Я просто не мог поверить в этот роман. Врачу уже за пятьдесят, девушке двадцать с небольшим, и к тому же она сразу узнает, что он женат (его жена весьма кстати решила уехать на Мальорку, пока будет продолжаться медицинский конгресс), что он пробудет в Испании всего десять дней и что он был возлюбленным ее матери задолго до того, как она появилась на свет.
   Но затем что-то начало действовать на меня. Во-первых — вот что значит творческое воображение! — чувство, которое испытал американский врач, когда самолет начал снижаться в Барселоне. Его сосед, врач из Техаса, говорит:
 
   Т о м п с о н (глядя в окно поверх плеча Дейвида). А красивый город! И довольно-таки большой. Он очень изменился?
   Д e й в и д. Наверное… Мне не приходилось видеть его сверху.
 
   Если первый художественный фильм Камино прослыл революционным, так как в нем признавалось, что испанские женщины иногда изменяют мужьям, то этот фильм просто не мог быть снят.
   Испанец, даже два испанца в черной франкистской Испании написали сценарий, главным героем которого был американец, сражавшийся «не на той стороне» в войне, «выигранной» Франко. И при этом он не был исчадием ада, или агентом Москвы, или «международным коммунистическим убийцей», какими рисовала нас франкистская пропаганда. Он был очень добрым и милым человеком, который должен был завоевать симпатии зрителей.
   Как же все это объяснить? Хаиме упомянул, что первый вариант сценария (его мы и читали) пропущен цензурой. Как это могло случиться? Хаиме сказал, что у них было несколько возражений (еще бы!), но пока что только устных. Хаиме рассказал, что все фильмы испанских кинокомпаний субсидируются соответствующим министерством, берущим на себя до шестидесяти процентов расходов — естественно, если фильмы одобрены.
   Но его сценарий пока еще пропущен условно. Деньги появятся не раньше, чем окончательный вариант сценария будет одобрен, а фильм просмотрят в надлежащих инстанциях (значит, они уже что-то учуяли).
   Тем не менее мне трудно было понять, как подобный сюжет мог получить пусть даже предварительное одобрение — разве что тут проявилась пресловутая «либерализация», которую режим широковещательно провозгласил год назад. Я задумался. А в голове у меня зазвучали отрывки из речи, которую я на прошлой неделе произнес в Лос-Анджелесе.
 
   «…Кабинет Франко раскололся — и смертельно перепуган. Почему? Потому что Испания во что бы то ни стало хочет вступить в Общий рынок. Отсюда объявленная год назад «либерализация». Но либерализацию восприняли буквально, и теперь тысячи людей постоянно выходят на демонстрации, скандируя: «Свобода! Свобода! Долой судебные процессы! Демократии — да! Диктатуре — нет!» И даже: «Франко — нет!»
   Очаровательный пример этой либерализации был отмечен Ассошиэйтед Пресс и Юнайтед Пресс в прошлую среду в сообщении о выборах, проводившихся в Испании впервые за последние тридцать лет. «...добрая половина всех избирателей сидела по домам», — сообщают из Мадрида. (Теперь понятно, почему поперек предвыборных плакатов, которые мы видели накануне вечером, красовался призыв, нацарапанный каким-то крамольником: «No vota!»{ {22}}).
   Те же, кто все-таки голосовал: женатые мужчины, неженатые главы семейств и кормильцы, — шли к урнам, чтобы опустить бюллетени за парламентское меньшинство, состоявшее из кандидатов, которых избрали бы в любом случае. Около шестнадцати миллионов человек получили право голосовать за сто восемь кандидатов. Что составляет около восемнадцати процентов от 563 мест в кортесах. Все остальные были уже избраны: представители профессиональных ассоциаций Национального движения — единственной легальной политической организации, Национального совета, а также двадцать пять кандидатов, назначенных лично самим Франко…»
 
   В апреле 1967 года в течение нескольких дней происходили студенческие демонстрации, и правительство ответило на них введением закона о призыве в армию студентов, виновных в «несоблюдении правил общественного порядка и в недостатке патриотизма». То же самое произошло в первые недели октября в Южном Вьетнаме, но чего можно было ожидать от тамошнего каудильо (дуче, фюрера), генерала, который хотя и не занял свой пост «милостью божьей», но, во всяком случае, объявил, что у него есть только один герой — Адольф Гитлер. Такова эта «либерализация». И все-таки сценарий-то пока пропущен…
   Прежде чем мы успели обсудить это, пришел Хаиме со своей подругой Мартой (Мартитой) — по его словам, ей было тридцать лет, хотя я не дал бы ей и восемнадцати. Очаровательная аргентинка и прекрасный профессиональный фотограф. Почти две недели я не понимал ни единого ее слова: не только из-за своеобразного акцента, но еще и потому, что говорила она, не шевеля губами и с пулеметной скоростью.
   Вечером они повели нас — вместе с Романом — в еще один типичный каталонский ресторан за Рамблас, в готическом районе города. Он назывался «Лос Караколес» (ракушки), а его владелец, необъятный толстяк по фамилии Бофарулл — не butifarra{ {23}}, — настолько проникся общей атмосферой, что иногда оказывал посетителям честь, подписывая их меню. И тут явилось первое предзнаменование, если вы — в отличие от меня — верите в предзнаменования: за столиком на самом видном месте сидел Роберт Тейлор, собственной персоной.
   В последний раз я видел во плоти этого достойного человека на заседании Комиссии по расследованию антиамериканской деятельности в октябре 1947 года, когда она занялась кинопромышленностью.
   Пожилая дама упала в коридоре с радиатора, на который взобралась, чтобы посмотреть на красавца, стоявшего перед членами Комиссии в качестве «сочувствующего» свидетеля и торжественно заверявшего их, что если он когда-либо создал впечатление (а что было, то было!), будто его вынудили играть в фильме «Песнь о России», то это ошибка, ибо «никто не может вынудить актера сниматься в фильме».
   Однако он допускал, что «…по-видимому, тогда снималось немало фильмов, которые в той или иной мере способствовали укреплению симпатий американцев к России», и он, конечно же, энергично возражал против своего участия в нем, поскольку «во всяком случае, на мой взгляд» этот фильм «содержал коммунистическую пропаганду».
   Эйн Рэнд, впоследствии разбогатевшая реакционная романистка, определила природу этой «коммунистической пропаганды» за два дня до сенсационного выступления мистера Тейлора. Говоря о «Песни о России», она заявила:
   «Там показан парк, в котором резвятся счастливые малыши в белых рубашках…» Она утверждала, что не видела таких детей, когда бежала от Советов в 1926 году. На вопрос «Неужели в России больше никто не улыбается?» — она ответила: «Да пожалуй, нет».
   Теперь, двадцать лет спустя после того, как Тейлор выступал перед Комиссией по расследованию антиамериканской деятельности, трудно было поверить, что шестидесятипятилетняя дама сорвалась с радиатора и расшибла голову, сгорая от желания увидеть его хоть одним глазком. Он выглядел заметно постаревшим и очень потрепанным. Я отравил моей бедной жене все удовольствие от местных блюд, описывая, как после ужина я подойду прямо к мистеру Тейлору и скажу ему: «А вы что-то не ахти как выглядите»{ {24}}.
   От этой не слишком уместной выходки меня спасли вовсе не великолепные каталонские вина, но несколько запоздалая мысль о том, что я и сам выгляжу не ахти как, а главное, то обстоятельство, что мистер Тейлор со своей свитой покинул ресторан до того, как мы кончили ужинать. И о его блистательной личности напоминала только большая карточка на столике, гласившая: «Мистер Роберт Тейлор. Лично».
   Впрочем, это было не самое важное — параллельное старение «сочувствующих» и «несочувствующих» свидетелей, — важным был сценарий, который на следующий день нам предстояло обсудить с Хаиме и его соавтором.

3

   В уютной квартире Хаиме на Калье-Бальмас я обнаружил (изучив диплом в рамке на стене), что его полное имя — Хаиме Камино Вега де ла Иглесиа и что он — преподаватель музыки по классу фортепьано! Когда я выразил свое удивление, Хаиме объяснил, что он еще и адвокат, но оставил практику, как, впрочем, и музыку.
   Обсуждать сценарий мы садились иногда в полдень. Чаще в пять часов, после второго завтрака (в три), а то и в одиннадцать-двенадцать часов ночи, после обеда, который начинался в десять часов вечера (у испанцев все шиворот-навыворот!).
   Большую часть дня молодой режиссер вел переговоры с актерами. Он позвонил Энтони Куину, который был занят в фильме на Мальорке и с сожалением отказался сыграть главную роль в картине «И снова Испания», так как подписал контракт на следующие пять лет. Но в любом случае его жалованье вдвое превышало бюджет фильма (составлявший всего 150 000 долларов).
    Хаиме также искал натуру для съемок в самой Барселоне — таверну, где доктор Фостер обыкновенно ел, возвращаясь с передовой, дом, в котором будет жить старик — хозяин таверны, площадку для фламенко.
   Маргита занималась поисками одежды 1938 года, автомобиля тех времен, железнодорожного вагона, который подошел бы для съемок санитарного поезда и сочетался бы с документальными кадрами, которые Хаиме подобрал в Мадриде до нашего приезда. Съемки должны были начаться через две недели, а он еще не нашел звезды на роль американского доктора и очень тревожился.
   Я тоже тревожился и сказал ему об этом, — сказал, что любовная история кажется мне совершенно неправдоподобной, и в конце концов Хаиме согласился не укладывать эту пару в постель, как он намеревался вначале. После долгих споров на трех языках мы сошлись на том, что шаг за шагом они будут становиться все ближе друг другу, но полной близости мы не допустим — хотя бы уж ради того, чтобы обмануть ожидания зрителей.
   Но еще больше меня тревожит, сказал я, что американский герой абсолютно не действует. Он сидит, с ним разговаривают, он слушает, кивает, улыбается, но он ничего не делает.
    — Вот для этого вы сюда и приехали, — ответил Хаиме. — Чтобы написать его роль,
   — Вы что же, хотите сказать, что не можете сами этого сделать? После того как написали для него фразы, которые я действительно произнес на высоте десяти тысяч футов над Барселоной!
    — Это так, случайно. Я, конечно, могу написать. Но вы сделаете лучше. — Он улыбнулся. — Пишите все, что вам вздумается, а я уж разберусь, что снимать, а что — нет.
    — Прямо как в Голливуде.
    — А вот вам еще чистейший Голливуд, — сказал он, демонстрируя ямочки на щеках. — Идея этого фильма возникла, когда в Мадриде два господина — импортеры-экспортеры — задумали основать кинокомпанию под названием «Пандора»
    — А легенда им известна?
    — Не знаю. Но во всяком случае, они видели мои первые два фильма и прислали мне сценарий. Я прочел его и отослал обратно, сообщив, что не стану снимать по нему фильм, даже если никогда в жизни мне больше не придется работать в кино. Он никуда не годен. После этого они позвонили и сказали: «Снимайте фильм, какой хотите. При одном условии».
    — У одного из них есть любовница…
    — Именно. Мы с Романом начали писать совершенно другую историю, но постепенно получился этот сценарий.
    — А любовница ни разу не играла в кино?
    — Ни разу.
    — Что же она умеет? Я имею в виду…
    — Она танцовщица. Одна из трех лучших исполнительниц фламенко в Испании.
    — Ах вот оно что!
    — В субботу, — сказал Хаиме, — мы поедем искать натуру. Хотите с нами? Вместе с Сильвиан?
    — Конечно. А куда мы поедем?
    — Ну, вы читали сценарий. Мы поедем осмотреть Римскую арку, которую доктор Фостер помнил все эти годы. И нужно найти ферму, где будут резать свинью.
    — Этот эпизод мне тоже не нравится, — сказал я. — Никакого отношения к сюжету он не имеет.
    — Это символическая сцена, — ответил Хаиме. — Потом поедем в клинику для душевнобольных, которую посещает доктор Фостер, а потом в разрушенный город, и еще мне нужно найти церковь в провинциальном городке, типичную церковь, куда ходят только бедняки.
    — Но куда вы собираетесь ехать? В сценарии не названы никакие города.
    — Мы побываем, — небрежно сказал Хаиме, — в Таррагоне, Реусе, Фальсете, потом в Мора-ла-Нуэве, переедем через Эбро, а оттуда двинемся через Мора-де-Эбро в Корберу и Гандесу, в Сьерра-Пандольс.
   Я молчал. Я онемел. Он перечислил те места, где мы сражались, где многие из нас бились в агонии, умирали. Сон это или кошмар? Может ли это быть? Я смотрел на Хаиме.
   Лицо Хаиме оставалось совершенно бесстрастным. Томные глаза стали совсем непроницаемыми.

4

   По плану мы должны были выехать рано утром, на обратном пути переночевать в Таррагоне и вернуться в Барселону. Но планы легко меняются — особенно в Испании, — и выехали мы чуть ли не под вечер.
   Вшестером мы втиснулись в старый, очень грязный «мерседес», много месяцев не мытый и не чищенный, за рулем которого сидел молодой человек.
   Звали этого молодого человека — Мартин Хьюбер, он был швейцарцем немецкого происхождения и говорил по-английски с англо-немецким акцентом, по-немецки — с швейцарским, по-французски — с испанским, а по-испански — с французским. Актер на маленькие роли, он играл в разных странах Европы, а сейчас участвовал в работе над фильмом Камино, выполняя какие-то неясные обязанности. Почему-то все называли его Пипо, а я стал называть Пипо-Типо.
   За время этой поездки все, кроме нас с женой, получили прозвища. Хаиме стал Хаиме Первый-конкистадор. Его продюсер, которого тоже звали Хаиме, — Хаиме Фернандес Сид — стал Хаиме-Сид. Мартита превратилась в Чикиту или Чикиту Банана, то есть в Бананчик, после чего Камино виртуозно запел эту песню хорошо поставленным баритоном, чем нас немало удивил.
   К Таррагоне мы подъезжали уже в полной темноте, и поэтому триумфальную арку Бара над древней римской дорогой и, немного дальше, памятник, считающийся гробницей Гнея и Публия Корнелия Сципионов ( хотя, возможно, это и не их гробница), нам пришлось рассматривать с помощью карманных фонариков.
   В 218 году до нашей эры Сципионы захватили древний Тарракон, главный город кассатанов — одного из иберийских племен. Затем город (ныне изобилующий римскими развалинами) на время попал в руки карфагенян (которые убили братьев в 212 году до нашей эры). Его брали исторические личности, вроде Августа и Адриана, в 467 году нашей эры его взяли вестготы, в 711 году их изгнали мавры (которые разграбили и сожгли город); они продержались там почти четыреста лет, пока испанцы не выгнали их вон. Город также побывал в руках англичан и французов, но на меня наибольшее впечатление произвели следы римлян — в тот единственный раз, когда я видел этот город в 1938 году, перед переправой через Эбро: я получил двадцатичетырехчасовой отпуск за победу в стрельбе по мишеням.
   Я родился в Гарлеме (когда, по словам моей матери, «это был совершенно приличный район»), но меня всегда влекли древние римляне, и, глядя на то, что они оставили, я всегда чувствовал, как у меня захватывает дух.
   То же самое, должно быть, испытывал и Камино, потому что вот о чем думает его доктор Фостер, отправившийся с юной Марией в сентиментальное путешествие по местам, которые так много значили для него в молодости:
 
   Голос Дейвида (из-за кадра). Римская арка… Римляне остаются, что бы ни происходило. Как мог я не задумываться об этом тогда?.. Римляне, карфагеняне, финикийцы, египтяне, троянцы… сохранились от них лишь имена и камни… но камни вечны.
 
   Римляне и намеревались остаться навсегда: они чувствовали, что у них есть «обязательства» перед народами, которые они по всем пределам тогдашнего мира покоряли, колонизировали и благодетельствовали постройкой общественных сооружений. Но, глядя на то, что они оставили после себя, мы невольно задумываемся о своем собственном месте в истории — и вспоминаем «Озимандию» Шелли.
 
   Мы въехали в Таррагону почти в полночь и остановились в гостинице на улице, по которой я много раз ходил прежде. (Тогда она называлась улицей Св. Ионна, но теперь и она переименована в улицу Наиглавнейшего. Sic transit…{ {25}}).
   Мы отправились поужинать в маленький бар по соседству, и я вспомнил, что, когда в последний раз шел по этой улице, ведущей к береговым обрывам, во всех окнах красовались коряво написанные объявления: «Табака нет», «Продуктов нет». А один явно наделенный фантазией человек — возможно, не без задней мысли — выставил такое объявление: «У меня ничего нет».
   В 1938 году и правда всего было мало. Тогда нам подали весьма жалкий обед в жалкой гостинице с пышным названием «Гранд-отель насиональ», однако недостатка в проститутках в опустевшем городе как будто не ощущалось, и все, кроме меня, отправились на поиски соответствующего заведения, а я прогуливался в гордом одиночестве, недоумевая, почему я не могу последовать их примеру.
     А потом мы купались в Средиземном море, голубом, как на всех открытках. Вода была довольно прохладной, а чтобы она достала хотя бы до пояса, приходилось брести чуть ли не четверть мили. На пляже, кроме нас, почти никого не было, купальные кабины стояли пустые, их полосатая парусина выцвела, а мы загорали и чувствовали себя очень странно, потому что вокруг бушевала война.
   Двадцать девять лет спустя светила полная луна, и мы с Сильвиан вышли прогуляться по набережной. Я показал ей черневшие вдали развалины римского театра и бань, но у нас не было сил добраться до них.
   Вместо этого мы поднялись в город по узким улочкам, где нижняя часть опорных стен была еще римской кладки и можно было погладить огромные необтесанные блоки, поверхность которых все еще была шершавой. Две с лишним тысячи лет спустя после того, как Сципионы приказали их воздвигнуть!
   Я вспомнил, что где-то в городе (я не помнил точно где) в такую стену была вделана надгробная плита — стела — какому-то римскому возничему, и стихотворная эпитафия выражала его скорбь, потому что он умер не в цирке, а от лихорадки. Он умер молодым, но его голос все еще звучал.
 
   В тот вечер, в дни войны, когда мы возвращались из Таррагоны к себе в часть, Реус лежал в развалинах. Временный навес разбомбленного кинотеатра предлагал «Новые времена» с Чарли Чаплином. Тогда нам пришлось объехать центр города, но теперь все было расчищено, и мы не стали останавливаться. Мы ехали в пригородную клинику для душевнобольных, где должен происходить один из эпизодов фильма.
   По сценарию он исчерпывался двумя-тремя немыми кадрами: доктор Фостер беседует с персоналом клиники: персонал почтительно слушает его; лица больных. Мария отказывается войти в клинику, объясняя, что боится сумасшедших, и Дейвид оставляет ее ждать в машине, которую взял напрокат.
   Это был чисто сюжетный прием: Мария случайно находит фотографию тридцатилетней давности, изображающую хозяина таверны Мануэля, ее мать и американского доктора, который обнимает мать за плечи.
   Подъезжая к клинике, мы снова заспорили. Я утверждал, что этот эпизод в таком виде лишен всякого смысла — Мария должна пойти в клинику с Дейвидом, должна увидеть, как он разговаривает с врачами и больными, должна заметить, как сердечно и умело обходится он с бедными безумцами. Пусть кадры с лицами сумасшедших носят символический характер — символизирует же кадр закалывания свиньи жестокость, скрытую под внешней безмятежностью испанской жизни.
   Перед тем как войти в клинику с Сидом, режиссер обернулся и сказал мне:
    — Так придумайте эпизод-другой, если вам хочется. Хотеть-то мне хотелось, но я не представлял себе, какие эпизоды можно придумать для такого места.
    Пипо-Типо, Бананчик, Сильвиан и я остались у высокой решетчатой ограды под лучами нежаркого осеннего солнца. Мы стояли и разговаривали. Мартита сказала (может быть, под влиянием сценария), что не хочет заходить внутрь, так как тоже боится сумасшедших.
   Мы курили и ждали, пока Хаиме и его помощник узнают у главного врача, нельзя ли пустить и нас. За оградой мы заметили обитателей клиники, и как доктор Фостер, мы стали настаивать на том, чтобы их называли не «сумасшедшими», а «больными», и Мартита сказала:
    — О'кей (по-английски), enfermos. Es igual{ {26}}.
   Больные смотрели на нас сквозь решетку. Они стояли кучкой, держа в руках лопаты и другие орудия. Одеты они были плохо даже для батраков. Это нас удивило, так как, по словам наших спутников, клиника была частная, а в Испании стать пациентом частной клиники для душевнобольных можно, только если у ваших родственников есть деньги.
   Чуть ли не час спустя сторож отпер ворота, и эти люди немедленно бросились к нам, а вернее, ко мне.
   Они гримасничали, их лица подергивались от тика, и все они кричали:
    — Сигареты… табак… сигары…
   Тут я допустил ошибку. Я дал пачку одному из них, думая, что он поделится с остальными, но они бросились на него, стараясь отобрать сигареты. Он вырвался и, совсем как нормальный человек, вернул пачку мне.
   Один из них бормотал что-то неразборчивое, но, едва я начал раздавать каждому по сигарете, они моментально успокоились, попросили огня и, вполне довольные, отправились на виноградник, видневшийся в отдалении, где, по-видимому, они работали без всякого присмотра.
   Мартита, спрятавшаяся было за автомобилем, вернулась к нам, а я спросил жену, поняла ли она, что бормотал тот больной.
    — Да, — ответила она и продолжала по-испански: — Он говорил: «Красные идут… красные идут… они идут, чтобы покончить со мной, а потом и с вами».
    — Быть того не может! — воскликнул я, а она сказала: — Да-да.
    Потом появились Хаиме Первый вместе с другим Хаиме, и нам всем разрешили войти.
     Если вам никогда не доводилось посещать подобных заведений, то вы с большим удивлением убедитесь, что все больные, за исключением буйных или находящихся в крайней стадии депрессии, выглядят такими же нормальными, как их врачи. Так и в наших федеральных тюрьмах заключенные кажутся куда более уравновешенными и спокойными, чем надзиратели.
   Главный врач клиники, почему-то одетый в белый халат, был очень любезен, но говорил без умолку. Невозможно было ни задать вопрос, ни даже вставить хотя бы слово.
   Он повел нас смотреть клинику. Мы побывали в прачечной, где женщины стирали белье. Они смотрели на нас и улыбались. Мы заглянули в строение, которое смахивало на сарай, но оказалось вполне приличным театром, и побывали в общей палате, где в кровати лежала только одна древняя старуха. Мы увидели кухню и столовую, очень чистые, хотя и отнюдь не ультрасовременные, и осмотрели отдельные палаты, обставленные по-спартански, как тюремные камеры.
   Маленький доктор говорил не умолкая, и Сильвиан шепнула мне:
    — Ему до смерти хочется сняться в кино.
   Он вызвал в приемный покой двух пациентов, чтобы мы могли поговорить с ними отдельно. Нас сопровождала медицинская сестра в форме, она отпирала каждую дверь, к которой мы подходили, а затем запирала ее. Однако большинство персонала составляли монахини, и в отдельных комнатах над узкой кроватью висело распятие.
   Первая больная, которую показал нам доктор, была молоденькая девушка лет двадцати трех с тяжелой шизофренией. Лицо у нее было миловидное, без всякой косметики, и она казалась очень оживленной. Вопросы доктора и Хаиме нисколько ее не смущали, она вела себя непринужденно и выглядела вполне счастливой.
   Единственным явным симптомом была полная бессмыслица того, что она говорила весело и спокойно. Совершенно необразованная, она безмятежно претендовала на высокую интеллектуальность, впрочем, одно другого не исключает. Но затем она призналась нам, что знает больше всех остальных людей, видит и слышит то, что другим недоступно. Однако она не объяснила, что же она видит и слышит, а мы не стали спрашивать, и она ушла такая же радостная, как и пришла.
   Вторая больная оказалась совсем другой. Она была довольно пожилой — лет примерно пятидесяти пяти, — но выглядела семидесятилетней старухой. Седые волосы были коротко подстрижены, и доктор объяснил нам, что хотя она из состоятельной семьи, но в клинику поступила невероятно грязной, одетой в лохмотья и вшивой.
   Она сидела на стуле с прямой спинкой и сначала не отвечала ни на один вопрос. Она совершенно не осознавала себя (или совершенно замкнулась в себе) и даже не замечала, что у нее течет из носа.
   Доктор снова и снова спрашивал ее, кто она такая. Она молчала.
    — Ну же! — повторил он, — вы знаете, кто вы? Так почему вы не отвечаете нам?
    — Я ничто, — наконец твердо ответила женщина.
    — Это неправда, — мягко сказал доктор. — Вы человек, как и мы все. Это неправда, что вы ничто.
    — Я ничто! — крикнула она. — Я женщина! — Эти слова она словно выплюнула, глядя в пол. — Но для тебя я ничто!
   Если вспомнить, сколько веков женщины оставались на положении домашнего скота, такое психическое расстройство вряд ли можно считать типично испанским. «Я женщина. Но для тебя я ничто!» Несомненно, при Республике оно должно было встречаться реже, чем до или после. Однако, поразмыслив, я решил, что болезнь все еще носит эпидемический характер.
   Однако, подумал я, существуют и специфические испанские мании. Например, антикоммунизм (особенно в верхах) или религиозная мания, породившая насмешливую кличку «беата» (блаженная), обозначающую тех несчастных женщин, которые ходят в церковь по нескольку раз на день.