— Вот это дело, — сказал Карпенко, когда они подошли к траншее. — Вот за это хвалю.
   Он перенял от Глечика его ношу, бережно осмотрел новенький пулемет, схватил и потянул на себя огромной пятерней рукоятку.
   — Трофей, — засмеялся Свист и спрыгнул в траншею к командиру. — А шамать нечего. Была торба галет, да и та обгорела. А это тебе, командир, — все легче твоего пудового «дегтяря».
   Карпенко вертел в руках пулемет, осматривая его со всех сторон, подергал затвором, прицелился, вскинув на руку. Пулемет ему явно нравился, но старшина все еще что-то взвешивал.
   — А патроны? — спросил он Свиста. — Это и все? Нет, брат, не пойдет. На, Овсеев, осваивай, воевать будешь, а мне «дегтярь» больше по сердцу.
   Свист, удивившись, присвистнул и тронул на вихрах пилотку.
   — Ну и зря. Я его сам взял бы, да ПТР — с двумя не сладишь.
   Овсеев без особой радости взял пулемет, а Витька, запустив руку в глубокий карман своей шинели, что-то достал и сунул под нос старшине.
   — Ну, а на это что скажешь? А?
   Карпенко осторожно взял с его ладони круглые карманные часы на длинной блестящей цепочке, заскорузлыми большими пальцами бережно открыл футляр, покрутил головку. Это были великолепные карманные часы с секундной стрелкой, выпуклыми, светящимися во тьме цифрами на кремневом циферблате.
   — Пятнадцать камней, анкерный ход — вот, брат, трофей! — хвастал Свист.
   — Хочешь, бери. На именины не подарю, а теперь — пожалуйста.
   — Смотри ты, ладная штуковина: пятнадцать камней, говоришь? — не то всерьез, не то с иронией спросил старшина. — Молодец ты, Свист, молодчина. Этак через годик-два из тебя отличный мародер получится. Первый сорт, ярина зеленая!
   — Ну скажешь еще — мародер! — засмеялся Свист. — Не хочешь, давай сюда.
   Он протянул руку, но Карпенко, не обратив на это ни малейшего внимания, размахнулся и изо всей силы ударил часами об иссеченную пулями стену сторожки. Посыпалась штукатурка, и, казалось, с тонким звоном разлетелись в разные стороны, наверное, все пятнадцать камешков из часов.
   — Вот и все, и молчок! — сказал командир и отвернулся к своему пулемету.
   Свист почесал затылок, подмигнул Глечику и действительно не сказал ни слова.


17


   Заинтересовавшись немецким пулеметом, Глечик подошел к Овсееву, и они вдвоем начали осматривать этот пулемет. Но Овсеев снова почему-то стал невеселым и замолчал, и нельзя было понять, рад он оружию или нет, Демонстративно не замечая Глечика, Овсеев положил пулемет на бруствер, сдул с него пыль и открыл затворную коробку.
   — «Эмгэ тридцать четыре», последняя модель, — буркнул он. — В училище изучали. Скорострельность огромная — не ровня нашему «дегтярю».
   Глечик внимательно слушал своего более опытного товарища, с надеждой посматривал на него, думая, что тот покажет, как обращаться с пулеметом. Но Овсеев вдруг с непонятной враждебностью закричал:
   — А вообще, на кой черт! Ты принес, ты и стреляй!
   — Так я не умею, — чистосердечно признался Глечик. — А ты почему не хочешь?
   Овсеев помолчал, пощелкал затвором.
   — Мне еще жить охота!
   Глечику он не хотел говорить, что с пулеметом гораздо опаснее в бою, чем с винтовкой, что раньше всех погибают пулеметчики, что теперь ему уже не спрятаться в траншее, потому что Карпенко потребует огня, и снова Овсееву придется рисковать головой. Сразу зловеще омрачилось его прояснившееся было лицо, снова в его быстрых светлых глазах забегали злобные огоньки сожаления: как это он, поддавшись нерешительности и усталости, не воспользовался такой подходящей для спасения ночью. Тоскливое чувство отрешенности все больше охватывало его. Морща грязный, мокрый лоб, он продолжал думать о том, как найти выход из создавшегося положения. Прикинул: если отдать пулемет Глечику, можно, прикрываясь от старшины углом сторожки, по траншее и канаве как-нибудь пробраться к лесу. Думалось, напуганный первой стычкой, Глечик согласится на это, а он пообещает затем помочь удрать и ему. Вот почему, вдруг круто изменив свое отношение к молодому бойцу, Овсеев по-дружески хлопнул его по плечу:
   — Слушай, бери пулемет! Стрелять я тебя научу.
   — Давай! — обрадовался Глечик и подошел ближе.
   Овсеев уже воспрянул духом и начал было объяснять принцип действия пулемета, когда вдруг от сторожки послышался строгий голос Карпенко:
   — Кончай хитрить! Не на базаре! Стрелять тебе приказано, ты и выполняй.
   Сузив на ветру глаза, Овсеев с ненавистью посмотрел на старшину и прикусил губу.
   — Собака, — чуть слышно процедил он сквозь зубы. — Фельдфебель. Черта ты тут до вечера продержишься. Перебьют всех, как мышей.
   Глечик тревожно глянул на него, помолчал, оценивая смысл сказанного, и не поверил:
   — Неужто перебьют? Это с двумя-то пулеметами да пэтээром?
   — Пулеметами! — передразнил Овсеев. — Что ты смыслишь в войне? Неуч зеленый…
   Глечик в растерянности потирал рукавом вороненую сталь пулемета. Твердая уверенность Овсеева в том, что всех перебьют, в конце концов встревожила и его. Но парню не хотелось верить в это, настолько он уже свыкся с мыслью об удаче.
   — Пшеничный вот смылся, — мрачно сообщил Овсеев. — И правильно сделал.
   — Как смылся? — простодушно удивился Глечик, подняв на Овсеева большие чистые глаза.
   — А вот так. Махнул в тыл и теперь, может, где-нибудь в обозе портянки сушит.
   Глечик уныло потупился, нахмурил белесые брови, стараясь осознать смысл таинственного исчезновения Пшеничного. Как можно было бросить товарищей, взвод, удрать в тыл? Этого Глечик, сколько ни старался, понять не мог.
   Пока Глечик мучительно раздумывал, Овсеев медленно отошел в траншею и исподлобья внимательно наблюдал за ним. Первый вариант его плана провалился в самом начале, и теперь Овсеев с присущими ему хитростью и изворотливостью думал, что предпринять еще. Сговариваться с Глечиком, видимо, не имело смысла: парень он недалекий и теперь слегка обстрелялся, осмелел и бежать, вероятно, не согласится. Не решаясь окончательно раскрыть ему свое намерение, Овсеев прикидывал и так и эдак, пока громкий голос Карпенко снова не встревожил весь переезд:
   — К бою!
   Невольно подчиняясь команде, Овсеев схватился за пулемет, испуганно бросился на свое место Глечик, а старшина властно и сурово командовал:
   — Свист, на прицел — танки! Овсеев — по пехоте. Глечик — гранаты к бою! Замри! Огонь по команде!
   И опять над переездом нависла смертельная опасность. Вдали по хорошо просматриваемой дороге на выезде из деревни, крыши которой чуть виднелись из-за пригорка, показались немцы. Видимо, это была большая колонна, она двигалась медленно с несколькими танками во главе.
   Над серым осенним полем, над перекрестком дорог и далеким лесом, за которым ждало этих людей спасение, грустной усмешкой блеснуло низкое уже солнце. Только на одно мгновение его лучи скользнули по сырой глине траншеи, серой седине стерни, пламенем коснулись пожухлой листвы берез. И эта спокойная солнечная ласка острой тоской тронула людские сердца. Глечик направил вдаль винтовку, осторожно загнал в ствол патрон и прижал к плечу выщербленный деревянный приклад. Боец слегка побледнел, зябко вздрагивал и, стараясь унять тревожную нервную дрожь, плотнее припал к земле. Карпенко оставался внешне спокойным. Только морщины на его лбу, казалось, стали более глубокими, чем прежде. Овсеев сморщился, как от зубной боли, и одичавшим взглядом шарил вокруг, ища, видно, спасения. В этом мучительном напряжении вдруг необычно и дерзко прозвучала любимая поговорка Свиста:
   — Эх, ярина зеленая, выше головы, огольцы! Пока суд да дело, слушай побасенку.
   Глечику за утлом сторожки не виден был этот чудаковатый человек, но он услышал его и удивился. Удивленно шевельнул бровями затаенно-озабоченный командир, нервозно повернулся к соседу Овсеев, а Свист, прижав к боку обшитый кирзой приклад своего пэтээра и следя за противником, говорил:
   — Вот, братки. Значит, так. Сидят в тюрьме два босяка. Обругали на чем свет урядника — это было еще до революции, — потому сидят голодные и про жратву мечтают. Говорит один: «Давай, Егор, сделаем подкоп и удерем». — «Давай», — соглашается Егор. «Потом давай собьем замок и влезем в хлебную лавку». — «Давай», — говорит Егор. «Возьмем пару буханок и ходу». — «Давай». — «Спрячемся куда-нибудь в подворотню и по очереди: я кусь, ты кусь…» — «Ага», — облизывается Егор. «Ты кусь, и я кусь-кусь». — «Я кусь, а ты кусь-кусь? — взревел вдруг Филипп. — Вот тебе!» — И кулаком в рыло Егору. Тот и взвыл: «Ты ведь сам два раза укусил». И ну драться. Влетел надзиратель, рознял и обоих в карцер на одну воду. Вот… Можете теперь смеяться, — заключил Свист.
   Но на этот раз никто не засмеялся. Карпенко не сводил глаз с колонны, которая все росла и росла на дороге. Уже слышно было, как дрожала земля от танков, как стрекотали их тяжелые широкие траки. Пехоты, кажется, было немного — всего несколько машин, а дальше шли, замыкая колонну, груженые автомобили. Чуть поодаль от берез, как раз на самом взгорке, с кузовов стали соскакивать пехотинцы. Они тут же разбегались по обе стороны дороги, образуя неровную суетливую цепь. Машины остановились. Дальше пошли лишь танки — три грохочущие стальные громадины.
   — Витька! — среди нарастающего густого грохота встревоженно крикнул Карпенко. — Не спешить!
   Свист не спешил. Где-то в глубине души тоскливо заныло недоброе предчувствие: знал боец — начнется нелегкое. Но это беспокоило какой-то момент. Свист сразу же перестроился на обычный свой разухабисто-деловой лад и стал следить за врагом. Его немного обеспокоило, что танки шли прямо, в лоб. Хоть бы один свернул куда-нибудь в сторону, подставил борт, и тогда Витька всадил бы в него зажигательную. Но они шли прямо, а у дороги, не в состоянии угнаться за ними и отставая, развертывалась пехота.
   С середины пригорка передний танк, не останавливаясь, грохнул выстрелом
   — над переездом что-то фыркнуло, и сзади, в поле, вздрогнула от взрыва земля. Второй снаряд ударил по железной дороге перед траншеей. Бойцов оглушило, обдало землей, кислым смрадом тротила. На линии вздыбилось несколько вывороченных из насыпи шпал, задрался конец перебитого рельса.
   Покачиваясь на неровностях дороги, танки шли в ложбину. Переезд молчал. Передний танк столкнул в канаву брошенный мотоцикл и слегка повернул, стараясь обойти препятствие, — развернувшуюся поперек дороги машину. И тогда, не дожидаясь команды, но очень вовремя, звонко грохнуло ружье Свиста. Танк сразу стал. Еще ничего не было видно — ни дыма, ни пламени, но сбоку уже отскочила крышка люка, из которого, будто тараканы из щели, посыпались на дорогу черные танкисты. Старшина дал первую очередь, переезд отозвался оглушительным грохотом винтовок.
   Еще через минуту весь этот унылый осенний простор наполнился беспорядочным визгом, треском и грохотом. Попав под обстрел, пехота поспешно залегла в поле и открыла по переезду огонь. Второй танк уже осторожнее продвигался по дороге. Он оттолкнул в сторону транспортер и, приостановившись, задвигая орудием, наводя его на переезд.
   — Ложись!.. — голосисто крикнул Карпенко, и не успел его крик утонуть в грохоте боя, как мощный взрыв черной земляной тучей накрыл переезд: траншею, людей, сторожку. Когда пыль осела, стали видны разлетевшиеся в стороны обломки досок, куски штукатурки, поленья, а на том месте, где когда-то стояла печка, курилась небольшая воронка.
   Переезд смолк, казалось, никого в живых уже не осталось в траншее. Но вот в самом конце ее мелькнул присыпанный песком силуэт Свиста — боец схватил ружье и с отчаянной злостью выругался. Его незаменимое оружие, не раз выручавшее людей из беды, выглядывало из-за бруствера коротким перебитым стволом.
   — Старшина! Старшина! Что натворили, гады ползучие! Подонки! Выродки! — неистово кричал Свист, без нужды стуча затвором теперь уже бесполезного противотанкового ружья.
   И тогда из окопа поднялся побледневший, медлительный и какой-то расслабленный Карпенко. Невидящим взглядом старшина посмотрел на дорогу, провел рукой по раненой голове, из которой на шинель, бруствер и на приклад пулемета неудержно лилась кровь.
   — Свист… Не пускать! — каким-то чужим голосом выкрикнул он и свалился в траншею.
   Свист, минуя Овсеева, который, втянув голову в плечи, корчился в ячейке, бросился к старшине, схватил его и приподнял. Командир тяжело хрипел, крутил головой и глохнувшим голосом говорил:
   — Танки, танки… Бей танки!
   Он не знал, что бить танки уже было нечем, и Свист ему не сказал об этом. Бронебойщик достал из кармана индивидуальный пакет, начал бинтовать старшине голову, успокаивая:
   — Ничего, ничего!
   Потом он отскочил в траншею. Ему вдруг показалось, что немцы уже рядом, а они только вдвоем. В это время из-за воронки забухали выстрелы Глечика. Свист обрадовался. Схватил пулемет старшины. Немцы с поля постепенно перебегали в ложбину, а два танка очень осторожно, один по правой стороне дороги, другой по левой, обойдя транспортеры, приближались к мостику. Пули из их пулеметов секли землю, железную дорогу, бурьян, визжали в высоте, рикошетили от рельсов. Взрывы и выстрелы наполняли простор визгом и стоном.
   Свист был человеком действия, не в его характере было думать и рассуждать даже в спокойное, подходящее для этого время. Теперь он понял, что, прорвавшись к переезду, танки передавят их в траншее и, никем не задержанные, пойдут дальше, к лесу. Единственное место, где можно было еще задержать их, — на мостике, по обе стороны которого лежало грязное болотце. Эта мысль мгновенно озарила его, когда передний танк был от мостика в каких-нибудь пятидесяти метрах.
   Бронебойщик бросил пулемет и, рванувшись в конец траншеи, крикнул скорченному в ячейке Овсееву:
   — Давай к пулемету!
   Сам же схватил в обе руки по тяжелой противотанковой гранате, вылез из окопа, перевалился через бруствер, вскочил, затем, пригнувшись, в три прыжка достиг железной дороги и кубарем скатился в вырытую снарядом воронку. Там он осмотрелся. Танки продолжали двигаться. Пули их пулеметов коротко, но люто фьюкали над самой насыпью. Свист слегка помедлил, тяжело дыша и собираясь с силами к последнему, решительному броску. Взбивая сырую землю, наискось от шпал к канаве пробежала очередь «вжик, вжик» — и на обочине осталась ровная черная цепочка пятен. Бронебойщик вскочил и что было силы бросился вниз, под прикрытие невысокой дорожной насыпи.
   По бедру его все же хлестнуло, боец почувствовал, как к колену побежала горячая струйка крови, но боль была несильной, и он не обращал на нее внимания. Пригнувшись за насыпью, он бросился к мостику, на который, замедлив ход, словно конь, обнюхивающий надежность опоры, уже въезжал первый танк. Удушливая горечь перехватила Свисту дыхание. От быстрого бега громко стучало сердце.
   Они сошлись как раз на мостике — вконец обессилевший, раненый боец и это грохочущее, с желто-белым крестом на борту страшилище. Свист, слабо размахнувшись, одну за другой швырнул под гусеницы обе гранаты, но сам ни укрыться, ни отскочить уже не успел…


18


   Неизвестно, что показалось немцам, но после того, как второй их танк, подорванный Свистом, провалился под мостик, уткнувшись пушкой в торфянистую топь болота, они поднялись по склону пригорка и, отстреливаясь, стали отходить назад. Третий танк дал задний ход и тоже пополз вверх. Стрельба утихла. Присыпанный землей, чумазый, измученный, Глечик оторвался от своей винтовки.
   Он весь дрожал от пережитого и сдерживал себя, чтобы не расплакаться, не потерять самообладания. Чувства и разум его не могли примириться с мыслью, что нет в живых Свиста, что он, уже неподвижный, взрывом отброшенный в травянистое болото, никогда больше не поднимется, не заговорит, не шевельнется. Но самое страшное для Глечика было в смерти всегда властного, строгого старшины, без которого боец чувствовал себя маленьким, слабым, растерянным. Он не обрадовался даже тому, что немцы начали отходить. Охваченный новой неодолимой тревогой, бросился к Карпенко.
   Старшина, видно, очень страдал. Лицо его как-то вдруг осунулось, щеки запали, побледнели под вставшей торчком щетиной, сразу заметно увеличившейся. Он лежал на боку, откинув голову, в набрякшей кровью повязке и, вздрагивая, судорожно шевелил губами. Глечик, упав на колени, склонился к нему, его измученное сердце разрывалось от нестерпимого горя утраты.
   — Что?.. Ну что вам, товарищ старшина? Свиста нет, нет, — словно ребенку, мягко втолковывал он, придерживая окровавленную голову командира.
   — Свист!.. Свист!.. — не узнавая бойца, тихо шептал старшина. Его пересохшие губы едва шевелились, паузы между словами все увеличивались.
   — Свист!.. Бей!
   Глечик понял, что командир бредит, и у бойца задрожали губы от жалости к старшине, к себе, к мертвому Свисту, от страха и одинокой своей беспомощности. Не зная, чем помочь раненому, он все поправлял его голову, подложив под нее свою пилотку. Но старшина не мог лежать спокойно, все бросался, скрежетал зубами, хмурил брови, словно наблюдал бой, и натужно требовал:
   — Свист!.. Свист… Раз-зиня!..
   — Они уже отступили, — все силился объяснить ему Глечик. — Отошли.
   Старшина услышал это, притих, тяжело, с усилием открыл глаза и затуманенным взглядом посмотрел на бойца.
   — Глечик! — будто успокоенно и даже вроде бы радостно произнес старшина. — Глечик, ты?
   — Что вам, товарищ старшина? Может, воды? Может, шинель подстелить? Свиста уже нет, — говорил Глечик, сразу воспрянув духом оттого, что старшина очнулся. Неожиданная радость приободрила Глечика, воодушевила самоотверженностью, он готов был сейчас на все, лишь бы только помочь старшине. Но Карпенко снова сомкнул веки и сжал зубы — сказать он уже, кажется, не мог ничего.
   И тогда в траншее появился Овсеев. Пригнувшись, он торопливо перепрыгнул через Карпенко, обсыпав его землей, и неожиданно и загадочно бросил Глечику:
   — Тикай к чертовой матери!
   Все еще придерживая голову старшины, Глечик вздрогнул и, не поняв ничего, огромными глазами смотрел вслед товарищу, который тут же исчез за поворотом траншеи. Через какой-то миг для Глечика все стало предельно ясно. Он почти физически ощутил, как болезненно столкнулись в его душе два властных противоречивых чувства — жажда спасения, пока была к этому возможность, и свежая, еще только что осознанная и гордая решимость выстоять. На минуту он даже растерялся и почти застонал от этой невыносимой раздвоенности. А на дне траншеи метался в бреду командир. Его окровавленное, потное лицо пылало жаром и судорожно кривилось от мук, а с губ лихорадочным шепотом срывались одни и те же слова:
   — Свист, огонь! Огонь, скорее огонь… ох!
   Что-то словно обожгло душу бойца; из глаз непрошеные и неудержные брызнули слезы, запекла-заныла обида. Уже не таясь от врага, он вскочил в траншею и увидел Овсеева, который, мелькая подошвами, бешено отмахиваясь левой рукой, с винтовкой в правой, изо всех сил бежал по канаве к лесу. Захлебнувшись слезами и обидой, Глечик по-мальчишески звонко, с отчаянием в голосе закричал вслед:
   — Стой, что ты делаешь?! Стой!.. Стой!..
   Овсеев на бегу оглянулся и побежал еще быстрей. Стало ясно — он не вернется. Тогда Глечик дрожащими руками схватил пулемет старшины, перебросил его на тыльный бруствер и, почти не целясь, выпустил вдогонку беглецу все, что оставалось в диске.
   Потом, оторвав от приклада грязную щеку, он увидел далеко в канаве серый неподвижный бугорок шинели Овсеева. Больше до самого леса ничего не было видно. Обессиленный, Глечик в изнеможении опустил руки. Осенний ветер быстро высушил его слезы. Боец вдруг почувствовал полное душевное опустошение, притих и, шатаясь, бесцельно побрел по траншее.
   Он ходил долго, слепо натыкаясь на стены, на угол стрелковой ячейки, и в его округлившихся глазах застыла пустота. Споткнувшись о ноги старшины, обутые в кирзовые сапоги, он опустился возле него на колени. Старшина лежал уже неподвижно, разбросав в стороны согнутые в локтях руки и слегка ощерив широкие зубы. В нем теперь не было ничего от прежней командирской строгости, только неясно угадывался в застывших чертах какой-то вопрос, удивление, будто он только сейчас понял, кому из них, шестерых, суждено будет закончить бой.


19


   Вокруг было тихо. Ветер настойчиво гнал низкие лохмотья туч. Во многих местах небо прояснилось, окаймленное белизной облаков. Между тучами обманчивой скупой лаской проглядывало осеннее солнце, и широкие стремительные тени бесконечной вереницей быстро-быстро плыли по земле.
   Это затишье стало постепенно возвращать к жизни измученного Глечика. Как ни тоскливо и безнадежно было ему оставаться одному, но, убив Овсеева, он почувствовал, что придется стоять до конца. Безразличный к самому себе, не спеша, пренебрегая опасностью, боец ходил по траншее и готовил оружие. Пулемет старшины он перенес в ячейку Свиста, трофейный установил на правом фланге. Потом туда же перетащил и ленты. В ячейке Карпенко отыскал последнюю противотанковую гранату, развинтил, посмотрел, заряжена ли, и положил перед собой на бровку траншеи.
   Немцы, залегшие на пригорке, почему-то молчали, но не отходили; то и дело появляясь возле берез, что-то высматривали. Вскоре, свернув с дороги, в поле выехали несколько машин с орудиями на прицепе. Глечик понял: гитлеровцы что-то замышляют. Но прежнего страха он уже не испытывал. На миг в его душе шевельнулось злорадство при виде этих многочисленных приготовлений врага против него, одного.
   Шло время. Вероятно, наступил уже полдень. Небо становилось светлее, редели тучи, все чаще показывалось нежаркое осеннее солнце. На ветру постепенно светлели размякшие комья бруствера. Подсыхала дорога. Только шинель Глечика все еще была влажной, измазанной глиной и пудовой тяжестью давила на плечи. Испытывая невольную тягу к теплу и солнцу, боец вылез из сырого затененного окопа и сел на бруствер, свесив безвольные руки.
   Так, пережив страх и угнетающее опасение за свою жизнь, неподвижно сидел он на переезде лицом к полю, готовясь к очередному удару. В голове бойца лихорадочно пульсировали невеселые мысли.
   В сознании необычайно отчетливо предстала ничтожность всех его прежних, казалось, таких жгучих обид. Как он был глуп, обижаясь когда-то на мать, отчима, болезненно переживая пустячные невзгоды военной службы, строгость старшины, нечуткость товарищей, стужу и голод, страх смерти. Теперь все это казалось ему каким-то очень далеким и удивительно никчемным, ничтожно мелким в сравнении с гибелью тех, кому больше, чем себе, поверил он и с кем сжился. Да, видно, гибель товарищей была для него первым после смерти отца действительно самым огромным несчастьем. Подсознательно он чувствовал, что, пережив это, стал иным, уже не прежним робким и тихим. Что-то новое, мужественное и твердое, властно входило в его душу…
   Между тем из деревни в поле выехала вереница немецких машин. Они подались в объезд, в сторону лощины. На пригорке появилось несколько орудий — враги определенно готовились к штурму переезда. А Глечику так хотелось жить! Пусть в стуже, голоде, страхе, хоть в таком кошмарном аду, как война, — только бы жить.
   Прищурив глаза, он посмотрел на солнце: оно было еще высоко и не торопилось на встречу с ночью, так необходимой бойцу. В тот же миг до слуха его донеслись удивительно тоскливые звуки, отчего он еще выше запрокинул голову, всматриваясь в поднебесье. Потом улыбнулся и с непонятной, неожиданно сладкой болью в душе долго смотрел в небо. Там, медленно продвигаясь под облаками и надрывно курлыкая, летела в неведомую даль коротенькая цепочка журавлей.
   В истерзанной душе бойца ожили полузабытые ощущения далекого детства. Глечик сдерживался, чтобы не расплакаться, — спазмы непонятной обиды то и дело сжимали его горло. Он долго смотрел вслед стайке родных с детства птиц. И когда его глаза уже едва нащупывали в серой подоблачной выси маленькую живую черточку, с неба донесся второй тревожно-отрывистый звук, полный печали и тоскливого зова: «Курл!.. Курл!.. Курл!..»
   Вдогонку за исчезнувшей стаей, из последних сил перебирая крыльями, словно прихрамывая, на небольшой высоте летел отставший, видно подбитый, журавлик. От его почти человеческого отчаяния Глечик вздрогнул. Что-то созвучное своим страданиям услышал он в том его крике, и гримаса боли и жалости искривила круглое мальчишеское лицо. А журавль звал, бросал в воздушную бесконечность напрасные звуки тревоги, махал и махал ослабевшими крыльями, устремляясь вперед своей изогнутой шеей. Но догнать стаи он уже не мог.
   Поняв это, Глечик обеими руками схватился за голову, заткнул уши, напрягся, сжался в комок. Так, в неподвижности, он сидел долго, сбитый с толку этой безудержной журавлиной тоской. Потом отнял от ушей руки и, хотя в небе уже никого не было, ему все еще слышался исполненный отчаяния журавлиный крик. Одновременно в душе его росли и ширились родные образы из того далекого прошлого, которое уходило от него навеки. Как живая, встала в памяти мать — но не та приветливая и ласковая, какой была всегда, а убитая горем и встревоженная его, сына, судьбой. Вспомнилась учительница Клавдия Яковлевна с ее тихой, неиссякаемой добротой к людям. Появился перед глазами непоседа Алешка Бондарь, а с ним — детские их забавы, походы в Селицкую пущу и некогда увлекательные игры в войну — самую проклятую из всех бед на земле. Сжалось сердце от старого раскаяния за Людку, выдуманной любовью к которой некогда дразнили его в школе, за что он едва не возненавидел эту девчонку с задумчивыми синими глазами.
   Охваченный властной силой воспоминаний, он не сразу заметил, как откуда-то возник тяжелый танковый гул. Боец очнулся, когда на пригорок, зажав в клещи дорогу, выползло стадо чудовищ с крестами на лбу. Вокруг загрохотала, задрожала земля. Соскочив с бруствера, Глечик схватил единственную гранату, прижался спиной к дрожащей стенке траншеи и стал ждать. Он понимал, что это конец, и изо всех сил сдерживал в себе готовое прорваться наружу отчаяние, в котором необоримой жаждой к жизни бился далекий призывный журавлиный крик…

 
   1959 г.