Страница:
– Никаким. Он к вам не пойдет.
– Вечерами он дома? Я позвоню ему вечером. Понимаете, детский невроз – индикатор ваших семейных отношений. Ничего другого тут нет, увы. Первопричина в вас. Ему не хватает вашей любви.
– Не хватает любви? Не хватает любви? Вы шутите?
– Тебя как зовут? – спросил Глеб, прищурясь.
– Сережа.
– Сережа? Что-то рожа у тебя какая-то подозрительно знакомая. Такие рожи въедаются в память. У тебя тут кто?
– Бабушка живет.
– Ты здесь совсем маленьким бывал?
– Бывал.
– Сыграем в сифу?
– Чево?
– Иди объясню. – Глеб крутил в одной руке дротик. – Не жди, пока гора придет к Магомету.
Сережа медленно подошел. Глеб со всей силы, какая накопилась в нем и толчками готова была выскочить, пульсируя, ища выхода, двинул Сереже кулаком в ухо. Тот присел и схватился руками за голову.
– За что, падла вонючая? – покатилось по асфальту.
– Молчи, женщина! Знал бы наверняка, вообще убил бы!
Около девяти в квартире раздался телефонный звонок. Глеб снял трубку, какой-то мужской голос поздоровался, представился и попросил отца. Глеб крикнул, передал трубку и сел за уроки, настороженно прислушиваясь к разговору.
– Слушаю… а я тут при чем… и что? От меня чего вы хотите? Не считаю это настолько необходимым… вы чего добиваетесь от меня, чтобы я сам своими руками сделал из него голубого?
Вникая в сложную структуру родительских взаимоотношений, он и сам мало-помалу учился манипулировать. Знал, на что можно надавить и чем себя развлечь в этом странном подобии драматургии Шекспира и Мольера. Ему до дрожи хотелось испытывать любовь и чтобы его любили, хотелось наблюдать, как рушатся все эти девичьи хитрости и неудобства, когда они очарованы, когда готовы и ждут только слова, хотелось слышать рядом беззаботный смех, а не ворчливое недовольство, видеть глаза, искрящиеся радостью, хотелось легкости и чистоты, а не привкуса прогорклой, залежавшейся, никем не востребованной страсти.
Девочки, дружившие с ним, всегда подвергались тщательной материнской градации и критике. Они охотно приходили к нему домой после школы, садились на диван, стул, табуретку, внимательно слушали, разговаривали, потом вставали и уходили, оставляя после себя едва заметное влажное пятно. Сначала он не решался вступать с ними в отношения первым, их же это только распаляло. Они охотились на него, щедро предлагая поцелуи, и ему доставляло удовольствие решать – покорять их дальше или избегать.
– Там, посмотри, халат висит! – крикнул он в ванную.
– Так он же материнский, – возразила Юля. – Ничего?
– Надевай!
Он достал коробку и подушился отцовским «One Man Show»[5].
Юля вышла в халате, запахнув его и туго перевязав талию поясом. Она была на четыре года старше, училась в ПТУ, густо красила глаза и курила.
– Как тебе эти духи?
Он поднес флакон духов «Манон» к ее лицу.
– Ничего. Но, по-моему, они очень женские. Даже слишком женские.
– Попробуй. Они потом на коже хорошо пахнут. Надо только подождать, пока спирт испарится.
Он промокнул палец, наклонив флакончик, и дотронулся до ее шеи. На кухне кипел чайник. Попили чаю с булкой с маслом и сыром. Глеб достал бутылку водки из морозильной камеры.
– Пойдем посмотрим телевизор, что ли, – как можно более беспечно предложил Глеб, помахивая бутылкой и двумя стопками.
Юля, сидя в халате на диване в зале, листала журнал о вязании и напоминала его мать.
– Ну что, выветрились? – Она приблизилась к нему, облокотившись на подушки, подперев щеки и выпятив губки.
Все произошло двадцать третьего июля, в день, когда родился ничего не подозревающий Гарри Потер. Для того чтобы папа Иоанн Павел II объявил, что, в конце концов, Галилей был прав. Ввиду такого торжественного случая пришлось выпить слишком много водки под Black Celebration. Сначала ничего не получалось, символизируя неустойчивое положение Берлинской стены, кровать долго и ритмично, перебивая Дэвида, билась об стену. Но первый президент тогда так и не упал с моста. Он выстоял. И самый главный его фактический результат – утрата девственности наконец-то свершилась.
Миндальничанья закончились. Девушки, предполагая каждый раз, что делают с ним это впервые, кто энергично, кто робко, раздевались, демонстрируя физиологическое разнообразие, и, кто страстно, кто смущаясь, развеивали собственные тайны, то, что раньше было показано фрагментами. Их запахи дикими зверями носились по его маленькой душной комнате. Они стеснялись своих подмышек, вида возбужденного члена, собственных половых органов, очень маленьких или слишком больших, растекающихся по сторонам грудей, дневного света, красных босых ног, ступающих по синтетическому ковру Эдемского сада и нечистому полу. Длинноволосые загадочно прятались в распущенные волосы, коротковолосые – в собственные руки, ноги и плечи. То светлый, то темный пушок блестел на их телах в солнечных лучах, пробивающихся через крупный рисунок тюля. После того как они уходили, он открывал форточки, устраивая сквозняк, вытирал насухо стены и штору в ванной в твердой уверенности, что ни одна, в конце концов, не может быть лучше и не сможет ни узнать, ни пленить его до конца. Зажимая им рот рукой, он старался добиваться того рычащего и сдавленного крика, приносящего с собой невероятный экстаз. Ему нужен был ключ от этого звука, ему нужна была изюминка, вмонтированная в их тела.
– Ты же общаешься с девочками? – как-то спросила мама.
– Ну, так, общаюсь…
Он немного напрягся.
– Они ведь бывают у нас дома? Что вы тут делаете?
Она была ненасытна в своих вульгарных расспросах и выглядела возбужденной. Казалось, что в рот ему вползает вместе с его ответами мохнатый жирный паук и, пытаясь пробраться внутрь, отчаянно щекочет гортань. Он заходился кашлем. Сейчас она опять будет расспрашивать, кто, сколько раз и когда сюда приходил. Брал ли он их за руку, целовались ли они, что он чувствовал при этом. Она не станет спрашивать, занимается ли он сексом. И возбуждают ли его девочки. Она знает. Кто именно, кто сильнее, с просьбой описать каждую. Он уже рассказывал ей про свой первый. Из этих расспросов он вынес то, что надо как можно тщательнее скрывать следы таких посещений. Но они каким-то образом оставались явными.
– Зачем ты меня родила, можешь сказать?
Он всматривался в ее бегающие и начинающие тускнеть глаза, когда его подавляемый бунт предпринял новый виток.
– Я же не знала, что рожу именно тебя, – парировала она однажды, как будто оправдываясь перед ним за свой проступок. – Другой был бы рад или вовсе не спрашивал. Как же можно теперь допытываться, зачем я это сделала? Ведь это естественно. Женщина – это в первую очередь мать. И она хочет родить. Это природа. Родила! Разве я виновата теперь в этом? Вспомни, какие открытки ты мне рисовал в садике, в школе – благодарные. За то, что подарила тебе жизнь! Что же теперь?
– Ты виновата в том, что меня нисколько не любила. Вот я и спрашиваю: зачем, зачем ты меня родила?
И он продолжал предпринимать попытки выпутаться из ее психической плаценты, ощущая себя словно гниющим в темноте, под сомкнутыми сводами влажной, постоянно капающей пещеры. Невозможно расти, когда вокруг так много воды и совсем нет солнца.
Да, он не был рожден из чисто утилитарных предпосылок, для того лишь или в том числе для того, как часто бывает теперь, чтобы его стволовые клетки дали жизнь предыдущим, ранее рожденным, но более несчастным. Он был рожден его матерью для себя. Она стала его первой женщиной именно с этой мыслью, он впитал это предназначение с ее молоком. Мог ли ребенок по-настоящему сопротивляться ей, подмывающей его пах, трогающей его, ласкающей, заигрывающей, когда ей скучно, расхаживающей по дому обнаженной, просившей подростка потереть ей спину, помассировать воротниковую зону? Он развивался на ее глазах, то растрачивая, то усугубляя собственное стеснение, через нее познавая всех Женщин.
От любопытного, всевидящего, постоянно ощупывающего его взгляда не ускользал ни один прираставший сантиметр. Он и сам привык свободно присутствовать при ее туалетах. Бывало, он ложился рядом, чтобы вместе посмотреть кино, и она с отстраненной холодностью ласкала его, как будто между прочим, словно забываясь. Для него же ее полусвятая доступность оставалась социально возможной в режиме reed only. Он наблюдал за ней, стирающей, перегнувшись в ванной, проворно застегивал ей многочисленные крючки на облегающих платьях и клацающие твердые застежки тугих бюстгальтеров. Когда ее не было, он открывал шкаф и вставлял плотные капроновые чулки в стальные крепления пояса. Из пояса, чулок, трусов и бюстгальтера он выкладывал на кровати собственную, доступную только ему Женщину.
Он не отследил и не придал значения тому, как, впервые возжелав ее и возненавидев отца, он, еще будучи маленьким мальчиком, с жаром пообещал жениться на ней. Тогда она рассмеялась и долго еще вспоминала ему его детские несуразные попытки соблазнения.
Она преподала ему самый страшный из невыносимых фарсов, буффонаду, где женщина временами походит на какого-то какаду, ряженная в пух и перья, играющая то в «хозяин – раб», унижая свое или мужское достоинство, то в «любовницу», внезапно потакая всем прихотям. Они стали зависимы от капризов друг друга.
Мальчик скоро усвоил все эти универсальные дамские ужимки, изученные им до мелочей, по одному лишь брошенному взгляду на них угадывал темперамент обладательниц, недоступных, холодных, страстных и ненасытных.
– Всю себя ведь тебе отдала, заботилась! Всегда желала только добра, счастья!
Он рос ни в чем не нуждаясь, все у него было. Ему не в чем меня упрекать. Неблагодарность. Какая чудовищная неблагодарность. Думала, ты будешь мне опорой, поддержкой, когда я свалюсь без сил. А ты, недотепа, всю жизнь просидел за моей спиной!
– А мне не надо тебя всю! Ты не думала об этом?
Мне надо было немного, но искренне и не так навязчиво, не авторитарно. Но ты не поймешь. Мы говорим о разной любви. Ты задавила меня, как кобра, навалилась сверху темнотой ночи, окутывая, усыпляя, баюкая, обвила собой – шагу не ступить. Обездвиженный я был тебе удобен, предсказуем, раз и навсегда перестав быть пугающе неожиданным. Все было поставлено под твой зоркий контроль с первого дня, как я родился: как я ем, сплю, моюсь, любой физический акт, вплоть до дефекации и поллюций, любое проявление моей воли.
– Ты влюбчивая?
Его комната, расположенная у двери кухни, невольно позволяла слушать все взрослые разговоры.
– Я свое отвлюблялась. Я слишком страстна, если влюблюсь, – земля горит под ногами. Но женщина может влюбиться после сорока, это правда. Когда на другой чаше весов ничего уже нет. Я знаю такие примеры.
– А ты сама бы смогла? В сорок?
– Наверное, смогла бы.
Он тогда подумал об отце. О том, что было бы, узнай он об этом разговоре.
Первый обман начинается с того, что, не обращая внимания на сопротивление, тебе пихается в рот огромная грудь, всего-навсего преследующая цель освободиться от чего-то лишнего, а ты внезапно чувствуешь, что захлебываешься-то самим человеком. И разорвать эти узы родства уже невозможно, они крепко спеленали тебя…
Незаметно вырастая ее придатком, мужчиной со вспухшими ногами[6], уступающим главную сакральную функцию отцу и другим мужчинам, запах которых мать, сама того не подозревая, приносила в дом, он взрослел. Избегая отца, опасаясь его сокрушительного, как падение камней на голову во время обвала, гнева и в это время неистово его ненавидя, он убеждал себя, что не похож на него абсолютно. И нисколько не страдал от нескорого исчезновения этой ненависти, считая любовь проявлением ненужной и незаслуженной мягкости. Особенно омерзительным отец становился в те дни, когда мать тихо давилась его деспотизмом за стенкой, исполняя пресловутый супружеский долг. И Глеб метался, задыхаясь в безвоздушном пространстве комнаты, словно узник, что не может ни вырваться, чтобы убить, ни освободить его жертву, ни сам удалиться от этих неприятных звуков.
В десятом классе ему очень нравилась молодая мамина подруга Лариса. Фигура, глаза, лицо, голос – все в ней казалось безупречным, вызывающим дивный внутренний трепет. Засидевшись однажды допоздна, она, подвыпив, позволила уговорить себя остаться у них в дождливую, холодную ночь. Ее положили в детской, на его кровать, его – на разборное, выдвигающееся вперед старое сломанное кресло. В темноте, когда погас свет, они немного поговорили об учебе, экзаменах, погоде, потом она похихикала и замолчала.
Его будоражил запах ее духов, дыхание, блеск волос от света фонаря на собственной подушке. Нереальность, фантастичность картины присутствия взрослой желанной им женщины в его комнате. Сил оставаться в том же положении совсем не осталось, когда ее рука от натопленных батарей откинула с мерно вздымающейся груди тяжелое ватное одеяло. Кровь стучала в висках, он долго крутился, боясь скрипеть креслом, а потом встал, не понимая до конца того, что делает, и наклонился над ней. Аккуратно дотронулся губами сначала до плеча, до шеи, а потом до мягкого спящего соска, выпрыгнувшего из-под старенькой материнской комбинации, проведя по нему языком, и тут же почувствовал, что она вздрогнула, видимо придя в себя, вдруг глубоко вздохнула и заплакала, обхватив ладонями его голову. И он тоже отчего-то заплакал. От возбуждения, стыда и невозможности преодолеть и то и другое.
В школе физичка Екатерина Алексеевна в честь какого-то праздника надела обтягивающие брюки и произвела фурор среди мальчиков старших классов. Такого они еще не видели. Облегающее, оформленно-выпуклое, с маленьким истеричным просветом в форме сердечка. Когда она брала мел и писала на доске, вполоборота поворачиваясь к классу, за ней с плохо скрываемым интересом следили все без исключения глаза. Кое-кто даже вытянулся вперед на парте, подперев ладонями щеки.
Когда-то, когда он был маленьким и не мог долго уснуть и плакал по ночам, мама укладывала его между собой и мужем, и, умиротворенный, он мгновенно засыпал. Образ матери постепенно перекочевал в его подростковые фантазии, которых хватило бы на целую серию порнографических фильмов. У отца он нашел порнографический журнал и частенько листал его. В смелых образах застывших красавиц возникали и волнительно оживали в воображении лица почти всех школьных персонажей женского пола, включая преподавательниц, исключая только седовласый преклонный контингент. С силой получаемого наслаждения могли сравниться разве что раздоры между матерью и отцом, заканчивающиеся ее стонами за стенкой. Они питали, придавали сил, он научился терпеть раздраженные тычки обоих участников, принимая их за своеобразную плату оказываться в самой гуще домашних баталий с взаимной ненавистью и обличающими обвинениями. С удивлением он отмечал, как его переполняет энергия криков и сыплющихся проклятий. Негатив парил над ним и не задевал, и в этом был восторг. Когда он видел слезы, ему хотелось смеяться. Тем громче, чем сильнее был неистовый крик.
Оказалось, что от отца не так мало ускользало. В порыве бешенства он отодрал как-то от плинтуса телевизионный кабель и начал охаживать обжигающими ударами неверную жену. Глеб молча наблюдал за русским «бьет, значит, любит» из своей комнаты, притворно склоняясь над тетрадками, с выпрыгивающим из груди сердцем. Вначале он был на стороне отца и даже радовался своеобразной мести за надоедливую, бездумную овечью опеку. Но потом, когда она тихо лежала и стонала на полу в коридоре, что-то зашебуршало внутри и заныло. Ночью он представлял, что овладел ею именно в этом положении, прямо там, в коридоре, горячо, страстно целуя, жалея и успокаивая, со слезами и шепотом.
Его отцу было все равно, чем занимается его сын, где он, каково ему. Но выбор факультета вызвал у него неудовольствие. Он повертел в руках студбилет, положил его аккуратно на стол и сказал:
– Ты мне тюльку-то не гони! – и погрозил пальцем, сдвинув брови. – Вот Колька, – он указал на стенку, как будто Колька сейчас сидел там, – заканчивает не бог весть что, ПТУ, но уже мастер телерадиоаппаратуры и может заработать на хлеб. А что сможет заработать философ?
Попытка возразить что-то о далеко идущих планах, о диссертации, профессуре, академии, собственных научных изысканиях, да мало ли чего еще там, впереди, была прервана:
– И я философией увлекался в свое время. Перипатетики или еще там какие софисты брали, конечно, с учеников плату за обучение, но ты-то, как я понимаю, прогуливаться по садам и портикам с бормотухой собираешься.
Глеб отрицательно помотал головой. Бормотуху пил уже и без того.
– А помнишь, как я хотел поступить на военную службу?
Эту историю отец рассказывал уже двести раз. Как не прошел комиссию после десятого класса из-за зрения и не было связей. А окулист, сидевшая в комиссии, наотрез отказалась перепроверять результаты. «Ты не видишь правым глазом, куда лезешь», – сказала она. Но отец пошел и договорился на следующий раз, когда будет принимать другой врач. Оставалось дело за малым – выучить таблицу так, чтобы можно было по памяти отвечать и лишь следить за указкой. Благо таблица соответствовала ГОСТу. Стал вспоминать, где он ее видел. Сбегал в поликлинику, где работала какая-то дальняя родственница, договорились. Пришел в назначенный день, прождал три часа, пока вызовут, толпа народу, врач закончил прием и ушел. Родственница извинилась, что не смогла помочь. Побежал в школу, вспомнил, что в медкабинете висит такая же точно таблица. Суббота, вторая половина дня, ближе к вечеру, школа закрыта. Стучал, открыла уборщица тетя Маша, выложил ей все как есть начистоту, умолил открыть кабинет. Вбежал в кабинет, помнил, что она слева под лампой, в углу, искал, но таблица как сквозь землю провалилась. Лампа есть, таблица исчезла. Упросил тетю Машу вдвоем поискать, куда ее скрутили в рулончик и положили. Рылись час. Не нашли. Ушел, таблицы не выучил, на переосвидетельствование не пошел. На этом карьера военного закончилась не начавшись.
– Так вот, – сказал отец. – Я никогда не плыл по течению, все время жил сообразно поговорке «на Бога надейся, да сам не плошай». Но судьба, я это сейчас понимаю, она во многом от нас не зависит, мы мало что можем изменить, хоть лоб себе иной раз расшиби. Вот ты теперь философом стал, вот и ответь мне и заодно себе на этот вопрос. Бывает, и тетя Маша не помогает, понимаешь? И выходит, что все, что ты проделал, зря. Бывает так, что никто ничем не может тебе помочь. И для чего это тогда все?
С тех пор он мучался этим вопросом, глядя в потолок, который изучил до мельчайших подробностей, или всматриваясь в бессмысленный узор выгоревшего ковра на стене, доходя порой до исступления. Казалось, что единственным избавлением станет его противоестественная и долгожданная смерть. Противоестественная из-за того, что не принято как-то у нас до сих пор родителям испытывать восторг от похорон собственных детей. Общество осудит. Даже несмотря на то, что поплакать бы поплакали, а внутренне вздохнули. Он множество раз видел подобные сны и прокручивал в голове возможный сценарий. Но знал, что все будет наверняка наоборот.
II
Глеб, сколько себя помнил, никогда не задумывался, что рано или поздно он станет отцом. Жил-жил, был-был и не задумывался. Не размышлял над этим, не воображал и не анализировал свои ощущения от ожиданий, не думал не гадал, как там все может сложиться, далеко в будущем. Хотя обыкновенная уверенность в неотвратимости присутствовала, как собственная смерть. Ведь он родился и, значит, умрет. А раз так, вероятно, тоже родит кого-нибудь. Точно так же, как это сделали в свое время его родители. Чтобы сделать самой первой большой неприятностью чье-то другое рождение. Именно к неприятностям, которых не избежать, относилось отцовство.
Это девчонки мечтают о свадьбе, замужестве, пока нянчатся с куклами в дочки-матери. Кто сегодня будет их сыном в коляске – мишка в платье или вот этот милый слоник. Мальчики, взрослея, пристально вглядывались в лица противоположного пола, но он никого не гипнотизировал на предмет своего счастья. Известно же, что мужчина всегда ищет женщину, похожую на маму, а вместо этого находит тещу, похожую на папу. Он не спешил. Нет, не так. Просто не имел такой цели.
Девушки, женщины, они отчего-то быстро перестали быть разными, доказывающими, что по сути такие же. За их смущением скрывалась элементарная похоть, за отвагой – любопытство, ничем не отличающееся от его, за похотью – смущение, за агрессией – ранимость, а за мягкостью и услужливостью – истовый сволочизм. В каждой живет похотливая Даша Букина, но каждая готова сыграть при этом Наташу Ростову. Внутри у многих из них обнаруживалась ласковая, преданная, настоящая изуродованная красота, дикая и погибающая, как брошенное и подстреленное бывшее когда-то домашним животное. Протяни ему руку – в лучшем случае убежит, а то и само нападет исподтишка и укусит.
И он рос вместе с ними, и кусался, и покрывался их укусами, рвал себе уши в драках, был изгнанным и покидал их, чтобы опять скитаться в поисках своего единственного прайда. Ради того, чтобы найти его однажды, там, где и предсказывали – нигде, и тогда, когда уже и не ищешь. Ему не казалось, что он влачит никчемное существование, он принимал происходящее с ним за самую настоящую жизнь. Собеседник, друг, любовник… рано или поздно доказательства его внутренней цельности перевесят бездоказательность томительной наружности, в общем-то уже не причиняющей неудобств, потому что она стала живой надстройкой, наподобие раковины, которую носит улитка, прекрасно зная габариты, вес, цвет, запах, но не имеющая возможности снять ее, представить со стороны. И он не имел представления, кто он, что кому-то может показаться, что он не живет. Он казался себе настоящим, жизнь – наполненной, пока к ней не прикладываешь измерительный прибор. Сначала учился избегать общения с теми, кто проводил границы «нормы», потом, когда еще чуть повзрослел, – игнорировать оценочные категории.
А много ли тех, кто знает, как он выглядит со стороны, каков он в глазах окружающих, таких разных и неготовых, в свою очередь, осознавать увиденное? Кому под силу такие задачи и такое виденье? Калекам. Вот кто свободен от предрассудков: пережив однажды день, когда все задачи становятся не просто другими, а всем чем угодно, только не тем, что было раньше… И кто знает, что там еще впереди. В самом страшном случае больше ничего и никогда не сложится. Ни на одном поприще. И более удачливые его собратья придут, чтобы похвастаться своими успехами, под предлогом распить «Джонни», как подачку. В минуты слабости он думал, что лучше сдохнуть, чем переживать их сострадание. Их и женщин, которые радостно записывают тебя в друзья, соглашаясь на то, чтобы в дальнейшем использовать вот так просто, без комплексов, – у них-то их нет, – вытирая об него все – от слез до обуви.
Пальцем правой руки Глеб плавно переключал рычажок в режим «carpet». Щетка с прозрачным окошком забегала по зеленому ворсу. Синтетическое покрытие часто пачкается от пролитых жидкостей. Иногда на него падает пюре, капает подлива, в него втаптывается вермишель, втирается никем не замеченный, доверчивый к внешним обстоятельствам банан.
Сейчас на это зеленое поле с густым, как трава, ворсом падают бриллианты. Это редкое зрелище для гурмана-ковра. Он с удовольствием впитывает их, большие, увесистые, крокодильи, хрустальные капли, падающие, как дождик, на его травяной ворс. Ковер, если бы он умел думать и чувствовать, осознал бы, что стал свидетелем настоящего события. Ибо впитывал мужские слезы. Редкие, крупные, настоящие, те, какими плачут ненастоящие мужчины.
Он стал позволять себе плакать тогда, когда никто не видит.
…Помоги, Господи, если ты есть! А и не помог. У кого просим этой пощады? Он же в берушах. Как можно быть избавленным от бед тем, кто их генерирует? Как можно сломать надежды на внутренний подвиг, к которому им и направлен, им же и приготовлен? Разве можно найти что-то вовне? Любовь, преданность, счастье? Я остаюсь один на один со своими страхами. Я открываю им дверь, чтобы разрешить себе не бегать от боли. Все аддикционные шлюзы прикрыть нельзя. Чего я боюсь? Честно. Сейчас самому себе. Ну? Измены. Попробуй принять то, что есть, преодолевая страх и возможную боль. Кое-кто сказал бы тебе, что неплохо перенаправить усилия на простой визит к психотерапевту, но я обойдусь без костыля. Никто ведь не поможет. Сам, сам. Для этого я должен выйти в реальность. Позволить событиям происходить. Пришло время проверить, чего на самом деле стоит страх. С решением непременно появится повод. Эта цепочка все время работала, вытаскивая лебедкой сюрпризы. Принимаешь решение, следовательно, осуществляешь выбор. Как только я отправляю импульс, наступает событие, которое опять тянет за собой принятие решения. Все равно никто не спросит тебя, боишься ты или нет. Ряд бездумных экспериментов уже принес неудачи. Значит, пора подумать. Если количество дураков – величина постоянная, значит, это справедливо и для всего остального. Все величины постоянны, на них и стоит этот мир.
– Вечерами он дома? Я позвоню ему вечером. Понимаете, детский невроз – индикатор ваших семейных отношений. Ничего другого тут нет, увы. Первопричина в вас. Ему не хватает вашей любви.
– Не хватает любви? Не хватает любви? Вы шутите?
– Тебя как зовут? – спросил Глеб, прищурясь.
– Сережа.
– Сережа? Что-то рожа у тебя какая-то подозрительно знакомая. Такие рожи въедаются в память. У тебя тут кто?
– Бабушка живет.
– Ты здесь совсем маленьким бывал?
– Бывал.
– Сыграем в сифу?
– Чево?
– Иди объясню. – Глеб крутил в одной руке дротик. – Не жди, пока гора придет к Магомету.
Сережа медленно подошел. Глеб со всей силы, какая накопилась в нем и толчками готова была выскочить, пульсируя, ища выхода, двинул Сереже кулаком в ухо. Тот присел и схватился руками за голову.
– За что, падла вонючая? – покатилось по асфальту.
– Молчи, женщина! Знал бы наверняка, вообще убил бы!
Около девяти в квартире раздался телефонный звонок. Глеб снял трубку, какой-то мужской голос поздоровался, представился и попросил отца. Глеб крикнул, передал трубку и сел за уроки, настороженно прислушиваясь к разговору.
– Слушаю… а я тут при чем… и что? От меня чего вы хотите? Не считаю это настолько необходимым… вы чего добиваетесь от меня, чтобы я сам своими руками сделал из него голубого?
* * *
В пятнадцать Глеб начал есть книги. Распробовал. Свежая типографская краска и запах новой бумаги сводили с ума. Сначала книга долго и с наслаждением нюхалась, потом, когда запаха становилось уже недостаточно, он открывал ее склеившиеся страницы, отрывал белые поля и ощущал на языке вкус. И только потом начинал читать. Домашняя библиотека всегда пополнялась ранеными книгами со следами настоящего книжного каннибализма, прочитанными и истерзанными. Его несколько раз отчитали, но истинная природа явления оставалась непознанной, взрослым недоставало ни времени, ни желания докопаться до сути такой необычной пакости. Они не могли разобраться даже с собственными страстями.Вникая в сложную структуру родительских взаимоотношений, он и сам мало-помалу учился манипулировать. Знал, на что можно надавить и чем себя развлечь в этом странном подобии драматургии Шекспира и Мольера. Ему до дрожи хотелось испытывать любовь и чтобы его любили, хотелось наблюдать, как рушатся все эти девичьи хитрости и неудобства, когда они очарованы, когда готовы и ждут только слова, хотелось слышать рядом беззаботный смех, а не ворчливое недовольство, видеть глаза, искрящиеся радостью, хотелось легкости и чистоты, а не привкуса прогорклой, залежавшейся, никем не востребованной страсти.
Девочки, дружившие с ним, всегда подвергались тщательной материнской градации и критике. Они охотно приходили к нему домой после школы, садились на диван, стул, табуретку, внимательно слушали, разговаривали, потом вставали и уходили, оставляя после себя едва заметное влажное пятно. Сначала он не решался вступать с ними в отношения первым, их же это только распаляло. Они охотились на него, щедро предлагая поцелуи, и ему доставляло удовольствие решать – покорять их дальше или избегать.
– Там, посмотри, халат висит! – крикнул он в ванную.
– Так он же материнский, – возразила Юля. – Ничего?
– Надевай!
Он достал коробку и подушился отцовским «One Man Show»[5].
Юля вышла в халате, запахнув его и туго перевязав талию поясом. Она была на четыре года старше, училась в ПТУ, густо красила глаза и курила.
– Как тебе эти духи?
Он поднес флакон духов «Манон» к ее лицу.
– Ничего. Но, по-моему, они очень женские. Даже слишком женские.
– Попробуй. Они потом на коже хорошо пахнут. Надо только подождать, пока спирт испарится.
Он промокнул палец, наклонив флакончик, и дотронулся до ее шеи. На кухне кипел чайник. Попили чаю с булкой с маслом и сыром. Глеб достал бутылку водки из морозильной камеры.
– Пойдем посмотрим телевизор, что ли, – как можно более беспечно предложил Глеб, помахивая бутылкой и двумя стопками.
Юля, сидя в халате на диване в зале, листала журнал о вязании и напоминала его мать.
– Ну что, выветрились? – Она приблизилась к нему, облокотившись на подушки, подперев щеки и выпятив губки.
Все произошло двадцать третьего июля, в день, когда родился ничего не подозревающий Гарри Потер. Для того чтобы папа Иоанн Павел II объявил, что, в конце концов, Галилей был прав. Ввиду такого торжественного случая пришлось выпить слишком много водки под Black Celebration. Сначала ничего не получалось, символизируя неустойчивое положение Берлинской стены, кровать долго и ритмично, перебивая Дэвида, билась об стену. Но первый президент тогда так и не упал с моста. Он выстоял. И самый главный его фактический результат – утрата девственности наконец-то свершилась.
Миндальничанья закончились. Девушки, предполагая каждый раз, что делают с ним это впервые, кто энергично, кто робко, раздевались, демонстрируя физиологическое разнообразие, и, кто страстно, кто смущаясь, развеивали собственные тайны, то, что раньше было показано фрагментами. Их запахи дикими зверями носились по его маленькой душной комнате. Они стеснялись своих подмышек, вида возбужденного члена, собственных половых органов, очень маленьких или слишком больших, растекающихся по сторонам грудей, дневного света, красных босых ног, ступающих по синтетическому ковру Эдемского сада и нечистому полу. Длинноволосые загадочно прятались в распущенные волосы, коротковолосые – в собственные руки, ноги и плечи. То светлый, то темный пушок блестел на их телах в солнечных лучах, пробивающихся через крупный рисунок тюля. После того как они уходили, он открывал форточки, устраивая сквозняк, вытирал насухо стены и штору в ванной в твердой уверенности, что ни одна, в конце концов, не может быть лучше и не сможет ни узнать, ни пленить его до конца. Зажимая им рот рукой, он старался добиваться того рычащего и сдавленного крика, приносящего с собой невероятный экстаз. Ему нужен был ключ от этого звука, ему нужна была изюминка, вмонтированная в их тела.
– Ты же общаешься с девочками? – как-то спросила мама.
– Ну, так, общаюсь…
Он немного напрягся.
– Они ведь бывают у нас дома? Что вы тут делаете?
Она была ненасытна в своих вульгарных расспросах и выглядела возбужденной. Казалось, что в рот ему вползает вместе с его ответами мохнатый жирный паук и, пытаясь пробраться внутрь, отчаянно щекочет гортань. Он заходился кашлем. Сейчас она опять будет расспрашивать, кто, сколько раз и когда сюда приходил. Брал ли он их за руку, целовались ли они, что он чувствовал при этом. Она не станет спрашивать, занимается ли он сексом. И возбуждают ли его девочки. Она знает. Кто именно, кто сильнее, с просьбой описать каждую. Он уже рассказывал ей про свой первый. Из этих расспросов он вынес то, что надо как можно тщательнее скрывать следы таких посещений. Но они каким-то образом оставались явными.
– Зачем ты меня родила, можешь сказать?
Он всматривался в ее бегающие и начинающие тускнеть глаза, когда его подавляемый бунт предпринял новый виток.
– Я же не знала, что рожу именно тебя, – парировала она однажды, как будто оправдываясь перед ним за свой проступок. – Другой был бы рад или вовсе не спрашивал. Как же можно теперь допытываться, зачем я это сделала? Ведь это естественно. Женщина – это в первую очередь мать. И она хочет родить. Это природа. Родила! Разве я виновата теперь в этом? Вспомни, какие открытки ты мне рисовал в садике, в школе – благодарные. За то, что подарила тебе жизнь! Что же теперь?
– Ты виновата в том, что меня нисколько не любила. Вот я и спрашиваю: зачем, зачем ты меня родила?
И он продолжал предпринимать попытки выпутаться из ее психической плаценты, ощущая себя словно гниющим в темноте, под сомкнутыми сводами влажной, постоянно капающей пещеры. Невозможно расти, когда вокруг так много воды и совсем нет солнца.
Да, он не был рожден из чисто утилитарных предпосылок, для того лишь или в том числе для того, как часто бывает теперь, чтобы его стволовые клетки дали жизнь предыдущим, ранее рожденным, но более несчастным. Он был рожден его матерью для себя. Она стала его первой женщиной именно с этой мыслью, он впитал это предназначение с ее молоком. Мог ли ребенок по-настоящему сопротивляться ей, подмывающей его пах, трогающей его, ласкающей, заигрывающей, когда ей скучно, расхаживающей по дому обнаженной, просившей подростка потереть ей спину, помассировать воротниковую зону? Он развивался на ее глазах, то растрачивая, то усугубляя собственное стеснение, через нее познавая всех Женщин.
От любопытного, всевидящего, постоянно ощупывающего его взгляда не ускользал ни один прираставший сантиметр. Он и сам привык свободно присутствовать при ее туалетах. Бывало, он ложился рядом, чтобы вместе посмотреть кино, и она с отстраненной холодностью ласкала его, как будто между прочим, словно забываясь. Для него же ее полусвятая доступность оставалась социально возможной в режиме reed only. Он наблюдал за ней, стирающей, перегнувшись в ванной, проворно застегивал ей многочисленные крючки на облегающих платьях и клацающие твердые застежки тугих бюстгальтеров. Когда ее не было, он открывал шкаф и вставлял плотные капроновые чулки в стальные крепления пояса. Из пояса, чулок, трусов и бюстгальтера он выкладывал на кровати собственную, доступную только ему Женщину.
Он не отследил и не придал значения тому, как, впервые возжелав ее и возненавидев отца, он, еще будучи маленьким мальчиком, с жаром пообещал жениться на ней. Тогда она рассмеялась и долго еще вспоминала ему его детские несуразные попытки соблазнения.
Она преподала ему самый страшный из невыносимых фарсов, буффонаду, где женщина временами походит на какого-то какаду, ряженная в пух и перья, играющая то в «хозяин – раб», унижая свое или мужское достоинство, то в «любовницу», внезапно потакая всем прихотям. Они стали зависимы от капризов друг друга.
Мальчик скоро усвоил все эти универсальные дамские ужимки, изученные им до мелочей, по одному лишь брошенному взгляду на них угадывал темперамент обладательниц, недоступных, холодных, страстных и ненасытных.
– Всю себя ведь тебе отдала, заботилась! Всегда желала только добра, счастья!
Он рос ни в чем не нуждаясь, все у него было. Ему не в чем меня упрекать. Неблагодарность. Какая чудовищная неблагодарность. Думала, ты будешь мне опорой, поддержкой, когда я свалюсь без сил. А ты, недотепа, всю жизнь просидел за моей спиной!
– А мне не надо тебя всю! Ты не думала об этом?
Мне надо было немного, но искренне и не так навязчиво, не авторитарно. Но ты не поймешь. Мы говорим о разной любви. Ты задавила меня, как кобра, навалилась сверху темнотой ночи, окутывая, усыпляя, баюкая, обвила собой – шагу не ступить. Обездвиженный я был тебе удобен, предсказуем, раз и навсегда перестав быть пугающе неожиданным. Все было поставлено под твой зоркий контроль с первого дня, как я родился: как я ем, сплю, моюсь, любой физический акт, вплоть до дефекации и поллюций, любое проявление моей воли.
– Ты влюбчивая?
Его комната, расположенная у двери кухни, невольно позволяла слушать все взрослые разговоры.
– Я свое отвлюблялась. Я слишком страстна, если влюблюсь, – земля горит под ногами. Но женщина может влюбиться после сорока, это правда. Когда на другой чаше весов ничего уже нет. Я знаю такие примеры.
– А ты сама бы смогла? В сорок?
– Наверное, смогла бы.
Он тогда подумал об отце. О том, что было бы, узнай он об этом разговоре.
Первый обман начинается с того, что, не обращая внимания на сопротивление, тебе пихается в рот огромная грудь, всего-навсего преследующая цель освободиться от чего-то лишнего, а ты внезапно чувствуешь, что захлебываешься-то самим человеком. И разорвать эти узы родства уже невозможно, они крепко спеленали тебя…
Незаметно вырастая ее придатком, мужчиной со вспухшими ногами[6], уступающим главную сакральную функцию отцу и другим мужчинам, запах которых мать, сама того не подозревая, приносила в дом, он взрослел. Избегая отца, опасаясь его сокрушительного, как падение камней на голову во время обвала, гнева и в это время неистово его ненавидя, он убеждал себя, что не похож на него абсолютно. И нисколько не страдал от нескорого исчезновения этой ненависти, считая любовь проявлением ненужной и незаслуженной мягкости. Особенно омерзительным отец становился в те дни, когда мать тихо давилась его деспотизмом за стенкой, исполняя пресловутый супружеский долг. И Глеб метался, задыхаясь в безвоздушном пространстве комнаты, словно узник, что не может ни вырваться, чтобы убить, ни освободить его жертву, ни сам удалиться от этих неприятных звуков.
В десятом классе ему очень нравилась молодая мамина подруга Лариса. Фигура, глаза, лицо, голос – все в ней казалось безупречным, вызывающим дивный внутренний трепет. Засидевшись однажды допоздна, она, подвыпив, позволила уговорить себя остаться у них в дождливую, холодную ночь. Ее положили в детской, на его кровать, его – на разборное, выдвигающееся вперед старое сломанное кресло. В темноте, когда погас свет, они немного поговорили об учебе, экзаменах, погоде, потом она похихикала и замолчала.
Его будоражил запах ее духов, дыхание, блеск волос от света фонаря на собственной подушке. Нереальность, фантастичность картины присутствия взрослой желанной им женщины в его комнате. Сил оставаться в том же положении совсем не осталось, когда ее рука от натопленных батарей откинула с мерно вздымающейся груди тяжелое ватное одеяло. Кровь стучала в висках, он долго крутился, боясь скрипеть креслом, а потом встал, не понимая до конца того, что делает, и наклонился над ней. Аккуратно дотронулся губами сначала до плеча, до шеи, а потом до мягкого спящего соска, выпрыгнувшего из-под старенькой материнской комбинации, проведя по нему языком, и тут же почувствовал, что она вздрогнула, видимо придя в себя, вдруг глубоко вздохнула и заплакала, обхватив ладонями его голову. И он тоже отчего-то заплакал. От возбуждения, стыда и невозможности преодолеть и то и другое.
В школе физичка Екатерина Алексеевна в честь какого-то праздника надела обтягивающие брюки и произвела фурор среди мальчиков старших классов. Такого они еще не видели. Облегающее, оформленно-выпуклое, с маленьким истеричным просветом в форме сердечка. Когда она брала мел и писала на доске, вполоборота поворачиваясь к классу, за ней с плохо скрываемым интересом следили все без исключения глаза. Кое-кто даже вытянулся вперед на парте, подперев ладонями щеки.
Когда-то, когда он был маленьким и не мог долго уснуть и плакал по ночам, мама укладывала его между собой и мужем, и, умиротворенный, он мгновенно засыпал. Образ матери постепенно перекочевал в его подростковые фантазии, которых хватило бы на целую серию порнографических фильмов. У отца он нашел порнографический журнал и частенько листал его. В смелых образах застывших красавиц возникали и волнительно оживали в воображении лица почти всех школьных персонажей женского пола, включая преподавательниц, исключая только седовласый преклонный контингент. С силой получаемого наслаждения могли сравниться разве что раздоры между матерью и отцом, заканчивающиеся ее стонами за стенкой. Они питали, придавали сил, он научился терпеть раздраженные тычки обоих участников, принимая их за своеобразную плату оказываться в самой гуще домашних баталий с взаимной ненавистью и обличающими обвинениями. С удивлением он отмечал, как его переполняет энергия криков и сыплющихся проклятий. Негатив парил над ним и не задевал, и в этом был восторг. Когда он видел слезы, ему хотелось смеяться. Тем громче, чем сильнее был неистовый крик.
Оказалось, что от отца не так мало ускользало. В порыве бешенства он отодрал как-то от плинтуса телевизионный кабель и начал охаживать обжигающими ударами неверную жену. Глеб молча наблюдал за русским «бьет, значит, любит» из своей комнаты, притворно склоняясь над тетрадками, с выпрыгивающим из груди сердцем. Вначале он был на стороне отца и даже радовался своеобразной мести за надоедливую, бездумную овечью опеку. Но потом, когда она тихо лежала и стонала на полу в коридоре, что-то зашебуршало внутри и заныло. Ночью он представлял, что овладел ею именно в этом положении, прямо там, в коридоре, горячо, страстно целуя, жалея и успокаивая, со слезами и шепотом.
Его отцу было все равно, чем занимается его сын, где он, каково ему. Но выбор факультета вызвал у него неудовольствие. Он повертел в руках студбилет, положил его аккуратно на стол и сказал:
– Ты мне тюльку-то не гони! – и погрозил пальцем, сдвинув брови. – Вот Колька, – он указал на стенку, как будто Колька сейчас сидел там, – заканчивает не бог весть что, ПТУ, но уже мастер телерадиоаппаратуры и может заработать на хлеб. А что сможет заработать философ?
Попытка возразить что-то о далеко идущих планах, о диссертации, профессуре, академии, собственных научных изысканиях, да мало ли чего еще там, впереди, была прервана:
– И я философией увлекался в свое время. Перипатетики или еще там какие софисты брали, конечно, с учеников плату за обучение, но ты-то, как я понимаю, прогуливаться по садам и портикам с бормотухой собираешься.
Глеб отрицательно помотал головой. Бормотуху пил уже и без того.
– А помнишь, как я хотел поступить на военную службу?
Эту историю отец рассказывал уже двести раз. Как не прошел комиссию после десятого класса из-за зрения и не было связей. А окулист, сидевшая в комиссии, наотрез отказалась перепроверять результаты. «Ты не видишь правым глазом, куда лезешь», – сказала она. Но отец пошел и договорился на следующий раз, когда будет принимать другой врач. Оставалось дело за малым – выучить таблицу так, чтобы можно было по памяти отвечать и лишь следить за указкой. Благо таблица соответствовала ГОСТу. Стал вспоминать, где он ее видел. Сбегал в поликлинику, где работала какая-то дальняя родственница, договорились. Пришел в назначенный день, прождал три часа, пока вызовут, толпа народу, врач закончил прием и ушел. Родственница извинилась, что не смогла помочь. Побежал в школу, вспомнил, что в медкабинете висит такая же точно таблица. Суббота, вторая половина дня, ближе к вечеру, школа закрыта. Стучал, открыла уборщица тетя Маша, выложил ей все как есть начистоту, умолил открыть кабинет. Вбежал в кабинет, помнил, что она слева под лампой, в углу, искал, но таблица как сквозь землю провалилась. Лампа есть, таблица исчезла. Упросил тетю Машу вдвоем поискать, куда ее скрутили в рулончик и положили. Рылись час. Не нашли. Ушел, таблицы не выучил, на переосвидетельствование не пошел. На этом карьера военного закончилась не начавшись.
– Так вот, – сказал отец. – Я никогда не плыл по течению, все время жил сообразно поговорке «на Бога надейся, да сам не плошай». Но судьба, я это сейчас понимаю, она во многом от нас не зависит, мы мало что можем изменить, хоть лоб себе иной раз расшиби. Вот ты теперь философом стал, вот и ответь мне и заодно себе на этот вопрос. Бывает, и тетя Маша не помогает, понимаешь? И выходит, что все, что ты проделал, зря. Бывает так, что никто ничем не может тебе помочь. И для чего это тогда все?
С тех пор он мучался этим вопросом, глядя в потолок, который изучил до мельчайших подробностей, или всматриваясь в бессмысленный узор выгоревшего ковра на стене, доходя порой до исступления. Казалось, что единственным избавлением станет его противоестественная и долгожданная смерть. Противоестественная из-за того, что не принято как-то у нас до сих пор родителям испытывать восторг от похорон собственных детей. Общество осудит. Даже несмотря на то, что поплакать бы поплакали, а внутренне вздохнули. Он множество раз видел подобные сны и прокручивал в голове возможный сценарий. Но знал, что все будет наверняка наоборот.
II
Даже Алиса ответит едва ли, —
Что остается от сказки потом.
После того, как ее рассказали.
В. Высоцкий
Глеб, сколько себя помнил, никогда не задумывался, что рано или поздно он станет отцом. Жил-жил, был-был и не задумывался. Не размышлял над этим, не воображал и не анализировал свои ощущения от ожиданий, не думал не гадал, как там все может сложиться, далеко в будущем. Хотя обыкновенная уверенность в неотвратимости присутствовала, как собственная смерть. Ведь он родился и, значит, умрет. А раз так, вероятно, тоже родит кого-нибудь. Точно так же, как это сделали в свое время его родители. Чтобы сделать самой первой большой неприятностью чье-то другое рождение. Именно к неприятностям, которых не избежать, относилось отцовство.
Это девчонки мечтают о свадьбе, замужестве, пока нянчатся с куклами в дочки-матери. Кто сегодня будет их сыном в коляске – мишка в платье или вот этот милый слоник. Мальчики, взрослея, пристально вглядывались в лица противоположного пола, но он никого не гипнотизировал на предмет своего счастья. Известно же, что мужчина всегда ищет женщину, похожую на маму, а вместо этого находит тещу, похожую на папу. Он не спешил. Нет, не так. Просто не имел такой цели.
Девушки, женщины, они отчего-то быстро перестали быть разными, доказывающими, что по сути такие же. За их смущением скрывалась элементарная похоть, за отвагой – любопытство, ничем не отличающееся от его, за похотью – смущение, за агрессией – ранимость, а за мягкостью и услужливостью – истовый сволочизм. В каждой живет похотливая Даша Букина, но каждая готова сыграть при этом Наташу Ростову. Внутри у многих из них обнаруживалась ласковая, преданная, настоящая изуродованная красота, дикая и погибающая, как брошенное и подстреленное бывшее когда-то домашним животное. Протяни ему руку – в лучшем случае убежит, а то и само нападет исподтишка и укусит.
И он рос вместе с ними, и кусался, и покрывался их укусами, рвал себе уши в драках, был изгнанным и покидал их, чтобы опять скитаться в поисках своего единственного прайда. Ради того, чтобы найти его однажды, там, где и предсказывали – нигде, и тогда, когда уже и не ищешь. Ему не казалось, что он влачит никчемное существование, он принимал происходящее с ним за самую настоящую жизнь. Собеседник, друг, любовник… рано или поздно доказательства его внутренней цельности перевесят бездоказательность томительной наружности, в общем-то уже не причиняющей неудобств, потому что она стала живой надстройкой, наподобие раковины, которую носит улитка, прекрасно зная габариты, вес, цвет, запах, но не имеющая возможности снять ее, представить со стороны. И он не имел представления, кто он, что кому-то может показаться, что он не живет. Он казался себе настоящим, жизнь – наполненной, пока к ней не прикладываешь измерительный прибор. Сначала учился избегать общения с теми, кто проводил границы «нормы», потом, когда еще чуть повзрослел, – игнорировать оценочные категории.
А много ли тех, кто знает, как он выглядит со стороны, каков он в глазах окружающих, таких разных и неготовых, в свою очередь, осознавать увиденное? Кому под силу такие задачи и такое виденье? Калекам. Вот кто свободен от предрассудков: пережив однажды день, когда все задачи становятся не просто другими, а всем чем угодно, только не тем, что было раньше… И кто знает, что там еще впереди. В самом страшном случае больше ничего и никогда не сложится. Ни на одном поприще. И более удачливые его собратья придут, чтобы похвастаться своими успехами, под предлогом распить «Джонни», как подачку. В минуты слабости он думал, что лучше сдохнуть, чем переживать их сострадание. Их и женщин, которые радостно записывают тебя в друзья, соглашаясь на то, чтобы в дальнейшем использовать вот так просто, без комплексов, – у них-то их нет, – вытирая об него все – от слез до обуви.
Пальцем правой руки Глеб плавно переключал рычажок в режим «carpet». Щетка с прозрачным окошком забегала по зеленому ворсу. Синтетическое покрытие часто пачкается от пролитых жидкостей. Иногда на него падает пюре, капает подлива, в него втаптывается вермишель, втирается никем не замеченный, доверчивый к внешним обстоятельствам банан.
Сейчас на это зеленое поле с густым, как трава, ворсом падают бриллианты. Это редкое зрелище для гурмана-ковра. Он с удовольствием впитывает их, большие, увесистые, крокодильи, хрустальные капли, падающие, как дождик, на его травяной ворс. Ковер, если бы он умел думать и чувствовать, осознал бы, что стал свидетелем настоящего события. Ибо впитывал мужские слезы. Редкие, крупные, настоящие, те, какими плачут ненастоящие мужчины.
Он стал позволять себе плакать тогда, когда никто не видит.
…Помоги, Господи, если ты есть! А и не помог. У кого просим этой пощады? Он же в берушах. Как можно быть избавленным от бед тем, кто их генерирует? Как можно сломать надежды на внутренний подвиг, к которому им и направлен, им же и приготовлен? Разве можно найти что-то вовне? Любовь, преданность, счастье? Я остаюсь один на один со своими страхами. Я открываю им дверь, чтобы разрешить себе не бегать от боли. Все аддикционные шлюзы прикрыть нельзя. Чего я боюсь? Честно. Сейчас самому себе. Ну? Измены. Попробуй принять то, что есть, преодолевая страх и возможную боль. Кое-кто сказал бы тебе, что неплохо перенаправить усилия на простой визит к психотерапевту, но я обойдусь без костыля. Никто ведь не поможет. Сам, сам. Для этого я должен выйти в реальность. Позволить событиям происходить. Пришло время проверить, чего на самом деле стоит страх. С решением непременно появится повод. Эта цепочка все время работала, вытаскивая лебедкой сюрпризы. Принимаешь решение, следовательно, осуществляешь выбор. Как только я отправляю импульс, наступает событие, которое опять тянет за собой принятие решения. Все равно никто не спросит тебя, боишься ты или нет. Ряд бездумных экспериментов уже принес неудачи. Значит, пора подумать. Если количество дураков – величина постоянная, значит, это справедливо и для всего остального. Все величины постоянны, на них и стоит этот мир.