающий сорокапятилетний кинорежиссер.
Начинал он очень успешно, ибо четко знал, что от него требуют, и соответствовал этим требованиям без малейших угрызений совести.
Максим взял трубку и услышал знакомый голос.
– Максим, это Толя. Привет. Не спишь?
– Вообще-то четверть третьего. На тот случай, если ты потерял часы и звонишь, чтобы узнать точное время.
Сарказм Максима булькнул и пошел ко дну незамеченным – Толик пропускал все шутки Максима мимо ушей, упрямо идя к цели разговора и слыша только себя.
– Слушай, ты чем сейчас занят?
– В данный момент читаю сценарий, – с неприязнью покосился на стопку распечатанных текстов Максим.
– Отлично. Завтра время есть?
«Зачем было спрашивать, чем я занимаюсь сейчас, если речь идет о завтра?» – подумал Максим. Впрочем, он давно привык к извилистой логике приятеля.
– А в чем дело?
– Есть, короче, один человечек, мой приятель хороший, в общем, мой бывший одноклассник. У него солидный журнал… Литературно-историческое обозрение. «Лист» называется. Или что-то типа того. Не слышал?
– Да мало ли их развелось, – пожал плечами Максим.
– Нет, это ты зря. Неплохой журнал. Без сисек-писек. Но дело не в журнале. Тем более что я его не читал. Суть в том, что есть госзаказ на издание книги о советских писателях третьего-четвертого эшелона. Я сразу про тебя вспомнил.
– Ну спасибо, – хмыкнул Максим.
– Да не о тебе лично речь! А о том самиздатовском диссидентском альманахе… как там его…
– «Метрополь»?
– Да какой в жопу «Метрополь»! Реально диссидентский… блин, ну ты мне сам рассказывал…
– А-а… «Глагол».
– Вот-вот. Блин, голова совсем дырявая стала. Они же все уехали, так? Вот было бы хорошо, если б ты рассказал об этом журнале. Расспросил бы этих людей. Вживую или по телефону. Восстановил детали. Так сказать, этапы большого пути. Он очень хочет вернуть, как говорится, эту часть нашего прошлого. Считает, что молодежи просто необходимо знать историю, но не может никого найти. А ты для него просто кладезь.
– Клад, видимо. Кладезь бывает кладезем чего-то.
– Ты не выебывайся. Ты просто скажи, нравится тебе идея или нет?
– Ну нравится, – вяло ответил Максим, который знал, что все эти «проекты», как правило, сходят на нет с такой же скоростью, с какой возникают. За его плечами были десятки таких «инициатив», которые никуда не приводили.
– Ты ведь многих знал?
– Знал многих… Вот только где теперь искать этих многих? Я ведь не поддерживаю ни с кем никаких отношений. На то они и эмигранты, что их теперь ищисвищи.
– Слушай, там деньги реально хорошие заплатят. Кроме того, это серьезный контракт. Будет твоя книга – твоя и только твоя. Все лучше, чем ночами чужое говно редактировать. Ты же мечтал вернуться в литературу.
– Я тебе говорю про объективные трудности, а ты продолжаешь меня уговаривать.
– Ну, трудности… трудности везде есть. Короче, я этому человеку дал твой телефон. Он сам позвонит. Вы с ним поговорите и все обсудите. Человек он забавный – с легким криминальным прошлым.
– Да уж куда забавнее.
– Ну, с кем не бывает, – обиделся за одноклассника Толик.
– Со мной, например, – хмыкнул Максим.
– Э-э, от сумы да тюрьмы… В общем, ты не против, чтобы он тебе позвонил?
– Ты дал ему мой телефон, а теперь спрашиваешь, не против ли я? А что если бы я был против?
– Но ты же не против.
– Да, Толик, с логикой у тебя всегда было зашибись. Ну ладно. Пусть звонит.
Максим собрался положить трубку, но спохватился.
– Эй! Алло! А зачем ты меня про завтра спрашивал?
– Блин! Хорошо, что напомнил, – обрадовался Толик. – Я же с фильмом запускаюсь. У меня завтра что-то типа кастинга. Ты ведь когда-то на актерском учился?
– Было дело.
– Слушай, будь другом. У меня, понимаешь, глаз совершенно замылился. Ходят какие-то мальчики-девочки из театральных вузов. Как однояйцевые близнецы. А на меня уже спонсоры давят. Давай, говорят, запускайся. Приди завтра. Я больше никого не могу застать. Глянь свежим взглядом, а?
– Но ведь я даже сценария не читал!
– Да ты просто талант оцени! А фактуру я и сам выберу.
– Ладно, – согласился Максим скрепя сердце – после предложения с книгой отказываться было неудобно.
– Заметано, старик. 14.00 на проходной ГИТИСа. Жду. Я там по дружбе комнату занял.
Максим повесил трубку и пошел на кухню. Банку с кофе так и не нашел. Сделал себе просто крепкий чай. Вернулся и уселся за компьютер. Через десять минут телефон снова зазвонил.
– Ну? – лениво спросил Максим в трубку, уверенный, что это снова Толик.
На том конце что-то зашуршало.
– Я с Максимом Терещенко говорю? – раздался незнакомый мужской голос.
– Да, – растерялся Максим.
– Это по поводу книги. Вам только что звонил Толя Комаров. Я не разбудил?
– А-а… Да нет… Я просто как-то не ожидал, что вы так быстро перезвоните.
– Ну а что время зря терять? Тем более я сейчас в Толиной квартире.
– Да? – удивился Максим. – А Толя где?
– И Толя здесь.
– А что ж он вам просто трубку не передал?
– Он сказал, что это будет неудобно. Мол, надо немного выждать, чтобы у человека было время подумать.
– Узнаю Толика.
– Так вы согласны?
– Я, конечно, могу попробовать, но… трудности с материалом. Я ни с кем из «Глагола» после эмиграции не виделся. Даже не общался.
– Это плохо, – грустно сказал голос. – А кого вы знали?
– Да многих. Купермана, Файзуллина, Авдеева… А с Блюменцвейгом так просто на одном курсе в литинституте учился.
– Ого, – заметно повеселел голос. – Это круто меняет дело. Значит, даже с Блюменцвейгом учились?
– Ну да. Мы даже играли в одной баскетбольной команде. Как-то раз выступали против сборной МАИ и…
– Толя, надеюсь, сказал, сколько мы заплатим? – перебил ностальгические воспоминания голос.
– Да… то есть нет. А сколько?
– Пятнадцать тысяч.
– Рублей?
– Да ну что вы! – фыркнул голос. – Долларов, конечно. Аванс – пять тысяч. Вас эта сумма устраивает?
– Более чем.
– Тогда я на вас рассчитываю. Это ведь очень интересная тема. Диссидентская культура, ее разрушительная сила, развалившая Советский Союз и приведшая народ к свободе и демократии. Все в таком вот дискурсе. Вы же многих знали. Найдите их. Порассуждайте вообще на тему малоизвестной литературы того времени. Ну и так далее. Я вас не ограничиваю в выборе имен. Только без знаменитостей. Ну только если вскользь.
– Хорошо, – сказал Максим. – Я готов попробовать. Только все же… можно один вопрос?
– Конечно.
– Неужели это кого-то сейчас интересует?
– Уверен. Иначе бы не было заказа.
– Какого заказа?
– Сверху.
– Сверху? – удивленно протянул Максим, недоумевая, кого наверху мог заинтересовать «Глагол» и писатели третьего эшелона.
– А вы хотели, чтоб снизу? – хохотнул голос. – В общем, у меня есть ваш мобильный. Я с вами свяжусь. Удачи.
– До свиданья… А как вас зовут?
Но в трубке уже раздались короткие гудки.
Максим отложил телефон, закурил и задумался.
«Глагол»… Ха! Антисоветский самиздат конца семидесятых. После которого полетело много голов. Большинство, как водится, полетело в Израиль. Но где их теперь искать? Где искать все эти романы, повести, рассказы, стихи? Да и сам «Глагол» был отпечатан в количестве ста экземпляров, и у Максима его не было. Прошло-то… бог мой! – тридцать пять лет. А кто там участвовал-то?
Максим уставился куда-то в пространство и стал вспоминать. Из тех, кто участвовал в составлении «Глагола», он лично знал только Купермана, Авдеева и Файзуллина. Но лучше всех он знал Блюменцвейга, с которым приятельствовал еще со времен учебы в институте. Все глагольцы оказались под колпаком у КГБ и довольно быстро вылетели из России. Вылетели рейсом Москва – Мюнхен. Естественно, с билетами в один конец. Максим, кстати, был одним из тех, кто провожал всю эту шумную ватагу в Шереметьево. Что удивительно, с тех пор он никого из них не видел. Хотя сам позже тоже эмигрировал.
«А ведь и вправду, любопытно было бы их найти», – подумал Максим и услышал, как на кухне щелкнул чайник.
II
Ах, Привольск-218, Привольск-218… C грустной улыбкой вспоминаю твои кривые мощеные улочки, зелень кипарисов на центральной улице, шум морского прибоя и теплый южный ветер. Ноздри щекочет дурманящий запах акаций, а тело обволакивает прохладная тень твоих домов. Слышу шуршание раскаленного песка под ногами, пронзительные вопли чайки и басовитые гудки проплывающих вдали кораблей… А стоит закрыть глаза, как передо мной сразу встают загорелые девушки в белых панамках и разморенные жарой туристы. Они обмахиваются газетами и носовыми платками. Воздух наполняется пестрой разноголосицей языков, наречий и диалектов… Я помню тебя, Привольск-218… А помнишь ли ты меня? Согласитесь, приятно было бы начинать мемуары с такого красивого вступления. Но увы! Если бы кто-то и надумал описать свое детство, проведенное в Привольске-218, ему бы пришлось вспомнить совсем другое. Потому что в Привольске-218 отродясь не водилось ни кривых мощеных улочек, ни кипарисов, ни акаций. А уж о теплом южном ветре и вовсе лучше не заикаться. Память, конечно, склонна к некоторой поэтизации нашего прошлого, но всему же есть предел.
Нет, улицы Привольска-218 (а их было всего две – Ленина и Коммунистическая) тоже были кривыми, но не из-за древности укладки, а просто потому, что проектировщики ошиблись в расчетах, а асфальтоукладчики беспробудно пьянствовали, пока клали дорогу. И поскольку жизнь не математика, то минус на минус в итоге дал не плюс, а жирный минус. То есть кривизна получилась двойной степени. При этом поверхность улиц действительно слегка напоминала мощеные мостовые, но опять же по той простой причине, что битум при доставке на место то ли разворовали, то ли пропили – в итоге асфальт растрескался и превратился в череду рытвин и ухабов. Шум морского прибоя тоже отсутствовал, ибо до моря от Привольска-218 было как пешком до Луны, но зато его с успехом заменял шум комбината по утилизации химических отходов. Дурманящего запаха акаций тоже, увы, не имелось. Но зато был запах все тех же химотходов. И дурманили они, надо сказать, не хуже акаций. Не было и прохладной тени домов. Во-первых, потому что и домов-то было всего пять: два одноэтажных под магазины, два жилых многоэтажных и одинокое здание НИИ в центре города. А во-вторых, потому что лето в Привольске-218 было нежарким и коротким. Зато зима – сырой и долгой. Так что прохлады и без прохладной тени хватало. А уж если кому-то вдруг и понадобилась бы прохлада в сухой летний день, он мог ощутить ее, прислонившись к пупырчатому бетону здания НИИ.
Еще одно немаловажное отличие Привольска-218 от вышеуказанного поэтического описания заключалось в том, что в нем невозможно было услышать разноголосицу языков и диалектов, ибо сюда никогда не приезжали туристы. Более того, и сами жители Привольска-218 никуда не выезжали. Иными словами, сюда никто не приезжал и никто не выезжал. Дело в том, что город Привольск-218 был закрытым городом. Совсем закрытым.
По сути Привольск был типичным ЗАТО (закрытое административно-территориальное образование), каких в СССР в свое время было немало. Одни принадлежали Министерству обороны, другие – космической отрасли, третьи – атомной промышленности. Привольск-218 относился к ведомству по уничтожению химического оружия, то есть, грубо говоря, химических отходов. Для кого-то это могло бы прозвучать оскорбительно – не особо приятно осознавать, что ты живешь, по сути, на химической свалке, но с другой стороны, утешало обилие дефицитных товаров, которыми в советские времена снабжали любой закрытый город, плюс низкий уровень преступности, ну и прочие бытовые радости. Короче, жилось в Привольске-218, конечно, не шибко вольно (каждый житель был буквально наперечет), зато действительно привольно. На карте страны его, естественно, не существовало, а сам городок, как это бывало почти со всеми ЗАТО, прилегал к крупному российскому городу С. На деле это означало, что случайный пешеход мог беспечно идти по какой-нибудь улице на окраине города С. (в данном случае это была Коммунистическая улица), но в определенный момент натыкался на железные ворота с КПП. И вход туда простому смертному был заказан. Жители города С. думали, что за воротами находится военная часть (пусть даже засекреченная). Но сведущие люди знали – улица, по которой они только что шли, не заканчивается железными воротами, а продолжается. И за домом, скажем, номер 45 (относящимся к городу С.) следует номер 47 (уже города Привольска-218). Соответственно, весь город был обнесен двойным высоким забором с колючей проволокой. Но даже если бы этот самый случайный пешеход был пропущен зоркой охраной за железные ворота, он бы скорее всего и не понял бы, что находится в закрытой зоне. С виду Привольск-218 ничем не отличался от любого небольшого российского городка, разве что чуть поухоженней. Пресловутая же свалка химических отходов (химкомбинат и прилегающий к нему участок) находилась в дальнем конце города и вид особо не портила.
Но было в Привольске-218, помимо статуса, еще кое-что, что в нашей истории имеет первостепенное значение. А именно: как, собственно, этот закрытый город появился и кто его населял.
Нет, улицы Привольска-218 (а их было всего две – Ленина и Коммунистическая) тоже были кривыми, но не из-за древности укладки, а просто потому, что проектировщики ошиблись в расчетах, а асфальтоукладчики беспробудно пьянствовали, пока клали дорогу. И поскольку жизнь не математика, то минус на минус в итоге дал не плюс, а жирный минус. То есть кривизна получилась двойной степени. При этом поверхность улиц действительно слегка напоминала мощеные мостовые, но опять же по той простой причине, что битум при доставке на место то ли разворовали, то ли пропили – в итоге асфальт растрескался и превратился в череду рытвин и ухабов. Шум морского прибоя тоже отсутствовал, ибо до моря от Привольска-218 было как пешком до Луны, но зато его с успехом заменял шум комбината по утилизации химических отходов. Дурманящего запаха акаций тоже, увы, не имелось. Но зато был запах все тех же химотходов. И дурманили они, надо сказать, не хуже акаций. Не было и прохладной тени домов. Во-первых, потому что и домов-то было всего пять: два одноэтажных под магазины, два жилых многоэтажных и одинокое здание НИИ в центре города. А во-вторых, потому что лето в Привольске-218 было нежарким и коротким. Зато зима – сырой и долгой. Так что прохлады и без прохладной тени хватало. А уж если кому-то вдруг и понадобилась бы прохлада в сухой летний день, он мог ощутить ее, прислонившись к пупырчатому бетону здания НИИ.
Еще одно немаловажное отличие Привольска-218 от вышеуказанного поэтического описания заключалось в том, что в нем невозможно было услышать разноголосицу языков и диалектов, ибо сюда никогда не приезжали туристы. Более того, и сами жители Привольска-218 никуда не выезжали. Иными словами, сюда никто не приезжал и никто не выезжал. Дело в том, что город Привольск-218 был закрытым городом. Совсем закрытым.
По сути Привольск был типичным ЗАТО (закрытое административно-территориальное образование), каких в СССР в свое время было немало. Одни принадлежали Министерству обороны, другие – космической отрасли, третьи – атомной промышленности. Привольск-218 относился к ведомству по уничтожению химического оружия, то есть, грубо говоря, химических отходов. Для кого-то это могло бы прозвучать оскорбительно – не особо приятно осознавать, что ты живешь, по сути, на химической свалке, но с другой стороны, утешало обилие дефицитных товаров, которыми в советские времена снабжали любой закрытый город, плюс низкий уровень преступности, ну и прочие бытовые радости. Короче, жилось в Привольске-218, конечно, не шибко вольно (каждый житель был буквально наперечет), зато действительно привольно. На карте страны его, естественно, не существовало, а сам городок, как это бывало почти со всеми ЗАТО, прилегал к крупному российскому городу С. На деле это означало, что случайный пешеход мог беспечно идти по какой-нибудь улице на окраине города С. (в данном случае это была Коммунистическая улица), но в определенный момент натыкался на железные ворота с КПП. И вход туда простому смертному был заказан. Жители города С. думали, что за воротами находится военная часть (пусть даже засекреченная). Но сведущие люди знали – улица, по которой они только что шли, не заканчивается железными воротами, а продолжается. И за домом, скажем, номер 45 (относящимся к городу С.) следует номер 47 (уже города Привольска-218). Соответственно, весь город был обнесен двойным высоким забором с колючей проволокой. Но даже если бы этот самый случайный пешеход был пропущен зоркой охраной за железные ворота, он бы скорее всего и не понял бы, что находится в закрытой зоне. С виду Привольск-218 ничем не отличался от любого небольшого российского городка, разве что чуть поухоженней. Пресловутая же свалка химических отходов (химкомбинат и прилегающий к нему участок) находилась в дальнем конце города и вид особо не портила.
Но было в Привольске-218, помимо статуса, еще кое-что, что в нашей истории имеет первостепенное значение. А именно: как, собственно, этот закрытый город появился и кто его населял.
III
Писатель и журналист Максим Терещенко долгое время прожил в Америке. Из России, точнее, Советского Союза он эмигрировал в середине восьмидесятых, в разгар застоя. Причиной отъезда послужила не столько литературная или тем более политическая деятельность. Просто в жене неожиданно проснулась одна восьмая еврейской крови, и эта одна восьмая потребовала срочно перевезти ее на историческую родину, то бишь в Израиль. Максим, в котором не было ни восьмых, ни шестнадцатых еврейской крови, не очень-то хотел ехать, но все приятели стали наперебой крутить пальцем у виска, приговаривая: «Ты что? Ты посмотри, что тут делается, это же бодяга на века», а приятель-художник Маранцев прямо сказал: «Старик, если хочешь оставаться, – оставайся. Дай мне только жениться на твоей жене. Тебе уже все равно, а я еще хочу мир посмотреть». Тем самым подтвердив ходившую в то время поговорку, что жена-еврейка – не роскошь, а средство передвижения. Но Максим представил вечно заляпанного масляной краской да еще и с остатками завтрака в бороде Маранцева в постели со своей женой, и его аж передернуло. Он понимал, что художник не претендует на полноценный брак, но все равно было как-то неприятно. К тому же восьмилетний сын Максима, словно сговорившись с мамой, стал настаивать на переезде, хотя ему-то, казалось бы, что за дело? И Максим сдался – сказал, что готов. Два года они всей семьей мотались по каким-то кабинетам, выслушивали кучу унизительных гадостей от чиновников различной степени паршивости и ждали вызова из ОВИРа. Были потрачены уйма времени, нервов и денег на различные взятки и справки. С работой становилось все хуже и хуже. Терещенко и без того считался не шибко устойчивым в идеологическом плане писателем, а тут еще жена-еврейка и грядущая эмиграция. Редактор одного толстого журнала ему так прямо и сказал: «Я знал, Максим, что ты ненадежный человек, но чтоб настолько…» – как будто у ненадежности бывают различные степени. Тем более в СССР, где надежность была сродни беременности – либо есть, либо нет, кто не с нами, тот против нас. В общем, все это было довольно мучительно, и Максим уже начал было подумывать, а не повернуть ли колесо истории вспять, то есть повиниться и накропать что-то такое идеологически зрелое. Мол, что там с отъездом, еще бабушка надвое сказала, а жена и сын требовали материальных благ, и немедленно. Не желая понимать, что это входит в логическое противоречие с венцом будущего изгоя-эмигранта, который Максим носил уже второй год. В общем, Терещенко плюнул и написал, но вышло неискренне, а советские чиновники от литературы могли простить все, но неискренность чуяли за версту и не прощали. А в феврале 1985 года они с женой наконец получили разрешение на выезд. 8-го марта они вылетели в ФРГ. 9-го марта прилетели в Израиль. А 10-го марта умер Черненко. Первым секретарем ЦК КПСС стал Горбачев, и началась другая эпоха. Началась, конечно, не сразу, но когда в 1986 году «пошел процесс» перестройки, ускорения и гласности, Максим взвыл. Такой подлости от судьбы он не ожидал. Два года мучений и остракизма на Родине плюс год изучения иврита и работы типа сторож-мусорщик-охранник на земле обетованной, и на тебе! Но перенес удар стоически. Просто напился в баре, поскандалил с женой и подрался с полицейским. Точнее, попытался подраться. Потому что его мгновенно скрутили и доставили в участок. Отделался, слава богу, небольшим испугом и большим штрафом.
Несколько лет спустя он узнал, что финалы у таких историй бывают гораздо более трагичными. Так, в какой-то газете он прочитал, что его коллега, один восточно-немецкий писатель, долго вынашивал план побега из ГДР в ФРГ. Ради того чтобы получить доступ к военной зоне в Берлине, он стал работать на Штази, «заложил» нескольких друзей, расстался с любимой женщиной и написал энное количество лояльной макулатуры. Добившись доверия, он наконец получил разрешение побывать в Западной Германии на какой-то литературной конференции. Обратно не вернулся. Это случилось в октябре 1989 года. А через двадцать дней рвущиеся к свободе восточные немцы оттеснили пограничников и, снеся все на своем пути, прорвались в Западный Берлин. В результате стена фактически перестала существовать. А писатель, не вынеся то ли угрызений совести, то ли просто издевательства судьбы, застрелился. И пока где-то шумели братающиеся немцы, он лежал в одном из западногерманских двориков с простреленным черепом.
Так или иначе, Максим твердо решил вернуться на Родину. Но сначала надо было уладить развод с женой, к которой он уже давно не испытывал никаких чувств, кроме приятельских. Она вообще была прагматиком и никогда не понимала зацикленности мужа на искусстве, и в частности на литературе. Можно было только удивляться, как им удалось прожить вместе почти десять лет. Еще в СССР ей были глубоко чужды и его радости по поводу чудом добытых книжных раритетов, и его вечно голодные приятели, и их собственная семейная неустроенность. Максим же без искусства себя не мыслил. А что было делать в Израиле? В крошечном государстве, главной заботой которого является выживание? Тут уж не до культуры. В общем, жену все устраивало, а Максима нет. Сложнее было с сыном, которого Максим любил, но тот так рьяно занял сторону матери, что Максиму ничего не оставалось, как положиться на время, которое, как известно, лучший доктор. После развода, Максим сразу решил вернуться в Россию – Израиль ему порядком осточертел. Но в России на тот момент царил форменный бардак-разброд, от которого он даже за один год в Израиле слегка отвык. Тогда он решил махнуть к приятелю в Америку – тот обещал устроить Максима в одну из крупных русскоязычных газет. Думал, что на год, но застрял на добрый десяток лет. В Москву вернулся в конце девяностых. Долго привыкал к новому языку, обычаям, отношениям, а также криминалу, но в итоге пообвыкся, пообтерся, пообтесался и даже начал снова что-то пописывать. Не так активно, как в молодые годы, да и все больше какие-то эссе да статьи, но на хлеб с маслом хватало.
Однако через некоторое время он стал замечать, окружающая действительность его раздражает. Он как-то перестал ее, что ли, понимать. Всю сознательную жизнь он мучился от необходимости интриговать и «хитрожопить» (по любимому выражению одного его приятеля) и именно поэтому ходил при совке в неблагонадежных. То было, конечно, влияние шестидесятников со всякими их «хочу быть честным» и «днями без вранья». Потом наконец наступило время полного разгула демократии – все бросились говорить друг другу правду, причем желательно в лицо и с легким креном в хамство (тогда это называлось полемикой). Но затем время сделало какой-то странный головокружительный кульбит, и прямота и честность, которыми все прямо захлебывались в конце восьмидесятых и начале девяностых, неожиданно снова уступили место хмыканью, меканью и беканью. Проблема была в том, что в СССР интриги, невнятица и прочие подводные камни были естественной частью советского пейзажа и несли какой-то смысл (идеологический, политический). Не говоря уж про то, что у некоторых были, образно выражаясь, лоцманские карты этого замысловатого подводного ландшафта – люди учились лавировать между этих камней: читали между строк, искали фиги в карманах, намеки и скрытые смыслы. Даже ложь была почти всегда во спасение. В новые же времена идеология перестала доминировать, но и отношения между людьми распались. Причем до такого молекулярного уровня, что нормой жизни снова стала невнятица – вежливая, хамоватая, раздолбайски-пофигистическая, но, увы, непостижимая, ибо в ней не было ни смысла, ни логики. Это была невнятица, вызванная тотальным отсутствием интереса людей как друг к другу, так и к самим себе. А заодно и к окружающему миру.
Несколько лет спустя он узнал, что финалы у таких историй бывают гораздо более трагичными. Так, в какой-то газете он прочитал, что его коллега, один восточно-немецкий писатель, долго вынашивал план побега из ГДР в ФРГ. Ради того чтобы получить доступ к военной зоне в Берлине, он стал работать на Штази, «заложил» нескольких друзей, расстался с любимой женщиной и написал энное количество лояльной макулатуры. Добившись доверия, он наконец получил разрешение побывать в Западной Германии на какой-то литературной конференции. Обратно не вернулся. Это случилось в октябре 1989 года. А через двадцать дней рвущиеся к свободе восточные немцы оттеснили пограничников и, снеся все на своем пути, прорвались в Западный Берлин. В результате стена фактически перестала существовать. А писатель, не вынеся то ли угрызений совести, то ли просто издевательства судьбы, застрелился. И пока где-то шумели братающиеся немцы, он лежал в одном из западногерманских двориков с простреленным черепом.
Так или иначе, Максим твердо решил вернуться на Родину. Но сначала надо было уладить развод с женой, к которой он уже давно не испытывал никаких чувств, кроме приятельских. Она вообще была прагматиком и никогда не понимала зацикленности мужа на искусстве, и в частности на литературе. Можно было только удивляться, как им удалось прожить вместе почти десять лет. Еще в СССР ей были глубоко чужды и его радости по поводу чудом добытых книжных раритетов, и его вечно голодные приятели, и их собственная семейная неустроенность. Максим же без искусства себя не мыслил. А что было делать в Израиле? В крошечном государстве, главной заботой которого является выживание? Тут уж не до культуры. В общем, жену все устраивало, а Максима нет. Сложнее было с сыном, которого Максим любил, но тот так рьяно занял сторону матери, что Максиму ничего не оставалось, как положиться на время, которое, как известно, лучший доктор. После развода, Максим сразу решил вернуться в Россию – Израиль ему порядком осточертел. Но в России на тот момент царил форменный бардак-разброд, от которого он даже за один год в Израиле слегка отвык. Тогда он решил махнуть к приятелю в Америку – тот обещал устроить Максима в одну из крупных русскоязычных газет. Думал, что на год, но застрял на добрый десяток лет. В Москву вернулся в конце девяностых. Долго привыкал к новому языку, обычаям, отношениям, а также криминалу, но в итоге пообвыкся, пообтерся, пообтесался и даже начал снова что-то пописывать. Не так активно, как в молодые годы, да и все больше какие-то эссе да статьи, но на хлеб с маслом хватало.
Однако через некоторое время он стал замечать, окружающая действительность его раздражает. Он как-то перестал ее, что ли, понимать. Всю сознательную жизнь он мучился от необходимости интриговать и «хитрожопить» (по любимому выражению одного его приятеля) и именно поэтому ходил при совке в неблагонадежных. То было, конечно, влияние шестидесятников со всякими их «хочу быть честным» и «днями без вранья». Потом наконец наступило время полного разгула демократии – все бросились говорить друг другу правду, причем желательно в лицо и с легким креном в хамство (тогда это называлось полемикой). Но затем время сделало какой-то странный головокружительный кульбит, и прямота и честность, которыми все прямо захлебывались в конце восьмидесятых и начале девяностых, неожиданно снова уступили место хмыканью, меканью и беканью. Проблема была в том, что в СССР интриги, невнятица и прочие подводные камни были естественной частью советского пейзажа и несли какой-то смысл (идеологический, политический). Не говоря уж про то, что у некоторых были, образно выражаясь, лоцманские карты этого замысловатого подводного ландшафта – люди учились лавировать между этих камней: читали между строк, искали фиги в карманах, намеки и скрытые смыслы. Даже ложь была почти всегда во спасение. В новые же времена идеология перестала доминировать, но и отношения между людьми распались. Причем до такого молекулярного уровня, что нормой жизни снова стала невнятица – вежливая, хамоватая, раздолбайски-пофигистическая, но, увы, непостижимая, ибо в ней не было ни смысла, ни логики. Это была невнятица, вызванная тотальным отсутствием интереса людей как друг к другу, так и к самим себе. А заодно и к окружающему миру.