...До острова оставалось рукой подать, и Марк предложил Гаю Юлию высадиться вместе с ним, чтобы лично переговорить с изгнанником. Цезарь отказался, заявив, что не располагает лишним временем. Марк счел, что его спутником двигала стыдливость, неловкость предстать перед поверженным противником. Он заблуждался. Цезаря встреча с глазу на глаз с бывшим врагом ничуть не смущала. Он, конечно, спешил, потому что не умел не спешить, но не в этом была главная причина его нежелания спускаться на сушу. Он считал недостойным себя, своего величия и своего гения, унижаться перед Марцеллом. Брут все еще мыслил категориями классической римской системы, подразумевающей равенство всех граждан, при котором каждый мог свободно обратиться к каждому. Он еще не понял, что Гай Юлий положил конец подобным идеям и подобному образу жизни. Не зря же еще 12 лет назад он поклялся, что «пройдет у них по головам
»! Теперь срок настал. Не для того он бил их, чтобы позволить обращаться с собою как с равным. Юлию Цезарю нет равных. Догадайся Марк об этих мыслях своего спутника, он ужаснулся бы. Именно потому, что они показались бы ему чудовищными, он ни о чем не догадывался. Он слишком долго не понимал, чего добивается Цезарь, а когда наконец, одним из последних, понял и осознал размах катастрофы, то пережил настоящее потрясение.
   Марцелл отличался большей прозорливостью, но он ничего не стал говорить своему наивному младшему товарищу. Зачем понапрасну омрачать его жизнь? Он показал Бруту свою виллу, с террасы которой открывался вид на весь прелестный греческий остров. Они прогулялись по саду, спускавшемуся к самому морю, наслаждались тенистой прохладой и любовались солнечными бликами, игравшими на воде. Марцелл говорил, что осуществил в этих местах мечту любого философа — жить вдали от мира, радоваться природе, читать, писать, размышлять... Отдав столько лет службе государству, он, наверное, имеет на это право?
   Так, вежливо и любезно, гостю дали понять, что он проделал свой путь сюда напрасно — Марцелл никуда не двинется с Лесбоса. Пусть Гай Юлий прибережет свои царские подарки для тех, кто помоложе и еще подвержен мирским искушениям.
   Глядя с высокой террасы на плещущееся совсем рядом Эгейское море и слушая Марцелла, рассуждавшего о философии, Брут в какой-то момент почувствовал растерянность. Вот она, единственно достойная жизнь! Может, и ему остаться на Лесбосе? Или выбрать себе один из греческих островов и навсегда забыть про Рим с его страстями?
   Марк испытал душевную боль, когда отогнал от себя этот сладостный мираж. Он не имеет права. Он — Брут. Он римлянин, а значит, живет не ради себя, а ради Города. Он посвятит себя политике, борьбе и будущему Рима, и прав будет он, а не Марцелл с его философией и душевным покоем.
   ...Как бы там ни было, первую миссию он провалил — ему не удалось привезти Цезарю Марцелла. Зато в следующем пункте назначения — Самосе — его ждала удача.
   Сервий Сульпиций Руф был консулом в один год с Марцеллом, но его враждебность к Цезарю никогда не выливалась в такие откровенные формы. Да и по характеру этот видный юрист и тонкий знаток понтификального права отличался большей гибкостью и осмотрительностью. Близко дружа с Цицероном, в самом начале гражданской войны он взял на себя роль его рупора и выступал в сенате с речами, на которые из-за страха перед Цезарем не решался Цицерон. Так, он заявил, что считает войну против испанских легионов Помпея гибельной для государства. После этого ему ничего не оставалось, как только присоединиться к лагерю Помпея. Сражение под Фарсалом вернуло Руфу всю его прежнюю рассудительность, и не исключено, что он и сам уже нащупывал пути примирения с новым диктатором. Марка он принял с чрезвычайной любезностью и, сев на любимого конька, втянул его в бесконечную беседу о различиях между понтификальным и гражданским правом. Брут охотно поддержал разговор — и из вежливости, и из интереса. Расположив к себе хозяина, он передал ему предложение Цезаря. Руф не стал распространяться ни о добродетели, ни о философии, зато сразу сказал, что рассчитывает получить от союза с Цезарем кое-что для себя. Он готов стать полезным Гаю Юлию, если тот сумеет по достоинству оценить его услуги. Пообещав сообщить обо всем Цезарю, Брут покинул Самос.
   Он добился, чего хотел, но проникнуться уважением к Сервию Сульпицию не сумел. Пожалуй, он не станет упоминать его имени в «Трактате о добродетели», замысел которого обдумывал на протяжении последнего времени
[53].
   В конце сентября Брут вернулся в Рим. Но если он рассчитывал задержаться здесь, его постигло разочарование.
   Одной из сильных сторон Цезаря было полное презрение к привычке прекращать на зимние месяцы всякую деятельность. Его не смущало даже традиционное закрытие с началом ноября мореходного сезона. Он готовился отплыть на Сицилию, намереваясь превратить остров в плацдарм для вторжения в Африку, где укрылись Лабиен, Корнелий Метелл Сципион — последний тесть Великого — и Катон.
   Пользуясь поддержкой нумидийских царьков, они, в свою очередь, планировали поход на Италию, согласовав срок выступления с сыновьями Гнея Помпея, пока занятыми формированием войска в Испании.
   Цезарь не мог ждать, пока они сговорятся.
   Ему хватило деликатности не заставлять Брута участвовать в войне против Катона, его дяди. Оставлять же его в Риме без дела он не собирался. И Марк получил назначение легатом-пропретором в Цизальпинскую Галлию. И приказ — немедленно отправляться в Медиолан.
   По сути дела, Марку предстояло взять на себя обязанности, аналогичные тем, что Катон исполнял на Кипре и в Византии. Правда, в отличие от дяди племянник располагал для этого всеми необходимыми средствами. Звание пропретора давало его обладателю полномочия наместника провинции с правом командовать войском. Заметим, что Бруту новая должность досталась в нарушение традиционной иерархической лестницы — почетной карьеры. Возможно, Цезарь намеренно пошел на этот шаг, стараясь показать всем, что его желания — выше закона. В Риме вполголоса уже поговаривали, что, пожалуй, диктатор позволяет себе слишком много. Зачем он отдал имение Помпея Марку Антонию, который тут же демонстративно поселил в нем свою любовницу Кифериду? Имущество еще одного оппозиционера — Публия Понтия Аквилы, он передал в дар Сервилии. Узнавшая в детстве, что такое бедность, она с тех пор пуще всего на свете боялась разориться и ухватилась за подарок обеими руками, не терзаясь угрызениями совести. Когда же стало известно о новом назначении Марка Юния, досужие языки с удвоенным пылом принялись судачить о том, какая же все-таки связь объединяет мать Брута с диктатором.
   Отсылая Марка из Рима, Цезарь предусмотрительно лишал его возможности присоединиться к той или иной группировке, которые вновь начали образовываться в Городе, жадном до интриг и сомнительных сделок. Заодно и опыта наберется, рассуждал он. Он словно учил его жизни по собственным рецептам, чтобы, когда придет время, использовать по своему усмотрению. За этим шагом Цезаря крылся и еще один, более тонкий расчет: новость о сумасшедшем карьерном прыжке Брута заставила Гая Кассия Лонгина позеленеть от злости. Разве можно сравнить его опыт и энергию в политике и военном руководстве с деловыми качествами Марка? Так в дружбе, столь раздражавшей Гая Юлия, появилась первая трещинка. Расширить ее будет нетрудно, полагал Цезарь. Он еще превратит этих закадычных приятелей в смертельных врагов! Властвовать — это прежде всего разделять. Разве не так?
   К моменту своего отъезда из Рима Брут в кругах, считавших себя информированными, обрел репутацию бесспорного фаворита, возможно, будущего преемника. Завистники молча взирали на его взлет, не решаясь перечить властелину, те же, кто не потерял надежды свергнуть диктатора, получили пищу для размышлений.
   Возглавил эту широкомасштабную кампанию Цицерон.
   Марк Туллий имел в окружении диктатора по меньшей мере одного верного человека — своего зятя Долабеллу. Во многих отношениях это был ужасный негодяй, изводивший Туллию постоянными изменами. Она все еще любила своего слишком молодого и слишком красивого мужа и ждала от него ребенка, но всерьез помышляла о разводе, заранее оплакивая свою несчастную судьбу. Впрочем, Публий Корнелий Долабелла вовсе не собирался из-за такого пустяка ссориться с тестем. Очевидно, именно благодаря его хлопотам Цицерон смог покинуть Патры и вернуться в Италию, правда, пока только в Брундизий. Он провел в этом городе год и, хотя дочь приехала скрасить его одиночество, рвался в Рим и готов был рыть землю, лишь бы вырваться из глуши.
   По всей видимости, это стремление и заставило его искать поддержки Брута, который к лету 47 года успел добиться помилования для многих ссыльных приверженцев Помпея.
   Как складывались их отношения в эти годы?
   Официально их знакомство состоялось благодаря переписке по делу кредитора Скаптия, начавшейся, когда Цицерон сменил Аппия Клавдия Пульхра на посту наместника Киликии. Закончилось оно ссорой, и Цицерон даже написал Аттику, что не желает дружбы Брута, ибо тот его разочаровал.
   С тех пор прошло почти пять лет, и понемногу их взаимоотношения наладились. Они не стали теплыми, но оставались корректными.
   Не исключено, что Брут по прямой или косвенной просьбе Цицерона участвовал в устройстве его встречи с Цезарем, имевшей место летом 47 года в Тарснте. Во всяком случае, едва получив разрешение вернуться в Рим, Цицерон начал активно искать сближения с Брутом.
   Что им двигало? Хитрая политическая игра, в результате которой он надеялся повернуть Брута против его покровителя, повторить — на сей раз с успехом — тот же ход, что использовал в деле Веттия? Или он рассчитывал убрать Цезаря и восстановить прежние порядки, но так, чтобы самому остаться «чистеньким» — иными словами, заставить других таскать для него каштаны из огня?
[54]
   Брут не принял этой игры. Слишком давно наблюдал он за Цицероном, видел, на что тот способен, и успел утратить к нему всякое уважение — и как к политику, и как к личности. Но он не мог не видеть в нем человека выдающегося ума, наделенного огромным жизненным опытом, мастера эпистолярного жанра, автора злых и тонких острот. О таком собеседнике можно только мечтать, если предстоит провести двенадцать бесконечных месяцев в дождливом и туманном Медиолане, в самом сердце Цизальпинской Галлии, которую римляне считали кельтской провинцией Италии.
   Действительно, дни здесь тянулись долго, а работы было мало. Обстановка в провинции оставалась спокойной, с текущими заботами справлялись подчиненные Бруту чиновники помельче. Он в основном занимался тем, что вершил правосудие, стараясь учитывать интересы италийских галлов, но помня, что эта провинция в течение 10 лет находилась под управлением Цезаря, который прекрасно разбирался в местной обстановке, а значит, спросит с него со всей строгостью компетентного начальства. Получив свободу чинить суд и расправу, Брут быстро доказал окружающим, что он не зря приходится племянником неподкупному Катону. Вскоре уже весь Медиолан знал, что новый легат-пропретор не из тех, кого можно склонить к чему угодно, сунув взятку
[55].
   Свободного времени у него оставалось слишком много, тогда-то на горизонте его существования и возник Цицерон.
   Все началось с нескольких рекомендательных писем. Хотя в бытность свою наместником Киликии Марк Туллий весьма неодобрительно относился к этому способу завязывать отношения, сам он, как свидетельствует его переписка, пользовался им так же широко, как и все остальные.
   Первым с рекомендацией от Цицерона явился его клиент, квестор Марк Теренций Варрон. Из того же письма Марк узнал, что Варрон — тонкий знаток литературы, что, по мысли рекомендателя, должно было сразу расположить к нему Брута, скучавшего без интересных собеседников. Затем с такими же письмами явилась целая депутация из Арпина — как всем известно, города, имевшего высокую честь стать родиной Цицерона.
   Брут любезно принял и квестора-литератора, и посланцев Арпина.
   После этого Цицерон решил, что пора переходить в наступление и окончательно обворожить Брута.
   Результатом стала книга — один из тех великолепных трактатов, которым Цицерон в известной мере и обязан своей славой. Пренебрегая возможными обвинениями в подхалимаже, автор озаглавил свой труд просто и со вкусом — «Брут».
   Что же представляет собой «Брут
»? Он написан в форме диалога — излюбленного философами жанра. За отправную точку Цицерон принимает визит к нему Брута и Аттика — событие, очевидно, действительно имевшее место осенью предыдущего года, когда все трое находились в Риме. Начавшись с привычных банальностей — что новенького и тому подобное, разговор вскоре принимает серьезный оборот. Побуждаемый своими гостями, Цицерон, удобно расположившийся на травке, пускается в длинное рассуждение о римском красноречии, сопровождаемое разбором речей великих ораторов от древности до последних дней, не исключая, разумеется, и его самого.
   Попутно он в самых хвалебных выражениях отмечает ораторский дар Марка Юния (хоть на самом деле не ставил его ни во что), упустив из виду, что до сих пор его собеседник имел единственную возможность блеснуть этим даром, выступив в защиту Клавдия Пульхра.
   Но, может быть, весь пространный экскурс в историю римского красноречия понадобился Цицерону лишь для того, чтобы сравнением с великими мастерами прошлого польстить начинающему оратору? Нет, он преследовал совсем другие цели, и именно они дали основание ряду историков говорить о его «вероломной ловкости».
   
«Брут» — это вовсе не трактат об ораторском искусстве и истории римской литературы. Это произведение, полное намеков на животрепещущую политическую реальность.
   Цицерон не просто перечислял достоинства ораторов прошлого; он подводил читателя к мысли о том, что в современном ему сенате подобных речей больше не услышишь. Старики умолкли навсегда, а молодежь, которая — как знать? — могла бы сравняться с ними в мастерстве, не имеет права говорить ни о чем серьезном, ограничиваясь славословиями в адрес хозяина Рима. Одной из первых и самых заметных жертв этого несчастья и стал, по мнению автора, Брут.
   
«Глядя на тебя, я задаюсь тревожным вопросом: какие пути открываются перед этим выдающимся талантом, перед этим глубоким умом, перед этой редкостной энергией? Ведь едва ты обратил на себя внимание, выступая в самых шумных процессах, едва я, старик, приготовился уступить тебе место и склонить перед тобой фасции, как на наш народ обрушились горести, обрекшие самых красноречивых из нас на молчание...
   И сегодня, Брут, при виде тебя оживает моя старая боль. В то самое время, думаю я, когда ты со всем пылом молодости устремился к славе, твой порыв разбился о несчастную судьбу Республики. Вот что меня мучает, вот от чего страдаем мы с Аттиком. Ты один занимаешь наши мысли. Как бы нам хотелось воочию узреть, как ты собираешь плоды своей добродетели! Мы всей душой желаем, чтобы настал тот день, когда ты воспрянешь вместе с Республикой и приумножишь славу двух великих домов, к которым принадлежишь. Ты должен стать властелином Форума и царить на нем безраздельно. Увы, мы скорбим двойной скорбью: оттого, что Республика потеряна для тебя, и оттого, что ты потерян для Республики».
   Еще не вполне уверенный в будущих всходах, Цицерон все же заронил в душу Брута семена сомнения и недовольства. Но самое главное, он снова напомнил ему о легендарных предках, пример которых и так всю жизнь стоял у Брута на пути, — Луции Юнии Бруте и Сервилии Агале.
   И Цицерон был в этом не одинок. Словно в ответ на слухи о якобы незаконном рождении Брута Тит Помпоний Аттик составил подробнейшие генеалогические таблицы рода Юниев, из которых, если закрыть глаза на кое-какие натяжки и неувязки, явствовало, что Марк приходится прямым потомком основателю республики. Теперь уже никто не посмел бы извлекать на свет гнусные басни про дедушку-привратника.
   Марка труд Аттика привел в восторг. Он уже решил, что по возвращении в Рим выставит генеалогические таблицы на почетном месте атрия, чтобы каждый входящий в его дом знал, к отпрыску какого славного рода привела его судьба. Если среди посетителей окажутся неграмотные, не беда — Марк закажет лучшим художникам две большие исторические фрески, на одной из которых будет запечатлен Луций Юний, свергающий Тарквиниев, а на другой — Сервилии Агала, пронзающий кинжалом претендента на диктатуру. Поскольку Аттик уверял, что Марк и лицом и фигурой удивительно походил на своего дальнего прародителя, портрет первого Брута лучше всего писать с него самого, — придется только пририсовать бороду.
   Чем же объяснить это наивное воодушевление Брута перед результатами изысканий Аттика? Может быть, он, всегда сомневавшийся в чистоте своего происхождения, просто радовался, что получил ей подтверждение? Или он придавал своей родословной значение политического манифеста? В самом деле, доколе ему, убежденному республиканцу, пользоваться благодеяниями Цезаря?
   Между тем фортуна Цезаря, столь благосклонная к нему после Фарсала, теперь начала проявлять свой капризный нрав. Сопротивление сторонников Помпея не ослабевало. До Города дошли слухи о связи Гая Юлия с Клеопатрой. Римляне ханжески сочувствовали Кальпурнии и в один голос осуждали «египетскую потаскуху». Наконец принятие некоторых мер в области социальной политики, направленных на укрепление позиций популяров, среди имущего населения, вечно жившего в страхе перед революцией, пробудило уснувшие было опасения.
   Но Брут и не помышлял о двойной игре. К тому же римские сплетни доходили до Медиолана с опозданием, частично утратив по пути свою остроту. Он по-прежнему жил в плену иллюзии и верил, что Цезарь непременно восстановит законные институты, — просто сначала ему надо покончить с войной. Ведь отверг же он предложение сената на целых пять лет избраться единственным консулом! Разве диктаторы так себя ведут? Нет, если бы Цезарь действительно рвался к единоличной власти, Брут ясно сказал бы ему, что им не по пути.
   Все эти заблуждения — во многом результат искренней благодарности — и задумали разрушить Цицерон с друзьями. Ближайшие же месяцы, полагали они, откроют наместнику Цизальпинской Галлии глаза на истинное положение вещей. Если Цезарь разобьет в Африке последователей Помпея, рухнет последняя преграда между ним и его безумной мечтой о власти. Тогда-то он и сбросит маску. И Бруту придется доказывать, что он подлинный Брут!
   Сам Марк пока не думал об этом, поглощенный работой над «Трактатом о добродетели»
[56]. В этом классическом труде нашли выражение дорогие сердцу автора идеи греческих мыслителей: истинный мудрец черпает силы в собственных достоинствах; муж добра остается добродетельным вне зависимости от внешних обстоятельств жизни. Слава, успех, видимость счастья — все это вещи, которые в конечном итоге оказываются иллюзорными. Брут превозносил высшую мудрость Марка Клавдия Марцелла, который выбрал уединенную жизнь на Лесбосе в окружении книг, превыше всего ценя душевный покой. Поистине, этот человек постиг, что такое настоящая жизнь.
   Автор трактата — вежливость обязывает — посвятил свою книгу Цицерону. Тот в ответ рассыпался в благодарностях и похвалах. Но в глубине души он все еще сомневался в способности наместника Цизальпинской Галлии с пренебрежением отмахнуться от успеха и материальных благ. Менее самоотверженный Марк Туллий жаждал подвергнуть суровую добродетель Брута испытанию.
   События меж тем на глазах ускоряли свой ход, приближая день, когда Марку Юнию придется сделать решающий выбор.
   В начале января 46 года Цезарь высадился на африканском побережье, в Гадрумете (ныне Сус). Внезапно разыгравшийся шторм разметал его корабли, и вместе с полководцем на берег сумела высадиться только часть его войска, в основном новобранцы. Суда с легионами, составленными из ветеранов, все еще носило по бурным волнам, когда произошла первая стычка с отрядами Лабиена — блестящего военачальника, бывшего заместителя Цезаря по галльскому походу. Вместе с ним войском республиканцев командовал Петрей. Если бы не случайность — под Лабиеном убило коня, что помешало ему закрепить достигнутый успех, и взлет, и самая жизнь Цезаря, скорее всего, прервались бы в тот день на Руспинской равнине
[57].
   После этого удача снова повернулась к нему лицом, точнее сказать, роль удачи взяла на себя его разведка. Соответствующие службы Цезаря догадались использовать старинную вражду между нумидийским царем Юбой — на его конницу и вспомогательные части серьезно рассчитывали сторонники Помпея — и мавританским царем Бокхом, чьи симпатии склонялись, скорее, к Цезарю. Улучив момент, когда Юба отбыл в Утику, где располагались основные силы республиканцев, Бокх учинил набег на его земли. Едва Юба узнал, что мавры грабят его царство, он бросил все и стал выручать своих. Главнокомандующий помпеевской армии Метелл Сципион лишился значительной части своих сил и не решился атаковать Цезаря.
   Четыре месяца обе армии не предпринимали никаких активных действий. Очевидно, ученики великого Помпея, хорошо усвоившие его уроки, намеренно тянули время, стараясь взять противника измором. Они рассчитывали, что воины Цезаря — отважные, но не признающие дисциплины, — устанут ждать и поднимут мятеж, как это не раз случалось в прошлом.
   Цезарь не мог пойти на такой риск, и в начале апреля собрался дать Метеллу Сципиону, к которому успел вернуться Юба, бой. Он направился к Тапсу — одному из укрепленных городов страны — с явным намерением взять его штурмом. Помпеевским полководцам пришлось двинуться следом.
   4 апреля легионеры Цезаря, опьяненные надеждой на богатую добычу, ринулись в атаку, даже не дождавшись, когда прозвучит сигнал императора. Они смяли противника, в рядах которого началась паника, усугубленная их собственными боевыми слонами, от страха вышедшими из повиновения. Сражение вскоре превратилось в кровавое побоище. Пленных не брали. Подобной жестокости еще не знала римская история, и, когда весть о сокрушительном поражении дошла до Утики, город охватило смятение
[58]. Местный сенат сейчас же поставил Катона в известность, что не намерен оказывать Цезарю сопротивление и распахнет перед ним городские ворота. Римлянам лучше подобру-поздорову убраться вон, пока не поздно. Тех. кто не успеет спастись бегством, жители Утики выдадут победителю.
   Как всегда, внешне невозмутимый, Марк Порций принялся составлять послание Лабиену и Метеллу Сципиону, которым удалось с частью войска вырваться из кровавой мясорубки под Тапсом
[59]. Он просил их не вести в Утику оставшиеся в их распоряжении войска. Затем он проследил за отправкой из города римских сенаторов и их семей, после чего вернулся к себе.
   Только теперь Катон позволил себе сбросить маску холодного спокойствия и дать волю присущей ему нервной раздражительности. Он потребовал, чтобы раб принес ему меч. Несчастный слуга, прекрасно понимая, что задумал хозяин, отказался выполнять приказание, и тогда невозмутимый философ накинулся на него с кулаками, да так энергично, что сломал себе запястье. Получив в конце концов требуемое, он отправился в свою комнату и, не обращая внимания на стенания сына и прочих домочадцев, заперся и погрузился в чтение платоновского «Федона». Наконец в доме все уснули. Катон, сочтя, что достаточно овладел собой, приступил к самоубийству.
   Убить себя нелегко. Убить себя с помощью меча, что среди римской аристократии считалось наиболее достойным способом ухода из жизни, способен лишь человек не только хладнокровный, но и свободно владеющий обеими руками. Катон же, как мы знаем, повредил себе правую руку. Удара нужной силы у него не получилось: вместо того чтобы проникнуть между ребер и вонзиться в сердце, клинок скользнул мимо и застрял в желудке. Прибежавший на шум сын нашел отца без сознания, лежащим на полу в луже крови. Вызвали врача. Тот определил, что рана не слишком глубока, и взялся ее зашить. Пока делали операцию, Катон пришел в себя. Осыпав ругательствами родных и врача, он содрал повязки и вырвал наложенные швы. Рана, конечно, открылась, кровотечение возобновилось, и вскоре Катон скончался. Когда Цезарь вошел в Утику, того уже не было в живых. Это известие невероятно разозлило победителя. Марк Порций лишил его заслуженного удовольствия — отомстить. Или простить.
   Представленное помпеевской пропагандой в нужном свете, самоубийство Катона стало крупным козырем в ее руках. Республика, все последние годы страдавшая нехваткой деятелей крупного масштаба, наконец нашла себе героя — пусть и мертвого. Пока еще робкой оппозиции против Цезаря он мог принести неоценимую помощь.
   В мае весть о гибели дяди докатилась и до племянника, все еще сидевшего в Медиолане. Брута она потрясла. Горе, гнев, стыд и растерянность — все эти чувства нахлынули на него одновременно. Ему казалось, что дядя нарочно, из одного патологического упрямства, лишил себя жизни, лишь бы не быть ничем обязанным любовнику сестры. Этот неразумный, эгоистический поступок возмутил Марка. Он не верил в образ Катона Утического, героя-стоика, и, не таясь, говорил об этом с горячностью, о которой впоследствии не раз сожалел. Дядя словно еще раз давал ему понять, что сурово осуждает его союз с Цезарем. Ну почему он с таким упорством противился национальному примирению? Разве мало Риму разъедающей его ненависти? Говорят, стоя над телом Катона, Цезарь изрек: