4 Здесь я ссылаюсь на Хилгарда и Маркиса (Hilgard, Marquis, 1940). Блестящему критическому анализу, которому эти авторы подвергают свою собственную классификацию, я обязан одной из формообразующих идей данной статьи. Они утверждают, что любой контекст обучения можно описать в терминах любой теории обучения, если иметь желание растянуть и сверхакцентировать некоторые его аспекты с целью вогнать его в прокрустово ложе теории. Я сделал это положение краеугольным камнем своих рассуждений, заменив "теории обучения" на "привычки апперцепции" и заявив, что почти любая последовательность событий может быть растянута, искривлена и подвергнута пунктуации для приведения в соответствие с любым типом привычной апперцепции. (Можно предположить, что экспериментальный невроз есть результат провала попытки субъекта достигнуть этой ассимиляции.)
   Я также обязан Курту Левину (Lewin, 1936) топологическим анализом контекстов вознаграждения и наказания.
   (3) Контексты инструментального избегания неприятных последствий также характеризуются обусловленными последовательностями. Безусловный стимул обычно ясно определен (например, предупреждающий звонок) и за ним следует неприятное переживание (например, удар током), если только в интервале животное не совершит некоторое выбранное действие (например, поднимет лапу).
   (4) Контексты многократного и механического обучения характеризуются тем, что само действие субъекта является предоминантным условным стимулом. Он обучается, например, всегда давать условный ответ (бессмысленный слог В), после того как сам издал условный стимул (бессмысленный спог А).
   Этой небольшой начальной классификации [5] будет достаточно для иллюстрации интересующих нас принципов. Теперь мы можем перейти к поискам появления соответствия привычек апперцепции среди представителей различных культур.
   5 Многие полагают, что контексты экспериментального обучения упрощены до такой степени, что теряют связь с феноменами реального мира. Расширение этой классификации фактически дает способы для систематического определения многих сотен возможных контекстов обучения с их связанными привычками апперцепции. Схему можно расширить, включив в нее:
   (a) контексты негативного обучения (ингибирования);
   (b) смешанные типы (например, случаи, в которых выделение слюны одновременно с физиологическим отношением к мясному порошку являет-сятакже инструментальным способом получения мясного порошка);
   (c) случаи, в которых субъект способен сделать заключение о некотором виде релевантности (не только физиологической) между двумя или более элементами последовательности. Чтобы это состоялось, субъект должен иметь опыт контекстов, систематически отличающихся один от другого (например, контекстов, в которых некоторый тип изменения одного элемента сопровождается постоянным типом изменения другого элемента). Эти случаи могут быть распределены по решетке возможностей согласно тому, какую пару элементов субъект видит как взаимосвязанную. Есть только пять элементов (обусловленный стимул, обусловленный отклик, вознаграждение или наказание и два временных интервала), однако любая пара элементов может быть связана и каждый элемент пары может представляться субъекту как детерминирующий. Эти возможности, умноженные на наши четыре базовых контекста, дают сорок восемь типов;
   (d) случаи (еще не исследованные в экспериментах по обучению, но обычные для межличностных отношений), в которых роли субъекта и экспериментатора меняются местами. Обучающий партнер поставляет начальный и финальный элементы, а какие-то другие лица (или обстоятельства) поставляют среднее звено. Мы видим звонок и мясной порошок как акты поведения участника и спрашиваем: "Чему обучает этот участник?" Значительная часть гаммы привычек апперцепции, связанная с властью и родительским авторитетом, базируется на контекстах этого общего типа.
   Самый большой интерес по причине своей малоизвестности представляют павловские паттерны и паттерны механического повторения. Представителям западной цивилизации довольно трудно поверить, что целые системы поведения могут быть построены на иных предпосылках, нежели наша собственная смесь инструментального вознаграждения и инструментального избегания неприятных последствий. Тем не менее кажется, что обитатели Тробриандских островов ведут жизнь, связную и осмысленную видением событий через "павловские очки" и лишь слегка окрашенную надеждой на инструментальное вознаграждение. Жизнь же балийцев приобретает смысл, если мы примем предпосылки, базирующиеся на комбинации механического повторения с инструментальным избеганием неприятных последствий.
   Ясно, что для "чистого павловца" возможен только крайне ограниченный фатализм. Он видел бы все события как предопределенные, а себя как обреченного только на поиск предзнаменований и не способного влиять на развитие событий. В лучшем случае, он был бы способен после прочтения знамений приводить себя в состояние должной восприимчивости (например, начав выделять слюну в ожидании наступления неизбежного). Тробриандская культура не является "чисто павловской", однако д-р Ли (Lee, 1940), анализируя обширные наблюдения профессора Малиновского, показала, что тробриандский стиль употребления понятий цели, причины и следствия глубоко отличается от нашего собственного. Д-р Ли не пользуется предложенной здесь классификацией, но из описания магии тробриандцев становится ясно, что эти люди постоянно выказывают привычную мысль: действовать таким образом, как будто нечто существует, значит создавать это нечто. В таком смысле мы можем описать их как "полу-павловцев", которые решили, что "выделение слюны" - это инструментальный способ получения "мясного порошка".
   Например, Малиновский приводит драматическое описание физиологически почти экстремальной ярости [6], с которой тробриандский черный маг производит свои заклинания. Это можно принять за иллюстрацию того, как "полупавловские" состояния сознания контрастируют с сильно отличающимися типами магических процедур в других частях мира, где, например, действенность чар может ассоциироваться не с интенсивностью, а с предельной точностью механического повторения заклинаний.
   6 Вполне возможно, что "полупавловская" пунктуация потока событий имеет (подобно своим экспериментам-прототипам) тенденцию к особой зависимости от автономных реакций. То есть тот, кто видит события таким образом, склонен видеть эти реакции, только отчасти поддающиеся волевому контролю, как особо эффективные и мощные причины внешних событий. В павловском фатализме есть ироничная логика, предрасполагающая нас к вере, что мы можем изменить течение событий только посредством тех видов поведения, которыми менее всего способны управлять.
   У балийцев (см., например, Bateson, 1941) мы обнаруживаем другой паттерн, остро контрастирующий как с нашим собственным, так и с тробриандским. Воспитание детей таково, что они обучаются видеть жизнь как состоящую не из последовательностей, направляемых волевым усилием и завершающихся удовлетворением, а из механических циклов, содержащих удовлетворение в самих себе. Этот паттерн до некоторой степени связан с тем паттерном, который рекомендует д-р Мид, т.е. скорее с поиском ценности в самом действии, нежели с трактовкой действия как средства достижения цели. Есть, однако, очень важное различие между балийс-ким паттерном и тем, который рекомендует д-р Мид. Балийский паттерн - производное от контекстов инструментального избегания неприятных последствий; балийцы видят мир опасным, а себя - спасающимися от постоянно присутствующего риска сделать ложный шаг с помощью поведения, состоящего из бесконечных механических ритуалов и учтивости. Их жизнь построена на страхе и на наслаждении им. Позитивная ценность, которой они наделяют свои непосредственные действия, не устремленные к цели, каким-то образом связана с этим наслаждением страхом. Это похоже на наслаждение, испытываемое акробатом как от собственного дрожания перед лицом опасности, так и от собственной виртуозности в избегании катастрофы.
   Теперь, после столь длительной экскурсии по психологическим лабораториям и чужим культурам, мы имеем возможность исследовать предложение д-ра Мид более конкретно. Она советует, чтобы при применении социальных наук мы искали бы "направления" и "ценности" скорее в самих наших действиях, чем в ориентации на предначертанные цели. Она не говорит, что нам следует уподобиться балийцам (за исключением разве что ориентации во времени), и она бы первой отвергла любые предложения сделать страх (даже страх, которым наслаждаются) базой для придания ценности нашим действиям. Скорее, как я это понимаю, этой базой должен стать какой-то вид надежды (хотя и не заглядывающей в отдаленное будущее) или оптимизма. Рекомендуемая тенденция фактически должна формально соотноситься с инструментальным вознаграждением, тогда как балийская тенденция соотносится с инструментальным избеганием неприятных последствий.
   Я верю, что такая тенденция реализуема. Балийская тенденция может быть определена как привычка к механическим циклам, вдохновляемая будоражащим чувством постоянно присутствующей, но неопределенной опасности. Я думаю, что то, к чему подталкивает нас д-р Мид, может быть определено в похожих терминах как привычка к механическим циклам, вдохновляемая будоражащим чувством постоянно присутствующего, но неопределенного вознаграждения.
   Что касается механического компонента, с необходимостью сопровождающего ту специфическую временную ориентацию, которую отстаивает д-р Мид, то я лично приветствую его и считаю бесконечно более предпочтительным, чем тот компульсивный тип аккуратности, к которому мы стремимся. Тревожная озабоченность и автоматическая (механическая) предусмотрительность - это альтернативные привычки, выполняющие одну и ту же функцию. Либо привычка автоматически осматриваться перед переходом улицы, либо привычка тщательно помнить о необходимости осмотреться... Из этих двух я предпочитаю автоматизм и считаю, что если рекомендации д-ра Мид предполагают увеличение механического автоматизма, то нам следует принять их. И конечно, наши школы уже сейчас внедряют все больший и больший автоматизм в такие процессы, как письмо, чтение, арифметика и языки.
   Что же касается компонента вознаграждения, то и он не должен остаться вне нашей досягаемости. Если занятость и счастье балийца обеспечиваются безымянным, бесформенным страхом, не имеющим локализации в пространстве или времени, то нас может приводить в движение безымянная, бесформенная, нелокализованная надежда на грандиозное достижение. Для эффективности такой надежды вряд ли требуется определенность достижения. Достаточно иметь уверенность в том, что в любой момент достижение может "выскочить из-за поворота". Имеет смысл уподобиться тем немногим художникам и ученым, кто одержим этим нетерпеливым вдохновением, возникающим из ощущения, что великое открытие, великое творение, прекрасный сонет, ответ на все наши вопросы всегда где-то рядом. Мы должны уподобиться матери, которая чувствует и надеется, что, при условии достаточного внимания с ее стороны, ее ребенок реально может стать этим бесконечно редким явлением - великим и счастливым человеком.
   ТЕОРИЯ ИГРЫ И ФАНТАЗИИ*
   Это исследование было запланировано и началось с руководящей гипотезы; целью исследователей был сбор релевантных данных наблюдений, а также усиление и модификация гипотезы в процессе сбора. Здесь гипотеза будет описана в той последовательности, в какой она росла в наших представлениях.
   Предшествующие фундаментальные работы Уайтхеда и Рассела (Whitehead, Russell, 1910-1913), Витгенштейна (Wittgenstein, 1922), Карнапа (Carnap, 1937), Уорфа (Whorf, 1940) и других, равно как и мои собственные усилия по использованию этих ранних предположений в качестве эпистемологической базы для теории психиатрии (Ruesch, Bateson, 1951), привели к ряду обобщений.
   (1) Человеческая вербальная коммуникация может происходить и всегда происходит на многих контрастирующих уровнях абстракции, простирающихся в двух направлениях от кажущегося простым описательного уровня ("Кот находится на подстилке"). Одно множество этих уровней (более абстрактных) включает в себя те эксплицитные или имплицитные сообщения, в которых предметом рассуждения является язык. Мы будем называть эти сообщения металингвистическими (например: "Речевой звук "кот" представляет любого члена такого-то и такого-то класса объектов" или "Слово "кот" не имеет меха и не царапается"). Сообщения, входящие в другое множество уровней абстракции, мы будем называть метакоммуникативными (например: "Я сказал тебе, где найти кота, по дружбе" или "Это - игра"). В этих случаях предметом рассуждения являются отношения между говорящими.
   * Bateson G. A Theory of Play and Fantasy // АРА Psychiatric Research Reports. 1955. Vol. 2.
   Нужно отметить, что в большинстве металингвистические и метакоммуникативные сообщения остаются имплицитными; также, особенно в психиатрических собеседованиях, обнаруживается следующий класс имплицитных сообщений относительно того, каким образом следует интерпретировать дружественные или враждебные метакоммуникативные сообщения.
   (2) Если поразмышлять об эволюции коммуникации, то становится ясно, что очень важная стадия этой эволюции наступает тогда, когда организм постепенно перестает "автоматически" реагировать на знаки состояния (mood-signs) другого и становится способен распознавать знак как сигнал. То есть осознавать, что знаки (signals) другого индивидуума и свои собственные - это только сигналы, к которым можно относиться с доверием, без доверия, фальсифицировать, отвергать, усиливать, корректировать и т.д.
   Ясно, что это осознание ни в каком смысле не завершено даже среди человеческих особей. Мы все слишком часто автоматически реагируем на газетные заголовки, как если бы эти стимулы были прямыми объектными маркерами событий нашего окружения, а не сигналами, измышляемыми и передаваемыми существами, столь же сложно мотивированными, как и мы сами. Млекопитающие автоматически возбуждаются сексуальным запахом другого, что правильно, поскольку секреция этого запаха - "непроизвольный" знак состояния, т.е. внешнее выражение физиологического процесса, который мы называем настроением. У человеческих же особей все, как правило, сложнее. Дезодоранты маскируют непроизвольные обонятельные знаки, а вместо них косметическая индустрия снабжает индивидуума парфюмерией - не непроизвольным знаком, а намеренным сигналом, который и опознается как таковой. Множество мужчин было выведено из равновесия дуновением духов, и если верить рекламе, то создается впечатление, что эти намеренно применяемые сигналы иногда оказывают автоматическое и автосуггестивное действие даже на того, кто их намеренно применяет.
   Как бы то ни было, это короткое отступление послужит иллюстрацией к той драматической стадии эволюции, которая разразилась, когда организмы, вкусившие от плодов Древа Познания, обнаружили, что их знаки (signals) - это сигналы. За этим могло последовать не только характерно человеческое изобретение языка, но также и все сложности эмпатии, идентификации, проекции и т.д. Все это также порождает возможность коммуникации на множестве упомянутых выше уровней абстракции.
   (3) Первый определенный шаг в формулировке гипотезы, руководящей данным исследованием, был сделан в январе 1952 года, когда я пошел в зоопарк Флейшхакера в Сан-Франциско, чтобы поискать поведенческий критерий, который мог бы указывать, способен или нет данный организм распознавать, что знаки (signals), передаваемые им самим и другими членами вида, являются сигналами. Теоретически я представлял себе, как мог бы выглядеть такой критерий: наличие метакоммуникативных знаков (сигналов) в потоке взаимодействия между животными указывало бы на то, что животные хотя бы до некоторой степени осведомлены (сознательно или бессознательно), что знаки, относительно которых идет метакоммуникация, являются сигналами.
   Я, конечно, знал, что не стоило рассчитывать на обнаружение у млекопитающих описательных сообщений, но я еще не знал, что полученные данные потребуют почти полного пересмотра моих идей. То, с чем я встретился в зоопарке, было хорошо известно каждому: я увидел, как две молодые обезьяны играют, т.е. участвуют в интерактивной последовательности, в которой единичные действия (сигналы) подобны, но не те же, что в драке. Человеческому наблюдателю было очевидно, что эта последовательность в целом не является "дракой", а также и то, что для участвующих в ней обезьян она была "не-дракой".
   Это явление - игра - могло возникнуть только в том случае, если участвующие организмы были способны к некоторой степени метакоммуникации, т.е. к обмену сигналами, которые переносили бы сообщение "Это - игра".
   (4) Следующий шаг состоял в исследовании сообщения "Это - игра" и осознании того, что оно содержит элементы, с необходимостью генерирующие парадокс типа расселов-ского или эпименидовского - парадокс негативного высказывания, имплицитно содержащего негативное метавыска-зывание. В расширенном виде высказывание "Это - игра" выглядит примерно так: "Действия, в которых мы сейчас участвуем, не означают того, что означали бы действия, которые они обозначают".
   Рассмотрим выделенные курсивом слова "которые они обозначают". Мы говорим, что слово "кот" обозначает любого члена некоторого класса. То есть слово "обозначает" - близкий синоним слова "означает". Если теперь в расширенном определении игры заменить "которые они обозначают" на "которые они означают", результатом будет: "Действия, в которых мы сейчас участвуем, не означают того, что означали бы действия, которые они означают". Игривый прикус означает укус, но не означает того, что означал бы укус.
   Согласно Теории Логических Типов, подобное сообщение безусловно недопустимо, поскольку слово "означает" используется на двух уровнях абстракции и эти два вида использования рассматриваются как синонимы. Однако такой род критики может только лишний раз показать, что плох тот естествоиспытатель, который ожидает от ментальных процессов и коммуникативных привычек млекопитающих соответствия идеалам логика. Если бы человеческая мысль и коммуникация всегда соответствовали идеалу, Рассел не стал бы (а фактически, не смог бы) формулировать идеал.
   (5) Близкая проблема в эволюции коммуникации связана с источником того, что Кожибский (Korzybski, 1941) назвал соотношением "карта-территория", т.е. с тем фактом, что сообщение любого рода не состоит из тех объектов, которые оно означает ("Слово "кот" не царапается"). Скорее, язык имеет с означаемыми им объектами отношения, сравнимые с отношениями карты и территории. Описательная коммуникация, происходящая на человеческом уровне, становится возможной только после эволюции комплекса металингвистических правил (не обязательно вербализованных) [1], по которым слова и предложения связываются с объектами и событиями. Поэтому будет уместно рассмотреть эволюцию таких металингвистических и/или метакоммуникативных правил на до-человеческом (до-вербальном) уровне.
   1 Вербализация этих металингвистических правил - гораздо более позднее достижение, возможное только после эволюции невербализованной металингвистики.
   Из вышесказанного следует, что игра - это феномен, в котором акты "игры" означают акты "не-игры". Следовательно, в игре мы встречаемся с сигналами, замещающими другие события. Создается впечатление, что эволюция игры могла быть важным шагом в эволюции коммуникации.
   (6) Угроза напоминает игру тем, что и тут действия означают другие действия, но отличаются от них. Угрожающе сжатый кулак отличается от удара, но указывает на возможный (но не существующий в настоящем) будущий удар. Угроза также повсеместно распознается млекопитающими. Недавно появились утверждения, что значительную часть того, что кажется дракой между членами вида, следует считать скорее угрозой (Lorenz, 1952; Tinbergen, 1953).
   (7) Притворство и обман - другие примеры примитивной дифференциации карты и территории. Случаи "драматизации" наблюдаются среди птиц: галка может имитировать свои собственные знаки состояния (Lorenz, 1952); обман наблюдался среди обезьян-ревунов (Carpenter, 1934).
   (8) Можно было бы ожидать, что угроза, игра и притворство - это три независимых феномена, вносящих свой вклад в эволюцию различения карты и территории. Однако это оказывается ошибочным, по крайней мере в отношении коммуникации млекопитающих. Даже поверхностный анализ детского поведения показывает, что такие комбинации, как притворная игра, блеф, игривая угроза, игривое поддразнивание в ответ на угрозу, притворная угроза и т.д., образуют единый цельный комплекс феноменов. Такие феномены взрослой жизни, как азартные игры и игра с риском уходят корнями в комбинацию угрозы и игры. Также очевидно, что в этот комплекс входит не только сама угроза, но и ее обращение (поведение индивидуума, которому угрожают). Вероятно, сюда же следует включить наряду с притворством и наблюдение за ним. Также уместно упомянуть феномен "self-pity" [2].
   2 Выражение "self-pity" часто переводится на русский язык буквально как "жалость к себе". Нам такой вариант показался неадекватным контексту. В результате бесед с несколькими натуральными носителями англосаксонской ментальности мы приблизительно реконструировали смысл этого выражения как чего-то вроде "манипулятивного демонстративного страдальчества с элементами мазохистического эксгибиционизма". - Примеч. переводчика.
   (9) Дальнейшее развитие такого хода мысли ведет нас к включению ритуала в ту общую область, в которой, хотя и не полностью, можно наблюдать различение обозначающих действий и того, что обозначается. Этот вывод поддерживают, например, антропологические исследования церемоний заключения мира.
   На Андаманских островах мир заключается после того, как каждой "стороне" предоставляется церемониальная возможность ударить другую. Однако этот пример также иллюстрирует хрупкую природу фреймов "Это - игра" или "Это - ритуал". Различение карты и территории всегда готово разрушиться, и ритуальные удары перемирия могут быть приняты за реальные удары боя. В этом случае церемония заключения мира превращается в битву (Radcliffe-Brown, 1922).
   (10) Это приводит нас к открытию более сложной формы игры - игры, сконструированной не вокруг предпосылки "Это - игра", а скорее вокруг вопроса "Игра ли это?". Этот тип взаимодействия также имеет ритуальные формы (например, при инициационном введении в заблуждение).
   (11) Сигналы, которыми обмениваются в контексте игры, фантазии и угрозы, парадоксальны дважды: во-первых, игривый прикус не означает того, что означал бы замещаемый им укус, а во-вторых - сам укус вымышлен. Играющие животные не только не вполне имеют в виду то, что сообщают, но также и сама коммуникация происходит по поводу того, чего не существует. На человеческом уровне это ведет к большому разнообразию усложнений и инверсий в области игры, фантазии и искусства. Фокусники и художники школы trompe I'oeil концентрируются на достижении виртуозности, которая вознаграждается только после того, как зритель обнаруживает, что его обманули, и вынужден улыбнуться или изумиться способностям обманщика. Голливудские производители фильмов тратят миллионы долларов на увеличение реалистичности теней. Другие художники реалистично настаивают на нерепрезентативном искусстве. Игроки в покер достигают странного засасывающего реализма, уравнивая фишки, на которые они играют, с долларами. Тем не менее, они продолжают настаивать, чтобы проигравший воспринимал свой проигрыш как часть игры.
   Наконец, в сумеречной зоне, где встречаются и пересекаются искусство, магия и религия, человеческие существа выработали "метафору, полную значения" ("metaphor that is meant") - флаг, ради спасения которого люди готовы погибнуть; святыня, которая кажется чем-то большим, нежели "внешний и видимый знак, данный нам". Здесь мы можем усмотреть попытку отказаться от различения карты и территории и возвратиться к абсолютной невинности коммуникации посредством чистых знаков состояния.
   (12) Таким образом, мы сталкиваемся с двумя особенностями игры:
   a) сообщения (сигналы), которыми обмениваются в игре, в некотором смысле не истинны или не имеются в виду;
   b) того, что обозначается этими сигналами, не существует.
   Эти две особенности иногда столь странно сочетаются, что мы приходим к мысли об инверсии сделанных выше выводов. Утверждалось (пункт 4), что игривый прикус означает укус, но не означает того, что означал бы укус. Но есть случаи, когда происходит противоположное. Субъект полноценно ужасается, когда в него со стереоскопического экрана летит копье или когда он срывается со скалы, созданной в его голове ночным кошмаром. В моменты ужаса вопрос о "реальности" не возникает, но все же в кинотеатре нет копья, а в постели нет скалы. Образы не означают того, обозначением чего они кажутся, но действительно вызывают тот же ужас, который был бы вызван реальным копьем или реальной пропастью. С помощью аналогичного трюка "самопротиворечивости" голливудские производители фильмов имеют возможность предлагать пуританской публике широкий спектр псевдосексуальных фантазий, которые иначе не могли бы быть терпимы. В фильме "Давид и Вирсавия" Вир-савия может быть троилистическим звеном между Давидом и Урией. У Ханса Кристиана Андерсена герой отправляется в путь в сопровождении мальчика. Он пытается завоевать женщину, но, потерпев поражение, возвращается к мальчику. Во всем этом, конечно, нет гомосексуальности, но выбор этого символизма ассоциируется в этих фантазиях с определенными характерными идеями (например, о безнадежности гетеросексуальной маскулинной позиции при столкновении с некоторыми типами женщин или с некоторыми типами мужской власти). Псевдогомосексуальность фантазии не представляет никакой реальной гомосексуальности, но представляет и выражает тенденции, которые могут сопровождать реальную гомосексуальность или питать ее этиологические корни. Символы не обозначают гомосексуальность, но обозначают идеи, для которых гомосексуальность - подходящий символ. Ясна необходимость пересмотра семантической валидности интерпретаций, предлагаемых пациентам психиатрами; в качестве предварительного условия такого анализа необходимо исследовать природу фрейма, в котором предлагаются эти интерпретации.