Энтони Берджесс
Вожделеющее семя

   Недремлющим Гиллонам посвящается

ЧАСТЬ I

Глава 1

   То был день перед той самой ночью, когда ударили ножи официального разочарования.
   Беатриса-Джоанна Фокс бормотала сквозь слезы печальные слова несчастной матери, пока двое служащих из отдела регенерации фосфора Министерства сельского хозяйства принимали маленький трупик в желтом пластиковом гробу. Парни были весельчаками, черные лица сияли белизной искусственных зубов, а один из них напевал песенку, недавно ставшую популярной. Ее часто мурлыкали по телевизору хлипкие молодые люди неизвестного пола. Вылетая из луженой глотки мужественного уроженца Вест-Индии, песня звучала нелепо и жутко.
   Фредик, крошка сладкий, Милое лицо, С головы до пяток Весь — мое мясцо…
   Маленького покойника звали не Фред, а Роджер. Беатриса— Джоанна всхлипнула, но парень продолжал петь, равнодушно занимаясь своим делом, привычка к которому делала его работу легкой.
   — Вот и все, — удовлетворенно произнес доктор Ачесон, толстый оскопленный англосакс. — Еще одна порция пятиокиси фосфора для нашей славной старой матушки-земли. Значительно меньше, чем полкило, я бы сказал. Ну что ж, всякая малость на пользу.
   Певец теперь превратился в свистуна. Насвистывая, он кивнул головой и протянул квитанцию.
   — А если вы сейчас зайдете ко мне в контору, миссис Фокс, — улыбнулся доктор Ачесон, — я выдам вам копиюсвидетельства о смерти. Отнесите его в Министерство бесплодия, и вам выплатят соболезновательные. Наличными.
   — Все, что мне нужно, — судорожно вздохнула Беатриса— Джоанна, — чтобы сын был снова со мной.
   — Это у вас пройдет, — бодро заверил ее доктор Ачесон.
   — У всех проходит.
   Он благосклонно наблюдал за тем, как двое чернокожих несут гроб по коридору, направляясь к лифту. Двадцать один этаж вниз, а там их ждет фургон.
   — И подумайте, — добавил Ачесон, — подумайте об этом в национальном масштабе. В мировом масштабе. Одним ртом меньше. Одним фунтом пятиокиси фосфора для удобрения земли больше. Вы знаете, миссис Фокс, в некотором смысле вы получите вашего сына назад.
   Он провел ее в свою крошечную контору.
   — Мисс Хершхорн, — обратился Ачесон к секретарше, — свидетельство о смерти, пожалуйста.
   Мисс Хершхорн, девица тевтоно-китайского происхождения, скороговоркой прокрякала данные в аудиограф, и из щели выползла отпечатанная карточка. Доктор Ачесон поставил свою подпись, округлую, женскую.
   — Пожалуйста, миссис Фокс, — проговорил он, — и постарайтесь посмотреть на все это разумно.
   — Я вижу, — взорвалась Беатриса-Джоанна, — я вижу, что вы могли бы спасти его, если б захотели! Но вы подумали, что дело не стоит труда. Чем кормить еще один рот, лучше отдать его государству в виде фосфора. О, вы все такие бессердечные!
   Она снова заплакала. Мисс Хершхорн, плоская худая девица с собачьими глазами и совершенно прямыми черными волосами, состроила презрительную гримаску, глядя на доктора Ачесона. Разумеется, они привыкли к таким сценам.
   — Он был очень плох, — проговорил доктор Ачесон мягко.
   — Мы сделали все, что могли. Гоб знает, чего мы только не делали. Но такого рода менингиальная инфекция развивается очень быстро, понимаете, просто стремительно. Кроме того, — добавил он с упреком, — вы привели его к нам слишком поздно.
   — Я знаю, я знаю. Я сама виновата. — Крошечный носовой платочек Беатрисы-Джоанны был мокрым насквозь. — Но я думала, что его можно спасти. И мой муж думал так же. Но похоже, что человеческая жизнь вас больше просто не заботит. Никого из вас. О, бедный мой мальчик!
   — Мы заботимся о человеческой жизни, — произнес доктор Ачесон строго. — Мы заботимся о стабильности. Мы заботимся о том, чтобы на земле не стало слишком тесно. Мы заботимся о том, чтобы вдоволь накормить всех. Мне кажется, — продолжал он более доброжелательно, — вам нужно немедленно пойти домой и отдохнуть. На обратном пути покажите это свидетельство в аптеке и попросите пару таблеток успокаивающего. Ну полно, полно.
   Ачесон потрепал женщину по плечу.
   — Вы должны быть благоразумны. Попробуйте быть современной. Вы же умная женщина. Оставьте материнство простому народу, как это и предназначено природой. Теперь, конечно, — улыбнулся он, — предполагается, что вы будете вести себя по правилам. Вы уже использовали рекомендованную норму. Для вас нет больше материнства. Попытайтесь избавиться от чувства материнства.
   Доктор Ачесон снова потрепал Беатрису-Джоанну по плечу, а затем чуть хлопнул легонько напоследок: «Ну, а теперь простите меня…»
   — Никогда, — проговорила Беатриса-Джоанна. — Я никогда не прощу вас. Никого не прощу.
   — Всего хорошего, миссис Фокс.
   Мисс Хершхорн включила маленькое речевое устрой ство; идиотский искусственный голос принялся декламировать расписание встреч доктора Ачесона на вторую половину дня. Сам Ачесон бесцеремонно повернулся к Беатрисе-Джоанне толстым задом: Все было ясно: сын ее скоро превратится в пятиокись фосфора, а вот она — просто хнычущая и всем мешающая зануда.
   Беатриса-Джоанна высоко подняла голову и промаршировала в коридор, а затем к лифту. Она была красивой женщиной двадцати девяти лет, красивой по-старому, а не так, как теперь требовали приличия от женщин ее круга. Прямое, лишенное элегантности черное платье без талии не могло скрыть ни тяжеловатого изящества ее бедер, ни прелестной линии живота. Волосы цвета сидра Беатриса-Джоанна носила по моде: прямые и с челкой, лицо было припудрено обычной белой пудрой, духами от нее не пахло (духи предназначались только для мужчин). И все же, несмотря на горе и вызванную этим бледность, казалось, что она так и пышет здоровьем и угрожающе предрасположена к плодовитости, что ныне подлежало строгому осуждению. Было в Беатрисе-Джоанне что-то атавистическое, вот и сейчас она инстинктивно содрогнулась при виде двух женщин-рентгенологов в белых халатах, вышедших из своего отделения в другом конце коридора. Они медленно направлялись к лифту, глядя друг на друга и влюбленно улыбаясь, пальцы рук были переплетены.
   Теперь такое поощрялось, лишь бы избежать естественных последствий общения полов. Вся страна была залеплена кричащими плакатами Министерства бесплодия, изображавшими (по странной иронии, в ярких «детских» цветах) обнимающиеся парочки одного пола. Плакаты были снабжены надписью: «Быть Homo — Sapiens». В Институте гомосексуализма даже работали вечерние курсы.
   Входя в лифт, Беатриса-Джоанна с отвращением посмотрела на обнимающуюся и хихикающую пару. Эти две женщины, обе кавказского типа, классически дополняли друг друга: пушистая кошечка и коренастая лягушка-бык. Почувствовав тошноту, Беатриса-Джоанна повернулась спиной к целующимся.
   На пятнадцатом этаже в лифт вошел франтоватый молодой человек с толстыми ляжками, одетый в хороший сшитый пиджак без лацканов, обтягивающие брюки ниже колен и цветастую рубашку с воротником стойкой. Он бросил полный отвращения взгляд на двух любовников и раздраженно передернул плечами, выражая равное отвращение к полной женственности Беатрисе— Джоанне. Быстрыми привычными движениями франт начал краситься, жеманно улыбаясь своему отражению в зеркале лифта, когда помада касалась его губ. Влюбленные хихикали то ли над ним, то ли над Беатрисой-Джоанной. «Что за мир?» — подумала она, когда лифт тронулся вниз. Однако, разглядев исподтишка молодого человека более пристально, Беатриса— Джоанна подумала, что, возможно, это всего лишь ловкое прикрытие. Может быть, он, как и ее деверь Дерек, ее любовник Дерек, непрерывно играет на публике какую-то роль, и его положение, возможность продвижения по службе зависят от этой огромной лжи. Но Беатриса-Джоанна не могла не подумать снова (ей часто приходила в голову эта мысль), что в человеке, который так себя ведет, есть, должно быть, что— то изначально порочное. Сама она — в этом она была уверена — никогда не смогла бы притворяться, никогда не смогла бы пройти через жидкое дерьмо извращенной любви, даже если бы от этого зависела ее жизнь. Мир сошел с ума. Чем все это кончится?
   Лифт достиг первого этажа, Беатриса-Джоанна сунула сумочку под мышку и снова высоко подняла голову, приготовившись храбро нырнуть в этот сумасшедший мир. По какой-то причине створки дверей лифта не открылись. («Приехали», — нетерпеливо тряся двери, пробормотал толстозадый франт.) В этот момент инстинктивного страха быть пойманной в ловушку больное воображение Беатрисы-Джоанны превратило кабину лифта в желтый гроб, полный будущей пятиокиси фосфора.
   — О, — всхлипнула она тихо, — бедный мой маленький мальчик.
   — Натурально застряли, — прочирикал в ответ на ее всхлипывания юный денди, сверкая цикламеновой помадой.
   Створки двери лифта расцепились и разошлись в стороны. Плакат на стене вестибюля изображал двух обнимающихся друзей мужского пола. Надпись гласила: «Возлюби ближнего своего». Подруги-любовницы захихикали, глядя на Беатрису-Джоанну.
   — Идите вы к черту! — выкрикнула она, вытирая слезы. — Идите вы все к черту! Дерьмо вы, вот вы кто, дерьмо!
   Молодой человек дернулся, недовольно фыркнул и удалился, покачивая бедрами. Лесбиянка, похожая на лягушку— быка, обхватила подругу руками, как бы защищая, и вперила в Беатрису-Джоанну ненавидящий взгляд.
   — Я ей покажу «дерьмо», — хрипло проговорила она. — Я ей самой рожу дерьмом отполирую, вот что я сделаю!
   — О, Фреда, — томно пропела подруга, — ты такая храбрая…

Глава 2

   В то время как Беатриса-Джоанна спускалась вниз, ее муж, Тристрам Фокс, поднимался вверх. Он с шумом летел в лифте на тридцать второй этаж четвертого отделения Единой мужской школы южного Лондона, что в районе Канала. Десятая группа пятого класса в количестве шестидесяти человек ждала его. Тристрам должен провести» урок новой истории. На задней стене лифта висела карта Великобритании, полузакрытая тушей Джордана, магистра искусств. Карта была новая, школьное издание. Интересно… Большой Лондон, ограниченный морем с юга и востока, все дальше вгрызался в Северную и Западную провинции: новая граница на севере проходила от Лоустофта до Бирмингема, на западе спускалась от Бирмингема до Борнмута. Поговаривали, что потенциальным мигрантам из провинций нет нужды переезжать в Большой Лондон, им нужно просто подождать. Сами провинции еще были разделены по-старому на графства, но вследствие расселения, иммиграции и смешанных браков старые национальные обозначения «Уэлье» и «Шотландия» больше не несли в себе точного смысла.
   Бек, преподававший математику в младших классах, говорил Джордану: «Кто-то из них непременно должен уничтожить другого. Компромисс — вот что всегда было нашей бедой, либеральный порок компромисса. Семь септов в гинее, десять таннеров в кроне, восемь тошронов в квиде… Бедная молодежь не понимает, где живет. Для нас невыносимо что— нибудь выбросить, это наш большой национальный грех…»
   Тристрам вышел из лифта, оставив старого лысого Бека продолжать свою обличительную речь. Он прошел к пятому классу, открыл дверь и прищурился, глядя на своих мальчиков. Через обращенное к морю окно майское солнце ярко освещало их пустые лица, пустые стены…
   Тристрам начал урок:
   — Тема: «Последовательная категоризация двух главных противостоящих политических идеологий в свете основных теолого-мифических концепций».
   Он не был хорошим преподавателем. Говорил Тристрам слишком быстро для учеников, использовал слова, которые им было трудно писать, и имел склонность бормотать себе под нос что-то нечленораздельное.
   Класс покорно пытался записать в тетради все, что он говорил.
   — Пелагианство, — объяснял Тристрам, — когда-то считалось ересью. Его даже называли Британской Ересью. Может кто-нибудь назвать мне другое имя Пелагия?
   — Морган, — ответил прыщавый мальчик по фамилии Морган.
   — Правильно. Оба имени означают «человек моря». Мальчик, сидевший за спиной Моргана, просвистел сквозь зубы нечто напоминавшее звук волынки и толкнул его в спину.
   — Кончай! — прошипел Морган.
   — Так вот, — продолжал Тристрам. — Пелагий происходил из рода, который некогда населял Западную провинцию. Он был тем, кого в старые религиозные времена называли монахом. Монах.
   Тристрам энергично встал из-за стола и вывел это слово желтым мелом на синей доске, словно боялся, что ученики не смогут правильно записать его. Затем он снова сел за стол.
   — Пелагий отрицал учение о первородном грехе и утверждал, что человек способен сам добиться своего спасения. — Лица мальчиков ничего не выражали.
   — Пусть вас это пока не волнует, — мягко произнес Тристрам. — Вам только нужно запомнить, что все это подразумевает способность человека к совершенствованию. Таким образом, можно заметить, что пелагианство лежит в основе либерализма и происходящих от него теорий, в частности социализма и коммунизма, Я говорю слишком быстро?
   — Да, сэр! — раздался в ответ лай и визг шестидесяти ломающихся голосов.
   — Так…
   Мягкие черты лица Тристрама были такими же невыразительными, как и у его учеников, но глаза за стеклами контактных линз возбужденно блестели. Волосы его по— негритянски курчавились, ороговевшая кожица на пальцах наполовину скрывала синеватые полукружия на ногтях. Тристраму было тридцать пять лет, и четырнадцать из них он учительствовал. Зарабатывал Тристрам чуть больше двухсот гиней в месяц, но с тех пор, как умер Ньюик, у него была надежда, что его поставят во главе факультета общественных наук. Это означало бы существенное повышение жалованья, более просторную квартиру и лучший старт в этот мир для юного Роджера. Тут он вспомнил: Роджер мертв.
   — Так! — повторил Тристрам, словно сержант-инструктор тех времен, когда еще не был установлен Вечный Мир. — Августин, с другой стороны, настаивал на врожденной греховности человека и на необходимости искупления грехов с помощью милости Божией. Эта идея лежала в основе консерватизма, непротивленчества и других отсталых политических воззрений.
   Тристрам широко улыбнулся классу.
   — Противостоящий тезис, понимаете, — ободряюще проговорил он. — Право же, все очень просто.
   — Я не понимаю, сэр, — прогудел здоровый нахальный парень по фамилии Эбни-Хастингс.
   — Ну, дело в том, — терпеливо продолжал Тристрам, — что старые консерваторы ничего хорошего от человека не ждали. Человек рассматривался ими как природный стяжатель, требующий для себя лично все больше и больше материальных благ, как недоверчивое и эгоистическое создание, не слишком озабоченное прогрессом общества. Воистину, слово «грех» единственная замена слову «эгоизм», запомните это, джентльмены.
   Он нагнулся вперед, проехав сцепленными руками по крышке стола, покрытой желтой меловой пудрой, словно песком, принесенным ветром.
   — Что бы вы сделали с человеком, который любит только себя? — спросил Тристрам. — Вот скажите мне.
   — Побили бы его немного, — ответил белобрысый мальчик, которого звали Ибрагим ибн Абдулла.
   — Нет. — Тристрам покрутил головой. — Ни один августинец не поступил бы так. Если вы ждете от человека самого худшего, то никаких разочарований он вам принести уже не может. Только человек с неоправдавшимися надеждами прибегает к насилию. Пессимист — так по-другому можно назвать августинца — испытывает нечто вроде мрачного удовольствия, наблюдая, как глубоко может пасть человек. Чем больше он видит греха, тем прочнее утверждается его вера в Первородный Грех. Каждому приятно получить подтверждение своих глубоких убеждений, удовлетворенность такого рода — одна из самых желанных для человека…
   Тристраму вдруг стало невыносимо скучно от своих банальных объяснений. Он внимательно, ряд за рядом, оглядел свой класс, шестьдесят человек, словно пытался найти нарушителей дисциплины, но все сидели смирно и внимательно слушали. Пай-мальчики, решившие подтвердить тезис Пелагия.
   На запястье у Тристрама трижды пропищало микрорадио. Он поднял руку к голове. Тоненький голосок, словно голос совести, еле слышно произнес, усиливаясь на взрывных звуках: «Пожалуйста, после этого урока зайдите к директору».
   Прекрасно, вот и решение, вот и решение… Скоро он займет место покойного бедняги Ньюика, а может быть, и жалованье начислят задним числом…
   Теперь Тристрам стоял совершенно неподвижно, по— адвокатски держась руками за те места на пиджаке, где находились лацканы в те времена, когда пиджаки шили с лацканами.
   С новой энергией он продолжил урок.
   — В настоящее время, — заговорил Тристрам, — у нас не существует политических партий. Наша старая привычка делить на черное и белое сидит в нас, мы признаем это, но она не подразумевает простого деления на секты и фракции. Мы совмещаем в себе и Бога, и дьявола, хотя и не одновременно. Только мистер Лайвгоб может это делать, а мистер Лайвгоб, как вы понимаете, просто вымышленный персонаж.
   Мальчики заулыбались. Они все любили «Приключения мистера Лайвгоба», печатавшиеся в «Космикомике». Мистер Лайвгоб был смешным толстым коротышкой, демиургом, sufflaminandus1, как Шекспир, и плодившим ненужные жизни по всей земле. Это он устроил перенаселение. Ни одна из авантюр Лайвгоба, однако, никогда не заканчивалась успехом: мистер Гомо, человек-повелитель, всегда заставлял его подчиниться.
   — Богословская теория, лежащая в основе наших противостоящих друг другу доктрин — пелагианства и авгус— тинства, не имеет больше никакого значения. Мы используем их мифические символы потому, что они более других подходят нашей эпохе, эпохе, которая все больше и больше полагается на ощущение, иллюстративность, пиктографичность… Петтман!
   — неожиданно весело закричал Тристрам. — Ты что-то ешь. Ешь в классе! Ведь этого нельзя делать, не так ли?
   — Я не ем, сэр, — ответил Петтман. — Правда, сэр.
   У мальчишки была медная кожа дравида и ярко выраженные черты индейца.
   — Это все зуб, сэр. Мне все время приходится его посасывать, чтобы он не болел, сэр.
   — У парня твоего возраста не должно быть зубов, — сказал Тристрам. — Зубы — это атавизм.
   Он замолчал. То же самое он часто говорил Беатрисе— Джоанне, у которой были прекрасные естественные зубы как на верхней, так и на нижней челюсти. В начале их супружеской жизни она любила покусывать Тристрама за мочки ушей. «Не надо, дорогая. О, милая, мне больно…» А потом был маленький Роджер. Бедный маленький Роджер.
   Тристрам вздохнул и поспешил продолжить урок.

Глава 3

   Беатриса-Джоанна решила, что, несмотря на натянутые нервы и пульсирующую боль в затылке, она не будет брать успокаивающего в аптеке. И вообще ей больше ничего не нужно от государственной службы здравоохранения, спасибо большое.
   Беатриса-Джоанна глубоко вздохнула, словно собиралась нырять, и бросилась в людскую кашу, заполнявшую огромный вестибюль больницы. Смешение разноцветных лиц, черепов, носов и губ — как в зале международного аэропорта. Беатриса— Джоанна протолкалась к выходу и постояла некоторое время на ступенях, вдыхая свежий воздух улицы. Эпоха личного транспорта давно миновала, только казенные фургоны, лимузины и автобусы ползли по улице, забитой пешеходами. Беатриса— Джоанна посмотрела вверх. Неимоверной высоты здания упирались в майское небо, зелено-голубое, с перламутровой дымкой цвета утиного яйца, пестрое и шелушащееся. Пульсирующе-голубая и седовато-сверкающая высота. Смена сезонов была единственным неизменным фактом, вечным возрождением, круговоротом. Но в современном мире круг превратился в символ статичности, замкнутого шара, тюрьмы. Наверху, на высоте по крайней мере двадцатого этажа, на фасаде Института демографии был укреплен барельеф в виде круга и прямой линии, примыкающей к нему по касательной. Барельеф символизировал желанное решение проблемы народонаселения: касательная, вместо того чтобы тянуться в бесконечность, имеет длину, равную длине окружности. Стасис. Равновесие между населением мира и обеспечением его продовольствием. Умом Беатриса-Джоанна все понимала, но тело ее, тело матери, потерявшей ребенка, кричало: «Нет, нет!» Все это означало отрицание столь многих вещей, а жизнь, именем разума, поносилась… Ветерок с моря коснулся ее левой щеки.
   Беатриса-Джоанна пошла прямо на юг вдоль длинной лондонской улицы. Величие огромных, головокружительной высоты зданий из камня и металла сводилось на нет вульгарностью рекламы и лозунгов. «Солнечный сироп Глоуголда». «Национальное стереотелевидение». «Синте-глот». Беатриса-Джоанна проталкивалась сквозь толпу, двигавшуюся ей навстречу, на север. Она заметила больше, чем обычно, людей в форме серого цвета — полицейских, мужчин и женщин. На многих из них обмундирование сидело неуклюже, как на новобранцах. Беатриса-Джоанна шла дальше. В конце улицы, словно греза наяву, блеснуло море. Это был Брайтон, административный центр Лондона, если, конечно, береговую линию можно назвать центром. Беатриса-Джоанна устремилась к прохладной зеленоватой воде, насколько ей позволял людской поток, перетекавший на север. Видневшееся в конце этого узкого глубокого ущелья море всегда манило естественностью, свободной ширью, но стоило выйти на берег, как наступало разочарование: примерно через каждые сто метров, вытянувшись в сторону Франции, стояли широкие молы, плотно застроенные офисами и ульями жилых домов. Но чистый соленый бриз дул по— прежнему, и Беатриса-Джоанна жадно пила его. У нее было интуитивное убеждение, что если бы Бог существовал, то Он бы жил в море. Море говорило о жизни, шептало и кричало о плодородии, ничто не могло насовсем заглушить его голос. «Уж лучше бы, — пришла в голову Беатрисе-Джоанне безумная мысль,
   — лучше бы бросить тело бедного Роджера в эти бурные воды, чтобы его унесло в море и там его съели рыбы, чем хладнокровно превратить в химикалии и спокойно удобрить ими землю». У нее было невероятной силы предчувствие, что Земля умирает, что море скоро станет последним хранилищем жизни. «Бескрайнее море наделено безумием, шкура пантеры и мантия, на которую нанизаны тысячи идолов солнца…» Где-то она это читала, это был перевод с одного из вспомогательных языков Европы. Море, пьяное от своей голубой плоти, гидра, кусающая собственный хвост. «Море, — произнесла Беатриса-Джоанна тихо, потому что набережная была так же переполнена людьми, как и улица, которую она только что покинула, — море, помоги нам. Мы больны, о море. Верни нам здоровье, верни нам жизнь».
   — Что вы сказали?..
   Это был стареющий мужчина, англосакс, прямой, румяный, веснушчатый, с седыми усами. В эпоху существования войн его бы сразу же приняли за отставного военного.
   — Вы ко мне обращаетесь?
   — Простите.
   Покраснев под слоем пудры, Беатриса-Джоанна быстро ушла вперед, инстинктивно поворачивая к востоку. Ее взгляд привлекла колоссальная бронзовая статуя, вызывающе торчавшая над Домом Правительства на километровой высоте. Она изображала бородатого человека, одетого в стрргуюмантию, пристально глядящего на солнце. По ночам статуя подсвечивалась прожекторами, служа ориентиром для кораблей. Это был «Человек Моря», Пелагий. Но Беатриса-Джоанна помнила время, когда он был Августином. Говорили также, что ему пришлось побывать и Королем, и Премьер-Министром, и популярным бородатым гитаристом Элиотом (давно почившим певцом бесплодия), и Министром Рыбоводства, и капитаном команды «Священная игра одиннадцати мужчин из Херт-форшира», и — чаще всего и наиболее успешно — великим незнакомцем, магическим Анонимом.
   Рядом с Домом Правительства, бесстыдно глядя на плодородное море, стояло приземистое здание поскромнее, в двадцать пять этажей, где находилось Министерство бесплодия. Над портиком здания находился неизбежный круг, целомудренно целующий касательную, а также большой барельеф, изображавший нагую бесполую фигуру, разбивающую яйца. Беатриса-Джоанна подумала, что она заодно может получить там свои «соболезновательные» (какое циничное название!). Это дало бы ей повод войти в здание и побродить по вестибюлю. Вполне возможно, что ей удастся увидеть его, когда он будет уходить с работы. Она знала, что на этой неделе он работает в смену «А».
   Прежде чем пересечь набережную, Беатриса-Джоанна посмотрела на спешащую толпу какими-то новыми глазами, возможно глазами Моря. Это были британцы, а если говорить более точно, это были люди, которые населяли Британские острова: евразийцы, евроафриканцы; европо-линезийцы преобладали, яркий свет играл на темных, золотистых, даже красноватых лицах. Ее лицо англичанки, чуть присыпанное белой пудрой, имело цвет персика; такие лица встречались гораздо реже. Этническое деление больше не имело значения, мир был разбит на языковые группы. В мгновение, исполненное почти пророческой силы, Беатриса-Джоанна подумала, что, быть может, ей и немногим таким же, как она, настоящим англосаксам завещано вернуть духовное здоровье и достоинство этому ублюдочному миру? Она, кажется, припоминала, что ее народу уже приходилось делать это раньше.

Глава 4

   — Одним из достижений англосаксонской нации было парламентское правление, — провозгласил Тристрам, — что в конечном счете означает правление партии. Позднее, когда обнаружилось, что работа правительства может осуществляться гораздо быстрее без дебатов и без оппозиции, которую— порождало партийное правление, стала осознаваться роль цикла.