Лигенза взял двумя пальцами металлический кружочек, повертел, оглядел с обеих сторон и сказал: «Сукин сын».
   Фрич надел свой ватник, меховую шапку и сапоги, в которых он, по-видимому, ходил на кладбище подкапывать надгробие на могиле жены капитана Харта, бабушки Марека Бакулы. Только это нам и удалось установить.
   Ни пани Ласак, ни дочь его Труда, никто из моих людей не могли сказать, как и когда он вышел из замка. Милиционер, дежуривший в холле, спал. Спали и шоферы обеих наших машин.
   Нет, не нашли мы следов на дороге, ведущей в Голчевицы. Но они могли остаться на заснеженных полях, которые простираются к западу, югу и востоку от Колбацкой скалы, на безлюдных равнинах, где лишь изредка разбросаны небольшие деревушки: земля здесь бедная, неурожайная. А к северу от скалы - только море,
   Домбал сказал:
   - Когда, наконец, рассветет, увидим, что там делается, на берегу. Он мог пойти берегом, знал тут каждую стежку. Ваш отец мог пойти берегом?
   Труда Фрич заплакала. Марек Бакула бережно обнял ее за плечи и поцеловал в розовую мочку уха. Поцеловал быстро, смущенный нашими взглядами. Она ответила:
   - Не знаю.
   - Катажина, я признался во всем.
   Эту фразу доктор Бакула произнес громко и значительно, с повелительной интонацией, но она даже не подняла глаз, только беспомощно прижалась к нему.
   - Я рассказал обо всем, Катажина, - повторил он.
   Она ответила:
   - Тогда хорошо. Очень хорошо.
   Даже от нее, от его дочери, мы ничего не смогли добиться. Пришлось принять предложение Домбала. В сторону Голчевиц ушла машина с Лигензой, который был просто незаменим в подобных операциях. Сержант поехал дальше, до железнодорожной станции. Поднял с постели еще не очнувшихся после вчерашних крестин голчевицких стражей закона, а также представителя железнодорожной охраны и вернулся, беспомощно разводя руками. Только после этого Домбалу пришла в голову мысль о скале, о самоубийстве и о том, чтобы на всякий случай призвать пограничников. До ближайшей заставы шесть километров, и наша машина направилась к голчевицкому телефону.
   Домбал обратился к Бакуле:
   - Вы нам покажете дорогу к скале, пан доктор. Только попрошу без всяких фокусов…
   Один Домбал, офицер оперативной службы, чувствовал себя сейчас в своей тарелке. Скрылся человек. Тот самый, единственный, который по его концепции преступления как раз и являлся убийцей.
   Куницки после признания Бакулы снял кандидатуру Германа Фрича, поэтому никак не прореагировал на его бегство. Не пожелал пойти с нами на скалу: «Что? Ушел без разрешения? Ерунда! Почти то же самое, что перейти улицу в неположенном месте. Пусть подобными нарушениями закона занимаются регулировщики уличного движения…» - изрек Куницки. Вытащил из кармана жилета плоские часы с толстенной цепью и крайне сосредоточенно начал что-то подсчитывать, поглядывая на секундную стрелку. Потом обрадованно закричал: «Ну конечно! На убийство Кольбатца вполне могло хватить шести минут! Именно столько времени занимает исполнение прелюдии Рахманинова». Домбал в ответ только махнул рукой. Он уже уверовал в вину Германа Фрича. Уверовал вопреки очевидной истине, что далеко не все убийцы спасаются бегством и что наиболее эффективным бегством иногда является просто постоянное присутствие истинного преступника на месте преступления.
   Итак, когда мы пришли на скалу, увенчанную высохшей сосной, голыми ветвями которой ошалело забавлялся ветер, Домбал сказал:
   - Скоро начнет светать, тогда увидим…
   В глухой стене темноты наши фонари вырубают мгновенные бреши, полные ледяных сталактитов, которые вздыбились из неподвижно застывших морских волн. Белизна простирается до самого горизонта, где не видно пока даже проблеска рассвета.
   - …если только, - говорит Домбал, - он не прыгнул со скалы…
   Под нами, этажей на десять ниже, бурлит и стонет черная впадина, вода в которой почему-то не замерзла.
   - Он не мог этого сделать. Поскольку не сделал того, в чем вы его подозреваете. - Слова Бакулы звучат серьезно и внушительно.
   - Мог. И по совершенно иной причине, - отвечаю я ему. - Вспомните: Иоганн Кольбатц повесился в башне потому, что проиграл.
   - Извините, Герман Фрич - все-таки не Кольбатц. Он был только их слугой. А точнее - считал себя слугой уже не существующего клана прусских юнкеров. Уж не думаете ли вы, что крах верных служителей более трагичен, нежели упадок их господ?
   - Вот именно.
   - Ошибаетесь. Он просто перетрусил.
   - Боюсь, что сделал выбор…
   По скале хлестнул луч света. Четыре фары вырвали из мрака засохшую сосну и тут же погасли. На тропке появились Лигенза и двое закутанных в башлыки людей. Сержант вытянулся, как на параде, поднес руку к шапке:
   - Сержант Лигенза и патруль пограничных войск прибыли. Собаки приедут специальной машиной.
   Утренняя заря явилась нам нежной лиловой полосочкой над горизонтом. В лиловый цвет окрасились ледяные сталактиты и барьеры замерзших волн. На ледовую равнину выползли тени. Пространство начало обретать все более четкие контуры. Но нигде, насколько мог охватить взгляд, нигде, кроме впадины под скалой, не было видно воды.
   Вдруг в непрерывно меняющее свой цвет пространство, словно подсвеченное изнутри, в даль замерзшего моря врезались ядовито-желтые лучи автомобильных фар.
   Молоденький офицер-пограничник заметил ворчливо:
   - Еще хуже. Скажите, чтоб приглушили свет.
   Лигенза и патруль пограничников движутся по туннелю желтого света.
   «Если приедут собаки, - думаю я, - если приедут собаки, то мы его найдем». Домбал только что принес роковую куртку с продырявленным правым рукавом.
   Бакула словно читает мои мысли:
   - Не разрешайте им спускать собак. Это варварство. Когда я вижу, как собаки преследуют человека, то всегда вспоминаю… Вы знаете, что я вспоминаю!
   - Это неизбежность, - говорю я.
   - Уже абсолютно бесполезная.
   - Безусловно. Для вашей жены, пан доктор.
   Он молчит, всматриваясь в свет рефлекторов, который слабеет вдали и разливается все шире. По льду бегут туманные отблески, которые, однако, не могут сломить гнетущую предрассветную синеву ночи.
   - Вы знаете, что это она? Вы уверены?
   - Да. Уверен.
   Я стараюсь сохранять спокойствие и смотрю в ту сторону, откуда нам могут сигналить фонарем. Фары машин по-прежнему льют неподвижный свет на белый пляж, а наши люди уже ушли в темноту. Я стараюсь оставаться спокойным, но во мне начинает звучать та нота жалости и сочувствия, которую я так не люблю. Она все дрожит во мне, и я боюсь, что ее отзвуки дойдут до Бакулы.
   - Я знаю - Арнима фон Кольбатца убила ваша жена.
   - Но почему?.. Когда вы узнали об этом?
   - Разве важно когда? Ах, вы подходите с исторической точки зрения, понимаю… Тезисы, коллекция фактов, создание теории и всякие прочие штучки. Видите ли, если кто-либо упорно твердит, что виновен, но во время следственного эксперимента доказывает обратное, как это, например, получилось с вами, то подобное признание можно наверняка не принимать за чистую монету. Если, разумеется, не имеешь дела с изобретательным и сильным в логическом мышлении преступником. Вы хотели убедить нас плохо сконструированными доказательствами, вы импровизировали во время следственного эксперимента. Пани Ласак я в расчет не принимаю. Что же касается Германа Фрича, то он и в самом деле облачился в черный костюм и с восьми до девяти ждал визита Арнима фон Кольбатца. И вышел из своей комнаты только тогда, когда вы созвали всех в салон, обнаружив, что немец умер. Остается лишь ваша жена. Ее не было в своей комнате, когда пани Ласак без нескольких минут восемь пришла сообщить, что чай для немца готов. Не было ее и через десять минут, когда Ласак пришла опять, чтобы сказать, что занесла чай сама. Жена ваша решила прибегнуть к помощи пресловутой женской логики: «Признаюсь, что убила, а потом выдумаю нечто такое, во что все равно не поверят». И придумала, что застрелила его. Но когда я велел ей показать, куда попала пуля…
   - Это было бесчеловечно!
   - Но, к сожалению, необходимо.
   - Но вы же ничего тем самым не доказали…
   - Нет, доказал. Ваша жена не могла не понять, что подозрение с наибольшей вероятностью падет на двух человек: на ее отца и на вас. Что бы вы, например, сделали в ее ситуации? Навлекли подозрение на другого? Спрятались бы за чьей-нибудь спиной? Вас она любит. Отца она любит. Когда я ее спросил: «Это доктор Бакула убил?» Она сразу же закричала: «Нет!» Когда я сказал Фричу о куртке, он тут же взял вину на себя. Он ведь знал, от нее знал, что небезызвестным вечером его куртку надевали не вы, но ваша жена, пан Бакула, которая в восемь часов отправилась на свидание с Арнимом фон Кольбатцем. Зачем? С какой целью? Мне еще придется поговорить с вашей женой на эту тему. Пан доктор Бакула, женщины могут сохранить в тайне только то, о чем они действительно не знают…
   Бакула молчит некоторое время, затем спрашивает:
   - Вы ее арестуете?
   - Да. Вас с Фричем тоже. За соучастие.
   - Нас осудят?
   - Не знаю. Я же не суд. Могу только сказать вам одно. Если убийство произошло именно при тех фактических обстоятельствах, которые вы нам представили… то есть если ваша жена действительно сначала ощутила удар стилета, потом со всей силой, которая пробуждается в женщинах в определенном состоянии - а беременность как раз относится к подобным состояниям, - вырвала трость и ударила сверху, повторяю: сверху, наотмашь, по голове нападающего, то для суда это сыграет немаловажную роль. Он будет вынужден исходить из того факта, что в данном случае имело место не предумышленное убийство, но убийство, вызванное необходимостью самообороны… Советую взять хорошего адвоката.
   - Вы советуете… - Бакула смеется, но в его смехе нет ни тени иронии. Так смеются только совсем беззащитные люди, когда они уже понимают, что не осталось ни проблеска надежды.
   На горизонте мерцают первые розовые лучики, которые просились сквозь глубокую синеву неба и окрасили наши лица в странные сероватые тона.
   - Могу только советовать, - оправдываюсь я.
   Наш разговор, в течение которого я все время жду, что вот-вот вспыхнет сигнальный фонарь или приедет машина с собаками, этот разговор становится для меня все более мучительным.
   - Могу только советовать, пан доктор Бакула, - повторяю. - Однако для подтверждения наших предположений не хватает вашего тестя. Живого Германа Фрича.
   - Он не имеет со всем этим ничего общего, - отвечает Бакула.
   - Вы забыли о векселе, доктор, о королевском векселе на сто тысяч талеров… Нам надо узнать мотивы преступления.
   - Есть! - кричит Домбал и хватает меня за плечо. - Там, между торосами!
   Не ожидая нашей реакции, он бросается вниз, к дюнам, но я останавливаю его почти силой. Говорю, что это лишь оптическая иллюзия, игра предрассветных теней. Но он стоит на своем: только одна тень движется от берега, а не к берегу, как остальные, которые порождены отблесками зари.
   - Да, там человек! - говорит Бакула.
   Я срываюсь с места, но резкая вспышка и звуки выстрелов пригвождают нас к месту. Стреляет патруль. Домбал уже внизу. Сквозь грохот волн под скалой, сквозь свист ветра слышу его крик: «Не стрелять! Не стрелять в него!» Пограничники кивают на Лигензу и объясняют, что цель слишком далеко, что все равно не попали бы…
   - Он же идет дальше! - кричит доктор Бакула. - Если вы…
   И, не дожидаясь ответа, историк бежит по вздыбленным льдинам. Я не вижу Фрича. Его скрывают ледяные торосы. Домбал скорее ощущает, нежели видит, куда бежит старик, - на север, к морю. Бежит? Удирает? Он движется так же, как и мы: скользит, падает, спотыкаясь по гофрированному льду. Пограничники и Лигенза остались позади. Их подбитые железом ботинки не выдержали поединка с ледяными препятствиями. Домбал еще идет. Слышу его тяжелое астматическое дыхание. «Не успеем… Надо стрелять…» - кричит поручик. А беглец уже миновал последние завалы льда и вышел на ровную поверхность, словно обрезанную у близкого горизонта черной полоской воды. Открытое море. Герман Фрич в свете розоватых предрассветных сумерек кажется непонятным черным предметом, который медленно катится к уже близкой пропасти моря.
   Домбал отстает. Только Бакула идет рядом со мной. Я слышу сзади гневный и умоляющий крик Домбала: «Надо стрелять!.. Стрелять…» Бакула возмущенно ему отвечает, я не разбираю отдельных слов.
   Мы цепляемся за ледяные выступы, чтобы не упасть. Фрич останавливается. Мы тоже. Чтобы перевести дух и попытаться сообразить, как далеко от нас он находится. Не успеем… Не сможем успеть… Нас разделяет обледеневшее пространство, протяженность которого я определить не берусь. А Герман Фрич начинает ползти прямо к черной полоске моря. Я, наконец, решаюсь. Опираюсь о ледяной торос, с трудом сохраняя равновесие на скользкой поверхности, и вынимаю пистолет. Сто метров до человека, который все еще ползет вперед, наверняка из последних сил, сто метров.
   Бакула меня опережает. Ловко балансируя на льду, он бежит прямо по траектории выстрела. Кричит что-то не то мне, не то Фричу. Кричит все время. Крика его не может заглушить даже отзвук моего неуверенного выстрела. Голос Бакулы разрывает ледяное безмолвие, теряется в далеком море. Он падает, но ползет дальше.
   Домбал сосет окровавленные пальцы.
   - Смотри уйдут оба…
   - Успеет. Бакула моложе.
   Домбал медленно поднимает пистолет. И когда я хватаю его за руку, на полированном металле оружия вспыхивает пурпурный огонек:
   - Успеет, - говорю я и всеми силами души хочу, чтобы он действительно успел.
   Мы идем как слепые, придерживая друг друга. Впереди уже два черных предмета, которые медленно катятся к морю. Мне кажется, что Фрич движется медленней. То ли доконал его холод, то ли он понял, что рев черной воды, который он слышит перед собой, все равно не в силах заглушить его отчаяния.
   Бакула встает, пытается встать, падает и снова подымается, протягивает вперед руки и вдруг оказывается в потоке яркого света. С берега, который маячил сзади лишь тусклыми точками огней, ударил луч прожектора. Но тут же его яркость ослабевает: прожектор переключили на рассеянное освещение. В мягком желтоватом зареве огня впервые возникает передо мной с полной отчетливостью неспокойное движение моря, кружево пены, а несколько ближе - ровно обрезанная кромка льда.
   - Собаки приехали, - говорит Домбал.
   С берега доносится заливистый лай.
   Мы все еще идем, всматриваясь в одну точку. Уже трудно разобрать, то ли это человек, то ли непонятный, облепленный снегом предмет, выброшенный волнами на лед.
   - Герман! - Это кричит Бакула. Он с трудом держится на ногах. Спотыкается о ледяные выступы. - Герман! Стой! Стой! Вексель у меня! Слышишь… У меня вексель!..
   Последнее слово разрывает тишину, подобно выстрелу, и гаснет в белом безмолвии.
   Домбал, не вынимая изо рта окровавленных пальцев, бросается вперед. До меня не сразу доходит, почему он так отчаянно рванулся. Но вдруг с самого моря вырастает фигура Фрича. Он поднимается удивительно медленно. Бакула кидается на него. Они барахтаются почти у самой ледяной кромки, кажется, вот-вот скатятся в воду. Потом оба застывают в полной неподвижности.
   На розоватом ледяном поле распростерты два черных человеческих тела. Над ними, словно охотник, настигший дичь, стоит Домбал.
 

X. ВЕКСЕЛЬ ЕГО КОРОЛЕВСКОГО ВЕЛИЧЕСТВА
 
1

 
   Герман Фрич рассказывает:
   - …весной, а может, летом сорок восьмого, когда уже заканчивалась репатриация немцев, выезжавших отсюда в Германию, в Колбацком замке появился господин Гуго Яспер. Да, тот самый господин Яспер, который в свое время служил комендантом замка, а позднее, после тридцать третьего года, надел коричневую рубаху, был в СС и в сорок четвертом году отступал вместе с остатками дивизии Гогенштауфен. И я очень удивился, что ни с того ни с сего, когда войну уже проиграли, господин Гуго Яспер явился снова, к тому же ночью. А что самое важное, прибыл, когда все немцы отсюда уезжали. Я подумал про себя, что если все делают одно, а один человек - противоположное, значит с ним что-то неладно. Я тогда так подумал про себя, ничего никому не сказал, потому что мне не с кем было разговаривать, моя жена умерла. А Труда была совсем малюткой и не могла понять, о чем я думаю.
   Итак, господин Яспер пришел ночью и постучал в мое окно. Только в моем окне горел свет. Замок опустел. Русские, которые здесь квартировали сразу после войны и у которых я три года работал сторожем и садовником, ушли как-то зимой, а их главный офицер сказал: «Фрич, сиди здесь и за всем как следует присматривай». И еще добавил, что замок очень красивый, хотя в нем чертовский запах. Так он сказал и оставил мне стельную корову и поросят. Двух поросят. Я сторожил замок - мне было некуда идти - и ждал, когда меня вызовут на репатриацию. Уже была очередь из тех, кто хотел уехать в Германию, а не так - раз-два, - как сразу после войны. Но я не дождался репатриации, поскольку, во-первых, появился господин Яспер, а во-вторых, замок заняли польские военные, пограничники. Но сначала был господин Яспер.
   Прошу прощения, что я так, обо всем: и о той корове, и о русских, и о пограничниках, но все это важно и объясняет, почему я тогда не уехал. А теперь думаю: если бы я в то время выехал, то не погиб бы, то есть моя Труда… Вы же понимаете, герр гауптман, что не случилось бы того, что случилось в пятницу вечером.
   Господин Яспер держался очень вежливо. Не кричал, как он умеет кричать. Может, война его сделала другим, а может, он просто постарел. Лицо его изменилось, и он уже так гордо не ходил, как раньше. Поседел. Держался вежливо и мало говорил. Не сказал, откуда прибыл, только очень хотел есть и съел много мяса. Я тогда как раз зарезал того поросенка. Господин Яспер немного поиграл с Трудой и, как сейчас помню, дал ей кускового сахара, целую горсть. Ночью, когда уже совсем стемнело, он приказал мне взять лампу и проводить его в салон. Я спросил, зачем, но он только ответил: «Заткнись!» - совсем как раньше, и я подумал про себя, что все же он мало изменился. Боялся чего-то: несколько раз спросил, хорошо ли заперты двери и не ходит ли поблизости кто чужой. Конечно, двери были хорошо заперты. После того как ушли русские, я совсем не открывал главных и боковых дверей и сам жил в помещении для прислуги. Что же касается чужих, сказал я господину Ясперу, то не знаю, о ком он говорит. Сейчас чужие стали своими и свои ведут себя как чужие. В Голчевицах во время репатриации немцы, которые уезжали в Германию, хотели сжечь деревню, только военные ее спасли. На это господин Яспер снова ответил мне: «Заткнись!» - и приказал осветить портреты. С той ночи и начинается все. Из-за той ночи и случилось. В эту пятницу, семнадцатого января…
   Господин Яспер осмотрел все портреты, но снял со стены только один. А про остальные сказал, извиняюсь за выражение, но я хорошо расслышал, что «это дерьмо ничего не стоит». Он снял портрет госпожи Анны Хартман, супруги господина Матеуша, основателя рода Кольбатцев. И это меня больше всего удивило.
   Он взял самый некрасивый портрет. Я, конечно, особенно не разбираюсь, наверное, пан доктор Бакула снова будет на меня кричать, что я вмешиваюсь не в свои дела, но портрет госпожи Анны был и в самом деле плохим. Это значит, что она на том портрете выглядела очень некрасивой. Просто безобразной. Лицо плоское и белесое, как у монгола-альбиноса. Глаза вытаращены, почти без ресниц, и еще длинный нос, нарисованный так, как будто розовой краской просто провели полоску через все лицо. Хуже всего получилась улыбка. Только два зуба торчали изо рта, нарисовали, видно, ей только два зуба, и таким вот кривым ртом она скалилась на весь салон. С тех пор как мой дедушка рассказал мне всю историю рода фон Кольбатцев, я часто думал, почему господин Матеуш на ней женился? Он тоже не был красивым, но, как можно судить по портрету, имел благородную осанку и хорошо выглядел, к тому же добился больших денег. Он мог взять себе в жены девушку из кашубских семей, из славянской лемборской шляхты, где женщины были нежными и прелестными…
   А господин Яспер даже не захотел со мной разговаривать об этом. Он молча стоял с лампой в руках над портретом, который положил на пол. Помню, он стоял так очень долго и не отвечал на мои вопросы. Затем ушел и принес толстый рулон, Скажу коротко: он вынул из рамы портрет госпожи Анны Хартман и вставил на его место другой, приказав мне прибить к раме гвоздями принесенное им полотно. Я сделал, как он велел. А когда мы повесили новый портрет, господин Яспер был очень доволен. Он хлопал себя руками по бокам и громко смеялся. Помню, как он даже сказал: «Видишь, Герман, до чего здорово украсила благородный род Кольбатцев эта шлюха, с которой наверняка имел дело весь берлинский гарнизон кирасиров Фридриха Великого!» Он свернул портрет супруги господина Матеуша и упаковал его в брезентовый мешок.
   Я ему помогал. Помог ему отвезти портрет на вокзал, сам нес мешок. Не взял от него ничего, только еще немного сахара для Труды. И сейчас я даже сам не смогу объяснить, почему я помогал ему украсть портрет. Может, потому, что боялся. А может, он меня просто убедил, когда говорил, что здесь все уничтожат, сожгут и пепел развеют по ветру. Что портреты будут в лучшей сохранности в Германии. Сегодня я думаю, что имело значение и первое и второе. То есть и я боялся, и он меня убедил. Хотя позднее у меня остался только страх…
   На вокзале, когда я покупал ему билет до Гданьска - он сам не хотел этого делать, - господин Яспер сказал, что вскоре вернется, приедет на машине за остальными портретами. Что я должен или в замке, или в окрестных имениях найти другие картины, которыми можно заменить те, что в Колбаче.
   Но он не вернулся. Хотя, может, был здесь, но просто боялся войти?
   Вскоре в замке появились польские военные, пограничники, и я снова стал сторожем, садовником, иногда кучером. А солдаты снова спрашивали, не принадлежал ли этот замок Герингу. Как-то уж повелось, что все посещавшие Колбач с экскурсией или в одиночку обязательно почему-то спрашивали, не здесь ли находилась резиденция рейхсмаршала. Потом выцарапывали надписи на стенах, и я целыми днями занимался тем, что их замазывал. Мне хорошо жилось при польских солдатах. Правда, они не так хорошо пели, но зато вспахали и засеяли поле, которое отошло к замку после раздела земли, заняли даже розарий и построили там барак для школы, в которую потом ходила моя Труда, а мне разрешили показывать портреты, мебель и те часы, когда приезжали высокопоставленные лица, то есть офицеры с женами или одни.
   Да, герр гауптман, я солгал. Я обманул и пана доктора Бакулу, сказав ему, что портрет изображает госпожу Анну Хартман. Но что я мог говорить, когда по ночам мне снился господин Яспер, а днем я видел, как моя Труда идет в школу, которую построили польские солдаты?
   Так бы все и осталось, если бы два года тому назад (это случилось уже после того, как замок забрало себе министерство, а меня отдел культуры нашего повята назначил сторожем) не пришло письмо от господина Яспера из Франкфурта-на-Майне. Я сжег письмо, но помню каждое слово, написанное господином Яспером. Труда тогда уже училась в техникуме. Снова стал я бояться. По вечерам сидел у окна и смотрел на дорогу. Перестал ездить в город. «А вдруг меня там кто-либо увидит?» - думал я, Так я думал про себя, Очень не любил экскурсий из-за границы. Я почувствовал себя очень счастливым, когда пан доктор Бакула запретил мне водить экскурсии по замку и сказал, что я рассказываю им сказки. А я говорил им только то, что узнал от своего дедушки, который здесь жил и служил со времен господина барона Каспара фон Кольбатца, служил здесь и при капитане Харте, дедушке пана доктора Бакулы. Но пан доктор запретил мне говорить и о том, что там, на кладбище, похоронены его предки. Я послушался. Я всегда его слушался, даже в ту ночь, когда я пошел через окно в кухне подкапывать надгробие его бабушки, той самой, что кричала на меня по-польски: «…мать твою, чокнутую…»
   Так что же было в письме господина Яспера? Он писал, что нажил состояние, имеет собственный дом и ведет большое дело, какое - не писал, но большое. Не вспоминал о портрете, однако спрашивал, не обнаружил ли я в замке старинный документ, написанный по-латыни, в конце которого есть слово «rex». Просил, если я нашел, не сообщать ему о документе, но только о метрике его сына. Я на это письмо не ответил.
   Через два месяца снова пришло письмо. Теперь он уже писал о портрете и спрашивал, нашел ли я метрику. Я ответил, что не нашел. Я написал ему о моей Труде, о том, что она закончила школу и скоро станет зоотехником. Он прислал посылку для Труды, а через месяц - снова письмо. Он не спрашивал теперь о метрике, а рассказывал историю одного немца - она меня очень удивила, - который скрыл от поляков какую-то машину. Его родственник из Бохума или откуда-то еще написал на него польским властям донос, написал, что его кузен скрывает очень ценную машину. Этого оказалось достаточно, чтобы немца, оставшегося в Польше, арестовали и осудили. Герр гауптман, только читая письмо в третий раз, я понял, почему господин Яспер не упомянул о портрете, а вместо этого рассказывает историю о машине. Я хотел пойти к Труде и открыть ей все, но опоздал. Пришло новое письмо. В нем господин Яспер требовал, чтобы я обязательно нашел метрику и чтобы я не писал ему, если найду старинный документ. Он сообщал, что ко мне приедет некто, перед кем я вытянусь по стойке «смирно». Господин Яспер прямо так и написал: «по стойке «смирно».