Страница:
Берендеев Кирилл
Lues III
Берендеев Кирилл
LUES III
Задача поэта говорить не о действительно случившемся, но о том, что могло бы случиться, следовательно, о возможном по вероятности или по необходимости
Аристотель
Мелкий изнурительный дождик вперемешку со снегом. Сыплет уже второй день. Дорога раскисла, покрылась свинцово-серыми лужами, разъехалась. Теперь по ней проедешь разве что на тракторе. Или, скорее, на БМП, их на дорогах встречается больше. Рядом граница. Административная, но все же граница. Блокпосты, колючая проволока, рвы, полоса отчуждения, минные поля с выцветшими, покосившимися указателями. И закопанные в землю БТРы, с навечно устремленными на "ту сторону" стволами. Так здесь называют территорию, старательно отгороженную - и отгородившуюся - от остальной страны. Дождь со снегом превращает боевые машины в нелепых, вылезших из земли уродцев, жуткий урожай минувшего лета, который никто не удосужится убрать с полей.
С "той стороны" то же, что и с этой - безлесные степи: чахлые голые кустарники, жмущиеся по овражкам, по колкам, пожухший ковыль, поломанный непогодой. Но сейчас ветра уже нет, тучи не хотят расходиться, и нудный осенний не то дождь, не то снег продолжается и продолжается бесконечно.
В начале ноября всегда так. То ненастье, то морозы, то оттепели. Каждая новая смена погоды кажется долгосрочной, но не продерживается и нескольких дней. На днях было плюс пятнадцать. Сейчас отметка термометра застыла около нуля. Никакая температура. И сыпет и сыпет неизменный дождь со снегом, бьется потихоньку в окно, пробирается в щели трухлявого домика. Время выходит, пора трогаться отсюда. Тем более, рядом "та сторона". И те люди. Ждущие.
Домик не виден "той стороне", от него до КПП километров пять по разболтанной колее старой дороги. Она ведет из ближайшего от границы селения, станицы, и уходит, петляя, на "ту сторону" до безымянного аула. Десяток домишек, слепленных словно из грязи, два телеграфных столба с перебитыми проводами и несколько землянок. За аулом - пепелище. Еще со времен войны. Небольшая плановая операция. Не то по освобождению, не то по выкуриванию из аула бородатых вооруженных людей в камуфляже и с зелеными головными повязками. Это было, помнится, в последние месяцы войны, когда войска уже уходили с "той стороны". Колонна тяжелой техники подошла по такой же, как и сейчас, раскисшей дороге - то была середина марта - к аулу, федеральные войска оцепили село и заставили жителей покинуть жилища. Затем несколько залпов из башенных орудий, автоматные и пулеметные очереди в ответ, лениво поползшие к небу языки пламени. Затем чей-то надрывный крик.... Через час колонна ушла на свою территорию. Жители вернулись в аул. Вечером, до захода солнца, как велит обычай, хоронили погибших.
Аул был последним его прибежищем на "той стороне". Вчера он покинул его, сопровождаемый бородатыми людьми в камуфляже. Его довели до маленького домика, оставили еды и питья на несколько дней, и, не прощаясь, ушли. Они молчали всю дорогу, не было желания поддерживать разговор. Инструкции даны, вытвержены, время отведено, и стрелки часов неумолимо двинулись с места.
Ему казалось, всю дорогу до этого дощатого домика, что одного его на "этой стороне" не оставят. Не решатся. Но потом понял, что его сомнения были напрасны. Просто они знали его лучше, чем он сам. И сам полевой командир, дававший последние указания с глазу на глаз, что он посчитал для себя особым знаком расположения; да и те люди, с которыми он перешел укрепленную границу между республикой и краем. Его оставили и ушли. Не оглянувшись, так же незаметно, как появились за хорошо укрепленным кордоном.
Несколько часов после их ухода он просто ждал. Сидел на куче прелой соломы и смотрел в крохотное оконце на "ту сторону"; которую покинул впервые. Не осознавая, ни куда смотрит, ни что ощущает при этом. Недвижно сидел и смотрел в окно, последний раз увидев, как мелькнули и исчезли тени знакомых ему бородатых людей в камуфляже. Ожидание давно стало для него больше чем привычкой к пустой трате времени - частью жизни, в некотором роде, определенным ее смыслом. Чем-то вроде вех, расставленных судьбой между событиями, изредка настигавшими его: ожидание перемен, ожидание конца "незаметной" войны, "официальной" войны, заточения, доверия, излечения, вестей от родных, первой вылазки.... Между ними случались и другие ожидания, но совсем незаметные, такие, что не оставили следа в его памяти.
Новое ожидание подходило к концу. Отсчитывало последние свои часы. Вчерашним вечером, перед тем, как заснуть, он еще раз напомнил себе план действий, расписанный буквально по минутам, до последнего движения, и расписание автобуса, уходившего от станицы к поселку - столице административного района края. Вспомнил все, о чем говорил ему полевой командир, в те недолгие минуты, когда они остались с глазу на глаз, все незаметные, но не менее важные мелочи.
Перед рассветом резко похолодало, чтобы согреться, он натянул на себя верхнюю одежду, зарылся поглубже в сваленную в углу скирду соломы. К ночным морозам он, так и не привык. Изъязвленное тело мучительно ныло, каждой косточкой напоминая о своем прошлом. Он старался, как мог, не обращать внимания на боль, утешая, что скоро все зарубцуется вновь. Как рубцевалось уже не раз. Болезнь уйдет ненадолго, оставит на месяц, другой его в покое. Он немного отдохнет от пленившей его болезни, во время этой короткой передышки. Вот лицо уже начинало подживать, на него совсем не будут обращать внимания.
Все, взятое с собой, он проверил и перепроверил не один раз. Что-то ему не понравилось, он перетряхнул рюкзак заново, по-новому переложил вещи. Да, так заметно лучше.
Наутро стало заметно лучше и ему самому. Момент наступил. Собраться и уйти, уничтожив все следы своего пребывания в тонкостенном дощатом домике, было делом получаса. Сюда до весны вряд ли кто заглянет, но, тем не менее, лучше не полагаться на случай.
Вещей у него было немного, большая часть из них взята просто для отвода глаз. В рюкзаке, что он перетряхивал перед уходом, лежала пара полотенец, разношенные донельзя ботинки, завернутые в грубую холщовую ткань, рубашка, приемник без батареек, старый костюм, шарф, двухлитровый "баллон" из-под газированной воды темной пластмассы, жестяная фляжка с минеральной водой и полупустая пачка папирос. Он не курил, но по опыту знал, может пригодиться.
Последний раз оглянувшись на сарай, он невольно сгорбился под изнурительным дождем и побрел по краю раскисшей дороги к станице. Автобус, единственный на сегодня дневной рейс, должен уйти в поселок через два часа. За это время ему надо успеть зайти в киоск и купить поселковую газету. Необходимое для выполнения всего плана условие; хотя читать он уже давно отвык. Затем придти на автобусную станцию и снова ждать.
Сапог увяз в грязи. Он с трудом вытянул его и продолжил путь. Примерно так же, но только с сопровождением, он уходил первый раз. Тогда - из Грозного, куда-то в неизвестность. Переговариваться и задавать вопросы запрещено было сразу, и он более всего боялся неосторожным жестом, движением обеспокоить своих стражей. Тогда тоже был ноябрь, первые его числа. Девяносто первый год. Страна еще не знала, отмечать ли ей бывший великий праздник или уже нет. И он сам, оставленный в одиночестве, в окружении безмолвных бородатых людей с автоматами, ведших его и еще нескольких человек, взятых вместе с ним, не знал.
Дорога шла по балке, затем резко поднималась вверх. Добравшись до вершины, он оглянулся. Нет, не увидят его ни те, ни другие. Пелена дождя надежно укрыла его ото всех.
Сделав еще два шага, он остановился. Бутылка легла неровно, при каждом движении ударяла в спину. Он сбросил рюкзак, поправил ее, положив между ботинками, и продолжил путь. В этот момент он напрягся, вместе с воспоминанием пришло и ожидание тычка ствола автомата в спину и окрик "пошевеливайся!" на чеченском. В девяносто первом он его еще очень плохо знал. Его и еще несколько человек, захваченных на автобусной остановке в центре Грозного, недалеко от вокзала - а он направлялся именно туда вывели из фургона и погнали же раскисшей степной дороге в ту самую неизвестность, которой он боялся более всего. В фургоне он лежал на полу. Рядом с другими горожанами, с завязанными глазами и стянутыми "браслетами" за спиной запястьями. Трудно было сказать, сколько времени он провел в этом положении. Над ними на скамье сидели двое в масках, один из которых немного знал русский и не давал шевелиться и разговаривать, тыкая всякий раз тяжелым сапогом в живот.
Когда он выбрался на возвышенность, идти стало заметно легче. Но от непогоды раззуделось плечо. Сколько тряпок он не подкладывал под ремень, язвы все равно начали вновь гноиться, липкая влага пропитала рубашку. Ничего, идти недалеко, еще один спуск и подъем - и будет видна станица. Он хотел что-то произнести вслух, что-то сопутствующее своим мыслям, но не решился, точно рядом все еще кто-то был. Точно его все еще вели по голой степи в неизвестность бородатые люди в камуфляже. Они шли молча и так же молча подталкивали тех, кто отставал, и все брели и брели по раскисшей проселочной дороге.
Плечо неожиданно отдалось резкой болью натруженной мышцы, когда он оступился и едва не упал. Подниматься надо было самому и как можно скорее, стражи вставать не помогали, напротив, упавшие торопились подняться на одеревеневшие от долгой изматывающей ходьбы ноги, и опасливо оглядываясь, брели дальше, ожидая короткого замаха и удара прикладом в спину.
Снова он невольно оглянулся. По-прежнему непривычна свобода. В долгом пути первый раз без сопровождения. Скорее всего, ему до конца не доверяли. Слишком много проверок было за эти годы. Сперва шла война, и они не были обязаны ему поверить с первого же согласного слова. Он вздохнул. Да, тогда было куда хуже. Постоянный надзор: ни шагу из Атагов. Потом из Хал-Килой, когда в то село все же вошли федеральные войска.
Его перевозили в одном и том же фургоне, так же завязав глаза. Все дальше на юг. До тех пор, пока федеральные войска не перестали наступать неожиданно для всех, когда даже истово верующие перестали возносить молитвы о спасении. Они лишь угрюмо сдерживали свои позиции, а потом так же неожиданно стали сдавать и их и тихо, незаметно уходить. Изредка возвращаться с шумом и грохотом, снова пытаясь вернуть взятое некогда, а захватив, исчезать сдавая захваченное без боя.
По нему стреляли из дальнобойных орудий, танков, минометов и систем "Град" те, которых он долгое время продолжал считать "своими". До начала войны он все мечтал, видел во снах, что они входят в село, тихо, незаметно берут дом за домом, добираются до его местопребывания и... сон обрывался, выбрасывая его в иной мир. В котором понятие "свои" постепенно истерлось, потускнело. Затем и переменилось вовсе. А после войны осталась лишь "та сторона" и "эта". Для тех, кто жил здесь, в крае, он был с "той стороны", для себя и своего командира - с "этой".
Иногда он и его неизменные стражи действовали вместе, иногда воины просто сопровождали его через границу, и он делал свое, ставшее привычным, дело под прикрытием их автоматов, а после вместе уходили обратно. "К себе", говорили те. Назад, соглашаясь, отвечал он.
Ныне же неизвестно точно, когда состоится его возвращение обратно. Срок, конечно, есть, но не все зависит от сроков. Хотя на первых порах, ему сильно повезло. И с переходом границы и с погодой, под прикрытием которой он собирался уйти как можно дальше. И с болезнью, что, наконец, оставила его ненадолго в покое. Только ненадолго, на месяц, может, немного более. Лучше в такое время не смотреть на собственное тело, лучше совсем не смотреть, тогда разложение его будет почти незаметно. И не чувствуется, когда не поднимешь изъязвленные руки к лицу. Оно есть, оно продолжается, каждый день и час, отдаваясь то мучительной болью, то тошнотой и температурой, то новыми язвами, возникающими все в большем и большем количестве где угодно и когда угодно. Сейчас болезнь вновь затаилась, точно набираясь новых сил. А он вышел, обретя временную свободу, почувствовав, как его зверь ушел на краткий отдых в берлогу.
Снег постепенно прекратился, мелкий дождичек усилился и хлестал все время в лицо. Он шел уже долго, но станицы еще не было видно. Огни терялись в туманной степной дали. Мир вокруг сузился до десятка метров. Дождь полил косой плотной стеной, сбивая с дороги, заставляя спотыкаться и падать. С дорожной колеи он сошел, медленно бредя рядом с раскисшим трактом. Земля вокруг казалась грязно-белой от пелены дождя и не желающего таять снега.
Он давно был в этом краю. Еще до болезни, до войны, до независимости. Кажется, с тех пор прошло бесконечно много времени, целая эпоха, затерявшаяся в тумане забвения.
Он брел по дороге, пытаясь вспомнить свое, тогда еще вместе с супругой пребывание в этом степном крае. Что-то, кажущееся ныне просто невероятным: путешествие на экскурсионном автобусе из Грозного в составе маленькой группы, неделя блаженного ничегонеделанья в комфортабельной гостинице, поездки за город, в бесконечные степи. Тогда они считались молодоженами и потому всюду их встречали по-особому. Как.... Странно, он не мог вспомнить. Картинка эта никак не хотела пробуждаться из глубин памяти. Как и многие другие из того давнопрошедшего времени, просто память констатировала факты: были перебои с сахаром, табаком и водкой, выдаваемыми по талонам; он "выбил" - странное слово из тех времен - в своем институте эту поездку на двоих, и они с женой были счастливы. Странная констатация наподобие летописной: "того лета бысть нибоше" Что ж, в последующие года действительно "бысть нибоше". Все они слились в череду лет без воспоминаний, без памяти, различающиеся лишь все той же отстраненной летописной констатацией.
Да и события самого последнего времени, прошедших дней ли, месяцев, не отличались иным восприятием. Дни просто проходили мимо него: наполненные ли событиями, совершенно пустые ли, как серое безветренное небо в плотной пелене туч, - он не запоминал их, старался не запомнить каждое утро, ожидая наступления вечера, а вечером уж тревожился о новом дне. Он давно старался проживать. Не жить, именно проживать.
Нет, нынешнее положение его заметно изменилось в лучшую сторону. Взять для примера эту "экскурсию", как назвал доверенное ему одному путешествие командир отряда. В тот день, когда он уходил, и командир давал последние наставления с глазу на глаз. Невысокий, крепко сбитый мужчина средних лет с незапоминающимся лицом и вечно скрытыми за темными стеклами очков глазами. Глаза эти, серые, бесконечно уставшие от всего виденного, довелось ему увидеть лишь раз, когда командир одиноко творил подле землянки вечерний намаз, встав на колени и лицом обратившись на восток. Он тогда был совсем рядом с командиром, так близко, что протяни руку - коснешься его колен. Но командир не видел его, сняв очки и осторожно положив их в нагрудный кармашек камуфляжной куртки, он встал на коврик, и стал молиться, словом смывая с себя грязь дорог. Тогда они впервые оказались наедине. И он, не осмелившись обеспокоить командира или просто не решившись выдать свое присутствие во время намаза, все это время, пока слова текли с губ, неотрывно смотрел в лишенные обычного своего укрытия, обнаженные глаза. В те минуты он чувствовал нечто странное, доселе ему не известное; впервые ощущал странное удивительное единение, почти слияние с тем человеком, что подле него, не замечая ничего вокруг, творил обычный намаз, и с теми словами, что медленно плавно, без усилий стекали с его губ, спокойные величавые слова, содержащие в себе всю мудрость мира.
Командир, один из всего отряда, был тем, кем называл себя ваххабитом. Молился, постился, жил то в землянках, то в грязных зачуханных домишках покинутых жителями селений, на "этой стороне", или в соседней республике, что зовется Страной гор, свято исполняя заветы Всевышнего: не укради, не убей, не возлюби... в равной степени правоверных и гяуров. Газават как одну из ступеней джихада за него исполняли другие, он же ограничивался усердием, направляемым на духовное самосозерцание, на искупление грехов своего воинства и на разработку планов маленьких "священных войн", по освобождению братьев по исламу, притесняемых неверными на берегах священного Каспия. Прожив всю жизнь в горах, он прекрасно ориентировался на местности и ориентировал других, посылая свои отряды, группки в дюжину человек, лучших его людей, - в те или иные села, проповедовать чистый ислам, салафийю, словом и делом. Хотя для них, в отличие от командира, проповеди только мешали исполнению конкретных заданий, джихад им был лишь "священной войной" без соблюдения когда-то в незапамятные времена установленных правил, проповедуемых пророками: о женщинах и детях, о неверных, уверовавших во время битвы в истинного Бога и воскликнувших об этом.... Командир принимал их грехи на себя, они знали это и с этой верой уходили в свои "священные войны". С ней же и возвращались.
Он не знал, где его командир брал деньги, оружие, литературу, словом, все необходимое для проведения операций. Он ни с кем не сотрудничал, презрительно относясь к полевым командирам, чьи эмиссары приезжали к нему порой с тем или иным заманчивым предложением на роскошных внедорожниках, всеми доступными способами избегал навязываемых услуг и отказывал на просьбы о помощи людьми.
Командир был носителем истинной веры. И потому только он сам обучал новичков Корану. Плохое прилежание наказывалось палками, бегом вокруг лагеря, либо иными физическими упражнениями, - ведь воины ислама должны быть сильными и ловкими, знающими, что борются они лишь ради единого Аллаха, и только во славу Его. Когда он говорил, казалось, глаза, спрятанные за темными стеклами очков, пылают ненавистью к нечестивцам или горят жаждою благодати, точно он, там, за стеклами очков явленно зрел пред собою ангелов.
И потому еще, быть может, он никогда не снимал очки, чтобы слушавшие его не могли заглянуть ему в этот момент в глаза, а, следовательно, и в душу.
Лишь только он был случайно удостоен этого. Лишь он один увидел пепельную пустоту глаз своего командира, творящего намаз в одиночестве пред столь же пустыми беззвездными небесами. И успокоился, ощутив это удивительное единение, родство, о котором он никогда прежде не смел задумываться. И успокоение это, а вместе с ним и уверенность в человеке, чьи глаза напоминали ему небо, не покидало его уже никогда.
Как и сейчас. Дождь, непролазная грязь дороги успокаивали его, но тело все еще болело, а вместе с телом болело и то, что обыкновенно именуют загадочным словом душа. Иной раз одиночество невыносимо. Особенно сейчас. Быть может, потому и его командир страшился оставаться надолго наедине с собою, старясь всегда быть на виду, в центре, в кругу знакомых лиц, привычных разговоров, обыденных дел.
Дорога свернула, стала подниматься на новый холм. Дождь не переставал, но сапоги уже не вязли в грязи. Когда он поднялся на вершину, вдали, в туманной мгле появились едва заметные огни размытые стекавшей с небес влагой. Станица.
Год назад он появлялся здесь с двумя сопровождающими. Тогда, в сентябре, в самом начале осени, зрелище, открывающееся с этого холма, показалось ему и его спутникам удивительным. Один из сопровождавших, остановившись на секунду и махнув рукой вперед, произнес тихо на чеченском: "красивое место, ничего не скажешь". Его спутник кивнул, мгновение полюбовавшись на вырисовывающуюся в легкой утренней дымке станицу островок зелени среди пожухшей степи, едва заметные домишки под высоченными деревами, с холма спускающиеся в балку огородики, на которых возятся селяне, - среди грядок мелькнет то чье-то платье, то необъятные шаровары. Дорога входила в станицу с края, как бы врезалась в нее, телеграфные столбы, связывающие ее с аулом на "той стороне" сразу же терялись среди необъятных тополей, отсюда, с вершины холма видевшиеся точно венчики цветной капусты.
Сейчас он видел лишь несколько фонарей на околице да отблески света из окон крайних домов. Теперь ему оставалось только спуститься в лощину да преодолеть долгий подъем. Несколько сот метров непролазной грязи, последнее препятствие к намеченной цели. Намеченной его командиром.
Странно, наверное, но его уже очень давно не беспокоила мысль о побеге. Только изредка - сны, оставлявшие с некоторых пор ощущение чего-то неприятного, чего именно, он не мог сказать точно. И потому, должно быть, боялся этих беспокоящих его снов. Хорошо, что те, как правило, заканчивались ничем. Разум его давно больше не доверял ненадежным ощущениям и бесполезным надеждам. И особенно главной и самой безумной фантазии из всех - надежде на возвращение в минувшую жизнь.
Потому что минувшего не осталось. Возвращаться в родной город, откуда его вывезли когда-то, не имело смысла. Более того, могло закончится печально. Город давно уже находился под контролем другой, многочисленной и уверенной в себе группы, относящейся с явной прохладцей к его командиру. По меньшей мере, с прохладцей. Пусть новые ваххабитские паспорта у всех жителей республики были едины, но маленькая республика, лишившаяся последних признаков светской власти, и обретшая им на смену, признаки власти религиозной, давно была незримо разделена на множество мелких и крупных зон. Пролегших между разными родовыми группировками, тейпами, во главе которых стояли военные или духовные, но чаще и те и другие в одном лице деятелей, их подвижников, воинов и селян, признавших всех вышеперечисленных своими властителями. Человеку с юга непросто было попасть на север, разве что по особой договоренности. Без нужды он не продвинулся бы дальне одной из автономий. Был бы непременно схвачен и, скорее всего, оставлен там в интересах нового командования, в качестве живого товара.
Да и куда и зачем идти в неизвестность? Главное, к кому? Он сжился с теми, кто давал ему возможность существовать, привык к нынешнему своему окружению, как привыкают к чему-то неизбежному, к чему проще приспособиться, нежели иметь смелость сопротивляться. Привык и усвоил, уроки, полученные за годы пребывания на юге, еще у прежнего полевого командира. Спустя несколько - сколько именно, его мало интересовало - когда выяснилось незавидное его положение заложника без надежды на выкуп, он был передан нынешнему своему хозяину в качестве предмета взаимовыгодной сделки. В детали которой его, конечно, не посвящали. Он принял относительность своего нынешнего существования, принял как должное, и не решился бы поменять его. Даже раньше, будучи простым заложником, не имея нынешнего своего статуса почти свободного человека, не осмелился переступить незримую на карте черту административной границы и уйти к тем, кого прежде считал "своими".
До войны, расставивший все по своим местам. До того, как оказался у полевого командира, которого считал своим и который стал считать своим и его - поставив простое условие, проверив его на лояльность. Невыполнение которого... впрочем, об этом речь даже не заходила.
Он был уверен, упорно меся глинистую почву лощины и поглядывая вверх на приближающиеся огни домов, что его похищение тогда, с автобусной остановки не было столь уж случайным. Те, кто взял его на пути к вокзалу, были осведомлены о месте его работы, о занимаемой должности и о многом другом. Он артачился и спорил с собой поначалу, как спорил бы на его месте всякий, попавший в такую ситуацию, строил несбыточные планы и надеялся. Потом решил спасать себя сам. Кроме него едва ли кто озаботился бы его судьбой. Разве что жена... но, по прошествии стольких месяцев, в этом он не был столь уж уверен. Ведь, когда его голова была оценена, он, скрепя сердце, дал номер телефона, по которому его похитители могли бы связаться с супругой.
Она уехала к родным, потому что они поссорились. Конечно, из-за какого-то пустяка, забытого спустя день после ссоры. Еще она решила отдохнуть от него - в их жизни в то время не все ладилось. Переждав некоторое время, по его мнению достаточное, чтобы утихнуть страстям, он решил отправиться за супругой вслед, заранее зная, что будет прощен, как бывало не раз и не два.
Его и еще нескольких человек, малознакомых и незнакомых вовсе сотрудников одного грозненского НИИ, связанного с проблемами нефтепереработки, сорвали с остановки, забросили в фургон и отправили на юг. Бесконечно давно, вечность, восемь лет назад.
Может быть, она искала его. Искала деньги на освобождение его. Не нашла, - не смогла, не сумела, - и сейчас уже успокоилась и забыла. Столько лет прошло. Может быть, живет еще где-то здесь, в крае, быть может, по тому же адресу, что и ее родители. Или снова вышла замуж и стала совсем не такой, как прежде, не такой, какой он ее знал. Как и он сам.
Ему только сейчас пришла в голову мысль: как она там, на "той стороне"? Вернее, уже тут. Где-то тут, он никак не мог вспомнить название поселка, в котором проживали родители его жены. Если она по-прежнему у них.
Подъем закончился, он остановился немного передохнуть, поправил в рюкзаке бутылку - она вновь стучала по спине. Язвы на плече снова загноились: он начал натирать плечи лямками. Лучше, чем неделю назад, поступи приказ тогда, едва ли бы он смог нести хоть что-то в рюкзаке. Да и вообще, в эти дни он чувствовал себя не в пример лучше. В любом смысле. Может, потому, что позабыл обо всем, когда получил это задание, большую часть которого должен был исполнять в одиночестве. И тогда стало уже неважно, что на дворе такая скверная погода.
Сколько с ним эта болезнь? - наверное, все это время. Он даже мог сказать наверное, откуда она, ведь, кажется, иного пути подхватить ее просто не было.
LUES III
Задача поэта говорить не о действительно случившемся, но о том, что могло бы случиться, следовательно, о возможном по вероятности или по необходимости
Аристотель
Мелкий изнурительный дождик вперемешку со снегом. Сыплет уже второй день. Дорога раскисла, покрылась свинцово-серыми лужами, разъехалась. Теперь по ней проедешь разве что на тракторе. Или, скорее, на БМП, их на дорогах встречается больше. Рядом граница. Административная, но все же граница. Блокпосты, колючая проволока, рвы, полоса отчуждения, минные поля с выцветшими, покосившимися указателями. И закопанные в землю БТРы, с навечно устремленными на "ту сторону" стволами. Так здесь называют территорию, старательно отгороженную - и отгородившуюся - от остальной страны. Дождь со снегом превращает боевые машины в нелепых, вылезших из земли уродцев, жуткий урожай минувшего лета, который никто не удосужится убрать с полей.
С "той стороны" то же, что и с этой - безлесные степи: чахлые голые кустарники, жмущиеся по овражкам, по колкам, пожухший ковыль, поломанный непогодой. Но сейчас ветра уже нет, тучи не хотят расходиться, и нудный осенний не то дождь, не то снег продолжается и продолжается бесконечно.
В начале ноября всегда так. То ненастье, то морозы, то оттепели. Каждая новая смена погоды кажется долгосрочной, но не продерживается и нескольких дней. На днях было плюс пятнадцать. Сейчас отметка термометра застыла около нуля. Никакая температура. И сыпет и сыпет неизменный дождь со снегом, бьется потихоньку в окно, пробирается в щели трухлявого домика. Время выходит, пора трогаться отсюда. Тем более, рядом "та сторона". И те люди. Ждущие.
Домик не виден "той стороне", от него до КПП километров пять по разболтанной колее старой дороги. Она ведет из ближайшего от границы селения, станицы, и уходит, петляя, на "ту сторону" до безымянного аула. Десяток домишек, слепленных словно из грязи, два телеграфных столба с перебитыми проводами и несколько землянок. За аулом - пепелище. Еще со времен войны. Небольшая плановая операция. Не то по освобождению, не то по выкуриванию из аула бородатых вооруженных людей в камуфляже и с зелеными головными повязками. Это было, помнится, в последние месяцы войны, когда войска уже уходили с "той стороны". Колонна тяжелой техники подошла по такой же, как и сейчас, раскисшей дороге - то была середина марта - к аулу, федеральные войска оцепили село и заставили жителей покинуть жилища. Затем несколько залпов из башенных орудий, автоматные и пулеметные очереди в ответ, лениво поползшие к небу языки пламени. Затем чей-то надрывный крик.... Через час колонна ушла на свою территорию. Жители вернулись в аул. Вечером, до захода солнца, как велит обычай, хоронили погибших.
Аул был последним его прибежищем на "той стороне". Вчера он покинул его, сопровождаемый бородатыми людьми в камуфляже. Его довели до маленького домика, оставили еды и питья на несколько дней, и, не прощаясь, ушли. Они молчали всю дорогу, не было желания поддерживать разговор. Инструкции даны, вытвержены, время отведено, и стрелки часов неумолимо двинулись с места.
Ему казалось, всю дорогу до этого дощатого домика, что одного его на "этой стороне" не оставят. Не решатся. Но потом понял, что его сомнения были напрасны. Просто они знали его лучше, чем он сам. И сам полевой командир, дававший последние указания с глазу на глаз, что он посчитал для себя особым знаком расположения; да и те люди, с которыми он перешел укрепленную границу между республикой и краем. Его оставили и ушли. Не оглянувшись, так же незаметно, как появились за хорошо укрепленным кордоном.
Несколько часов после их ухода он просто ждал. Сидел на куче прелой соломы и смотрел в крохотное оконце на "ту сторону"; которую покинул впервые. Не осознавая, ни куда смотрит, ни что ощущает при этом. Недвижно сидел и смотрел в окно, последний раз увидев, как мелькнули и исчезли тени знакомых ему бородатых людей в камуфляже. Ожидание давно стало для него больше чем привычкой к пустой трате времени - частью жизни, в некотором роде, определенным ее смыслом. Чем-то вроде вех, расставленных судьбой между событиями, изредка настигавшими его: ожидание перемен, ожидание конца "незаметной" войны, "официальной" войны, заточения, доверия, излечения, вестей от родных, первой вылазки.... Между ними случались и другие ожидания, но совсем незаметные, такие, что не оставили следа в его памяти.
Новое ожидание подходило к концу. Отсчитывало последние свои часы. Вчерашним вечером, перед тем, как заснуть, он еще раз напомнил себе план действий, расписанный буквально по минутам, до последнего движения, и расписание автобуса, уходившего от станицы к поселку - столице административного района края. Вспомнил все, о чем говорил ему полевой командир, в те недолгие минуты, когда они остались с глазу на глаз, все незаметные, но не менее важные мелочи.
Перед рассветом резко похолодало, чтобы согреться, он натянул на себя верхнюю одежду, зарылся поглубже в сваленную в углу скирду соломы. К ночным морозам он, так и не привык. Изъязвленное тело мучительно ныло, каждой косточкой напоминая о своем прошлом. Он старался, как мог, не обращать внимания на боль, утешая, что скоро все зарубцуется вновь. Как рубцевалось уже не раз. Болезнь уйдет ненадолго, оставит на месяц, другой его в покое. Он немного отдохнет от пленившей его болезни, во время этой короткой передышки. Вот лицо уже начинало подживать, на него совсем не будут обращать внимания.
Все, взятое с собой, он проверил и перепроверил не один раз. Что-то ему не понравилось, он перетряхнул рюкзак заново, по-новому переложил вещи. Да, так заметно лучше.
Наутро стало заметно лучше и ему самому. Момент наступил. Собраться и уйти, уничтожив все следы своего пребывания в тонкостенном дощатом домике, было делом получаса. Сюда до весны вряд ли кто заглянет, но, тем не менее, лучше не полагаться на случай.
Вещей у него было немного, большая часть из них взята просто для отвода глаз. В рюкзаке, что он перетряхивал перед уходом, лежала пара полотенец, разношенные донельзя ботинки, завернутые в грубую холщовую ткань, рубашка, приемник без батареек, старый костюм, шарф, двухлитровый "баллон" из-под газированной воды темной пластмассы, жестяная фляжка с минеральной водой и полупустая пачка папирос. Он не курил, но по опыту знал, может пригодиться.
Последний раз оглянувшись на сарай, он невольно сгорбился под изнурительным дождем и побрел по краю раскисшей дороги к станице. Автобус, единственный на сегодня дневной рейс, должен уйти в поселок через два часа. За это время ему надо успеть зайти в киоск и купить поселковую газету. Необходимое для выполнения всего плана условие; хотя читать он уже давно отвык. Затем придти на автобусную станцию и снова ждать.
Сапог увяз в грязи. Он с трудом вытянул его и продолжил путь. Примерно так же, но только с сопровождением, он уходил первый раз. Тогда - из Грозного, куда-то в неизвестность. Переговариваться и задавать вопросы запрещено было сразу, и он более всего боялся неосторожным жестом, движением обеспокоить своих стражей. Тогда тоже был ноябрь, первые его числа. Девяносто первый год. Страна еще не знала, отмечать ли ей бывший великий праздник или уже нет. И он сам, оставленный в одиночестве, в окружении безмолвных бородатых людей с автоматами, ведших его и еще нескольких человек, взятых вместе с ним, не знал.
Дорога шла по балке, затем резко поднималась вверх. Добравшись до вершины, он оглянулся. Нет, не увидят его ни те, ни другие. Пелена дождя надежно укрыла его ото всех.
Сделав еще два шага, он остановился. Бутылка легла неровно, при каждом движении ударяла в спину. Он сбросил рюкзак, поправил ее, положив между ботинками, и продолжил путь. В этот момент он напрягся, вместе с воспоминанием пришло и ожидание тычка ствола автомата в спину и окрик "пошевеливайся!" на чеченском. В девяносто первом он его еще очень плохо знал. Его и еще несколько человек, захваченных на автобусной остановке в центре Грозного, недалеко от вокзала - а он направлялся именно туда вывели из фургона и погнали же раскисшей степной дороге в ту самую неизвестность, которой он боялся более всего. В фургоне он лежал на полу. Рядом с другими горожанами, с завязанными глазами и стянутыми "браслетами" за спиной запястьями. Трудно было сказать, сколько времени он провел в этом положении. Над ними на скамье сидели двое в масках, один из которых немного знал русский и не давал шевелиться и разговаривать, тыкая всякий раз тяжелым сапогом в живот.
Когда он выбрался на возвышенность, идти стало заметно легче. Но от непогоды раззуделось плечо. Сколько тряпок он не подкладывал под ремень, язвы все равно начали вновь гноиться, липкая влага пропитала рубашку. Ничего, идти недалеко, еще один спуск и подъем - и будет видна станица. Он хотел что-то произнести вслух, что-то сопутствующее своим мыслям, но не решился, точно рядом все еще кто-то был. Точно его все еще вели по голой степи в неизвестность бородатые люди в камуфляже. Они шли молча и так же молча подталкивали тех, кто отставал, и все брели и брели по раскисшей проселочной дороге.
Плечо неожиданно отдалось резкой болью натруженной мышцы, когда он оступился и едва не упал. Подниматься надо было самому и как можно скорее, стражи вставать не помогали, напротив, упавшие торопились подняться на одеревеневшие от долгой изматывающей ходьбы ноги, и опасливо оглядываясь, брели дальше, ожидая короткого замаха и удара прикладом в спину.
Снова он невольно оглянулся. По-прежнему непривычна свобода. В долгом пути первый раз без сопровождения. Скорее всего, ему до конца не доверяли. Слишком много проверок было за эти годы. Сперва шла война, и они не были обязаны ему поверить с первого же согласного слова. Он вздохнул. Да, тогда было куда хуже. Постоянный надзор: ни шагу из Атагов. Потом из Хал-Килой, когда в то село все же вошли федеральные войска.
Его перевозили в одном и том же фургоне, так же завязав глаза. Все дальше на юг. До тех пор, пока федеральные войска не перестали наступать неожиданно для всех, когда даже истово верующие перестали возносить молитвы о спасении. Они лишь угрюмо сдерживали свои позиции, а потом так же неожиданно стали сдавать и их и тихо, незаметно уходить. Изредка возвращаться с шумом и грохотом, снова пытаясь вернуть взятое некогда, а захватив, исчезать сдавая захваченное без боя.
По нему стреляли из дальнобойных орудий, танков, минометов и систем "Град" те, которых он долгое время продолжал считать "своими". До начала войны он все мечтал, видел во снах, что они входят в село, тихо, незаметно берут дом за домом, добираются до его местопребывания и... сон обрывался, выбрасывая его в иной мир. В котором понятие "свои" постепенно истерлось, потускнело. Затем и переменилось вовсе. А после войны осталась лишь "та сторона" и "эта". Для тех, кто жил здесь, в крае, он был с "той стороны", для себя и своего командира - с "этой".
Иногда он и его неизменные стражи действовали вместе, иногда воины просто сопровождали его через границу, и он делал свое, ставшее привычным, дело под прикрытием их автоматов, а после вместе уходили обратно. "К себе", говорили те. Назад, соглашаясь, отвечал он.
Ныне же неизвестно точно, когда состоится его возвращение обратно. Срок, конечно, есть, но не все зависит от сроков. Хотя на первых порах, ему сильно повезло. И с переходом границы и с погодой, под прикрытием которой он собирался уйти как можно дальше. И с болезнью, что, наконец, оставила его ненадолго в покое. Только ненадолго, на месяц, может, немного более. Лучше в такое время не смотреть на собственное тело, лучше совсем не смотреть, тогда разложение его будет почти незаметно. И не чувствуется, когда не поднимешь изъязвленные руки к лицу. Оно есть, оно продолжается, каждый день и час, отдаваясь то мучительной болью, то тошнотой и температурой, то новыми язвами, возникающими все в большем и большем количестве где угодно и когда угодно. Сейчас болезнь вновь затаилась, точно набираясь новых сил. А он вышел, обретя временную свободу, почувствовав, как его зверь ушел на краткий отдых в берлогу.
Снег постепенно прекратился, мелкий дождичек усилился и хлестал все время в лицо. Он шел уже долго, но станицы еще не было видно. Огни терялись в туманной степной дали. Мир вокруг сузился до десятка метров. Дождь полил косой плотной стеной, сбивая с дороги, заставляя спотыкаться и падать. С дорожной колеи он сошел, медленно бредя рядом с раскисшим трактом. Земля вокруг казалась грязно-белой от пелены дождя и не желающего таять снега.
Он давно был в этом краю. Еще до болезни, до войны, до независимости. Кажется, с тех пор прошло бесконечно много времени, целая эпоха, затерявшаяся в тумане забвения.
Он брел по дороге, пытаясь вспомнить свое, тогда еще вместе с супругой пребывание в этом степном крае. Что-то, кажущееся ныне просто невероятным: путешествие на экскурсионном автобусе из Грозного в составе маленькой группы, неделя блаженного ничегонеделанья в комфортабельной гостинице, поездки за город, в бесконечные степи. Тогда они считались молодоженами и потому всюду их встречали по-особому. Как.... Странно, он не мог вспомнить. Картинка эта никак не хотела пробуждаться из глубин памяти. Как и многие другие из того давнопрошедшего времени, просто память констатировала факты: были перебои с сахаром, табаком и водкой, выдаваемыми по талонам; он "выбил" - странное слово из тех времен - в своем институте эту поездку на двоих, и они с женой были счастливы. Странная констатация наподобие летописной: "того лета бысть нибоше" Что ж, в последующие года действительно "бысть нибоше". Все они слились в череду лет без воспоминаний, без памяти, различающиеся лишь все той же отстраненной летописной констатацией.
Да и события самого последнего времени, прошедших дней ли, месяцев, не отличались иным восприятием. Дни просто проходили мимо него: наполненные ли событиями, совершенно пустые ли, как серое безветренное небо в плотной пелене туч, - он не запоминал их, старался не запомнить каждое утро, ожидая наступления вечера, а вечером уж тревожился о новом дне. Он давно старался проживать. Не жить, именно проживать.
Нет, нынешнее положение его заметно изменилось в лучшую сторону. Взять для примера эту "экскурсию", как назвал доверенное ему одному путешествие командир отряда. В тот день, когда он уходил, и командир давал последние наставления с глазу на глаз. Невысокий, крепко сбитый мужчина средних лет с незапоминающимся лицом и вечно скрытыми за темными стеклами очков глазами. Глаза эти, серые, бесконечно уставшие от всего виденного, довелось ему увидеть лишь раз, когда командир одиноко творил подле землянки вечерний намаз, встав на колени и лицом обратившись на восток. Он тогда был совсем рядом с командиром, так близко, что протяни руку - коснешься его колен. Но командир не видел его, сняв очки и осторожно положив их в нагрудный кармашек камуфляжной куртки, он встал на коврик, и стал молиться, словом смывая с себя грязь дорог. Тогда они впервые оказались наедине. И он, не осмелившись обеспокоить командира или просто не решившись выдать свое присутствие во время намаза, все это время, пока слова текли с губ, неотрывно смотрел в лишенные обычного своего укрытия, обнаженные глаза. В те минуты он чувствовал нечто странное, доселе ему не известное; впервые ощущал странное удивительное единение, почти слияние с тем человеком, что подле него, не замечая ничего вокруг, творил обычный намаз, и с теми словами, что медленно плавно, без усилий стекали с его губ, спокойные величавые слова, содержащие в себе всю мудрость мира.
Командир, один из всего отряда, был тем, кем называл себя ваххабитом. Молился, постился, жил то в землянках, то в грязных зачуханных домишках покинутых жителями селений, на "этой стороне", или в соседней республике, что зовется Страной гор, свято исполняя заветы Всевышнего: не укради, не убей, не возлюби... в равной степени правоверных и гяуров. Газават как одну из ступеней джихада за него исполняли другие, он же ограничивался усердием, направляемым на духовное самосозерцание, на искупление грехов своего воинства и на разработку планов маленьких "священных войн", по освобождению братьев по исламу, притесняемых неверными на берегах священного Каспия. Прожив всю жизнь в горах, он прекрасно ориентировался на местности и ориентировал других, посылая свои отряды, группки в дюжину человек, лучших его людей, - в те или иные села, проповедовать чистый ислам, салафийю, словом и делом. Хотя для них, в отличие от командира, проповеди только мешали исполнению конкретных заданий, джихад им был лишь "священной войной" без соблюдения когда-то в незапамятные времена установленных правил, проповедуемых пророками: о женщинах и детях, о неверных, уверовавших во время битвы в истинного Бога и воскликнувших об этом.... Командир принимал их грехи на себя, они знали это и с этой верой уходили в свои "священные войны". С ней же и возвращались.
Он не знал, где его командир брал деньги, оружие, литературу, словом, все необходимое для проведения операций. Он ни с кем не сотрудничал, презрительно относясь к полевым командирам, чьи эмиссары приезжали к нему порой с тем или иным заманчивым предложением на роскошных внедорожниках, всеми доступными способами избегал навязываемых услуг и отказывал на просьбы о помощи людьми.
Командир был носителем истинной веры. И потому только он сам обучал новичков Корану. Плохое прилежание наказывалось палками, бегом вокруг лагеря, либо иными физическими упражнениями, - ведь воины ислама должны быть сильными и ловкими, знающими, что борются они лишь ради единого Аллаха, и только во славу Его. Когда он говорил, казалось, глаза, спрятанные за темными стеклами очков, пылают ненавистью к нечестивцам или горят жаждою благодати, точно он, там, за стеклами очков явленно зрел пред собою ангелов.
И потому еще, быть может, он никогда не снимал очки, чтобы слушавшие его не могли заглянуть ему в этот момент в глаза, а, следовательно, и в душу.
Лишь только он был случайно удостоен этого. Лишь он один увидел пепельную пустоту глаз своего командира, творящего намаз в одиночестве пред столь же пустыми беззвездными небесами. И успокоился, ощутив это удивительное единение, родство, о котором он никогда прежде не смел задумываться. И успокоение это, а вместе с ним и уверенность в человеке, чьи глаза напоминали ему небо, не покидало его уже никогда.
Как и сейчас. Дождь, непролазная грязь дороги успокаивали его, но тело все еще болело, а вместе с телом болело и то, что обыкновенно именуют загадочным словом душа. Иной раз одиночество невыносимо. Особенно сейчас. Быть может, потому и его командир страшился оставаться надолго наедине с собою, старясь всегда быть на виду, в центре, в кругу знакомых лиц, привычных разговоров, обыденных дел.
Дорога свернула, стала подниматься на новый холм. Дождь не переставал, но сапоги уже не вязли в грязи. Когда он поднялся на вершину, вдали, в туманной мгле появились едва заметные огни размытые стекавшей с небес влагой. Станица.
Год назад он появлялся здесь с двумя сопровождающими. Тогда, в сентябре, в самом начале осени, зрелище, открывающееся с этого холма, показалось ему и его спутникам удивительным. Один из сопровождавших, остановившись на секунду и махнув рукой вперед, произнес тихо на чеченском: "красивое место, ничего не скажешь". Его спутник кивнул, мгновение полюбовавшись на вырисовывающуюся в легкой утренней дымке станицу островок зелени среди пожухшей степи, едва заметные домишки под высоченными деревами, с холма спускающиеся в балку огородики, на которых возятся селяне, - среди грядок мелькнет то чье-то платье, то необъятные шаровары. Дорога входила в станицу с края, как бы врезалась в нее, телеграфные столбы, связывающие ее с аулом на "той стороне" сразу же терялись среди необъятных тополей, отсюда, с вершины холма видевшиеся точно венчики цветной капусты.
Сейчас он видел лишь несколько фонарей на околице да отблески света из окон крайних домов. Теперь ему оставалось только спуститься в лощину да преодолеть долгий подъем. Несколько сот метров непролазной грязи, последнее препятствие к намеченной цели. Намеченной его командиром.
Странно, наверное, но его уже очень давно не беспокоила мысль о побеге. Только изредка - сны, оставлявшие с некоторых пор ощущение чего-то неприятного, чего именно, он не мог сказать точно. И потому, должно быть, боялся этих беспокоящих его снов. Хорошо, что те, как правило, заканчивались ничем. Разум его давно больше не доверял ненадежным ощущениям и бесполезным надеждам. И особенно главной и самой безумной фантазии из всех - надежде на возвращение в минувшую жизнь.
Потому что минувшего не осталось. Возвращаться в родной город, откуда его вывезли когда-то, не имело смысла. Более того, могло закончится печально. Город давно уже находился под контролем другой, многочисленной и уверенной в себе группы, относящейся с явной прохладцей к его командиру. По меньшей мере, с прохладцей. Пусть новые ваххабитские паспорта у всех жителей республики были едины, но маленькая республика, лишившаяся последних признаков светской власти, и обретшая им на смену, признаки власти религиозной, давно была незримо разделена на множество мелких и крупных зон. Пролегших между разными родовыми группировками, тейпами, во главе которых стояли военные или духовные, но чаще и те и другие в одном лице деятелей, их подвижников, воинов и селян, признавших всех вышеперечисленных своими властителями. Человеку с юга непросто было попасть на север, разве что по особой договоренности. Без нужды он не продвинулся бы дальне одной из автономий. Был бы непременно схвачен и, скорее всего, оставлен там в интересах нового командования, в качестве живого товара.
Да и куда и зачем идти в неизвестность? Главное, к кому? Он сжился с теми, кто давал ему возможность существовать, привык к нынешнему своему окружению, как привыкают к чему-то неизбежному, к чему проще приспособиться, нежели иметь смелость сопротивляться. Привык и усвоил, уроки, полученные за годы пребывания на юге, еще у прежнего полевого командира. Спустя несколько - сколько именно, его мало интересовало - когда выяснилось незавидное его положение заложника без надежды на выкуп, он был передан нынешнему своему хозяину в качестве предмета взаимовыгодной сделки. В детали которой его, конечно, не посвящали. Он принял относительность своего нынешнего существования, принял как должное, и не решился бы поменять его. Даже раньше, будучи простым заложником, не имея нынешнего своего статуса почти свободного человека, не осмелился переступить незримую на карте черту административной границы и уйти к тем, кого прежде считал "своими".
До войны, расставивший все по своим местам. До того, как оказался у полевого командира, которого считал своим и который стал считать своим и его - поставив простое условие, проверив его на лояльность. Невыполнение которого... впрочем, об этом речь даже не заходила.
Он был уверен, упорно меся глинистую почву лощины и поглядывая вверх на приближающиеся огни домов, что его похищение тогда, с автобусной остановки не было столь уж случайным. Те, кто взял его на пути к вокзалу, были осведомлены о месте его работы, о занимаемой должности и о многом другом. Он артачился и спорил с собой поначалу, как спорил бы на его месте всякий, попавший в такую ситуацию, строил несбыточные планы и надеялся. Потом решил спасать себя сам. Кроме него едва ли кто озаботился бы его судьбой. Разве что жена... но, по прошествии стольких месяцев, в этом он не был столь уж уверен. Ведь, когда его голова была оценена, он, скрепя сердце, дал номер телефона, по которому его похитители могли бы связаться с супругой.
Она уехала к родным, потому что они поссорились. Конечно, из-за какого-то пустяка, забытого спустя день после ссоры. Еще она решила отдохнуть от него - в их жизни в то время не все ладилось. Переждав некоторое время, по его мнению достаточное, чтобы утихнуть страстям, он решил отправиться за супругой вслед, заранее зная, что будет прощен, как бывало не раз и не два.
Его и еще нескольких человек, малознакомых и незнакомых вовсе сотрудников одного грозненского НИИ, связанного с проблемами нефтепереработки, сорвали с остановки, забросили в фургон и отправили на юг. Бесконечно давно, вечность, восемь лет назад.
Может быть, она искала его. Искала деньги на освобождение его. Не нашла, - не смогла, не сумела, - и сейчас уже успокоилась и забыла. Столько лет прошло. Может быть, живет еще где-то здесь, в крае, быть может, по тому же адресу, что и ее родители. Или снова вышла замуж и стала совсем не такой, как прежде, не такой, какой он ее знал. Как и он сам.
Ему только сейчас пришла в голову мысль: как она там, на "той стороне"? Вернее, уже тут. Где-то тут, он никак не мог вспомнить название поселка, в котором проживали родители его жены. Если она по-прежнему у них.
Подъем закончился, он остановился немного передохнуть, поправил в рюкзаке бутылку - она вновь стучала по спине. Язвы на плече снова загноились: он начал натирать плечи лямками. Лучше, чем неделю назад, поступи приказ тогда, едва ли бы он смог нести хоть что-то в рюкзаке. Да и вообще, в эти дни он чувствовал себя не в пример лучше. В любом смысле. Может, потому, что позабыл обо всем, когда получил это задание, большую часть которого должен был исполнять в одиночестве. И тогда стало уже неважно, что на дворе такая скверная погода.
Сколько с ним эта болезнь? - наверное, все это время. Он даже мог сказать наверное, откуда она, ведь, кажется, иного пути подхватить ее просто не было.