– Я ушла! – Вероника хлопнула входной дверью и отмерила коляской лестничные пролеты нового многоквартирного дома. Чего его слушать – каждый день одна и та же пластинка.
   – Красивая девочка, – говорили ей прохожие.
   В коляске ехал бледнощекий Глеб, наяривая круглым обручем с легкими разноцветными крутящимися на ветру цветками по металлической ручке. И счастливая, гордая мама улыбалась в ответ.
   Новая германская бежевая коляска, прозванная свекром «Луноход-2», с красной полосой и большими колесами, с мелькающими на солнце стальными спицами катилась в будущее.
 
   Сын! Надежда моя и опора.
* * *
   Ясли начались для Глеба с воспаления легких, затем грянули отит, ветрянка, скарлатина, свинка и краснуха, не считая мелких острых вирусных респираторных неприятностей, коим не было числа. Сопли повисали до колен уже на второй день после выписки. Глеб всегда ел из рук вон плохо, рос быстро, но страшно тощал и светился от бескровности. Все ругали его за плохой аппетит и старались не выпускать из-за стола. Перебирая холодные слипшиеся макароны вилкой, он по часу сидел, уставившись в одну точку, или играл в своем воображении в игры с другими детьми, которых к наказанным на дух не подпускали.
   Однажды он догадался положить рыбную котлету в тапки и вышел из-за стола. Его похвалили. Ковыляя на одну ногу, он прошлепал на котлете в раздевалку и выложил ее в шкафчик. Там она пролежала несколько дней, пока не стухла и однажды утром мама, открыв шкафчик, не нашла источник страшной вони, от которой пропахли и пальто, и колготки, и кроликовая шапка.
   Из-за частых болезней Вероника Петровна, молодой перспективный специалист – целеустремленная, бойкая, расторопная женщина – на преуспевающем предприятии, под молчаливые взгляды начальства, хмуря брови и нервничая, брала дни за свой счет или в счет ежегодно оплачиваемого отпуска, но они быстро закончились. Скоро такой режим всем надоел. Издергавшись, Вероника приняла решение отправить Глеба в деревню к своим дедушке с бабушкой, в старый родовой, еще ни разу не перестраиваемый дом, на выкорм и свежий воздух. Но не тут-то было. Мать Вероники, Вера Карповна, в выходные звонила дочери и сетовала, что парень уж больно мается без матери, изнывает, капризничает и ей невыносимо смотреть на его страдания.
   Наконец Вероника приехала и после ругани с родственниками забрала Глеба обратно в город. На тот момент ему исполнилось три года. Его первым пристрастием стали ленивые петушки – застывающий под холодной водой жженый сахар, который старшие браться жарили на плитке в чайной ложке, капнув немного воды.
   В городе через каких-то знакомых кое-как нашли няню из пенсионеров, и Глеба стали каждый день отводить к ней по утрам, а забирать вечером и изредка оставлять с ночевой. Он звал няньку бабукой. Гулять ходить с ним бабука ленилась. Говорила «гуляли», а сама в ванной шубку, валенцы намочит, если днем снег или дождь шел, и голову чуть побрызжет, как будто под шапкой вспотела – «только пришли», и сидят. На ногах у нее лежал все время большой белый беззубый пудель с розовой от текущих слюней мордой и плохим запахом изо рта. Пес отогревал и вбирал в себя, как ее научили знающие люди, ревматизм с ног. На шее спал толстый, покрытый колтунами кот-захребетник по кличке Рамсес. Кот проплешивел весь от гиподинамии и бесконечных поправок при водружении на нужное место. Миссией его было разогревание и вбирание хондроза. Стоит ли говорить, что бабука была в принципе малоподвижна. Чтобы Глебушка не шкодил, сажала его на весь день в манеж, накидав туда разного барахла, с которым он часами, сопя, возился. Он играл с ножницами, клубками ниток, вязальными спицами, кастрюлями, толкушкой для картошки, открывалками для бутылок, альбомами с фотографиями, пленками диафильмов, подшивками журналов, фарфоровой посудой. Все это и многое другое вытягивалось им через сетку со стоящей рядом тумбочки или из полок крытого лаком серванта.
   Любовь Ильинична родилась в год празднования трехсотлетия дома Романовых, когда был создан знаменитый черный квадрат на белом фоне. Детей, после того как потеряла дочь во время эвакуации в Моршанск, у нее больше не было. После войны она вышла замуж и перебралась из Москвы в Петербург. Но муж умер рано. Позади плелась обычная холостяцкая жизнь, без привкуса горечи, радости и разочарований. Ей не приходило в голову сетовать на одиночество, она его как-то не ощущала. Не отличаясь особой чистоплотностью, в иные дни, когда никого не ждала к себе, она не принимала водных процедур и пахла прокисшим козьим сыром, а в непредвиденных случаях использовала каждодневный непарадный «Красный мак», выпущенный еще на десятилетний юбилей бывшей брокаровской империей[2], полюбившийся ей вместе с пудрой «Евгений Онегин», которую берегла и открывала, чтобы понюхать да полюбоваться.
   Мать ее много лет проработала на фабрике «Новая заря». Любови Ильиничне хорошо были знакомы флаконы той поры, когда на них еще клеились этикетки «Жиркость». В пятидесятые все душились «Красной Москвой», позднее она распробовала и десять лет отдала «Ярославне», семидесятые сменились новым ароматом «Манон», под чьи звуки хоронили ее мать, всегда считавшую духи одним из средств молчаливого взаимопонимания между мужчиной и женщиной. Ее мама оставалась преданна маркам только одной фабрики, как сам Анри Брокар – жене Шарлоте, посвятив ей «Персидскую сирень», и даже изобрела собственный аромат «Финаменте» на основе ингредиентов из уже имеющихся композиций, которые так и не были выпущены. Теперь на ее столике наверняка пылился бы «Белый чай», а может быть, она отдала бы предпочтение не знающим русского пролетариата французам.
   Когда визиты заканчивались, бабука переодевалась в привычный вылинявший синий халат хозяйственного назначения, вешала кота и заваливалась в просиженное кресло с лоснящимися подлокотниками. По полу у нее круглогодично скакали в дому блохи. По этой причине она ходила в толстых брюках, чтобы вошь не могла прокусить, а скорее подавилась. Кота старалась вниз спускать только по необходимости. Кормился весь этот квартет неважно. Детские деньги, положенные на питание Глеба, бабука почти не тратила, откладывала. И кормила его тем, что привыкла есть сама: геркулесовый жиденький супчик с луком, каши на воде – на молоке нельзя, начиналась «жига», – вареная картошка, зажарочка на смальце. Готовились «овощные рога», молочная вермишель с сахарным песком, тушились капуста и картошка с говяжьей тушенкой или свежими обрезками с рынка. Детские баночки из-под разномастных и никчемных пюре для безмолвного отчета она приладилась пустыми брать у товарки через парадную от ее внуков и выставлять опрокинутыми на полотенце на подоконник. Вот, мол, все едим, все покупается.
   Бабука обожала читать и петь, что не только спасало, но и усиливало ее любовь к неподвижности. Забавно было смотреть, как на ее лице подрагивал пушок белесых мягких волосков, называемый «lanugo».
   Ее волновало только одно – поменьше ходить. Глеба она прозвала Куздрямчик. «Не порхай, як стрипэздло», – говорила ему она, время от времени переходя на суржик, на котором разговаривала многочисленная родня в Житомирской области. Несмотря на то что ей хватало образования, она любила в молодости, когда еще не болели ноги, посещать оперу, театральные премьеры и заводить знакомства среди партийного бомонда, в который был вхож ее интеллигентно полысевший муж старой дореволюционной закваски.
   Она твердо знала, что Бога нет, но помнила и любила с детства переливчатый, гулкий и пробирающий колокольный звон церквей. Свое поколение Любовь Ильинична называла «немощными фаталистами», принимающими, но не понимающими до конца социалистический порядок, ненавидела пионерско-комсомольские организации и общак – «все вокруг колхозное, все вокруг мое», по старинке считая, что дети должны воспитываться в семье, а не в коллективе, иметь свои собственные игрушки, книжки, личное пространство и секреты, в которые не должны совать нос взрослые. В комсомол она не вступила не из-за протеста, а просто потому, что удобнее было спрятаться и увиливать до тех пор, пока не возьмут за горло, а там уж и подчиниться, ежели взяли, и крепко. За горло комсомольцы не взяли, шутила она, побрезговали.
   Вечером, когда родители забирали у нее Куздрямчика, в девять она уже укладывалась спать, почитав в найденном в стенном шкафу рваненьком молитвослове с ятями молитвы, чертыхаясь на сыпавшиеся по радио и телевидению тонны чугуна на душу населения. Молитвы мазок за мазком накладывались на очередной съезд партии, пока пудель вскакивал на постель и принимался ритуально вылизывать ей спину и живот. То ли ему не хватало соли, то еще чего, от удовольствия он слегка трясся и быстро работал теплым языком, шлифуя хозяйские бока. Сначала она отгоняла его, била даже, но потом бросила и уступила, как холодная жена уступает назойливым домогательствам мужа, зная, что лучше быстрее отдаться, чем потратить в три раза больше времени на сопротивление, утомиться в перебранке и все равно уступить. Вылизав с вдохновением хозяйскую тушу, Абрам располагался в ногах и сладко засыпал. Рамсес ночью бодрствовал, шкодил, ронял предметы, пугал сам себя, а по весне пел заунывные песни о никак не сбывающейся любви и метил углы квартиры. Так с бабукой и ее живностью Глеб пробедовал целый год. Пока не обнаружила себя их неблагонадежность.
   – Чем это белым у Глеба вчера ноги были обсыпаны? – поинтересовалась Вероника, решившая неожиданно проведать сына днем, зная, что он неважно чувствовал себя накануне, и застала Любовь Ильиничну врасплох: грязный халат, «негуляный» ребенок с ненамоченной одеждой и сухой макитрой, покорно закапывающий грязное полотенце-слюнявчик жидким геркулесовым супом.
   – Дустиком трохи начухала, – поделилась рецептом Любовь Ильинична. – От блох. Блохи, паскуды, заели, сигают по полу. Заедят, маю, мальца, вы же с меня и претензию спросите, так я для прохилактики. – Она подправила съезжающего кота.
   Это был последний день, который Куздрямчик провел у нее. Теперь Любовь Ильинична не знала, куда себя деть. Ей стало казаться, что Глеб ее внук, в ней проснулись какие-то неизвестные инстинкты. Она уже убедила себя и поверила в то, что он ей действительно родной, как Глеба от нее внезапно отобрали. Два раза, кое-как ковыляя, приходила к их подъезду, ждала, приносила с собой конфеты в серых бумажных кульках, что покупала вразвес по сто граммов. Сначала «Кис-кис», потом «Старт» и мармелад. Родители конфетами брезговали, от бабуки вдруг они унюхали смердоту собачатиной, затхлой едой и старой квартирой. Она умоляла взять, трогая сухой рукой свои сморщенные, увлажняющиеся слезами щеки, и не сводила глаз с Глеба, бегающего вокруг. Конфеты нехотя брались и выкидывались затем в мусоропровод.
   – Дайте мне мальца, – жалобно просила она.
   – Что значит – дайте? – возмущалась Вероника.
   – Я и денег не возьму, только положите что за стол. Пусть так ходит. Привыкла я…
   – Да у вас условия хуже, чем в Федорином горе, антисанитария… Вот, вы и фрукты не моете!
   – Так ведь в каждой грязинке есть витаминка…
   – Я так и знала! Нет! Даже разговоров быть не может, – категорично отрезала путь к бабукиной иллюзии Вероника.
   И подкрутила пальцем у виска, рассказывая домочадцам про странную бабку «с приветом Зося». В это время муж Вероники не смотрел на нее, а увлеченно копался с радиоприемником в попытке поймать Би-би-си.
   – Так у меня, детка, ноги ж еле ходют. Выведу антисанитарию, – заверяла бабука. – Коли надо, выведу. Я не вижу грязи, у меня зрение слабое. С лупой хожу.
   Но ей никто не верил, и никто ее не слушал. Глеб, покачивая веселым круглым помпоном на шапке с трогательными завязочками, скрылся от нее навсегда за дверью парадной. Никто не увидел ее сухих невидимых слез.
   She's a killer queen gunpowder gelatin dynamite with a laser beam guaranteed to blow your mind anytime ooh… recommended at the price insatiable an appetit wanna try you wanna try…[3]
   – Ого! Даже с помехами недурно, да, бать?! – радостно вскрикнул Владимир.
   – Тока на ненашем ни черта ж не понятно. Верон, будь другом, прибавь телевизор, там очевидно-невероятное вот-вот… Сегодня будут про Бермудский треугольник рассказывать.
   – Да знаем мы эти сказки.
   – Капица мистику не поощряет.
   – Это все мифология, одни придумывают небылицы, другие в них верят, третьи об этом книжки пишут. И все вроде при деле. Все факты в книге Берлитца перевранные. И про крейсер «Уичкрафт», и про танкер «Мару», все за уши подтянуто и, не стыдясь живых людей, очевидцев, сто раз опровергающих эти фальсификации, напечатано. А самолеты КС вообще столкнулись в зоне Бермуд…
   – Так почему же тогда столько об этом говорят? – вклинилась в разговор Вероника.
   – А по кочану. Значит, это тоже кому-то выгодно, такие сенсации. Потопили корабль и на треугольник свалили. А катастроф там не больше, чем на других треугольниках с такой интенсивной проходимостью морских и воздушных судов. Испарения, ураганы всякие, облачность, магнитные аномалии, конечно, усугубляют статистику. Но затони судно в районе Ньюфаундленда, его тут же припишут зловещей участи треугольника, так было и с «Йорком», и с «Фрейей». А пять «Эвенжеров», исчезнувших с базы Лодердэйл? Учебный вылет, насажали курсантов зеленых, те запутались, взяли курс на северо-восток, и тю-тю, горючее кончилось. Там нормальная статистика, между прочим, с учетом загруженности трасс. Вон в прошлом году из двадцать одной катастрофы только четыре в районе Бермуд. В мире полтора миллиона судов, в год – около десяти тысяч сигналов SOS. При чем тут Бермуды? Берлитц, конечно, сволочь, чего там говорить, а наши олухи знай переводят его выдумки почем зря. Мне рассказывали люди, которые «Нью сайнтис» читали, так знаете, как там его в его Америке поливают? Будь здоров! Наш Елькин вычислил, что во всем виноваты лунные фазы, выпадающие на перигей, и их можно высчитать с точностью до дня для тех же Бермуд, но его отчего-то всерьез никто не воспринял. А сколько он с этим возился! Вон в Турции землетрясение, а он его еще летом, между прочим, предвидел. Но все опять запели – совпадение, совпадение. У дураков все совпадение!
 
   После бабуки Глеба опять сплавили в деревню, где в четыре с половиной года он расковырял столовым ножом печку и принялся с дрожью есть, собирая на облизанный палец, сухую глину под выступление товарища Суслова к шестидесятилетию Октября.
 
   Трудящиеся советского союза отмечают великую годовщину по-ленински по-коммунистически в обстановке воодушевления и самоотверженного труда по осуществлению решений двадцать пятого съезда капээсэс вся жисть все события юбилейного года особенно всенародное обсуждение и принятие конституции союза эсэсэр с новой силой продемонстрировали непоколебимую сплоченность рабочего класса колхозного крестьянства народной интеллигенции вокруг коммунистической партии руководящей и направляющей силы нашего общественного строя…
 
   Глина оказалась в разы лучше петушков и бабушкиной стряпни. Пока дырка не стала заметной, Вера Карповна и не догадывалась, что проигрывает в кулинарии самой русской печи.
   – Кальция ему не хватает… Творог пусть ест… Ешь творог!
   – Не буду, он жирный.
   – Ешь, тебе говорят! Кости крепкими будут! Как ты будешь без костей ходить, балда?
   Голову кружили бескрайние поля, пестрящие на ярком солнце мелким разноцветьем в сочных травах, кусты кудрявой черемухи, акации, жасмина, сирени, линии далекого и загадочного леса на горизонте, манящий гул от пролегающего за полями шоссе, пение птиц, жужжание насекомых и проплывающие по небу ватные горы облаков. В деревне удили рыбу, собирали грибы, ходили по ягоды, косили траву, пасли скотину, растили урожай, таскали воду, топили печь, баню, пекли пышные пироги и тонкие серые рогушки, которые смешно назывались калитками, как легкие входные дверцы в палисадник.
   Летом ели медово-желтую морошку, сладкую, ароматную и костистую. Здесь проходили все городские болячки, от диатеза до астмы. Здесь не готовили на скорую руку, ели толченый зеленый лук с домашней сметаной, вареную картошку, зеленые щи из крошева[4], ботвинье из листьев молодой свеклы, сытные салаты, уваристые каши, макароны по флоту, которые любил дед. Наливая себе рюмочку, он приговаривал: «Все пропьем, но флот не опозорим». Дед носил военного кроя выцветшие галифе, белые рубашки, картуз, кирзовые сапоги в будни и костюм, хромовые сапоги в выходные, когда надо было ехать в город по делам. Там он заезжал в магазин, покупал всем гостинцы и во хмелю возвращался назад, спрятав сберкнижку в голенище.
   – Моряк, – говорил он, – должен быть выбрит до синевы и слегка оконьячен, а не наоборот – до синевы оконьячен и слегка выбрит. Ясно тебе, пиратская твоя душа?
   По большим праздникам гремел за дверцей зеркального тяжелого шкафа в спальне медалями и, предвосхищая свое появление, напевал тихо военные песни. Войну вспоминал только поддатым. Слушая байки, пацаны сидели с раскрытыми ртами.
   – Баб, – делился шепотом дед, сжимая большой загорелый кулак, – распускать нельзя. Что же получится, если дать им бить себя по сусалам? Ведьмы получатся. Вот ходит живой пример, – показывал он без злобы на бабушку Веру. – Одна оплошность – и обратно уже не превратится. Волшебной палочкой, всей в муке, утром эта крошечка настучит мне по затылку. Гуляй, Вася, ешь опилки, я директор лесопилки.
   И он с размаху опрокидывал в себя стопарик.
 
   Когда Глебу исполнилось пять, семья Бердышевых переехала на новую квартиру и мальчика вновь отправили в садик, с трудом выбив место через знакомых за вознаграждение. Приходилось ездить в толчее на трамвае сорок минут. Сначала на неполный день, потом на полный, потом и вовсе на круглосуточный. Это когда домой забирают только на выходные.
   – Давай рассказывай свой стишок. – Воспитательница подтолкнула Глеба в центр актового зала. Со всех сторон на него смотрели дети. Кто-то хихикал, кто-то сидел понурый, ожидая своей невеселой участи – позориться. Глеб молчал и пальцами тер лоб.
   – Ты забыл? Глеб выучил у нас стихотворение Самуила Яковлевича Маршака. Пожалуйста, Глеб. Мы тебя слушаем.
   – Я – сраусенок молодой, заносчивый и гордый. – В зале раздался хохот. Он замолчал.
   – Когда сержусь, я бью ногой. Мозолистой и твердой. Когда пугаюсь, я бегу, вытягиваю шею. А вот летать я не могу, и петь я, петья… петья не умею.
   С этого дня его называли то Петья, то Сраусенок.
   Он мечтал поиграть на металлофоне, но детям не разрешалось брать игрушки в актовом зале. Только когда фотографировались. Общаться со сверстниками ему было мало интересно. Когда за ним приходили, он сидел на стуле и качался, не качая самого стула, – воспитатели не разрешали расшатывать. Запретить самому качаться они никак не могли.
   – Не качай стул! И сам не качайся! Слышишь ты меня?
   – Я не качаю стул.
   – Ты какой другим детям пример подаешь, а?
   – Я не качаю стул.
   – Нет, ты посмотри, я ему два слова – он мне пять! Я ему говорю, не качайся! Ты слышишь, что тебе говорят? Не-ка-чай-ся! Это значит, что сиди ровно.
   – Я не качаю стул.
   – Никаких нервов с ним не хватит! Иди в угол постой тогда, раз ты у нас заносчивый и гордый. Раз тебе не понятно, что говорят.
   Стоя в углу, он шептал сам себе под нос придуманное им заклинание: «Ма-ама, приди, ма-ама, приди». Рано или поздно, он знал, оно сработает. Он проверял, и получилось. Надо только неустанно повторять и не сбиваться.
   – Мультфильм, мультфильм начался! – кричал он вечером отцу.
   Но тот не обращал на сына внимания.
   – Мама, постели мне в комнате, я хочу посмотреть.
   На табуретке расстилали газетку, на которую ставили тарелку, а рядом клали два куска хлеба и прибор.
   – Мужик должен есть много хлеба. Ты мужик?
   – Мужик, – кивал Глеб.
   – Вот и налегай.
   Большим обманом был показ не рисованного, а кукольного мультика и заставка какого-то дурацкого киножурнала. Мальчик прилетал на самолете, вынимал молоток, колол орех: «Орешек знанья тверд! Но мы не привыкли отступать! Нам расколоть его поможет киножурнал «Хочу! Все! Знать!» – и начиналась какая-нибудь документальная дребедень, в которую пока не представлялось возможности вникнуть. Но он был готов пожертвовать любыми мультиками, не смотреть их год, если бы кто-то неведомый обменял их на модель корабля «Гото Предестинация».
   Отец не разрешал выкладывать на газету или край тарелки «невкусное» и даже «несъедобное». Лук, прожилки и даже жир – все запихивалось в рот вместе с жеваным хлебом и быстро глоталось. Однажды его вырвало в тарелку, и он до самого сна простоял в углу. В это время все смотрели кино про д’Артаньяна и трех мушкетеров. Тогда он вынул из маминого вязанья тонкую длинную спицу и тихо, пока никто не видит, колол своих врагов. Первым упал замертво отец. Потом ему досталось за спущенные петли от мамы. С ней бы он тоже не мешкал расправиться по-мушкетерски, но спицу отобрали.
   После уроков, когда Глеб пошел в школу, он мчался домой, бросал портфель и, прыгая по окнам до вечера, ждал маму, которая каждый час звонила по телефону спросить что-нибудь. Семен Михайлович к тому времени уже помер, и Глеб хозяйничал дома один. Делал из бумаги оригами, собирал конструктор, выжигал, мастерил подводную лодку «Ела суп Марин», рисовал гуашью, клеил, строгал рогатки, делал из зубной пасты, карбида и фольги бомбочки и однажды притащил домой сухой лед.
   Ровно в семь двадцать металлическим приветом скрежетал в замке ключ, и он бросался в коридор, сложив брови домиком, а губы в просящей, измученной долгим ожиданием гримасе. Он, делая вид, что шутит, просил грудь, привставал на цыпочки и дотягивался до нее руками, и если бы разрешали, сосал, не обращая внимания на сто раз сказанное «нельзя». Тогда он еще не знал, что у племен, населяющих землю короля Вильгельма, женщины продолжают вскармливать грудью даже пятнадцатилетних подростков, и жалел бы, что не родился на земле этого доброго короля.
   Но в этой стране понимающего короля мальчики наверняка не ходили в женские отделения городских бань, а он ходил. Образы обнаженных женщин навечно впечатались в его сознание: старухи, сидящие на каменных высоких топчанах около тазов, намыливающие мочалками обвисшие груди, молодые женщины, раскрасневшиеся после парной, энергично проходящие мимо, подрагивая мясистыми бедрами, и мамин треугольник, щекочущий плечи, пока его намыливали.
   – Мальчик-то уже большой, – бубнили недовольные старухи, – его надо в мужское водить.
   Молодые переглядывались и кокетливо хихикали. Девочки стеснялись, прячась за мам и бабушек, но он видел, как они сами тайком устремляли взгляд на него, колыхающегося в такт намыливающим движениям.
   Как устроены девочки, он уже знал. В детском саду после сна все вместе сидели в общем туалете. И мальчики с повышенным уровнем эротизма всегда могли уговорить кого-нибудь показать им то, что не видно в обычной обстановке, и даже потрогать это. Глеб выбрал для этих целей белокурую Ирочку. Он стал с ней дружить по-настоящему: помогал расчесывать спутанные волосы, шнуровать ботинки перед прогулкой, защищал от посягательств других охотников и даже съедал за нее макаронную запеканку и невкусный суп. Постепенно Ирочка стала «его». Сначала он предложил ей первой начать исследования. Она согласилась не сразу. Ей нравилось просто играть, просто смеяться и просто дружить. Без рук.
   – Смотри, ничего тут нет страшного. – Он вынул из ее ладошки собранный в комок подол платья и положил ее себе поверх шорт. Она подержала руку и убежала. В другой раз она уже с интересом несколько секунд рассматривала вблизи то, что он ей доверил, и даже дотронулась.
 
   Чудо-остров чудо-остров жить на нем легко и просто жить на нем легко и просто чунга-чанга наше счастье постоянно жидкокосые жбананы жидкокосые жбананы чунга-чанга-а-а…
 
   Гораздо позднее, лет в десять, он сделал для себя грандиозное открытие. Оказывается, маленьким он в корне неправильно расслышал и запомнил слова песни.
 
   – Только тоже одним пальчиком, – сказала Ирочка и задрала майку повыше.
   Ирочкино было необыкновенно мягким, волнующим и немножко скользким внутри. Это все, что он смог почувствовать за такое короткое время. Но это ощущение долго не давало ему покоя.
   – Не с кем мне его в мужское, – отвечала мать, продолжая намыливание.
   Когда она наклонялась, две ее груди с темными крупными сосками повисали, раскачиваясь, и с них медленно, как весной талая вода с сосулек, капали на пол то пот, то жидкая пена. Тогда можно было, подставляя плечи, спину, щеки, ловить их нежное, ни на что не похожее прикосновение.
   Глеб был уверен, что женщины значительно интереснее девочек. Но женщины очень сильно отличались друг от друга.
   Самые приятные воспоминания о детстве и юности сохранились именно благодаря женщинам и деревне, этому совершенно иному миру, в котором не было вареной колбасы, кефира с зелеными крышками, молока – с серебряными, круглого ленинградского хлеба, вафельного торта, сгущенного молока, шоколадного масла и еще много чего. Летом подрагивал муар над старой, еще выложенной при царе булыжником проселочной дорогой. Во время гроз, бьющих молниями в дома и деревья, навевающих ужас и кару богов, забирались под большой обеденный круглый стол в столовой, стаскивали пониже кистястую скатерть и сидели, прижавшись друг к другу, рассказывая страшные истории о духах, нечистой силе, леших, утопленниках, русалках из дальнего озера, покойниках, гуляющих ночью по кладбищу, встающих из могил, не обращающих никакого внимания на вбитые в самое сердце кресты и установленные в ноги памятники.