Страница:
Все же это было слабой защитой и не могло заставить толпу меньше бесноваться. Не слишком преуспели здесь и сенаторы. Тогда за дело взялся Антоний, весьма довольный ходом событий и теперь старательно разыгрывавший комедию под названием «примирение патриотов». Лепид, напротив, не проявлял горячего желания принять в ней участие. Поначалу он отказался пожать руку Бруту и лишь после долгих уговоров и напоминаний о том, что должность великого понтифика все еще вакантна, протянул свояку кончики пальцев, скроив при этом самую кислую мину. Брут оскорбился, и дело едва не пошло прахом. Наконец родственники обнялись и дали друг другу слово, что все забыто и прощено.
Брут с трудом скрывал отвращение. Ему сейчас хотелось одного: вернуться домой, к Порции, и хоть на время выкинуть из головы тяжкие мысли о понесенном поражении. Он знал, что делать этого нельзя, чтобы не подвергать смертельной опасности близких. Со своей стороны Сервилия уже все устроила. Кассий, передала она, проведет ночь в доме Антония — огромном и роскошном особняке, украденном у Помпея. Марк отправится к Юнии Старшей, то есть в дом Лепида. Возможно, в глубине души Сервилия злорадствовала, еще на несколько часов отдаляя встречу сына с его женой. Она не любила Порцию и считала ее ответственной за безумства, совершенные Марком.
Вечер, проведенный у Лепида, ни в малейшей степени не согрел Марка домашним теплом. Гостю Антония пришлось еще хуже. Когда настал час вечерней трапезы, консул с усмешкой спросил Кассия, не прячет ли тот под туникой еще один кинжал. Ведь, кажется, именно так поступил Сервилий Агала? Кассий слыл остроумным человеком и обычно спокойно реагировал на шутки, но события последних дней лишили его чувства юмора. Он без улыбки взглянул в лицо Антонию и с гневом в голосе промолвил:
— У меня и в самом деле припрятан кинжал. Насколько он хорош, ты узнаешь в тот день, когда сам попробуешь занять место тирана.
Нет, ни о каком примирении говорить не приходилось.
Подспудное противостояние стало явным на следующий же день. Вопреки сенатус-консульту об амнистии республиканцы не собирались опускать руки.
К сожалению, вопрос, подлежавший обсуждению 18 марта, носил второстепенный, хотя политически чрезвычайно важный характер, напрямую затрагивая религию. Речь шла о погребении Цезаря.
Республиканцы надеялись добиться отмены результатов вчерашнего голосования и не допустить, чтобы тирана хоронили с высшими почестями. В крайнем случае они намеревались припомнить сенаторам, какими беспорядками сопровождались восемь лет назад торжественные похороны Публия Клодия: тогда в огне пожара сгорело здание курии. Цезаря надо похоронить, а не выбрасывать его труп в реку — пользуясь формулировкой самого Антония, «ради его фамилии и вдовы», — но сделать это надо скромно и без шумихи — вот какого решения добивались тираноборцы.
Пизон, защищавший права своей дочери и оттого выступавший естественным союзником Антония, стоял на своем. Исполнитель завещания покойного зятя, он получил нужный документ у верховной весталки и намеревался во что бы то ни стало исполнить волю умершего слово в слово. Он даже ловко намекнул присутствовавшим сенаторам, что многих из них при ознакомлении с текстом завещания ждет приятный сюрприз. Это сообщение было встречено нетерпеливым гулом. Луций Кальпурний понял, что достаточно укрепил свои позиции, и начал речь:
— Те, кто называет убитого Цезаря тираном, пока доказали нам лишь одно: что вместо одного тирана мы получили сразу многих. Да, отцы-сенаторы, вы распоряжаетесь погребением Цезаря, зато я — распорядитель его завещания, и, клянусь, никто не посмеет его нарушить! Если только и мне не перережут горло...
Разумеется, Антоний во всем поддержал Пизона. Недостаточно пышные похороны, сказал он, вызовут бурю народного возмущения, не говоря уже о ветеранах. И этот последний аргумент оказался самым убедительным для нейтрально настроенной массы сановников — бунта черни боялись все.
Кассий попытался было опровергнуть сказанное Пизоном и Антонием, но его слушали невнимательно. Сенаторы не сводили глаз с того, кто являл собой душу заговора. Друзья-республиканцы тоже обернулись к Бруту. Все ждали, что же скажет он.
Впрочем, разве мог Брут им сказать что-нибудь новое? Он ведь был не из тех людей, которые меняют убеждения в зависимости от обстановки. Он с самого начала выступал против надругательства над прахом Цезаря, считая недостойным мстить мертвому. В повседневной жизни он старался поступать в соответствии с заповедями школы стоиков: учился владеть собой и не давать воли страстям, воспитывал в себе равнодушие к страданию и смерти. Но разум его принадлежал платоновской метафизике. Он верил в бессмертие души и даже душу врага не мог предать посмертному поруганию.
Это благородство мыслей и чувств и стало самой главной из совершенных им политических ошибок, даже более серьезной, чем требование оставить в живых Антония. Напрасно Кассий бросал на него исполненные отчаяния взгляды — Брут оставался Брутом. Никакие соображения выгоды не смогли бы заставить его отречься от высоких принципов. И если бы на протяжении последних ста лет Рим демонстрировал больше уважения к этим принципам, считал он, им не пришлось бы устраивать сейчас позорную свару из-за того, что делать с несчастным телом. Брут чувствовал, что его буквально тошнит от происходящего. И это сенаторы! Сцепились, как рыночные торговки! Попросив слово, Брут кратко сообщил, что согласен с консулом, что верховному понтифику должны быть оказаны все подобающие почести, а его завещание должно быть оглашено.
Оценил ли кто-нибудь в зале величие его жеста? Друзья не скрывали огорчения. Остальные, облегченно вздохнув, приступили к голосованию. Брута это уже не интересовало.
Погребение назначили на 20 марта, поскольку на предыдущий день выпадал праздник. Таким образом, Антоний получил в свое распоряжение больше двух суток.
Консул уже сожалел, что не дал Лепиду сразу же расправиться с тираноборцами. И если Брут покидал заседание сената с ощущением политического поражения, Антоний чувствовал себя не намного увереннее.
Марк Антоний ловко управился с отцами-сенаторами, играя и на алчности, и на тщеславии этих людей, и на их страхе перед ветеранами Цезаря. Но он хорошо понимал, что все его успехи пока слишком иллюзорны. Он ведь видел, какое впечатление производил на окружающих неподкупный Марк Юний Брут. Ему понадобится совсем немного времени, чтобы собрать вокруг себя большинство правящей римской верхушки. Его поддержит Цицерон, а следом за ним и Долабелла. Даже Лепид, тесно связанный с родом Юниев, в конце концов переметнется к нему. Жреческие коллегии не пойдут против Долабеллы. Этим плебеям нравится думать, что самые высокородные патриции зависят от них. Что касается ветеранов, то не вечно же им толкаться в Риме? Да и наверняка среди заговорщиков найдется хоть кто-нибудь, кто умеет разговаривать с бывалыми вояками, тот же Децим Брут, например. Они слушались его в Галлии, почему бы им не прислушаться к нему теперь? Ну а остальную массу черни можно и вовсе не принимать в расчет, ей, как всегда, все равно. Антоний успел обратить внимание, что с римских улиц исчезло немало статуй Цезаря. И что, кто-нибудь в народе возмутился?
Пройдет еще пара дней, и возбуждение, вызванное убийством Гая Юлия, уляжется. С легкой руки Брута и Цицерона республиканские институты худо-бедно возобновят свою работу. А консул Антоний, который спал и видел себя диктатором, обратится в ничто. И никакой народ его не поддержит.
Вот почему из предстоящих двух суток ему нельзя было терять ни минуты. Если осуществить политическое устранение Брута и его друзей с помощью сената не удалось, значит, надо обратиться к улице. Будут бессмысленные жертвы, прольется кровь? Ну и что? Он не Брут, он не станет церемониться.
От Пизона он уже получил свиток с завещанием Цезаря и намеревался огласить его перед комициями под тем предлогом, что приходится покойному дальним родственником. Законный наследник Гай Октавий, тот самый прыщавый юнец, которого усыновил Цезарь, сейчас находился в Иллирии, наблюдая за последними приготовлениями перед восточным походом. Он, конечно, еще и не подозревает о смерти двоюродного деда и на похороны никак не поспеет. Ну а второй наследник, Децим Юний Брут, запятнал себя участием в заговоре, так что претендовать на наследство не имеет права. Значит, все в его, Марка Антония, руках.
Ранним утром 20 марта жители города стали свидетелями еще одной комедии под названием «национальное примирение». Подбадриваемые Цицероном, Антоний и Брут обнялись под приветственные крики толпы. Затем состоялось оглашение сенатус-консульта об амнистии.
Вперед выступил Антоний, сжимавший в руках свиток с завещанием. Начал он, разумеется, с самого выигрышного пункта. Каждому гражданину, громко читал он, щедрый Цезарь жертвует по 300 сестерциев — ровно столько, сколько выдавал своим воинам в день битвы. Многие из собравшихся на площади бездельников сразу же почувствовали себя богачами.
Этим дело не ограничилось. По примеру других богатых римлян Цезарь завещал передать городу свои пышные сады, куда отныне всем желающим будет открыт доступ. Толпа ликовала. Добрый Цезарь, щедрый Цезарь, слышалось вокруг.
И такого великого человека убили... Это шептали агенты Антония, заранее внедренные в толпу. Когда ее настроение от благодушного перешло к откровенно враждебному, Антоний бесцветным голосом назвал имя второго наследника — Децим Юний Брут, участник заговора, а затем и первого — Гай Октавий, внучатый племянник убитого.
Впрочем, это все была лишь подготовка к грандиозному спектаклю, который и разыгрался сразу после чтения завещания.
Носильщики торжественно пронесли прах Цезаря, покоящийся на украшенном золотом и пурпуром ложе слоновой кости, до ростральных трибун. Впереди процессии шествовал Пизон. Тело покойного возложили в специально воздвигнутый по такому случаю храм Венеры Победительницы, вернее, его макет. Сам храм Цезарь построил в честь хранительницы Рима и покровительницы рода Юлиев богини Венеры.
Поднявшись на трибуну, Антоний дождался, пока смолкнет грохот барабанов и стук мечей, и во внезапно упавшей тишине прокричал:
— Граждане Рима! Вознося похвальное слово Цезарю, я говорю как консул говорит о консуле, как друг о друге и родственник о родственнике. Но этого мало! Хвалу столь великому человеку должна воздать вся наша отчизна!
Антоний намеренно отступил от классического жанра похвального слова умершему, с каким выступали на похоронах любого римского патриция. Вместо этого он начал один за другим зачитывать все изданные сенатом указы в честь одержанных Цезарем побед. Это бесконечное перечисление триумфов и наград, казалось, возносило покойного прямо к небесам, поднимая над толпой на недосягаемую высоту. Сделав паузу, оратор продолжал:
— Мы почтили его этими наградами, ибо он был милосерден. Мы почтили его священной неприкосновенностью, и он принял это звание, ибо хотел, чтобы все, кому нужна будет его защита, получили ее...
Толпа уже бесновалась, вся во власти охватившей ее истерии. Снова застучали барабаны, на сей раз совсем тихо, приглушенно, и начали голосить женщины.
Антоний, убедившись, что достаточно подогрел публику, бросил упрек сенаторам, проявившим снисхождение к убийцам, и тут же объявил, что смерть Цезаря свершилась волею не людей, но богов, и отдал приказ нести тело к погребальному костру. После сожжения прах диктатора, согласно его последней воле, закончил консул, будет смешан с прахом его дочери Юлии.
Едва сойдя с трибуны, Антоний, встав так, чтобы его видело как можно больше народу, вдруг помрачнел лицом и, с силой рванув тогу у себя на груди, рухнул к подножию погребального ложа, бормоча бессвязные слова, перемежаемые громкими стонами скорби:
— Сын богов... Единственный... Никто не смог победить... Ты один... Отомстил диким галлам... Триста лет держали в страхе и жгли Рим... Ты победил...
За спиной рыдающего Антония заиграла тихая музыка. Певец начал свою песню: «Я спас вам жизнь, а вы пронзили мое тело ударами кинжалов... Я пощадил ваших родных и близких, но вы меня не пощадили... Ты, Брут, и ты, Кассий...»
Толпа сомкнулась еще теснее, и в этот момент Антоний резко вскочил на ноги, воздев над головой окровавленную тогу, в которой был Цезарь утром Мартовских ид. А певец все тянул имена заговорщиков...
По рядам вдруг пронесся стон ужаса. С погребального ложа медленно поднималась фигура Цезаря — бледная мертвенной бледностью, с кровоточащими ранами...
Эту восковую куклу Антоний велел изготовить заранее и использовал в самый подходящий момент. Разумеется, вся его скорбь была притворной, он просто играл свою роль, как настоящий комедиант. Толпа уже не видела, что ей подсовывают раскрашенного болвана. Людям казалось, что сам Цезарь восстал из мрака Гадеса и взирает на них.
Несколько человек подхватили погребальное ложе и понесли к площади Форума, чтобы там, в самом сердце города, зажечь костер. Но для костра нужны дрова. И начался погром. Обезумевшие горожане сдирали ставни с окон окрестных домов, выламывали заборы, выносили мебель из лавок. Вскоре вокруг тела выросла груда деревянных обломков. Кто-то поднес к ней факел, огонь занялся и повалил густой жирный дым. При виде языков пламени толпа распалилась еще больше. Отталкивая друг друга, к самому костру пробивались женщины, швыряя в огонь драгоценности и украшения. Некоторым этого казалось мало, и они тащили к костру детей, на ходу срывая у них с шеи буллу — золотой шарик, который свободнорожденные римляне носили в детстве и который служил им талисманом. Пример оказался заразительным. Вскоре у костра сгрудились воины, а в огонь полетели боевые награды и праздничное оружие.
Весь день и часть ночи пылало пламя в центре Рима. Поодаль несли службу ночные стражи, следившие, чтобы огонь не перекинулся на жилые дома Форума и близлежащих улиц.
Поздно вечером наконец случилось то, чего Антоний ждал все эти часы. Самые отъявленные городские подонки — бывшие подручные Клодия и Милона, ворье с Субурры, профессиональные громилы и просто любители подраться, сбившись тесной ватагой, вооружившись горящими факелами, двинулись к домам, где жили заговорщики. По дороге они орали: «Смерть убийцам Цезаря! Смерть Бруту! Смерть Кассию!»
Впрочем, почти никого из тираноборцев к этому часу в Риме не оставалось. Прекрасно зная, чем обычно кончаются беспорядки подобного рода, они еще днем благоразумно перебрались на свои загородные виллы, подальше от народа, во имя которого они действовали. Из всех участников заговора лишь Брут и Кассий не сочли нужным спасаться бегством.
Оба они были преторами, а по закону претор имел право покидать Рим не больше чем на десять дней и лишь с разрешения сената. Свято веривший в силу закона, Брут, разумеется, не стал бы его нарушать. И Кассий с ним согласился.
Согласился, ибо понимал, что бегством они окажут великую услугу цезарианцам. Заместителем Брута по городской претуре был младший брат Марка Антония Гай Антоний. Стоит ему узнать, что должность хоть на несколько дней вакантна, он немедленно ее займет и больше уже не отдаст. Кроме того, и Брут, и Кассий еще не забыли, что такое честь. Руководители заговора не имеют права на трусость.
И они оба остались дома — живые мишени для распаленной толпы. Но неужели Антоний допустит, чтобы их растерзал городской сброд? Почему бы и нет? Потом он будет оплакивать их так же, как оплакал Цезаря...
Но... события развивались непредсказуемо: в тот вечер погромщики не добрались до Брута с Кассием. Они уже приближались к их домам, когда путь им пересек народный трибун Гай Гельвий Цинна, один из близких сподвижников Цезаря.
Со дня гибели друга Цинна не знал покоя ни днем ни ночью. Особенно дурно он провел нынешнюю ночь. Во сне он видел Гая Юлия. Тот явился к нему и звал его с собой. Проснувшись, Цинна не мог вспомнить, куда тянул его Цезарь, помнил лишь, что долго и безуспешно пытался стряхнуть с себя холодную, как камень, руку умершего.
Ему пришло на память легкомыслие, с каким Гай Юлий отмахивался от дурных предзнаменований, и он решил, что будет вести себя осторожнее. Во всяком случае, из дому никуда не выйдет — ни сегодня, ни в ближайшие дни. Но при солнечном свете ему стало стыдно за свои ночные страхи. Неужели он допустит, что его друга погребут без него? Нет, он должен пойти на Форум.
— Гляди-ка, Цинна! — услышал он голос за спиной.
Гай Гельвий Цинна, сказал бы он, если бы успел сообразить, что происходит. Да разве в Риме один Цинна? Есть еще, например, Луций Корнелий Цинна, первый зять Цезаря. Тот самый, что третьего дня, после речи Брута, заявил, что слагает с себя полномочия претора, не желая исполнять должность, полученную от тирана. Весть об этом его поступке успела разлететься по всему Риму. И, услышав имя Цинны, погромщики даже не подумали, что перед ними народный трибун и друг диктатора, а вовсе не коварный претор.
Теперь, когда несчастный Гай Гельвий испугался по-настоящему, он попытался объяснить нападавшим, что он совсем не тот, кто им нужен. Его уже никто не слушал. Удары сыпались на него со всех сторон, в лицо и спину летели камни и палки. Из-под туник показались и кинжалы, носить которые в черте города было запрещено. И трибун Цинна погиб вместо претора Цинны. Один из негодяев отсек от тела мертвую голову и насадил ее на пику. С криками и воплями шайка двинулась дальше, пока до них вдруг не дошло, что они казнили не просто невинного, а друга и союзника Антония. Всю их смелость моментально как ветром сдуло. Через считаные мгновения вся ватага рассеялась без следа.
Брут и Кассий остались живы, невольно спасенные одним из самых ярых своих противников. Надолго ли?
Негодующая Сервилия, полуживая от тревоги Порция и Тертулла, беременная на первых месяцах и недомогающая, мать, жена и сестра Брута не строили иллюзий относительно дальнейшей судьбы Марка и Гая Кассия. Они трое не особенно любили друг друга, но когда Марку понадобилась защита, сумели объединиться. Именно они убедили его потребовать от сената десятидневного отпуска и уехать на это время в Антий, где Юнии владели поместьем. Пусть и Кассий уезжает, настаивали женщины. За пределами города они будут в большей безопасности. Среди земельных собственников, крупных и помельче, наверняка найдутся такие, кто ради сохранения мира и спокойствия согласится их поддержать, а может быть, поможет собрать средства, необходимые, чтобы утихомирить плебс. К тому же в Кампании, вдали от ловких происков Антония, легче будет договориться с ветеранами и попытаться перетянуть их на сторону республиканцев.
Неужели Марк и Гай уверовали в эти радужные планы? Вряд ли. Но они не могли не сознавать, что по меньшей мере в одном женщины правы: в Риме находиться слишком опасно. Повторить пример несчастного Цинны ни одному из них не хотелось.
А через десять дней они вернутся. Лучше, чем многие, они знали, что Рим постоянно живет на грани народного бунта. И если Антоний и Долабелла сумели спровоцировать беспорядки, они же сумеют их подавить — быстро и жестоко, как уже не раз случалось в прошлом. Брут и Кассий все еще недооценивали Марка Антония. Казалось бы, последние дни дали им возможность убедиться, как ловко умеет действовать этот человек. Они видели это своими глазами, но в глубине души по-прежнему считали его безответственным гулякой, неспособным долго удерживать власть. Через девять месяцев истечет срок его консульских полномочий, думали они, и ситуация коренным образом переменится. Все нынешние магистраты, включая и их самих, будут вынуждены оставить свои посты. Тогда, в соответствии с законом, они получат должность проконсулов и империй — право командовать войском. А это, как доказали Помпей и Цезарь, великая сила.
Собственно говоря, проконсулов на следующий, 43 год, Цезарь уже назначил, да и не только проконсулов. Он отдал распоряжения относительно всех важных государственных постов на все время своего отсутствия
[94]. Четыре из них достались участникам заговора: Требоний получил наместничество в Азии, Децим Юний Брут — в Цизальпинской Галлии, Кассий — в Сирии и Брут — в Македонии. Это были действительно высокие назначения, ведь речь шла о четырех самых богатых провинциях империи. Мало того, в Галлии, хотя и завоеванной Цезарем, но крайне неспокойной, а также в Сирии, над которой постоянно висела угроза персидских набегов, размещались хорошо вооруженные легионы. Римское войско стояло и в Македонии, поскольку именно здесь Цезарь собирал силы для нового похода.
Могли ли Брут и остальные заговорщики рассчитывать, что получат свои посты, если ничего не изменится? Разумеется, нет. Судя по тому, как они вели себя в Мартовские иды и позже, тираноборцы не хотели добиваться восстановления республики путем военного переворота. Однако события последних дней понемногу склонили их к мысли, что, возможно, без этого не обойтись. Многие римские политиканы прибегали к тактике, которая заключалась в том, чтобы заставить противника хвататься за самые последние средства. Класс подобной игры показал Цицерон в деле Катилины, которого он под страхом смерти вынудил бежать из Рима и собирать войско в Этрурии. Аналогичным образом действовал Помпей, когда при поддержке сената буквально загнал в угол Цезаря. Дело, как известно, кончилось переходом через Рубикон.
Однако, сравнивая себя с Каталиной или Цезарем, Брут не мог не видеть огромной разницы: ведь он считал, что отстаивает легитимность власти. Даже если ему придется взять в руки оружие, защитником Рима будет он, а не Антоний, который и есть самый настоящий мятежник. Вот когда пригодятся легионы. И у Марка, Децима Юния и Гая Кассия они будут, если удастся заполучить проконсульство. А пока надо выиграть время и прежде всего остаться в живых.
По всей вероятности, уже 22 марта Брут вместе со свояком покинули Рим. Их путь лежал в Антий. Еще до отъезда они разработали особую систему переписки с семьей и Цицероном, который, как человек, близкий к Долабелле, обещал дважды в день сообщать им обо всем, что творится в городе. Возвращение они наметили на первые числа апреля.
Что касается обстановки в Риме, то в этом отношении родственники Брута оказались правы: Антоний и Долабелла не собирались долго терпеть бесчинства городской черни. Оба консула особенно обеспокоились, когда выяснилось, что у погромщиков появился вожак — некто Эрофил, если верить имени, грек. Отлично разбираясь в психологии городских низов, падких на легенды о похищении царских детей, Эрофил сочинил себе красочную легенду и уверял всех, что происходит из древнего латинского рода и приходится родным племянником самому Марию, вождю популяров и, вопреки всем своим жестокостям, народному любимцу. В Риме Эрофил предпочитал именоваться Аматием и охотно рассказывал на всех углах, что недруги оттерли его от власти из зависти и, конечно, боязни революционных преобразований, которые он готовил.
От всей этой истории за версту несло фальшивкой, и недаром Цезарь — действительно племянник Мария — объявил своего лжеродственника вне закона. Однако, узнав о смерти диктатора, Эрофил-Аматий поспешил вернуться в Рим. Напрочь забыв о том, как относился к нему Гай Юлий, он теперь громко взывал к мести за его гибель и предлагал расправиться с тираноборцами. Разумеется, все прекрасно знали, что тех нет в городе. Но громил это мало смущало. Главное — под шумок погреть руки на чужом добре. Для начала можно и в самом деле спалить дом Брута или Кассия и почему бы потом не перейти к соседнему, пусть даже в нем живет самый убежденный цезарианец?
Антонию подобный план действий понравиться ни в коем случае не мог. Ему стоило великих трудов завладеть роскошным домом, прежде принадлежавшим Помпею. Отдать это богатство на разграбление какому-то сброду, провонявшему потом и чесноком? Ни за что.
Не вникая в суть родственных отношений Аматия с Марием, Антоний велел арестовать возмутителя спокойствия и казнил его без суда и следствия. Затем Долабелла отдал Лепиду приказ вывести на римские улицы боевые легионы, которые быстро задавили начинавшиеся беспорядки. Были схвачены десятки бунтовщиков. Тем из них, кого судьба наделила римским гражданством, еще относительно повезло — их просто сбросили с Тарпейской скалы, подарив быструю смерть. Чужеземцам и рабам пришлось хуже — их ждала казнь на кресте. В течение нескольких следующих дней зеваки могли наблюдать за мучительной агонией несчастных, распятых вдоль Аппиевой дороги.
Разумеется, у остальных недовольных охота бунтовать после этого быстро сошла на нет, и великий мыслитель и филантроп Цицерон восторженно писал Титу Помпонию Аттику: «Что за прекрасные дела творит здесь у нас мой милый Долабелла! Я теперь называю его милым. Ты знаешь, некоторое время назад я испытывал на его счет кое-какие сомнения, но то, что он совершил сейчас, кому угодно послужит примером. Этих — в пучину, с Тарпейской скалы! Тех — на крест! [...] Нет, что ни говори, а это подлинный героизм. Мне думается, что своими решительными действиями он положил конец всяким сожалениям, которые ширились с каждым днем и, продлись они дольше, оказались бы гибельными для наших блестящих тираноборцев. Но отныне я целиком разделяю твое мнение и начинаю питать самые радужные надежды»
Брут с трудом скрывал отвращение. Ему сейчас хотелось одного: вернуться домой, к Порции, и хоть на время выкинуть из головы тяжкие мысли о понесенном поражении. Он знал, что делать этого нельзя, чтобы не подвергать смертельной опасности близких. Со своей стороны Сервилия уже все устроила. Кассий, передала она, проведет ночь в доме Антония — огромном и роскошном особняке, украденном у Помпея. Марк отправится к Юнии Старшей, то есть в дом Лепида. Возможно, в глубине души Сервилия злорадствовала, еще на несколько часов отдаляя встречу сына с его женой. Она не любила Порцию и считала ее ответственной за безумства, совершенные Марком.
Вечер, проведенный у Лепида, ни в малейшей степени не согрел Марка домашним теплом. Гостю Антония пришлось еще хуже. Когда настал час вечерней трапезы, консул с усмешкой спросил Кассия, не прячет ли тот под туникой еще один кинжал. Ведь, кажется, именно так поступил Сервилий Агала? Кассий слыл остроумным человеком и обычно спокойно реагировал на шутки, но события последних дней лишили его чувства юмора. Он без улыбки взглянул в лицо Антонию и с гневом в голосе промолвил:
— У меня и в самом деле припрятан кинжал. Насколько он хорош, ты узнаешь в тот день, когда сам попробуешь занять место тирана.
Нет, ни о каком примирении говорить не приходилось.
Подспудное противостояние стало явным на следующий же день. Вопреки сенатус-консульту об амнистии республиканцы не собирались опускать руки.
К сожалению, вопрос, подлежавший обсуждению 18 марта, носил второстепенный, хотя политически чрезвычайно важный характер, напрямую затрагивая религию. Речь шла о погребении Цезаря.
Республиканцы надеялись добиться отмены результатов вчерашнего голосования и не допустить, чтобы тирана хоронили с высшими почестями. В крайнем случае они намеревались припомнить сенаторам, какими беспорядками сопровождались восемь лет назад торжественные похороны Публия Клодия: тогда в огне пожара сгорело здание курии. Цезаря надо похоронить, а не выбрасывать его труп в реку — пользуясь формулировкой самого Антония, «ради его фамилии и вдовы», — но сделать это надо скромно и без шумихи — вот какого решения добивались тираноборцы.
Пизон, защищавший права своей дочери и оттого выступавший естественным союзником Антония, стоял на своем. Исполнитель завещания покойного зятя, он получил нужный документ у верховной весталки и намеревался во что бы то ни стало исполнить волю умершего слово в слово. Он даже ловко намекнул присутствовавшим сенаторам, что многих из них при ознакомлении с текстом завещания ждет приятный сюрприз. Это сообщение было встречено нетерпеливым гулом. Луций Кальпурний понял, что достаточно укрепил свои позиции, и начал речь:
— Те, кто называет убитого Цезаря тираном, пока доказали нам лишь одно: что вместо одного тирана мы получили сразу многих. Да, отцы-сенаторы, вы распоряжаетесь погребением Цезаря, зато я — распорядитель его завещания, и, клянусь, никто не посмеет его нарушить! Если только и мне не перережут горло...
Разумеется, Антоний во всем поддержал Пизона. Недостаточно пышные похороны, сказал он, вызовут бурю народного возмущения, не говоря уже о ветеранах. И этот последний аргумент оказался самым убедительным для нейтрально настроенной массы сановников — бунта черни боялись все.
Кассий попытался было опровергнуть сказанное Пизоном и Антонием, но его слушали невнимательно. Сенаторы не сводили глаз с того, кто являл собой душу заговора. Друзья-республиканцы тоже обернулись к Бруту. Все ждали, что же скажет он.
Впрочем, разве мог Брут им сказать что-нибудь новое? Он ведь был не из тех людей, которые меняют убеждения в зависимости от обстановки. Он с самого начала выступал против надругательства над прахом Цезаря, считая недостойным мстить мертвому. В повседневной жизни он старался поступать в соответствии с заповедями школы стоиков: учился владеть собой и не давать воли страстям, воспитывал в себе равнодушие к страданию и смерти. Но разум его принадлежал платоновской метафизике. Он верил в бессмертие души и даже душу врага не мог предать посмертному поруганию.
Это благородство мыслей и чувств и стало самой главной из совершенных им политических ошибок, даже более серьезной, чем требование оставить в живых Антония. Напрасно Кассий бросал на него исполненные отчаяния взгляды — Брут оставался Брутом. Никакие соображения выгоды не смогли бы заставить его отречься от высоких принципов. И если бы на протяжении последних ста лет Рим демонстрировал больше уважения к этим принципам, считал он, им не пришлось бы устраивать сейчас позорную свару из-за того, что делать с несчастным телом. Брут чувствовал, что его буквально тошнит от происходящего. И это сенаторы! Сцепились, как рыночные торговки! Попросив слово, Брут кратко сообщил, что согласен с консулом, что верховному понтифику должны быть оказаны все подобающие почести, а его завещание должно быть оглашено.
Оценил ли кто-нибудь в зале величие его жеста? Друзья не скрывали огорчения. Остальные, облегченно вздохнув, приступили к голосованию. Брута это уже не интересовало.
Погребение назначили на 20 марта, поскольку на предыдущий день выпадал праздник. Таким образом, Антоний получил в свое распоряжение больше двух суток.
Консул уже сожалел, что не дал Лепиду сразу же расправиться с тираноборцами. И если Брут покидал заседание сената с ощущением политического поражения, Антоний чувствовал себя не намного увереннее.
Марк Антоний ловко управился с отцами-сенаторами, играя и на алчности, и на тщеславии этих людей, и на их страхе перед ветеранами Цезаря. Но он хорошо понимал, что все его успехи пока слишком иллюзорны. Он ведь видел, какое впечатление производил на окружающих неподкупный Марк Юний Брут. Ему понадобится совсем немного времени, чтобы собрать вокруг себя большинство правящей римской верхушки. Его поддержит Цицерон, а следом за ним и Долабелла. Даже Лепид, тесно связанный с родом Юниев, в конце концов переметнется к нему. Жреческие коллегии не пойдут против Долабеллы. Этим плебеям нравится думать, что самые высокородные патриции зависят от них. Что касается ветеранов, то не вечно же им толкаться в Риме? Да и наверняка среди заговорщиков найдется хоть кто-нибудь, кто умеет разговаривать с бывалыми вояками, тот же Децим Брут, например. Они слушались его в Галлии, почему бы им не прислушаться к нему теперь? Ну а остальную массу черни можно и вовсе не принимать в расчет, ей, как всегда, все равно. Антоний успел обратить внимание, что с римских улиц исчезло немало статуй Цезаря. И что, кто-нибудь в народе возмутился?
Пройдет еще пара дней, и возбуждение, вызванное убийством Гая Юлия, уляжется. С легкой руки Брута и Цицерона республиканские институты худо-бедно возобновят свою работу. А консул Антоний, который спал и видел себя диктатором, обратится в ничто. И никакой народ его не поддержит.
Вот почему из предстоящих двух суток ему нельзя было терять ни минуты. Если осуществить политическое устранение Брута и его друзей с помощью сената не удалось, значит, надо обратиться к улице. Будут бессмысленные жертвы, прольется кровь? Ну и что? Он не Брут, он не станет церемониться.
От Пизона он уже получил свиток с завещанием Цезаря и намеревался огласить его перед комициями под тем предлогом, что приходится покойному дальним родственником. Законный наследник Гай Октавий, тот самый прыщавый юнец, которого усыновил Цезарь, сейчас находился в Иллирии, наблюдая за последними приготовлениями перед восточным походом. Он, конечно, еще и не подозревает о смерти двоюродного деда и на похороны никак не поспеет. Ну а второй наследник, Децим Юний Брут, запятнал себя участием в заговоре, так что претендовать на наследство не имеет права. Значит, все в его, Марка Антония, руках.
Ранним утром 20 марта жители города стали свидетелями еще одной комедии под названием «национальное примирение». Подбадриваемые Цицероном, Антоний и Брут обнялись под приветственные крики толпы. Затем состоялось оглашение сенатус-консульта об амнистии.
Вперед выступил Антоний, сжимавший в руках свиток с завещанием. Начал он, разумеется, с самого выигрышного пункта. Каждому гражданину, громко читал он, щедрый Цезарь жертвует по 300 сестерциев — ровно столько, сколько выдавал своим воинам в день битвы. Многие из собравшихся на площади бездельников сразу же почувствовали себя богачами.
Этим дело не ограничилось. По примеру других богатых римлян Цезарь завещал передать городу свои пышные сады, куда отныне всем желающим будет открыт доступ. Толпа ликовала. Добрый Цезарь, щедрый Цезарь, слышалось вокруг.
И такого великого человека убили... Это шептали агенты Антония, заранее внедренные в толпу. Когда ее настроение от благодушного перешло к откровенно враждебному, Антоний бесцветным голосом назвал имя второго наследника — Децим Юний Брут, участник заговора, а затем и первого — Гай Октавий, внучатый племянник убитого.
Впрочем, это все была лишь подготовка к грандиозному спектаклю, который и разыгрался сразу после чтения завещания.
Носильщики торжественно пронесли прах Цезаря, покоящийся на украшенном золотом и пурпуром ложе слоновой кости, до ростральных трибун. Впереди процессии шествовал Пизон. Тело покойного возложили в специально воздвигнутый по такому случаю храм Венеры Победительницы, вернее, его макет. Сам храм Цезарь построил в честь хранительницы Рима и покровительницы рода Юлиев богини Венеры.
Поднявшись на трибуну, Антоний дождался, пока смолкнет грохот барабанов и стук мечей, и во внезапно упавшей тишине прокричал:
— Граждане Рима! Вознося похвальное слово Цезарю, я говорю как консул говорит о консуле, как друг о друге и родственник о родственнике. Но этого мало! Хвалу столь великому человеку должна воздать вся наша отчизна!
Антоний намеренно отступил от классического жанра похвального слова умершему, с каким выступали на похоронах любого римского патриция. Вместо этого он начал один за другим зачитывать все изданные сенатом указы в честь одержанных Цезарем побед. Это бесконечное перечисление триумфов и наград, казалось, возносило покойного прямо к небесам, поднимая над толпой на недосягаемую высоту. Сделав паузу, оратор продолжал:
— Мы почтили его этими наградами, ибо он был милосерден. Мы почтили его священной неприкосновенностью, и он принял это звание, ибо хотел, чтобы все, кому нужна будет его защита, получили ее...
Толпа уже бесновалась, вся во власти охватившей ее истерии. Снова застучали барабаны, на сей раз совсем тихо, приглушенно, и начали голосить женщины.
Антоний, убедившись, что достаточно подогрел публику, бросил упрек сенаторам, проявившим снисхождение к убийцам, и тут же объявил, что смерть Цезаря свершилась волею не людей, но богов, и отдал приказ нести тело к погребальному костру. После сожжения прах диктатора, согласно его последней воле, закончил консул, будет смешан с прахом его дочери Юлии.
Едва сойдя с трибуны, Антоний, встав так, чтобы его видело как можно больше народу, вдруг помрачнел лицом и, с силой рванув тогу у себя на груди, рухнул к подножию погребального ложа, бормоча бессвязные слова, перемежаемые громкими стонами скорби:
— Сын богов... Единственный... Никто не смог победить... Ты один... Отомстил диким галлам... Триста лет держали в страхе и жгли Рим... Ты победил...
За спиной рыдающего Антония заиграла тихая музыка. Певец начал свою песню: «Я спас вам жизнь, а вы пронзили мое тело ударами кинжалов... Я пощадил ваших родных и близких, но вы меня не пощадили... Ты, Брут, и ты, Кассий...»
Толпа сомкнулась еще теснее, и в этот момент Антоний резко вскочил на ноги, воздев над головой окровавленную тогу, в которой был Цезарь утром Мартовских ид. А певец все тянул имена заговорщиков...
По рядам вдруг пронесся стон ужаса. С погребального ложа медленно поднималась фигура Цезаря — бледная мертвенной бледностью, с кровоточащими ранами...
Эту восковую куклу Антоний велел изготовить заранее и использовал в самый подходящий момент. Разумеется, вся его скорбь была притворной, он просто играл свою роль, как настоящий комедиант. Толпа уже не видела, что ей подсовывают раскрашенного болвана. Людям казалось, что сам Цезарь восстал из мрака Гадеса и взирает на них.
Несколько человек подхватили погребальное ложе и понесли к площади Форума, чтобы там, в самом сердце города, зажечь костер. Но для костра нужны дрова. И начался погром. Обезумевшие горожане сдирали ставни с окон окрестных домов, выламывали заборы, выносили мебель из лавок. Вскоре вокруг тела выросла груда деревянных обломков. Кто-то поднес к ней факел, огонь занялся и повалил густой жирный дым. При виде языков пламени толпа распалилась еще больше. Отталкивая друг друга, к самому костру пробивались женщины, швыряя в огонь драгоценности и украшения. Некоторым этого казалось мало, и они тащили к костру детей, на ходу срывая у них с шеи буллу — золотой шарик, который свободнорожденные римляне носили в детстве и который служил им талисманом. Пример оказался заразительным. Вскоре у костра сгрудились воины, а в огонь полетели боевые награды и праздничное оружие.
Весь день и часть ночи пылало пламя в центре Рима. Поодаль несли службу ночные стражи, следившие, чтобы огонь не перекинулся на жилые дома Форума и близлежащих улиц.
Поздно вечером наконец случилось то, чего Антоний ждал все эти часы. Самые отъявленные городские подонки — бывшие подручные Клодия и Милона, ворье с Субурры, профессиональные громилы и просто любители подраться, сбившись тесной ватагой, вооружившись горящими факелами, двинулись к домам, где жили заговорщики. По дороге они орали: «Смерть убийцам Цезаря! Смерть Бруту! Смерть Кассию!»
Впрочем, почти никого из тираноборцев к этому часу в Риме не оставалось. Прекрасно зная, чем обычно кончаются беспорядки подобного рода, они еще днем благоразумно перебрались на свои загородные виллы, подальше от народа, во имя которого они действовали. Из всех участников заговора лишь Брут и Кассий не сочли нужным спасаться бегством.
Оба они были преторами, а по закону претор имел право покидать Рим не больше чем на десять дней и лишь с разрешения сената. Свято веривший в силу закона, Брут, разумеется, не стал бы его нарушать. И Кассий с ним согласился.
Согласился, ибо понимал, что бегством они окажут великую услугу цезарианцам. Заместителем Брута по городской претуре был младший брат Марка Антония Гай Антоний. Стоит ему узнать, что должность хоть на несколько дней вакантна, он немедленно ее займет и больше уже не отдаст. Кроме того, и Брут, и Кассий еще не забыли, что такое честь. Руководители заговора не имеют права на трусость.
И они оба остались дома — живые мишени для распаленной толпы. Но неужели Антоний допустит, чтобы их растерзал городской сброд? Почему бы и нет? Потом он будет оплакивать их так же, как оплакал Цезаря...
Но... события развивались непредсказуемо: в тот вечер погромщики не добрались до Брута с Кассием. Они уже приближались к их домам, когда путь им пересек народный трибун Гай Гельвий Цинна, один из близких сподвижников Цезаря.
Со дня гибели друга Цинна не знал покоя ни днем ни ночью. Особенно дурно он провел нынешнюю ночь. Во сне он видел Гая Юлия. Тот явился к нему и звал его с собой. Проснувшись, Цинна не мог вспомнить, куда тянул его Цезарь, помнил лишь, что долго и безуспешно пытался стряхнуть с себя холодную, как камень, руку умершего.
Ему пришло на память легкомыслие, с каким Гай Юлий отмахивался от дурных предзнаменований, и он решил, что будет вести себя осторожнее. Во всяком случае, из дому никуда не выйдет — ни сегодня, ни в ближайшие дни. Но при солнечном свете ему стало стыдно за свои ночные страхи. Неужели он допустит, что его друга погребут без него? Нет, он должен пойти на Форум.
— Гляди-ка, Цинна! — услышал он голос за спиной.
Гай Гельвий Цинна, сказал бы он, если бы успел сообразить, что происходит. Да разве в Риме один Цинна? Есть еще, например, Луций Корнелий Цинна, первый зять Цезаря. Тот самый, что третьего дня, после речи Брута, заявил, что слагает с себя полномочия претора, не желая исполнять должность, полученную от тирана. Весть об этом его поступке успела разлететься по всему Риму. И, услышав имя Цинны, погромщики даже не подумали, что перед ними народный трибун и друг диктатора, а вовсе не коварный претор.
Теперь, когда несчастный Гай Гельвий испугался по-настоящему, он попытался объяснить нападавшим, что он совсем не тот, кто им нужен. Его уже никто не слушал. Удары сыпались на него со всех сторон, в лицо и спину летели камни и палки. Из-под туник показались и кинжалы, носить которые в черте города было запрещено. И трибун Цинна погиб вместо претора Цинны. Один из негодяев отсек от тела мертвую голову и насадил ее на пику. С криками и воплями шайка двинулась дальше, пока до них вдруг не дошло, что они казнили не просто невинного, а друга и союзника Антония. Всю их смелость моментально как ветром сдуло. Через считаные мгновения вся ватага рассеялась без следа.
Брут и Кассий остались живы, невольно спасенные одним из самых ярых своих противников. Надолго ли?
Негодующая Сервилия, полуживая от тревоги Порция и Тертулла, беременная на первых месяцах и недомогающая, мать, жена и сестра Брута не строили иллюзий относительно дальнейшей судьбы Марка и Гая Кассия. Они трое не особенно любили друг друга, но когда Марку понадобилась защита, сумели объединиться. Именно они убедили его потребовать от сената десятидневного отпуска и уехать на это время в Антий, где Юнии владели поместьем. Пусть и Кассий уезжает, настаивали женщины. За пределами города они будут в большей безопасности. Среди земельных собственников, крупных и помельче, наверняка найдутся такие, кто ради сохранения мира и спокойствия согласится их поддержать, а может быть, поможет собрать средства, необходимые, чтобы утихомирить плебс. К тому же в Кампании, вдали от ловких происков Антония, легче будет договориться с ветеранами и попытаться перетянуть их на сторону республиканцев.
Неужели Марк и Гай уверовали в эти радужные планы? Вряд ли. Но они не могли не сознавать, что по меньшей мере в одном женщины правы: в Риме находиться слишком опасно. Повторить пример несчастного Цинны ни одному из них не хотелось.
А через десять дней они вернутся. Лучше, чем многие, они знали, что Рим постоянно живет на грани народного бунта. И если Антоний и Долабелла сумели спровоцировать беспорядки, они же сумеют их подавить — быстро и жестоко, как уже не раз случалось в прошлом. Брут и Кассий все еще недооценивали Марка Антония. Казалось бы, последние дни дали им возможность убедиться, как ловко умеет действовать этот человек. Они видели это своими глазами, но в глубине души по-прежнему считали его безответственным гулякой, неспособным долго удерживать власть. Через девять месяцев истечет срок его консульских полномочий, думали они, и ситуация коренным образом переменится. Все нынешние магистраты, включая и их самих, будут вынуждены оставить свои посты. Тогда, в соответствии с законом, они получат должность проконсулов и империй — право командовать войском. А это, как доказали Помпей и Цезарь, великая сила.
Собственно говоря, проконсулов на следующий, 43 год, Цезарь уже назначил, да и не только проконсулов. Он отдал распоряжения относительно всех важных государственных постов на все время своего отсутствия
[94]. Четыре из них достались участникам заговора: Требоний получил наместничество в Азии, Децим Юний Брут — в Цизальпинской Галлии, Кассий — в Сирии и Брут — в Македонии. Это были действительно высокие назначения, ведь речь шла о четырех самых богатых провинциях империи. Мало того, в Галлии, хотя и завоеванной Цезарем, но крайне неспокойной, а также в Сирии, над которой постоянно висела угроза персидских набегов, размещались хорошо вооруженные легионы. Римское войско стояло и в Македонии, поскольку именно здесь Цезарь собирал силы для нового похода.
Могли ли Брут и остальные заговорщики рассчитывать, что получат свои посты, если ничего не изменится? Разумеется, нет. Судя по тому, как они вели себя в Мартовские иды и позже, тираноборцы не хотели добиваться восстановления республики путем военного переворота. Однако события последних дней понемногу склонили их к мысли, что, возможно, без этого не обойтись. Многие римские политиканы прибегали к тактике, которая заключалась в том, чтобы заставить противника хвататься за самые последние средства. Класс подобной игры показал Цицерон в деле Катилины, которого он под страхом смерти вынудил бежать из Рима и собирать войско в Этрурии. Аналогичным образом действовал Помпей, когда при поддержке сената буквально загнал в угол Цезаря. Дело, как известно, кончилось переходом через Рубикон.
Однако, сравнивая себя с Каталиной или Цезарем, Брут не мог не видеть огромной разницы: ведь он считал, что отстаивает легитимность власти. Даже если ему придется взять в руки оружие, защитником Рима будет он, а не Антоний, который и есть самый настоящий мятежник. Вот когда пригодятся легионы. И у Марка, Децима Юния и Гая Кассия они будут, если удастся заполучить проконсульство. А пока надо выиграть время и прежде всего остаться в живых.
По всей вероятности, уже 22 марта Брут вместе со свояком покинули Рим. Их путь лежал в Антий. Еще до отъезда они разработали особую систему переписки с семьей и Цицероном, который, как человек, близкий к Долабелле, обещал дважды в день сообщать им обо всем, что творится в городе. Возвращение они наметили на первые числа апреля.
Что касается обстановки в Риме, то в этом отношении родственники Брута оказались правы: Антоний и Долабелла не собирались долго терпеть бесчинства городской черни. Оба консула особенно обеспокоились, когда выяснилось, что у погромщиков появился вожак — некто Эрофил, если верить имени, грек. Отлично разбираясь в психологии городских низов, падких на легенды о похищении царских детей, Эрофил сочинил себе красочную легенду и уверял всех, что происходит из древнего латинского рода и приходится родным племянником самому Марию, вождю популяров и, вопреки всем своим жестокостям, народному любимцу. В Риме Эрофил предпочитал именоваться Аматием и охотно рассказывал на всех углах, что недруги оттерли его от власти из зависти и, конечно, боязни революционных преобразований, которые он готовил.
От всей этой истории за версту несло фальшивкой, и недаром Цезарь — действительно племянник Мария — объявил своего лжеродственника вне закона. Однако, узнав о смерти диктатора, Эрофил-Аматий поспешил вернуться в Рим. Напрочь забыв о том, как относился к нему Гай Юлий, он теперь громко взывал к мести за его гибель и предлагал расправиться с тираноборцами. Разумеется, все прекрасно знали, что тех нет в городе. Но громил это мало смущало. Главное — под шумок погреть руки на чужом добре. Для начала можно и в самом деле спалить дом Брута или Кассия и почему бы потом не перейти к соседнему, пусть даже в нем живет самый убежденный цезарианец?
Антонию подобный план действий понравиться ни в коем случае не мог. Ему стоило великих трудов завладеть роскошным домом, прежде принадлежавшим Помпею. Отдать это богатство на разграбление какому-то сброду, провонявшему потом и чесноком? Ни за что.
Не вникая в суть родственных отношений Аматия с Марием, Антоний велел арестовать возмутителя спокойствия и казнил его без суда и следствия. Затем Долабелла отдал Лепиду приказ вывести на римские улицы боевые легионы, которые быстро задавили начинавшиеся беспорядки. Были схвачены десятки бунтовщиков. Тем из них, кого судьба наделила римским гражданством, еще относительно повезло — их просто сбросили с Тарпейской скалы, подарив быструю смерть. Чужеземцам и рабам пришлось хуже — их ждала казнь на кресте. В течение нескольких следующих дней зеваки могли наблюдать за мучительной агонией несчастных, распятых вдоль Аппиевой дороги.
Разумеется, у остальных недовольных охота бунтовать после этого быстро сошла на нет, и великий мыслитель и филантроп Цицерон восторженно писал Титу Помпонию Аттику: «Что за прекрасные дела творит здесь у нас мой милый Долабелла! Я теперь называю его милым. Ты знаешь, некоторое время назад я испытывал на его счет кое-какие сомнения, но то, что он совершил сейчас, кому угодно послужит примером. Этих — в пучину, с Тарпейской скалы! Тех — на крест! [...] Нет, что ни говори, а это подлинный героизм. Мне думается, что своими решительными действиями он положил конец всяким сожалениям, которые ширились с каждым днем и, продлись они дольше, оказались бы гибельными для наших блестящих тираноборцев. Но отныне я целиком разделяю твое мнение и начинаю питать самые радужные надежды»