И это связывало всех посильнее стальных цепей. И тех, кто владел, и тех, как он вынужден был с удивлением признаться самому себе, кем владели. Связывало, чтобы защищать с оружием в руках или без оного, саму основу, сам принцип позволения....
А ныне еще и воспоминание о прошедшей войне. У каждого оно было своим, надежда в нем перемешивалась с горем, порой, с отчаянием, ожидание со страхом, муки боли с муками радостей. Для каждого, отождествляясь с этим словом, возникала картинка из памяти прошедшего двадцатимесячного противостояния. Он не был исключением, ему виделась своя. И эта картинка была его символом, его причиной, его болью, из-за которой он все терпел, служил и творил то, что и как требовал его полевой командир.
Где-то на востоке республики. Год девяносто шестой, самое начало. Еще холодно, по утрам лужицы талой воды сковывает узорами мороз. При ходьбе, разговоре изо рта вырываются клубы пара. Почки на деревьях набухли, при ясном солнечном небе они источают терпкий аромат, но до появления первых листков пока еще далеко.
Их командир с группой человек в двадцать пять-тридцать - взяли и его, и еще нескольких пленников из числа федеральных солдат в качестве живого щита - совершал рейды по тылам вторгшихся в республику войск, то неожиданно обрушиваясь на склады, то отстреливая проходящий транспорт с боеприпасами, продовольствием, появляясь и исчезая как тать в нощи. Неуловимый, несмотря на все старания командования федеральных войск и отчаянно дерзкий.
Федералы тогда уже отступали, но сражались отчаянно, захватывали сквозь зубы села, чтобы наутро без боя по приказу свыше уйти на исходные позиции. Командование не понимало сбивчивых, противоречивых приказов, поступавших из Генштаба, но знало, понимало, чувствовало, что кампания уже обречена, что вести войну против всего народа невозможно, придется либо истребить республику, либо захватывать каждый населенный пункт бесчисленное число раз, наводя в нем свой, конституционный порядок, бесконечно разоружая жителей, а на ночь прячась от них в крепких блиндажах и дотах. К тому же вторгшаяся армия захватчиков смертельно устала, не выдерживая бессмысленного противостояния и бездумных приказов, скалилась на своих, имперских политиков за их слова о никчемности войны о неизбежном ее проигрыше. Устала и проигрывала уже на полях сражений, с каждым разом все крупнее, и с большими жертвами. И потому надежда на скорую победу над бывшей империей крепла с каждым днем, с каждым новым боем.
В одно село, из которого накануне вышли федеральные войска, и попала его небольшая группа. Просочились незаметно, избегая дорог и хоженых троп. Жидкий лесок быстро закончился, отступил, показался тракт, исполосованный гусеницами танков и бронетранспортеров. Тишина стояла оглушительная: ни птичьих криков, ни человеческих голосов. Точно вымерло все.
Они вышли на тракт и остановились разом, будто кто великий воздвиг пред ними незримую стену.
Села не было. Три полуразрушенных дома на окраине да одинокий крытый колодец у самого въезда. Все остальное превратилось в мешанину из битого кирпича, дерева, почвы да человеческих останков: от взрезанного плугом ковровой бомбардировки пространства в сотни квадратных метров доносился тошный сладковатый запах. Истерзанная земля походила на разгулявшееся перед штормом неспокойное море.
Перед въездом в село стоял одинокий телеграфный столб с оборванными проводами. На одном из этих проводов, захлестнутым в виде петли, висела молодая, не старше тридцати, женщина, вайнашка. Одета она была в строгое черное платье без единой складки, растрепавшиеся от ветра волосы покрывал сбившийся на затылок платок. В судорожно сжатых руках покоился годовалый ребенок, одетый лишь в маечку и подгузники; так же мертвый. Склоненное к нему лицо матери было покойно, только в широко раскрытых глазах читался страх, мучительный, непередаваемый страх, страх разжать руки. До земли от ее босых ступней было метра полтора.
По-прежнему не произнеся ни слова, стараясь не оглядываться, они так же быстро вернулись в лагерь. В тот же день, ближе к вечеру, они ушли на юг. А мертвая мать с младенцем, покоящемся на сведенных судорогой руках, еще несколько дней висела на одиноком телеграфном столбе с оборванными проводами; долго никто не осмеливался снять ее. Мимо проходили части армии независимой республики, воины замедляли шаг и долго разглядывали худенькое тело женщины и после смерти крепко прижимающей к груди младенца, и старались только ненароком не взглянуть в ее широко открытые глаза.
Впереди показалась девятиэтажка, издалека заметная даже в наступающей темноте. На фасаде одного из зданий находились электронные часы, он взглянул на светящийся циферблат. Поправив газету, небрежно торчащую из кармана куртки, он медленно зашагал по улице.
Из темноты мигнули фары припаркованной метрах в десяти выше по улице легковушки. Фары мигнули еще раз, машина - потертый "жигуленок" - выехала на проезжую часть. Проезжая мимо него она слегка замедлила ход. Он успел заметить в салоне, кроме водителя, еще одного человека, сидевшего на заднем сиденье.
Машина свернула налево, исчезла за поворотом, он вздохнул и двинулся дальше.
У входа в здание толпился народ. Какой-то мужчина, подъехавший к самому крылечку двухэтажного строения, ругался с пожилой дежурной, тихо просившей убрать его машину подальше, чтобы освободить дорогу спецтранспорту. Он же, тем временем, подошел к дверям. Дернул на себя, потом толкнул, и оказался внутри.
Он едва не столкнулся с молоденькой девушкой, выходившей на улицу, та прошептала "извините", испуганно отскочив в сторону, а он еще долго смотрел, как зачарованный ей вслед, точно боясь оторвать взгляд от созерцания густых русых волос, разметавшихся по плечам.
Интересно, каким показался он ей? Наверняка, никаким, девушка просто не обратила на него ни малейшего внимания, занятая своими мыслями. Он невесело усмехнулся, вспоминая вопрос старика, обращенный к нему еще на автобусной остановке в станице, по поводу возможной прибавки к пенсии, не слышал ли он чего? Тогда он не понял, почему именно ему был обращен этот вопрос, привычно думая, что попутчик прибавил лишних лет двадцать к его возрасту, конечно, не нарочно, просто не разобравшись в темноте. Теперь он пожал плечами: все правильно. Болезнь не шутила с ним. Удивительно было другое - как его организм вообще смог продержаться так долго.
Он заметил зеркало и подошел к нему, огибая игравших на полу детей. На него со дна стекла взглянуло ссохшееся морщинистое лицо с проваленным боксерским носом и розовыми пятнышками на месте отсохших недавно язв. Некогда черные, волосы ныне стали тускло-серыми, пепельными, расчесанные кое-как они придавали ему мученический вид. На левом ухе сохранилась одна язвочка, он торопливо прикрыл ее прядью.
Когда-то лет шесть назад, может больше, в одном горном ауле его осмотрел врач. Внимательно изучив "звездное небо" папиллом, избороздивших его грудь и спину, появившихся в паху и под мышками, он тяжело вздохнул и предложил довольно странное лекарство; он сам признал, что хотел бы отправить своего пациента эдак на полгодика в больницу, где за указанный срок болезнь может быть вылечена, но едва ли такая возможность представится, он входит в положение. А потому, введя полный шприц пенициллина под лопатку, дал несколько пакетиков с черным порошком, объяснив, что это ртутная мазь, дедовское, конечно, но, в целом, неплохое средство. Только надо помнить, что один день мазь втирают в руку, другой в ногу, затем снова в руку, уже другую. Сопровождавший его воин пристально и несколько странно смотрел на врача, никак не разумея, к чему это такое удивительное лечение. Да он и сам с не меньшим изумлением слушал торопливое объяснение доктора, уверявшего, что иначе он всех перезаразит, ведь какая гигиена может быть в полевом лагере. Последние слова подействовали, дорогу обратно воин шел много позади него, но наутро о возможности заражения было забыто напрочь. Да и через неделю-другую, как раз, когда пакетики кончились, язвы надолго исчезли.
Потом они появлялись, исчезали, с каждым разом их было все больше, они дольше не проходили, появилось колотье в сердце, долгий астматический кашель, стали крошиться и выпадать зубы, поредели волосы, задрожали руки, провалился нос, тело стало куда менее послушным: дольше болело, с каждым разом медленнее приходило в себя. Некогда он соглашался с мнением полевого командира, считая происходящее с ним аллергическими реакциями на некачественную пищу и отсутствием ухода, но дурная болезнь его была иного рода. Иным способом получена и при иных обстоятельствах; сейчас, по истечении долгих лет с момента заражения, он уже постиг причину, по которой получил ее. И вовсе не страх был ее началом. Всего лишь продолжением, внешним, сопутствующим, фоном ее развития и распространения.
А он... он уже сжился со своим положением, с тем местом, которое занимал в отряде полевого командира. И теперь более всего боялся не болей и язв, боялся не угодить, и, тем самым, вернуться к началу, к тому, с чего началась его жизнь в горах. Он сознавал, он видел, что необходим пленившим его людям, и эту необходимость в своих услугах старательно отрабатывал: он сам сеял тот Великий страх, истоки которого лежали еще в первой его операции, а закончились пока - если не считать нынешнего его дела - в Стране гор, в августе сего года.
Тактика была проста и понятна. Человек, испытавший на себе действие Великого страха, никогда прежде и в мыслях не допускавший ничего подобного, не осмеливающийся заглянуть под дно своей темной стороны, откуда и произрос в нем этот страх впадал в шоковое состояние. Он чувствовал, сколь беззащитен и ничтожен - всего лишь жалкая пешка в руках людей, неуловимых и неуязвимых для служителей правопорядка, но действующих уверенно и нагло, не скрывающихся, смеющихся над беспомощностью государства, оказавшегося неспособным решить проблему безопасности собственных граждан, открыто, в прямом эфире издевающихся над поминутным оглядыванием через плечо всех жителей, начавших заместо правоохранительных органов нести нелегкое бремя дежурства в холодные ночи подле своих домов, над заигрыванием первых лиц государства с теми, для кого сесть за стол переговоров - один из способов наступить противнику на горло и равномерно, неторопливо душить. Великий страх столь глубок и беспощаден, что всякий человек, испытавший его, помимо ощущения собственной, раздавленной умелой рукой, воли вскоре начинает чувствовать к мучителям своим непомерное, истерически-рабское уважение, некую гордость даже за их смелость, за их безумную жажду крови ни в чем не повинных сограждан, детей их, жен и стариков. И Великий страх вдавливает его в землю перед новыми властителями бесконечно долгих осенних ночей, лишает способности и желания сопротивляться, поглощает все мысли и чувства, кроме одного, единственного. И тогда, одинокий и беспомощный, беззащитный и жалкий, кричит человек: пусть берут все требуемое, если требуют, и уходят, уходят, уходят! Пусть заберут у нас все, но только уходят.
Но Великий страх, что сеял он и воины его командира, и бойцы других командиров, неожиданно вернулся им. Упруго ударившись, рикошетом вернулся обратно в виде круглосуточных артобстрелов и бомбардировок территории суверенной республики. Вернулся от измученных страхом людей, теперь вымещающем его на тех, от кого он исходил прежде, теперь вымещающем в виде предупредительных захватов приграничных сел и поселков, заставляющих полевых командиров конфликтовать друг с другом, а населению - бежать на юг, в соседнее государство, бывшего прежде частью империи, или же на некогда дружественную территорию братьев-вайнахов, прорывая кордоны обложивших республику федеральных войск.
Или возвращаться назад, с полпути, робко, с утраченной надеждой посматривая назад, с блокпостов и застав в подвалы, землянки, - что еще осталось вместо домов? - и ждать, молить Всевышнего, чтобы ад, ниспосланный Им на землю, обошел стороной.
А тем, кто отчаялся, кто обезумел, кто оказался загнанным в угол вновь вернуться к привычной тактике, к ответам ударом на удар, где и как возможно, едва только возможность эта проявит себя.
Он просмотрел в вестибюле поликлиники расписание работы врачей, выбрал наугад одного из терапевтов и, отдав куртку в гардероб, стал подниматься на второй этаж. Рюкзак остался при нем, бутылка тяжело плюхалась о спину на каждой новой ступеньке.
Поликлиника была небольшая, здание, построенное в начале века, явно не учитывало возросших с той далекой поры требований. А потому в каждом коридоре ютилось, сидя на металлических, покрытых дерматином, стульчиках или стоя у стен, множество людей, каждый со своею собственной, на его взгляд, ни на кого не похожей бедой. Он постоял немного в коридоре и прошел в небольшую рекреацию в центре здания, там находился кабинет выбранного им врача. Он спросил, кто последний, минуту очередь бурно обсуждала порядок следования, наконец, быть таковой согласилась немолодая женщина, одетая в неброское серое платье, голову ее прикрывал ситцевый платок. Молодой человек уступил ему свое место, он подсел рядом с этой женщиной.
Он спросил ее, много ли перед ней народу, та в ответ кивнула на стоявшую у дверей с обеих сторон цепочку: практически все. Он поблагодарил ее кивком, расстегнул воротник рубашки - в коридоре было душно - и принялся читать газету. Примерно через полчаса очередь продвинулась на три человека; он успел подсчитать, сколько ему осталось. Сложив газету и убрав ее в рюкзак, он шепотом сказал сидящей рядом с ним женщине, что ему необходимо отлучиться на пару минут, не будет ли она так любезна посторожить место и рюкзак с вещами заодно? Та, ни секунды не колеблясь, кивнула, сообщив то, что он знал и так: народу перед ним много, человек семь. Он поблагодарил и пошел к лестнице, поминутно прося разрешения пройти у множества посетителей поликлиники.
По дороге вниз он столкнулся со знакомой ему по ожиданью автобуса пожилой четой, - они так же направлялись на второй этаж: получить электрокардиограмму, как пояснила супруга; в ответ, он снова кивнул и стал спускаться дальше. В вестибюле, перед тем, как получить по номерку куртку, он медленно обернулся на зеркало, снова увидев себя, свои подживавшие язвы, горько усмехнулся выпавшей на его долю невеселой шутке судьбы. Запоздалой, как он посчитал, выходя на улицу, и останавливаясь подле девятиэтажки, чтобы вновь посмотреть на покинутое им здание. Он мог бы получить в нем помощь, куда более квалифицированнную, чем ту, что предлагал сельский врач в горном ауле. Мог бы, будь он жителем "этой стороны" и имей доказательства этого в виде полиса бесплатного медицинского обслуживания, без которого врачи не имели право принимать больных - большой плакат на входе предупреждал всех посетителей.
Он прошел еще немного, оглянулся на поликлинику - та уже скрывалась за соседними домами, пропадая в изгибе улочки. Остановился.
К нему подошли двое солдат, он заметил их в последний момент и обернулся, когда оба поравнялись с ним. Один из них с презрением попросил у него закурить, он только руками развел, объяснив, что не курит, и непроизвольно поморщился: от обоих сильно разило спиртным. Видимо, оба паренька только вернулись с передовой, получив краткосрочный отпуск, и пытались забыться хоть ненадолго от беспросветного ожидания любой неожиданности с "той стороны".
Его отказ, его объяснения и его гримаса тут же сдетонировали: один из солдатиков схватил его за грудки и, обдавая тяжелым запахом перегара, поинтересовался, не правоверный ли он мусульманин. Люди в крае в подавляющем большинстве своем исповедовали православие, неудивительно, пришло ему в голову, что подобным образом мотивированный отказ сразу же вызвал подозрение у людей, чьей прямой обязанностью было отбивать атаки и в свою очередь атаковать жителей "той стороны" в подавляющем большинстве своем приверженцев иной веры, коя настрого запрещает употребление спиртного.
Он отрицательно закачал головой, не зная, как выбраться из истории, солдат яростно выкрикнул: "Врешь, паскуда!", и добавил, как бы в подтверждение, поток нецензурных ругательств. Уже невесть сколько лет он не слышал подобных слов, лицо снова выдало его, он покраснел и дернулся, как от удара. Спустя мгновение и получил его.
Пока он разговаривал с солдатами, те оттеснили его с тротуара к углу бойлерной, заросшей раскидистыми липами. Остальное происходило молча. Солдатик ударил его кулаком в живот, от согнулся, следующий удар повалил его наземь. На улице народу было немного, да и те, кто проходил во время разговора мимо, по разным причинам старались не обращать на происходящее внимания, прибавляли шаг, видя случайно открывшуюся им картину.
К первому солдату присоединился и его товарищ. Поднимать его они не стали, били ногами, не особо разбираясь, куда приходятся удары. Кто-то из них дважды промахнулся, лишь задев его ногу, пожалуй, это раззадорило солдата еще больше.
Он старался расслабить ставшее непослушным тело, чтобы таким хотя бы образом заглушить боль, но организм его немел, не подчиняясь командам. Удары следовали один за другим, методично, целенаправленно, видимо, солдатики приноровились. Его же больше беспокоило иное: он старался прикрыть, насколько позволяла поза лежащего, руками и грудью, скрытый в кармане радиопередатчик: удар кирзового сапога мог с легкостью вывести из строя хрупкую электронику.
Солдаты продолжали методично работать ногами, один удар пришелся ему в плечо, еще немного и послать сигнал он не сможет. Не зная, пройдет ли отсюда команда, он извернулся, вытащив передатчик, и за мгновение до того, как на спину ему обрушился новый удар, нажал на кнопку, произнося про себя затверженное "бисмилла"4.
Земля вздрогнула.
Ударов более не последовало; но в тот момент он бы их и не почувствовал - нажимая на кнопку, он попытался вызвать в памяти ту повешенную вайнашку с ребенком на руках, скорбный лик которой несколько дней не смело тронуть даже тление; он вспоминал о ней всякий раз, когда завершал дело и произносил заветное слово. Попытался и в этот раз, но не смог. Взамен нее из ниоткуда возникла мысль, странная, безумная мысль посетила его отупевший от ударов мозг. Будто видел он тогда не простую женщину с ребенком на руках, нет, взору его предстала сама Богородица с Сыном. Та, которой оказался достоин его народ.
Три окна второго этажа поликлиники озарились ослепительным светом; ярко-оранжевый столп огня вырвался на улицу, в порыве своем достигнув стены противоположного дома. Чудовищный грохот взрыва семипудовым молотом ударил по барабанным перепонкам, за ним вослед послышался треск обрушивающихся перекрытий, новый грохот и мучительно долгий, не обрывающийся несколько секунд звон разбивающегося об асфальт стекла.
Взрывная волна прошла над его головой, отбросив солдат от его неподвижного тела будто котят. Они не сумели устоять на ногах и с колен смотрели, не отрываясь, до рези в глазах, так же, как и их поверженный противник, на медленно оседающие, цепляющиеся за стену жилого дома кряжистые тополя, вывороченные взрывом, на страшный многометровый проем в здании поликлиники на уровне второго этажа, как раз там, где секундами раньше находилась рекреация, заполненная ожидающими своей очереди людьми, на опаленный адским пламенем фасад девятиэтажки, лишившийся разом всех окон....
Здание поликлиники съежилось, лишившись части стены, теперь оно выглядело неправдоподобно уродливым; немыслимо представить, что минуты назад в него входили и выходили люди, получавшие там медицинскую помощь.
Улица разом замолкла, почувствовав пришедшую беду. Замерли людские голоса, шаги прохожих, шумы проезжающих автомобилей. Перестал сыпать и мелкий дождь.
И в наступившей тишине, сквозь редкое потрескивание и тяжелый стук падающих из проема кирпичей, послышался странный, тихий, но забивающий все прочие, звук. Звук, от которого перехватывало дыхание, и волосы становились дыбом. Стон, стоны десятков и десятков человеческих существ, оставшихся в живых, но погребенных заживо, замурованных под обрушившимся перекрытием второго этажа. Голоса, умолявшие, зовущие, плачущие, надеющиеся, то умолкали, то вновь призывали на помощь, и общий хор их, державшийся на одной-единственной ноте, не стихая, не усиливаясь, был воистину страшен, ибо проникал в каждую клетку человека, слышащего этот стон и слышавший его не в силах был не слушать его.
Несколько долгих секунд тишины, заполненной нечеловеческим страданием - точно маленькая вечность - и новый треск, перерастающий в оглушительно бурный шум; то начала медленно оседать крыша, увлекшая за собой стены чердака и разрушенного второго этажа: здание нехотя, как-то неуверенно складывалось в себя, заваливая всех выживших новым многотонным слоем обломков.
Стон разом стих, прервался, будто закрылась дверь. А спустя секунду ее снова отворили, но не настежь, а лишь щелочку оставили - стон был едва различим. Сквозь него доносились кажущиеся оглушительными испуганные, растерянные, вопрошающие, взывающие крики разом очнувшихся людей, не в силах слышать более этот стон, пытающихся не слушать его, и оттого бегущих к развалинам поликлиники, собираясь в толпу, и не знающих, что делать, за что взяться, как помочь.
Вихрем пролетел по улице автомобиль дорожно-патрульной службы, взвизгнули тормоза, захлопали двери. Где-то, он не видел, где, подъезжали и останавливались другие автомобили. Далеко-далеко, казалось, с другого конца мира, завыла в предсмертной тоске сирена, завыла на одной бесконечно тоскливой ноте, заглушив все прочие звуки, медленно приближаясь.
А по улице, в сторону кошмарных руин, не замечая его, мимо него, совсем рядом с ним, кто быстрее, кто медленнее, - бежали и бежали люди.
Нач. авг. - нач. сент. 99
(1799 - 1871) 3-й имам Дагестана и Чечни, основатель имамата, руководитель Кавказской войны 1817 - 64 гг. в 1856 сдался в плен генералу Ермолову, и был выслан в Калугу.
иноверцах (араб.)
3 Волк (чечен.). Обыкновенно этому зверю вайнахи приписывают и небезосновательно многие достоинства, отмечая его незаурядную хитрость, силу, выносливость и ум; сравнение с борзом крайне почетно для всякого человека, недаром же его изображение вынесено на национальный флаг республики. И вместе с тем кажется странным, что, отмечая все эти качества борза в себе, вайнахи совершенно забывают о знаменитой волчьей верности раз и навсегда выбранной супруге. Впрочем, о дозволении иметь до четырех жен, данном Всевышним Магомету, волки, разумеется, не слышали.
4 "Во имя Аллаха, Всемилостивейшего и Милосердного" (араб.). Всякий правоверный должен все свои помыслы устремлять ко Всевышнему, и все свои деяния устремлять лишь во славу Его. В доказательство праведности деяния и высокой его цели, и дабы не запамятовать ненароком об истинном Творце всего Сущего, надлежит всякому правоверному употреблять слово "бисмилла", предуведомляя всякое благое дело и приготовляясь к его совершению, дабы, таким образом, очистить себя от скверны ложной гордыни за результаты, дарованные Свыше.
А ныне еще и воспоминание о прошедшей войне. У каждого оно было своим, надежда в нем перемешивалась с горем, порой, с отчаянием, ожидание со страхом, муки боли с муками радостей. Для каждого, отождествляясь с этим словом, возникала картинка из памяти прошедшего двадцатимесячного противостояния. Он не был исключением, ему виделась своя. И эта картинка была его символом, его причиной, его болью, из-за которой он все терпел, служил и творил то, что и как требовал его полевой командир.
Где-то на востоке республики. Год девяносто шестой, самое начало. Еще холодно, по утрам лужицы талой воды сковывает узорами мороз. При ходьбе, разговоре изо рта вырываются клубы пара. Почки на деревьях набухли, при ясном солнечном небе они источают терпкий аромат, но до появления первых листков пока еще далеко.
Их командир с группой человек в двадцать пять-тридцать - взяли и его, и еще нескольких пленников из числа федеральных солдат в качестве живого щита - совершал рейды по тылам вторгшихся в республику войск, то неожиданно обрушиваясь на склады, то отстреливая проходящий транспорт с боеприпасами, продовольствием, появляясь и исчезая как тать в нощи. Неуловимый, несмотря на все старания командования федеральных войск и отчаянно дерзкий.
Федералы тогда уже отступали, но сражались отчаянно, захватывали сквозь зубы села, чтобы наутро без боя по приказу свыше уйти на исходные позиции. Командование не понимало сбивчивых, противоречивых приказов, поступавших из Генштаба, но знало, понимало, чувствовало, что кампания уже обречена, что вести войну против всего народа невозможно, придется либо истребить республику, либо захватывать каждый населенный пункт бесчисленное число раз, наводя в нем свой, конституционный порядок, бесконечно разоружая жителей, а на ночь прячась от них в крепких блиндажах и дотах. К тому же вторгшаяся армия захватчиков смертельно устала, не выдерживая бессмысленного противостояния и бездумных приказов, скалилась на своих, имперских политиков за их слова о никчемности войны о неизбежном ее проигрыше. Устала и проигрывала уже на полях сражений, с каждым разом все крупнее, и с большими жертвами. И потому надежда на скорую победу над бывшей империей крепла с каждым днем, с каждым новым боем.
В одно село, из которого накануне вышли федеральные войска, и попала его небольшая группа. Просочились незаметно, избегая дорог и хоженых троп. Жидкий лесок быстро закончился, отступил, показался тракт, исполосованный гусеницами танков и бронетранспортеров. Тишина стояла оглушительная: ни птичьих криков, ни человеческих голосов. Точно вымерло все.
Они вышли на тракт и остановились разом, будто кто великий воздвиг пред ними незримую стену.
Села не было. Три полуразрушенных дома на окраине да одинокий крытый колодец у самого въезда. Все остальное превратилось в мешанину из битого кирпича, дерева, почвы да человеческих останков: от взрезанного плугом ковровой бомбардировки пространства в сотни квадратных метров доносился тошный сладковатый запах. Истерзанная земля походила на разгулявшееся перед штормом неспокойное море.
Перед въездом в село стоял одинокий телеграфный столб с оборванными проводами. На одном из этих проводов, захлестнутым в виде петли, висела молодая, не старше тридцати, женщина, вайнашка. Одета она была в строгое черное платье без единой складки, растрепавшиеся от ветра волосы покрывал сбившийся на затылок платок. В судорожно сжатых руках покоился годовалый ребенок, одетый лишь в маечку и подгузники; так же мертвый. Склоненное к нему лицо матери было покойно, только в широко раскрытых глазах читался страх, мучительный, непередаваемый страх, страх разжать руки. До земли от ее босых ступней было метра полтора.
По-прежнему не произнеся ни слова, стараясь не оглядываться, они так же быстро вернулись в лагерь. В тот же день, ближе к вечеру, они ушли на юг. А мертвая мать с младенцем, покоящемся на сведенных судорогой руках, еще несколько дней висела на одиноком телеграфном столбе с оборванными проводами; долго никто не осмеливался снять ее. Мимо проходили части армии независимой республики, воины замедляли шаг и долго разглядывали худенькое тело женщины и после смерти крепко прижимающей к груди младенца, и старались только ненароком не взглянуть в ее широко открытые глаза.
Впереди показалась девятиэтажка, издалека заметная даже в наступающей темноте. На фасаде одного из зданий находились электронные часы, он взглянул на светящийся циферблат. Поправив газету, небрежно торчащую из кармана куртки, он медленно зашагал по улице.
Из темноты мигнули фары припаркованной метрах в десяти выше по улице легковушки. Фары мигнули еще раз, машина - потертый "жигуленок" - выехала на проезжую часть. Проезжая мимо него она слегка замедлила ход. Он успел заметить в салоне, кроме водителя, еще одного человека, сидевшего на заднем сиденье.
Машина свернула налево, исчезла за поворотом, он вздохнул и двинулся дальше.
У входа в здание толпился народ. Какой-то мужчина, подъехавший к самому крылечку двухэтажного строения, ругался с пожилой дежурной, тихо просившей убрать его машину подальше, чтобы освободить дорогу спецтранспорту. Он же, тем временем, подошел к дверям. Дернул на себя, потом толкнул, и оказался внутри.
Он едва не столкнулся с молоденькой девушкой, выходившей на улицу, та прошептала "извините", испуганно отскочив в сторону, а он еще долго смотрел, как зачарованный ей вслед, точно боясь оторвать взгляд от созерцания густых русых волос, разметавшихся по плечам.
Интересно, каким показался он ей? Наверняка, никаким, девушка просто не обратила на него ни малейшего внимания, занятая своими мыслями. Он невесело усмехнулся, вспоминая вопрос старика, обращенный к нему еще на автобусной остановке в станице, по поводу возможной прибавки к пенсии, не слышал ли он чего? Тогда он не понял, почему именно ему был обращен этот вопрос, привычно думая, что попутчик прибавил лишних лет двадцать к его возрасту, конечно, не нарочно, просто не разобравшись в темноте. Теперь он пожал плечами: все правильно. Болезнь не шутила с ним. Удивительно было другое - как его организм вообще смог продержаться так долго.
Он заметил зеркало и подошел к нему, огибая игравших на полу детей. На него со дна стекла взглянуло ссохшееся морщинистое лицо с проваленным боксерским носом и розовыми пятнышками на месте отсохших недавно язв. Некогда черные, волосы ныне стали тускло-серыми, пепельными, расчесанные кое-как они придавали ему мученический вид. На левом ухе сохранилась одна язвочка, он торопливо прикрыл ее прядью.
Когда-то лет шесть назад, может больше, в одном горном ауле его осмотрел врач. Внимательно изучив "звездное небо" папиллом, избороздивших его грудь и спину, появившихся в паху и под мышками, он тяжело вздохнул и предложил довольно странное лекарство; он сам признал, что хотел бы отправить своего пациента эдак на полгодика в больницу, где за указанный срок болезнь может быть вылечена, но едва ли такая возможность представится, он входит в положение. А потому, введя полный шприц пенициллина под лопатку, дал несколько пакетиков с черным порошком, объяснив, что это ртутная мазь, дедовское, конечно, но, в целом, неплохое средство. Только надо помнить, что один день мазь втирают в руку, другой в ногу, затем снова в руку, уже другую. Сопровождавший его воин пристально и несколько странно смотрел на врача, никак не разумея, к чему это такое удивительное лечение. Да он и сам с не меньшим изумлением слушал торопливое объяснение доктора, уверявшего, что иначе он всех перезаразит, ведь какая гигиена может быть в полевом лагере. Последние слова подействовали, дорогу обратно воин шел много позади него, но наутро о возможности заражения было забыто напрочь. Да и через неделю-другую, как раз, когда пакетики кончились, язвы надолго исчезли.
Потом они появлялись, исчезали, с каждым разом их было все больше, они дольше не проходили, появилось колотье в сердце, долгий астматический кашель, стали крошиться и выпадать зубы, поредели волосы, задрожали руки, провалился нос, тело стало куда менее послушным: дольше болело, с каждым разом медленнее приходило в себя. Некогда он соглашался с мнением полевого командира, считая происходящее с ним аллергическими реакциями на некачественную пищу и отсутствием ухода, но дурная болезнь его была иного рода. Иным способом получена и при иных обстоятельствах; сейчас, по истечении долгих лет с момента заражения, он уже постиг причину, по которой получил ее. И вовсе не страх был ее началом. Всего лишь продолжением, внешним, сопутствующим, фоном ее развития и распространения.
А он... он уже сжился со своим положением, с тем местом, которое занимал в отряде полевого командира. И теперь более всего боялся не болей и язв, боялся не угодить, и, тем самым, вернуться к началу, к тому, с чего началась его жизнь в горах. Он сознавал, он видел, что необходим пленившим его людям, и эту необходимость в своих услугах старательно отрабатывал: он сам сеял тот Великий страх, истоки которого лежали еще в первой его операции, а закончились пока - если не считать нынешнего его дела - в Стране гор, в августе сего года.
Тактика была проста и понятна. Человек, испытавший на себе действие Великого страха, никогда прежде и в мыслях не допускавший ничего подобного, не осмеливающийся заглянуть под дно своей темной стороны, откуда и произрос в нем этот страх впадал в шоковое состояние. Он чувствовал, сколь беззащитен и ничтожен - всего лишь жалкая пешка в руках людей, неуловимых и неуязвимых для служителей правопорядка, но действующих уверенно и нагло, не скрывающихся, смеющихся над беспомощностью государства, оказавшегося неспособным решить проблему безопасности собственных граждан, открыто, в прямом эфире издевающихся над поминутным оглядыванием через плечо всех жителей, начавших заместо правоохранительных органов нести нелегкое бремя дежурства в холодные ночи подле своих домов, над заигрыванием первых лиц государства с теми, для кого сесть за стол переговоров - один из способов наступить противнику на горло и равномерно, неторопливо душить. Великий страх столь глубок и беспощаден, что всякий человек, испытавший его, помимо ощущения собственной, раздавленной умелой рукой, воли вскоре начинает чувствовать к мучителям своим непомерное, истерически-рабское уважение, некую гордость даже за их смелость, за их безумную жажду крови ни в чем не повинных сограждан, детей их, жен и стариков. И Великий страх вдавливает его в землю перед новыми властителями бесконечно долгих осенних ночей, лишает способности и желания сопротивляться, поглощает все мысли и чувства, кроме одного, единственного. И тогда, одинокий и беспомощный, беззащитный и жалкий, кричит человек: пусть берут все требуемое, если требуют, и уходят, уходят, уходят! Пусть заберут у нас все, но только уходят.
Но Великий страх, что сеял он и воины его командира, и бойцы других командиров, неожиданно вернулся им. Упруго ударившись, рикошетом вернулся обратно в виде круглосуточных артобстрелов и бомбардировок территории суверенной республики. Вернулся от измученных страхом людей, теперь вымещающем его на тех, от кого он исходил прежде, теперь вымещающем в виде предупредительных захватов приграничных сел и поселков, заставляющих полевых командиров конфликтовать друг с другом, а населению - бежать на юг, в соседнее государство, бывшего прежде частью империи, или же на некогда дружественную территорию братьев-вайнахов, прорывая кордоны обложивших республику федеральных войск.
Или возвращаться назад, с полпути, робко, с утраченной надеждой посматривая назад, с блокпостов и застав в подвалы, землянки, - что еще осталось вместо домов? - и ждать, молить Всевышнего, чтобы ад, ниспосланный Им на землю, обошел стороной.
А тем, кто отчаялся, кто обезумел, кто оказался загнанным в угол вновь вернуться к привычной тактике, к ответам ударом на удар, где и как возможно, едва только возможность эта проявит себя.
Он просмотрел в вестибюле поликлиники расписание работы врачей, выбрал наугад одного из терапевтов и, отдав куртку в гардероб, стал подниматься на второй этаж. Рюкзак остался при нем, бутылка тяжело плюхалась о спину на каждой новой ступеньке.
Поликлиника была небольшая, здание, построенное в начале века, явно не учитывало возросших с той далекой поры требований. А потому в каждом коридоре ютилось, сидя на металлических, покрытых дерматином, стульчиках или стоя у стен, множество людей, каждый со своею собственной, на его взгляд, ни на кого не похожей бедой. Он постоял немного в коридоре и прошел в небольшую рекреацию в центре здания, там находился кабинет выбранного им врача. Он спросил, кто последний, минуту очередь бурно обсуждала порядок следования, наконец, быть таковой согласилась немолодая женщина, одетая в неброское серое платье, голову ее прикрывал ситцевый платок. Молодой человек уступил ему свое место, он подсел рядом с этой женщиной.
Он спросил ее, много ли перед ней народу, та в ответ кивнула на стоявшую у дверей с обеих сторон цепочку: практически все. Он поблагодарил ее кивком, расстегнул воротник рубашки - в коридоре было душно - и принялся читать газету. Примерно через полчаса очередь продвинулась на три человека; он успел подсчитать, сколько ему осталось. Сложив газету и убрав ее в рюкзак, он шепотом сказал сидящей рядом с ним женщине, что ему необходимо отлучиться на пару минут, не будет ли она так любезна посторожить место и рюкзак с вещами заодно? Та, ни секунды не колеблясь, кивнула, сообщив то, что он знал и так: народу перед ним много, человек семь. Он поблагодарил и пошел к лестнице, поминутно прося разрешения пройти у множества посетителей поликлиники.
По дороге вниз он столкнулся со знакомой ему по ожиданью автобуса пожилой четой, - они так же направлялись на второй этаж: получить электрокардиограмму, как пояснила супруга; в ответ, он снова кивнул и стал спускаться дальше. В вестибюле, перед тем, как получить по номерку куртку, он медленно обернулся на зеркало, снова увидев себя, свои подживавшие язвы, горько усмехнулся выпавшей на его долю невеселой шутке судьбы. Запоздалой, как он посчитал, выходя на улицу, и останавливаясь подле девятиэтажки, чтобы вновь посмотреть на покинутое им здание. Он мог бы получить в нем помощь, куда более квалифицированнную, чем ту, что предлагал сельский врач в горном ауле. Мог бы, будь он жителем "этой стороны" и имей доказательства этого в виде полиса бесплатного медицинского обслуживания, без которого врачи не имели право принимать больных - большой плакат на входе предупреждал всех посетителей.
Он прошел еще немного, оглянулся на поликлинику - та уже скрывалась за соседними домами, пропадая в изгибе улочки. Остановился.
К нему подошли двое солдат, он заметил их в последний момент и обернулся, когда оба поравнялись с ним. Один из них с презрением попросил у него закурить, он только руками развел, объяснив, что не курит, и непроизвольно поморщился: от обоих сильно разило спиртным. Видимо, оба паренька только вернулись с передовой, получив краткосрочный отпуск, и пытались забыться хоть ненадолго от беспросветного ожидания любой неожиданности с "той стороны".
Его отказ, его объяснения и его гримаса тут же сдетонировали: один из солдатиков схватил его за грудки и, обдавая тяжелым запахом перегара, поинтересовался, не правоверный ли он мусульманин. Люди в крае в подавляющем большинстве своем исповедовали православие, неудивительно, пришло ему в голову, что подобным образом мотивированный отказ сразу же вызвал подозрение у людей, чьей прямой обязанностью было отбивать атаки и в свою очередь атаковать жителей "той стороны" в подавляющем большинстве своем приверженцев иной веры, коя настрого запрещает употребление спиртного.
Он отрицательно закачал головой, не зная, как выбраться из истории, солдат яростно выкрикнул: "Врешь, паскуда!", и добавил, как бы в подтверждение, поток нецензурных ругательств. Уже невесть сколько лет он не слышал подобных слов, лицо снова выдало его, он покраснел и дернулся, как от удара. Спустя мгновение и получил его.
Пока он разговаривал с солдатами, те оттеснили его с тротуара к углу бойлерной, заросшей раскидистыми липами. Остальное происходило молча. Солдатик ударил его кулаком в живот, от согнулся, следующий удар повалил его наземь. На улице народу было немного, да и те, кто проходил во время разговора мимо, по разным причинам старались не обращать на происходящее внимания, прибавляли шаг, видя случайно открывшуюся им картину.
К первому солдату присоединился и его товарищ. Поднимать его они не стали, били ногами, не особо разбираясь, куда приходятся удары. Кто-то из них дважды промахнулся, лишь задев его ногу, пожалуй, это раззадорило солдата еще больше.
Он старался расслабить ставшее непослушным тело, чтобы таким хотя бы образом заглушить боль, но организм его немел, не подчиняясь командам. Удары следовали один за другим, методично, целенаправленно, видимо, солдатики приноровились. Его же больше беспокоило иное: он старался прикрыть, насколько позволяла поза лежащего, руками и грудью, скрытый в кармане радиопередатчик: удар кирзового сапога мог с легкостью вывести из строя хрупкую электронику.
Солдаты продолжали методично работать ногами, один удар пришелся ему в плечо, еще немного и послать сигнал он не сможет. Не зная, пройдет ли отсюда команда, он извернулся, вытащив передатчик, и за мгновение до того, как на спину ему обрушился новый удар, нажал на кнопку, произнося про себя затверженное "бисмилла"4.
Земля вздрогнула.
Ударов более не последовало; но в тот момент он бы их и не почувствовал - нажимая на кнопку, он попытался вызвать в памяти ту повешенную вайнашку с ребенком на руках, скорбный лик которой несколько дней не смело тронуть даже тление; он вспоминал о ней всякий раз, когда завершал дело и произносил заветное слово. Попытался и в этот раз, но не смог. Взамен нее из ниоткуда возникла мысль, странная, безумная мысль посетила его отупевший от ударов мозг. Будто видел он тогда не простую женщину с ребенком на руках, нет, взору его предстала сама Богородица с Сыном. Та, которой оказался достоин его народ.
Три окна второго этажа поликлиники озарились ослепительным светом; ярко-оранжевый столп огня вырвался на улицу, в порыве своем достигнув стены противоположного дома. Чудовищный грохот взрыва семипудовым молотом ударил по барабанным перепонкам, за ним вослед послышался треск обрушивающихся перекрытий, новый грохот и мучительно долгий, не обрывающийся несколько секунд звон разбивающегося об асфальт стекла.
Взрывная волна прошла над его головой, отбросив солдат от его неподвижного тела будто котят. Они не сумели устоять на ногах и с колен смотрели, не отрываясь, до рези в глазах, так же, как и их поверженный противник, на медленно оседающие, цепляющиеся за стену жилого дома кряжистые тополя, вывороченные взрывом, на страшный многометровый проем в здании поликлиники на уровне второго этажа, как раз там, где секундами раньше находилась рекреация, заполненная ожидающими своей очереди людьми, на опаленный адским пламенем фасад девятиэтажки, лишившийся разом всех окон....
Здание поликлиники съежилось, лишившись части стены, теперь оно выглядело неправдоподобно уродливым; немыслимо представить, что минуты назад в него входили и выходили люди, получавшие там медицинскую помощь.
Улица разом замолкла, почувствовав пришедшую беду. Замерли людские голоса, шаги прохожих, шумы проезжающих автомобилей. Перестал сыпать и мелкий дождь.
И в наступившей тишине, сквозь редкое потрескивание и тяжелый стук падающих из проема кирпичей, послышался странный, тихий, но забивающий все прочие, звук. Звук, от которого перехватывало дыхание, и волосы становились дыбом. Стон, стоны десятков и десятков человеческих существ, оставшихся в живых, но погребенных заживо, замурованных под обрушившимся перекрытием второго этажа. Голоса, умолявшие, зовущие, плачущие, надеющиеся, то умолкали, то вновь призывали на помощь, и общий хор их, державшийся на одной-единственной ноте, не стихая, не усиливаясь, был воистину страшен, ибо проникал в каждую клетку человека, слышащего этот стон и слышавший его не в силах был не слушать его.
Несколько долгих секунд тишины, заполненной нечеловеческим страданием - точно маленькая вечность - и новый треск, перерастающий в оглушительно бурный шум; то начала медленно оседать крыша, увлекшая за собой стены чердака и разрушенного второго этажа: здание нехотя, как-то неуверенно складывалось в себя, заваливая всех выживших новым многотонным слоем обломков.
Стон разом стих, прервался, будто закрылась дверь. А спустя секунду ее снова отворили, но не настежь, а лишь щелочку оставили - стон был едва различим. Сквозь него доносились кажущиеся оглушительными испуганные, растерянные, вопрошающие, взывающие крики разом очнувшихся людей, не в силах слышать более этот стон, пытающихся не слушать его, и оттого бегущих к развалинам поликлиники, собираясь в толпу, и не знающих, что делать, за что взяться, как помочь.
Вихрем пролетел по улице автомобиль дорожно-патрульной службы, взвизгнули тормоза, захлопали двери. Где-то, он не видел, где, подъезжали и останавливались другие автомобили. Далеко-далеко, казалось, с другого конца мира, завыла в предсмертной тоске сирена, завыла на одной бесконечно тоскливой ноте, заглушив все прочие звуки, медленно приближаясь.
А по улице, в сторону кошмарных руин, не замечая его, мимо него, совсем рядом с ним, кто быстрее, кто медленнее, - бежали и бежали люди.
Нач. авг. - нач. сент. 99
(1799 - 1871) 3-й имам Дагестана и Чечни, основатель имамата, руководитель Кавказской войны 1817 - 64 гг. в 1856 сдался в плен генералу Ермолову, и был выслан в Калугу.
иноверцах (араб.)
3 Волк (чечен.). Обыкновенно этому зверю вайнахи приписывают и небезосновательно многие достоинства, отмечая его незаурядную хитрость, силу, выносливость и ум; сравнение с борзом крайне почетно для всякого человека, недаром же его изображение вынесено на национальный флаг республики. И вместе с тем кажется странным, что, отмечая все эти качества борза в себе, вайнахи совершенно забывают о знаменитой волчьей верности раз и навсегда выбранной супруге. Впрочем, о дозволении иметь до четырех жен, данном Всевышним Магомету, волки, разумеется, не слышали.
4 "Во имя Аллаха, Всемилостивейшего и Милосердного" (араб.). Всякий правоверный должен все свои помыслы устремлять ко Всевышнему, и все свои деяния устремлять лишь во славу Его. В доказательство праведности деяния и высокой его цели, и дабы не запамятовать ненароком об истинном Творце всего Сущего, надлежит всякому правоверному употреблять слово "бисмилла", предуведомляя всякое благое дело и приготовляясь к его совершению, дабы, таким образом, очистить себя от скверны ложной гордыни за результаты, дарованные Свыше.