г) собираешься скрепить степлером толстую пачку бумаг, уже налегаешь на бронтозаврову голову рычага степлера[7], предвкушаешь все три этапа этой процедуры:
   во-первых, прежде чем степлер коснется бумаги, приходится преодолевать сопротивление пружины, которая держит рычаг поднятым, во-вторых, наступает момент, когда маленький самостоятельный агрегат в рычаге степлера упирается в бумагу и пытается проткнуть ее двумя кончиками металлической скобки, и в-третьих, слышится почти осязаемый треск, как если разгрызть ледышку, близнецы-острия скобки появляются снизу бумажной стопки и загибаются в двух канавках на нижней челюсти степлера, навстречу друг другу, крабьими клешнями охватывают ваши бумаги и наконец полностью отделяются от степлера...
   но уже налегая на степлер, согнув локоть и затаив дыхание, обнаруживаешь, что он беззубо шамкает бумагу: кончились скобки. Разве можно было ожидать предательства со стороны такого надежного и полезного предмета? (Но тут же утешаешься: надо заново зарядить степлер, обнажить пустую внутренность рычага и опустить в него длинную цитрообразную шеренгу скобок, а потом, болтая по телефону, играешь с обломком шеренги, которая не влезла в степлер, ломаешь ее на мелкие кусочки, оставляешь их болтаться на клею, как на шарнирах.)
 
   На волне рвано-шнурочного разочарования я в досаде представил Дэйва, Сью и Стива, какими только что видел их, и подумал: «Жизнерадостные болваны!» – скорее всего, шнурок я разорвал в процессе переноса на него социальной энергии, а она понадобилась мне, чтобы выдать компанейское «удачного, ребята!» в неловкой позе вязальщика шнурков. Конечно, рано или поздно он все равно лопнул бы. Эти шнурки прилагались к ботинкам, а ботинки отец купил мне два года назад, когда я нашел эту работу, первую после окончания колледжа, так что потеря шнурка стала своего рода сентиментальной вехой. Я откинулся на спинку стула, чтобы оценить ущерб, представил себе, как исчезли бы улыбки с лиц моих сослуживцев, если бы я и вправду назвал их жизнерадостными болванами, и пожалел, что разозлился на них.
   Но первый же взгляд на ботинки напомнил мне то, о чем следовало подумать сразу же, едва лопнул шнурок. Накануне, когда я собирался на работу, другой шнурок, правый, тоже порвался, пока я с силой затягивал его при очень похожих обстоятельствах. Пришлось связать правый шнурок узлом, как я сейчас собирался поступить с левым. Меня удивило – и не просто удивило – то, что после почти двухлетней службы правый и левый шнурки не вынесли и двух дней разлуки. Очевидно, процедура завязывания шнурков стала для меня настолько привычной и механической, что сотни дней подряд я способствовал совершенно одинаковому износу обоих шнурков. Почти-одновременность этих событий приятно волновала: благодаря ей переменные частной жизни вдруг стали казаться постижимыми и подчиняющимися определенным законам.
   Я послюнил разлохматившийся конец шнурка и осторожно скрутил нити в сырой рыхлый минарет. Ровно и неглубоко дыша носом, я сумел без особого труда продеть заостренный с помощью слюны шнурок в отверстие. А потом засомневался. Чтобы шнурки износились вплоть до разрыва почти в один день, надо было завязывать их одинаковое количество раз. Но когда мимо двери моего кабинета прошествовали Дэйв, Сью и Стив, я как раз завязывал один шнурок – только один. А в обычные дни нередко случалось, что один шнурок развязывался совершенно независимо от другого. По утрам, само собой, всегда завязываешь оба шнурка, но, по-моему, эти самопроизвольные развязывания в середине дня просто обязаны привести к полной амортизации обоих лопнувших шнурков – по крайней мере, быть причиной 30% износа. Между тем разве можно утверждать, что эти 30% распределились поровну – левый и правый шнурки самопроизвольно развязывались за последние два года с равной частотой?
   Я попытался воскресить в памяти типичный случай завязывания шнурков, чтобы выяснить, не развязывался ли один из них намного чаще другого. И обнаружил, что не сохранил ни единой конкретной энграммы завязывания одного или двух шнурков, датированной позднее моего четырех-пятилетнего возраста, в котором я впервые приобрел соответствующие навыки. Эмпирические данные более чем за двадцать лет пропали навсегда, на их месте остался пробел. Но я считаю, это характерно для жизненных моментов, запоминающихся как крупные прорывы: в памяти остается решающее открытие, а не его последующие применения. Так или иначе, три первых важных прорыва моей жизни – а я приведу здесь весь список:
   1. завязывание шнурков
   2. зашнуровывание обуви крест-накрест
   3. умение при завязывании шнурков упираться рукой в теннисную туфлю
   4. чистка языка вместе с зубами
   5. пользование дезодорантом уже после того, как оделся
   6. открытие, что подметать забавно
   7. заказ резинового штампа с моим адресом, чтобы усовершенствовать процесс оплаты счетов
   8. решение, что клеткам головного мозга положено отмирать –
   имеют прямое отношение к завязыванию шнурков, и я не считаю этот факт чем-то из ряда вон выходящим. Шнурки – первые машины для взрослых, управлением которыми нам приходится овладевать. Учиться завязывать шнурки – совсем не то, что наблюдать, как кто-нибудь из взрослых загружает посудомойку, а потом ласковым голосом спрашивает, не хочешь ли ты закрыть дверцу и поставить регулятор (с его неприятным скрежетом) на «мытье». Все это выглядело фальшиво – в отличие от случаев, когда взрослые учили нас завязывать шнурки: для них встать на колени – не шутка. Несколько раз я безуспешно пытался приобрести полезный навык, но только после того, как мама поставила лампу на пол, я отчетливо увидел темные шнурки новых ботинок и научился управляться с ними; мама объяснила, как придавать форму изначальному узлу, который начинался высоко в воздухе в виде непрочной сердцевидной петли, и сжимался, если потянуть вниз за пластмассовые наконечники шнурков и превратить узел в перекрученное ядро длиной три восьмых дюйма; она же показала, как перейти от азов к основной веревочной семядоле, которая, как выяснилось, не настоящий узел, а его иллюзия, фокус со шнурочными тесемками, при котором их части складываются друг с другом и закрепляются временным перекрутом: внешне все это выглядит и функционирует, как узел, но на самом деле представляет собой удивительную взаимозависимую пирамидальную структуру, которая гораздо позднее начала ассоциироваться у меня со строками Поупа:
 
Нуждается в опоре виноград;
Ты вместе с ближним крепче во сто крат.[8]
 
   Лишь через несколько недель после усвоения базового навыка отец помог мне совершить второй крупный прорыв – когда добросовестно показал мне, как одну за другой затягивать перекладины шнурков, начиная от мыска ботинка и продвигаясь вверх, поддевая каждую букву X указательным пальцем, чтобы вознаграждением, когда доберешься до самого верха, стала неожиданная длина шнурочных хвостов, которые предстоит связать, и в то же время нога туго спеленута и приведена в состояние полной боеготовности.
   Третий прорыв я совершил сам посреди детской площадки, когда, запыхавшись, остановился завязать теннисную туфлю[9], ткнулся губами в занимательно попахивающую коленку, увидел крупным планом муравейники и отпечатки других туфель (у самых лучших, кажется, «Кедз» или «Ред Болл Флайерз», периметр состоял из асимметричных треугольничков, а несколько впадин в центре отпечатывались в виде ровненьких курганчиков пыли) и обнаружил, что завязываю шнурки машинально, не сосредоточиваясь, как раньше, и самое главное – за прошедший год, с тех пор как я освоил азы, у меня вошли в привычку два моих собственных приема, которым меня никто не учил. Во-первых, я придерживал большим пальцем предварительно туго натянутый шнурок, во-вторых, на заключительной стадии процесса обеспечивал собственной руке устойчивость, прижимая средний палец к боку туфли. В данном случае прорывом стало осознание того, что я лично усовершенствовал технику в той области, которую никто не считал нуждающейся в усовершенствованиях: я подогнал под себя уже отшлифованную процедуру.

Глава третья

   Продолжился этот прогресс, лишь когда мне исполнилось двадцать. Четвертый из восьми прорывов в списке (коротко введу вас в курс дела, прежде чем вернуться к порванным шнуркам) свершился, когда я учился в колледже и узнал, что Л. чистит не только зубы, но и язык. Мне всегда казалось, что процедура чистки зубов применима строго к зубам, ну, еще к деснам, но иногда у меня мелькали сомнения, что приведение в порядок этих органов ротовой полости воздействует на источник противного запаха изо рта, под которым я подразумевал язык. Я взял обыкновение притворяться, будто я кашляю, ковшиком приставлять ладонь к губам и нюхать собственное дыхание; когда результаты проверки меня тревожили, я жевал сельдерей. Но как только я начал встречаться с Л., она, пожимая плечами, словно повторяя избитую истину, сообщила, что чистит язык зубной щеткой каждый день. Поначалу я передернулся с отвращением, но услышанное произвело на меня неизгладимое впечатление. Только спустя три года я тоже начал регулярно чистить язык. К тому времени, как у меня лопнули шнурки, я регулярно чистил уже не только язык, но и нёбо – и не будет преувеличением добавить, что это нововведение кардинально изменило мою жизнь.
   Пятым заметным прорывом был открытый мной способ пользоваться дезодорантом по утрам, когда я уже одет, – этот инцидент я подробно опишу позднее, поскольку случился он со мной в первое утро взрослой жизни. (В моем случае взросление не было прорывом, разве что полезной вехой.)
   Шестой прорыв состоялся в моей второй после колледжа квартире. Пол в спальне был дощатым. Одна моя коллега (Сью) однажды сказала мне, что у нее хандра, и она охотно отправилась бы домой и навела порядок – мол, это ее излюбленный способ взбодриться. Я еще подумал: как это странно, в духе маньеристов, какое любопытное противоречие с моими инстинктами и привычками – заниматься уборкой умышленно, чтобы изменилось настроение! Спустя несколько недель я вернулся домой днем в воскресенье, после непродолжительного пребывания у Л. Бодр я был необычайно, почитал несколько минут, а потом вскочил, решив убрать в комнате. (Со мной в одном доме жило еще четыре человека, таким образом, в моем личном распоряжении имелась всего одна комната.) Я собрал разбросанные шмотки и выкинул старые газеты, а потом задался вопросом: как поступили бы дальше люди вроде Л., или моей хандрящей коллеги? Они бы подмели пол. В кухонном чулане я нашел практически новую метлу (не современной конструкции, с синтетической щетиной, единообразно подрезанной под углом, а точь-в-точь такую, как в моем детстве, из светлых собранных в пучок прутьев, примотанных к голубой палке ровными витками серебристой проволоки), купленную кем-то из других жильцов. Я взялся за дело, вспоминая всю цепочку вспомогательных открытий детства – например, как я пользовался вместо совка картонными вкладышами от отцовских рубашек, как придерживал метлу под мышкой, чтобы одной рукой замести мусор на рубашечную картонку; и я обнаружил, что процесс обметания ножек стула, колесиков стереосистемы и углов книжного шкафа, очерчивание их изогнутыми мазками метлы, что-то вроде заключения каждой ножки, колесика и дверного косяка в кавычки, помогающее мне свежим взглядом узреть привычные атрибуты комнаты. Телефон зазвонил, как раз когда я сметал в завершающую кучку пыль, мелочь и старые беруши – в тот момент, когда комната находилась на пике чистоты, ибо кучка собранного мусора все еще присутствовала в ней в качестве вещественного доказательства. Звонила Л. Я сообщил ей, что подметаю в комнате, и хотя взялся за это дело уже бодрым, сейчас от прилива сил готов скакать до потолка! Л. ответила, что и она только что подметала у себя в доме. И объяснила, что ее особенно радует заметание сора на совок, когда одну за другой собираешь ровные, как по линейке, серые полоски мельчайшей пыли, доводя ее густоту до незаметности, но не до полного исчезновения, поскольку пыль задерживается у кромки совка. То, что нам обоим пришло в голову подмести у себя дома днем в воскресенье, после совместно проведенного уик-энда, я счел весомым доказательством, что мы подходим друг другу. С тех пор, читая у Сэмюэла Джонсона о том, как убийственно скучна праздность и какой духовный подъем дает деятельность, я всегда кивал и вспоминал про метлу.
   Прорывом номер семь, произошедшим вскоре после воскресного подметания, явился заказ резинового штампа с моим именем и адресом в магазине канцелярских принадлежностей, чтобы мне впредь не приходилось раз за разом писать свой адрес, оплачивая счета. В тот день я отнес кое-что в чистку, а днем раньше отвез несколько стульев, доставшихся Л. в наследство от тетушки, к слепым мастерам в отдаленный пригород, чтобы те починили плетеные сиденья; кроме того, я написал своим деду с бабкой, а также заказал расшифровку стенограммы передачи Макнила-Лерера, в которой некий интервьюируемый высказывал мысли, наглядно иллюстрирующие тот самый образ мышления, с которым я был категорически не согласен, а еще я запросил у «Пингвина», как они предлагали на последних страницах всех книг в мягкой обложке, «полный каталог книг, имеющихся в наличии»; двумя днями ранее я отнес в мастерскую ботинки поставить новые набойки на каблуки – удивительно, каблуки сносились раньше шнурков – и оплатил несколько счетов (что и навело меня на мысль о необходимости штампа с адресом). Выходя из магазина канцелярских принадлежностей, я осознал силу всех этих обособленных, одновременно производимых сделок; во всем городе и в отдельных уголках других штатов ради меня совершались действия, оказывались услуги только потому, что я потребовал их, в некоторых случаях заплатил или согласился заплатить позднее. (Письмо к моим старикам в эту схему не вписывалось, но все равно усиливало ощущение.) Расплавленную резину вскоре должны были вылить на зеркально отображенные металлические буквы, составляющие мое имя и адрес; слепые мастера уже перебирали пальцами, как кларнетисты, заделывая брешь в наполовину сплетенном сиденье стула, проверяя расстояния и степень натянутости; где-то на Среднем Западе, в комнатах, набитых компьютерами «Тандем» и статистическими мультиплексорами «Кодекс», магнитная запись о моих известных долгах заменялась новой магнитной записью, с цифрой, уменьшенной точнехонько на ту сумму, которую я торопливо вписал тонким фломастером в строку на чеке (по традиции я провел длинную волнистую черту после слов «и 00 центов» в строке «сумма» – как делали мои родители, а еще раньше – их родители); химчистка скоро закроется, и где-то в мешке, на темном складе, связанная в узел, чтобы не перепутаться с чужой, под выцветшими плакатами «Как с иголочки!», моя грязная одежда проведет всю ночь; я доверил ее химчистке на временное хранение, а мне поверили, что я вернусь и заплачу за то, что мои вещи снова выглядят, как новенькие. Я заставил мир сделать для меня все это и многое другое, а сам тем временем мог фланировать по улице, не обременяя себя нюансами конкретных задач, продолжая жить! Я чувствовал себя поваром-виртуозом, который готовит одновременно восемь или девять различных блюд из яиц, подрумянивает тост, переворачивает сосиски, расставляет тарелки, нажимает кнопку, высвечивая номер официантки. Особенно знаменательным этот прорыв выглядел благодаря резиновому штампу: нося мое имя, штамп подводил итог всем этим дистанционным действиям и сам был вторичным, приводящим жизнь в порядок актом, который в данную минуту отнимал время, но зато позволял позднее экономить время при оплате каждого счета.
   Восьмым, и последним, прорывом, который предшествовал дню лопнувших шнурков, стали четыре причины, согласно которым отмирание клеток головного мозга – это хорошо. Гибелью мозговых клеток я был в той или иной степени озабочен с десятилетнего возраста, год за годом убеждался, что глупею, а когда начал попивать, учась в колледже, и узнал, что унция дистиллята убивает тысячу нейронов (кажется, соотношение было именно таким), беспокойство усилилось. Однажды в выходной я признался матери по телефону: меня тревожит, что с недавних пор, особенно в последние полгода, мои умственные способности заметно снизились. Она всегда интересовалась материалистическими аналогиями познания и сумела меня утешить, на что я и рассчитывал.
   – Правильно, – сказала она, – отдельные клетки твоего мозга отмирают, но уцелевшие приобретают все больше связей, а эти связи с годами только разрастаются, о чем не следует забывать. Важно количество связей между нервными клетками, а не самих клеток.
   Это замечание оказалось исключительно полезным. За пару недель после известия о том, что связи продолжают плодиться даже в разгар нейроновой бойни, у меня сложилось несколько взаимосвязанных теорий:
 
   а) Вероятно, в самом начале у нас в мозгу царит толкучка и преобладает способность к чистой обработке информации; следовательно, смерть клеток мозга – часть запланированного и неизбежного отсеивания, предшествующего переходу на более высокие уровни разума: слабые клетки быстро выдыхаются, а пустоты, остающиеся на их месте после реабсорбции, стимулируют рост зачатков дендритов, которым достается более просторное игровое поле, в результате возникают сложные взаимодействующие структуры. (А может, обостренная потребность самих дендритов в пространстве для роста провоцирует борьбу за выживание: они сцепляются рогами с более слабыми отростками в поисках богатых информацией связей, пересекают напрямик соседние территории и вызывают их увядание и угасание, словно пригородов вдоль новых автострад). Когда общее количество клеток сокращается, а количество связей каждой клетки возрастает, качество знаний претерпевает метаморфозу; начинаешь чувствовать ситуацию, разделяешь людей на типы, связываешь воспоминания прошлого, и в отличие от предыдущих лет теперь вся жизнь превращается в нечто, неизбежно состоящее из миллиона взаимно проросших друг в друга мелких фиаско и успехов, и перестает походить на нить ярких бусин – обособленных моментов. Математикам необходимы все эти лишние нейроны, без них стопорится карьера, но мы, остальные, должны быть благодарны за исчезновение клеток – оно высвобождает место для опыта. В зависимости от сферы, в которой начинал, по мере взросления мозга смещаешься к более богатому и сложному полюсу: математики становятся философами, философы – историками, историки – биографами, биографы – ректорами колледжей, ректоры колледжей – консультантами по политике, а политические консультанты баллотируются на какой-нибудь пост.
   б) Осмотрительное применение веществ, вредных для ткани нейронов – таких, как алкоголь, – способствует развитию интеллекта: разрушая хромированные, смешливые, ориентированные на решение кроссвордов части мозга болью и ядом, вынуждаешь нейроны самостоятельно заботиться о себе и окружающих, сопротивляться усиливающемуся воздействию искусственных растворителей. После ночных возлияний мозг просыпается поутру со словами: «Нет, мне насрать, кто завез в Северную Америку бататы». Нанесенный ущерб исчезает, под шрамами сохраняются необычные участки коры – достаточно шероховатые, чтобы выполнять роль узлов, вокруг которых плетет сети мудрость.
   в) Нейроны, срок службы которых истекает, отвечают за имитацию. Когда ты способен имитировать навыки, перед тобой открываются безграничные возможности, но когда мозг теряет резервные способности, а вместе с ними и живость, и окрыленность, и стремление делать то, что ему не по плечу, тогда наконец приходится довольствоваться тем немногим, что по-настоящему хорошо удается мозгу – остальное уже не беспокоит и не отвлекает, поскольку оно раз и навсегда оказалось вне досягаемости. Ощущение того, что ты поглупел, – вот что пробуждает интерес к действительно сложным жизненным вопросам: к переменам, к впечатлениям, к тому, как окружающие приспосабливаются к разочарованиям и ограничению возможностей. И ты сознаешь, что никакое ты не чудо природы, расправляешь плечи, начинаешь осматриваться и замечаешь краски, которые уже не затмевает лазурное сияние алгебры и абстракций.
   г) Отдельные мысли теряют связность вместе с нервными путями, по которым путешествуют. По мере того как эти мысли исчезают и снова появляются, терпят урон, забываются и приобретают новые оттенки, они становятся более утонченными, стройными, дополняются структурой полустершихся деталей. Распадаясь или оставаясь ущербными, они возрождаются скорее как часть самих себя и в меньшей степени – как элемент внешней системы.
 
   Таковы были восемь главных прорывов, которые я смог совершить за свою жизнь – вплоть до того момента, когда занялся починкой уже второго за последние два дня порванного шнурка.

Глава четвертая

   Когда я покончил с временным узлом, комком с двумя разлохмаченными хвостами прямо под верхней парой отверстий, я подтянул язычок ботинка – еще одна маленькая прелюдия к зашнуровыванию, которой я научился у отца, – и осторожно принялся за основной узел. Особое внимание я уделил размерам петельки, похожей на кроличье ухо, сложенной из укоротившегося шнурка: следовало оставить достаточный запас длины, чтобы затянуть узел, не нарушив его форму[10]. Я с интересом наблюдал за беглой, машинальной возней собственных рук: это были руки зрелого человека, с выпуклыми венами и довольно густой порослью на тыльной стороне, но свои движения они заучили так давно и накрепко, что сохранили элементы гораздо более давнего, хвостато-жаберного «я». Впервые за некоторое время я обратил внимание на свои ботинки. Они уже не выглядели новыми: я по-прежнему считал их новыми, поскольку в них приступил к работе, но теперь увидел, что на мысках образовались две глубоких складки, сходящиеся под острым углом, похожие на линию сердца и линию ума на ладони. Эти складки неизменно возникали на моих ботинках и всегда имели одну и ту же форму – об этом загадочном обстоятельстве я часто размышлял в детстве, пытался ускорить образование парных складок, сгибая новые ботинки руками, и все ломал голову: если ботинок уже начинает сам собой сгибаться в неожиданном месте из-за какого-нибудь дефекта кожи, почему морщинка никогда не становится глубже там, где появилась впервые, а заменяется классическими буквами V, положенными на бок?